Участь заполучившего мир
Дзынь. Стук. Дзынь. Стук.
- Я надеюсь…
Надейтесь, милый мой.
***
Я знавал себя как недоверчивого нытика выискивающим подвох в каждом движении индивидуумов и, в их совокупности, общества. Другие же считали, что я - отчаянный холостяк. Мне было плевать как я одет и как сильно напиваюсь, другими словами - был безвкусной посредственностью, стаканом с водой и каплей акрила. Моей задачей было всё тщательно расколачивать и выдавать хоть и сомнительно насыщенную, но все же личность. Эта капля краски – талант надувать воздушные шары. Талант смешивать свою рефлексию с выхолощенными смыслами и галдеть об этом запоем; денно и нощно. Я сидел в гостях у своего друга, развивая диалог доселе мне непонятен, и на то время абсолютно непредсказуемый.
- Что ты думаешь насчет Оли? Она вроде бы неплохая. Мне кажется, вы бы отлично сошлись характерами. Не то, чтобы они похожи, просто вы сойдетесь - рассказывал мой друг вытирая лужу водки со стола – как плюс и минус.
Я давно был один. Если у меня и возникало желание побездельничать на диване, то только из-за нежелания делать что-либо другое, а как показывает практика, если у тебя есть кто-то близкий сердцу, то это желание невольно поднимается в рейтинге приоритетов. И как бы в меня не вживалась роль прагматичного циника, женоненавистника и скандалиста, все же наделен я ею всеобщими наблюдениями, а отнюдь не своим характером или взглядами на жизнь. Признаюсь, мне совершенно не нравилось такое амплуа, но постоянно натыкаясь на оскорбительные предвзятости слыхавших обо мне людей - приходилось соответствовать. Инициатором скандалов зачастую были либо мой обманчивый образ, либо ложные представления о моей персоне. С такой репутацией я мог вступать в споры и длинные дискуссии, от чего получал своеобразное эстетическое наслаждение. Тем не менее, меня привлекали женщины, и я никак не мог устоять перед их обаянием.
Впервые я встретил Олю в общежитии одной из полтавских гимназий. Мысль, что она мне понравилась - была сквозная, и пролетела как пуля сквозь кусок растаявшего масла. Я вернулся домой без задней мысли, а спустя 2 года разговор о ней окрасился в такой вот цвет. Судьба еще знакомила меня с ней на празднновании нового года, а уже следующей весной поближе, но все оставалось на своих местах до этого диалога. Манера проводить вечера разглагольствуя о незримом, неоспоримом, и несуществующем соблюдалась и в тот день, ведь в те времена я был при деньгах и без работы. У меня была куча свободного времени, и я не отказывал себе в посиделках до пяти утра - а то и посуточно - выходя из дому только за вином и водкой.
- Она сама с Миргорода – продолжал мой друг – у меня у прародителей там квартира, а сами они в ней не живут. Когда потеплеет поедем туда. Я позвоню ей. Проведете какое-то время вместе.
В скором времени после этого разговора, наш общий с Олей друг проявил любезность и пригласил меня на свой день рождения. Праздновать собирался в Полтаве. Ехать было не охота. Поезд отбывал в 9 часов вечера, а за день до этого я всю ночь пил с малознакомыми людьми. Вышел из бара в 7 утра, поэтому проснулся за три часа до отъезда, что и заставило пропустить мысль о переносе поездки, но я все же собрал кости, вызвал такси и поехал.
По прибытию она встретила меня на вокзале; что было весьма неожиданно, ведь общались мы в исключительных случаях, и друг друга почти не знали. С ней пришел и Саня. Мы пошли к нему домой через весь город по жуткому гололеду. Постоянно поскальзываясь, проклиная ботинки с гладкой подошвой, она взяла Сашу под руку и шла с ним всю дорогу. Завидев их идущих вдвоем, я впервые испытал неоправданную ревность. Позже, мы провели замечательную ночь. Я полюбил, а она отвергла мои чувства. Следующим утром, отправляясь на маршрутке домой, я писал в лежащей на коленках тетрадке слова, согревающие мою гордость до сих пор. Постоянно улыбался. Даже обменялся любезностями с кондуктором. Даже.
*Вставка*
Дзынь. Стук. Дзынь. Стук.
- Я надеюсь…
Надейтесь, милый мой. Надейтесь и ждите, когда она угаснет. Ох, я знаю надежду как самого противного и вечного собутыльника. Мы с ней пили, смеялись, но никогда не были счастливы. Обещала, что завтра все изменится, обещала, что мы наконец поцелуемся, наконец влюбимся друг в друга…мы оба в неудачных браках, и пока наши супруги сидели дома, мы веселились в барах заливаясь слезами. Надейтесь, милый мой.
***
Категорическое нет!
- Досадно, что она не будет с тобой. Может, сама потом напишет. Выжди хотя бы неделю, и посмотришь. Будет виднее – разберешься. А пока не спеши, отсидись дома, отдохни и еще раз хорошенько подумай.
Начать выстраивать отношения было плохой идеей, поскольку я всегда с головой нырял в увлечения, уделяя им всё свободное время, но в глубине души надеялся, что все получится.
По приезду домой мне нездоровилось. Я назвал свою влюбленность болезнью и спокойно пережидал пик горячки. Это длилось несколько дней. В последствии невыносимого дискомфорта мне совершенно перехотелось есть. Мне не хотелось ни с кем видеться, говорить, не хотелось двигаться, да и уснул я нормально лишь тогда, когда твердо решил переехать в Полтаву, плюнув на вероятность провала, плюнув на домашний уют, мамину стряпню, зону комфорта. Плюнув на все, я решил лечиться воздухом, которым она дышит.
До тех пор методы лечения были традиционными, и я прибег к самому распространенному анестетику – как аспирин и активированный уголь в школе – алкоголю и разговорам.
К моему другу приехала погостить мама. Напиваться на глазах у его родителей было стыдно, а на улице – холодно, поэтому пришлось пить как встарь – в подъезде на 9 этаже. Я залился вином на голодный желудок и поставил бутылку на кафельную плитку. Рядом стояло 3 пустых. Туда же я сбивал пепел и складывал бычки, две уже были доверху ими набиты. Я открыл новую протянув ее к Сторожу, чтобы чокнуться.
- Если она не хочет, то у тебя ничего не получится.
- Моя задача сделать так, чтобы ей захотелось. Моя задача, до последнего подогревать мысль, что у меня получится быть с ней. И я ведь прошу совсем немного, всего лишь осязать ее красоту. Мне не нужно, чтобы она отдавалась мне полностью, не нужно, чтобы любила. Как думаешь, она напишет?
- Я думаю, что напишет. Выжди неделю. И приоденься. Что это вообще на тебе за дранье?
Он был прав. На мне была все та же рваная курточка, что и последние три года. Она очень хорошо удерживала тепло и мне никогда не было в ней холодно, хоть на вид она была так себе; вся в пятнах, с оторванным рукавом и порванными карманами. Поныне восторгаюсь амбициозностью паренька с видом бездомного пьянчуги.
***
Электричка в которую я сел оказалась неотапливаемой. Ехать всего-навсего 4 часа, но ноги начали отмерзать еще на первом. Ого! Вот это да – думалось мне – с каким еще числом трудностей придется столкнуться? Но сложность состояла в другом и усиливалась одним длинным вопросом, постоянно чешущим череп, забирая бодрость духа и дела. Она захочет? А что она должна захотеть? Я – как и все – алчен и самолюбив. Я ненасытен и примитивен в исполнении своих высоких желаний. Моя лень и, в первую очередь, нетерпеливость – с треском ломала шест, и я падал, довольствуясь новым рекордом неудач, или почти удач, замаскированных под "я ведь хотел, как лучше". С каждым разом планка и прыжки выше, и с каждым разом я немного недотягивал. Я, как среднестатистический обыватель начитался книжек о любви, начитался языка, рожденного в четырех стенах, в глуши безмолвной комнаты, где некуда спешить, есть и время подумать, и с остывшим сердцем написать об уже прожитом, и стереть написанное. Эти беззвучные молчаливые вечера воздвигали тирады обычному желанию соития, обычному удовольствию, отличающегося только своей независимостью. И чем больше не зависит, тем оно привлекательнее.
- Ускользающее нечто, приятно укрывающее по ночам – продекламировал я.
Читая эти строки, я уже снял квартиру и устроился на работу. Успел посетить пятую часть заведений выпив в каждом из них минимум по 3 бокала пива. Перепробовать всю шаверму во всех районах, составить рейтинг пиццерий, булочных, рюмочных; возле одной из последних получил в глаз. Познакомился с так называемым "алкопарком" и всеми дворами, где можно выпивать с убаюканной бдительностью, спокойно, не настораживаясь при каждом шорохе и не боясь полицейских фонариков. Успел написать свой первый репортаж. И мне уже успело надоесть томное ожидание Оли, которая могла не приходить неделями.
- Неестественное обрамление инстинкту, доступному, и в то же время неуловимому – продолжил я.
Я отложил листок и упал на кровать. Ваня сказал, что это красиво, но я не верю, мне нужно одобрение миллионов.
- Ты знаешь, я хочу мир…весь! Но, я прекрасно понимаю, что в спешке исполнить свою мечту я только отдаляюсь от нее, выменивая смысл и содержательность на количество строк. К старости у меня будет миллион исписанных никому не нужных листов. Проткни мне бок! Может из бреши вместе с литрами крови выльется миллиграмм "я понял". Потому что я, мой друг, не понял ничего. Только как об этом "ничего" красиво написать.
- Да брось ты. Я читал твои стихи…есть, о чем задуматься.
- Это иронично. Я ничего не думал. Я думал только о том, как получить мир.
А мир ускакивал как пугливый котенок у подвала, как голодная блоха в заброшенном приюте для бездомных животных. Кто считается с мнимым мудрецом? И тут вопрос: массы или их неприятие? Массы, или растрата своего времени на комнатное "красиво", принятого так же, как и похвала выглаженной рубашки с дорогими запонками. Нет! Мне мало, и всегда будет мало. Я не Томас Мор и не Оскар Уайльд не Фицджеральд, я весь свой талант…всего себя не выдавлю на роман стоящий их строчки. Мне не хватает старательности и преданности делу, в последнем случае, ума! Мне не достает колкости изречений даже второстепенной важности. Мне не хватает увесистости слов, предложений, строк, абзацев, страниц, книг! Вся моя литература - недостойная эмоций пустота. Но мне нужны массы! Я готов умолять: прочтите, просто чтобы похвастаться друзьям…хотя бы для этого! Я, зашпоренный синдромом неполноценности истрачиваю время на балаган полоумных. И если мир – это корабль, то я на плоскодонке подгребаю под собой болотную глину. Но мне хочется. Хочется заполучить весь мир.
- Ты знаешь, мне она не так уже и нужна. Я могу обойтись без нее.
Я говорю это, Ваня уходит, а я замираю с ключом в руках, оставив замок наполовину провернутым. Чернящий диалект скуки пищит своим недовольством, оглашает новую волну присутствия и бросается камнями. Ох, мессия моего трупа, синего, бледного, костяного, но! – шевелящего губами и пальцами, приди ко мне, спасительница, приди сегодня, сейчас, или столкни меня в яму еще при рождении. Чтобы я не думал, чтобы я никогда ничего не хотел, ибо я не знаю, чего мне хотеть.
*Вставка*
Дзынь. Стук. Дзынь. Стук.
- Он давно спит?
Тётка раскладывала покупки на подоконнике рядом с койкой. Я листал книгу и периодически поглядывал на спящего, а когда она спросила, задержал на нем взгляд и ответил:
- Такое ощущение. Что всегда.
- Нет, я нормально спрашиваю.
- Я не помню. Часа два назад с ним возился медбрат. Может с тех пор.
В палате кроме старика никого не было. Он постоянно лежал один и ни с кем кроме меня не разговаривал. Ну а весь его лексикон ограничивался двумя словами, что делало деда плохим собеседником. Я иногда читал ему вслух, сомневаясь, понимает ли он.
- Мучаешь его своей литературой? – спросила тётка - Она ему никогда не нравилась.
- Что ж поделать. У меня может и есть актерские способности, но целую труппу из меня не соберешь.
- Папа, просыпайтесь. Пора мыться.
Вся мебель в палате была синеватого оттенка, как и постельное белье. На кафельном полу возле койки почти всегда лежали комки ваты, сколько бы их не убирали. Для всех было загадкой, где он их берет, зачем скатывает в шарики и выбрасывает. Окна с облупившейся краской – не вышедшая из моды устоявшаяся часть интерьера, как и всё остальное старье в больнице. Никто ничего не модернизирует, включая методы лечения, а вот цены – совсем другое дельце, тут уже изощряются как могут. Тревожней всего палата выглядела ночью: капельницы, смятое одеяло, развешенные на стуле вещи, ветки деревьев за окном – все походило на личину смерти, способную забрать и меня. Случайно. Широкий охват ее длинных рук в охапку сметал целые легионы, что ей стоит коснуться и моего огня? Я видел ее парящие нависшие над умирающим костяшки, дымящиеся тенью скорби. И не только сегодня. И не только лишающие жизни; она убивает радость, гордость, любовь, веру, дружбу, обещания, мечты. Разве умирает только материя? И мне казалось, что этот многофункциональный андроид захватит всю комнату целиком, погубив все предавшееся моему взору. И мебель, и окна, и смятое одеяло. Иногда я сбегал от этого ужаса в коридор, где вечно слышалась возня и воняло табачным дымом. Это потому что в соседней палате лежал раненый боец с аппаратом Илизарова на ноге, раздробленной в сотни осколков. " – Перестану курить, когда выйду отсюда" – говорил он и курил. Спичками не прикуривал, только недогоревшими сигаретами. Курил и ночью. Почти не спал. Но меня это мало заботило, хоть и малость затронуло.
Я поднялся со стула и подошел к койке. Он уже не спал. Видимо, тётка смогла разбудить его одной фразой. Я обнял его и потянул на себя. Странно, что он, надеясь, напрягал только мышцы речевого аппарата, остальные всегда находились в состоянии спокойствия. Он не противился. Я имею ввиду, что он двигался как скользящее в вакууме небесное тело, не оказывая сопротивления ничему и никому; ни за что не цеплялся. Несут и несут. Говорили, что в последнее время он не в себе, а как по мне, так он наконец-то, спустя жизнь, пришел к себе и там осел. Поэтому ему было абсолютно все равно, куда и зачем несут тело, если оно уже не его и не играет никакой роли. Мне было тяжело перемещать старика, но деваться было некуда.
- Может, напряжетесь хоть чуть-чуть?
- Я надеюсь…
***
Дзынь. Тук.
- Мы вчера виделись. Переспали. Она сказала, что мы не увидимся раньше следующей среды. Сказала, что встречается с людьми больше раза в неделю в исключительных случаях. Лимит исчерпан. Я переживаю. Оля часто разговаривает по телефону, а я не хочу подслушивать. Приходится слушать музыку в наушниках. Мне интересно, о чем там разговоры и с кем, но я обещал себе не заходить дальше, чем планировал изначально. Только осязание красоты. Думаешь, у нее кто-то еще есть?
- Думаю, что нет. Она немного странная, и все же, не такая. Она очень верная, в этом я сам убедился.
И я убеждался: как клоун в глупости толпы, как ламантин в отсутствии доброты. Убеждался, что мне все еще мало.
***
Я курил на подоконнике в спальне в приоткрытое окно. В комнату вошел мой сосед за вещами. Он укоризненно кольнул меня взглядом, отмахивая рукой дым. Я знал этот жест недовольства, поэтому потушил сигарету и повернулся к нему сложа руки в замок.
- Побереги свое здоровье – сказал Серега.
- Для кого? – безразлично ответил я и пнул джинсы ногой, закинув их на кровать.
- Тц! – все понял сосед - снова что-то случилось? – спросил он.
- Да уж, случилось. Постоянно случается. Ты знаешь, сколько в этом году собрали пшеницы?
- Нет.
- Нужно срочно узнать. Мне кажется, ничтожно мало.
- Ты из-за этого расстроился? Не глупи, это не стоит того.
- Это просто последняя капля.
***
Небо. Запачканные рваными тучами угольки оседали тревогой, сразу медленно, а потом вбухивали в грудь кол подкидывая томящееся тело. Я сел на холодную лавочку. Перечитывал сообщения и свои стихи. Моя неуверенность в себе скрывалась за размахом вертолетных лопастей чередуя довольство и недовольство собой. "В целом – неплохо". Неплохо для одноразового прочтения одноразовыми людьми. Это не вечность и не величие. Где глубина слова? Где окаймляющий воображение контур, описывающий портрет искусства? Это дрянь. Мне нравится это слово, и это слово, а вот это не нравится; я не буду переделывать, это будет выглядеть смешно и неестественно. Этого не было, а значит – наигранно и неинтересно. 3…2…1…ПУСК! По холодному пролету парка длинной в 200 метров взвыла морозная пустота. Уши побагровели, нос я уткнул в высокий ворот длинной парки, уже новой, купленной незадолго до отъезда в Полтаву. Мои меховые ботинки оказались совершенно непригодны для -20, а шарф грел не сильнее марлевой повязки. Штаны – дубовые трубы, холодили еще больше прикасаясь к ляжкам. Я – запуганная вошь в оккупированной лишаём лысине, мечущаяся между грудной волосинкой и бровью! И мне холодно. Я жду и жду. Жду и жду. Как мне заполучить мир, если я с трудом заполучаю даже маленькое безотрадное счастье, лишенное смысла и чарующего описания четырьмя стенами, пестрящее молчанием и безрезультатными попытками? Старание оправдывает провал, и если нет, то давай еще. Я постараюсь. Руби!
Дзынь! "Я скоро буду". Она пришла без шапки.
- Деточка моя, тебе не холодно? Что же ты это без шапки?
- Не холодно.
И мы заходим в кафе. Сажусь. Устраиваюсь поудобнее скрипя по полу ножками металлического стула. Складываю руки в замок закинув локти на стол – неприлично. Она усаживается напротив. Ее покрасневшие от холода руки постоянно на виду, а мне хочется их спрятать в своих. Согреть, а не согреться. Этот концепт – замакулатуренная пошлость, банальщина сюжета – многократно использованный презерватив. Я читал об этом тысячу раз; о проявленных влюбленными инициативах, заканчивающихся вот так. Но тут – отдельный случай, подпуская брезгливыми позволениями, она раз за разом отдаляется, то на неделю, то на две, снова на неделю, и по непредсказуемой траектории прибывает в мою постель. И сейчас – пропажа объявилась. Нет! Пропажа отправила куклу, аватара, искусственный интеллект. Частота воспринимаемых мною кадров не совпадает с крутящимся моментом, и я путаюсь в цикличности ее подмен, снова рассчитывая, что оказался с веслами в руках – хых – оказался, но на трассе в ряду гоночных болидов. Прихожу я не первым и не вторым, не третьим…я бунтарь, сыграв не по правилам, финишировал в стену!
- Мы сегодня не пойдем к тебе.
Шмяк! Бум! И ладно! Так я получил или нет? Вот, что меня тревожит. Миром я завладею потом, а сейчас – ею. Дай мне свою руку, милая, любимая, прости, что так долго ждал тебя. Ты хоть не чувствуешь себя виноватой? Не хочу, чтобы чувствовала, это ведь тебя огорчает? Ты поэтому не хочешь ко мне?
- Я видела твою статью. О майдане не особо читают, зачем ты пишешь?
Ох, ее внимание – выпущенное ядро, глухим ударом столкнулось с моей грудью. "Пхых!" – я резко выдохнул, освободив легкие от воздуха. Задыхаюсь. Темнеет в глазах. Обморок. Упал. Очнулся. А иголки в тело, как в подушку - до следующего раза - торчат и не дают покоя. Нет, милая, не надо…я не просил. Вот подарок же, внимание? Я заполучил больше, чем планировал – ее внимание. Она интересуется моей карьерой, а значит…что это значит?
- Я не выбираю. Мне редактор говорит, о чем писать – виновато ответил я.
Но разве поэтому? Почему не хочешь идти ко мне? Из-за своей неуверенности я побоялся спросить, ну а потом: комната, разбросанные по углам вещи, вопросы у изголовья, а разговоры под кроватью, я в ней, она в себе, и мы вместе на время. Осязаю, люблю, мир, а в ответ? В ответ – утро, она уходит, оставляя после себя лишь смрад томного ожидания следующей встречи.
***
- Мне иногда кажется, что я в борделе и у меня получается спать с ней лишь когда у нее окно в расписании. Всё по записям.
- Успокойся, она просто еще сомневается. Все будет хорошо, просто на это нужно время – язвительно, будто это очевидно, отвечает мой друг.
- Не понимаю, к чему тут время? О нем и речи не должно быть, если есть желание и возможность. Его вообще не должно существовать для влюбленных!
- Не забывай, что влюбленный здесь только ты.
Это правда. Чувства были взаимны, но далеко не равносильны. Когда кому-то от тебя что-то нужно, и он в наглую пытается это взять - даже мелочь на проезд – это отталкивает. Требовательность всегда отталкивает. Она любила меня как капризного ребенка и дарила мне не больше, чем я просил. Ее эпизодичная благосклонность всегда была ненамеренной, неосознанной, а моя надежда – безосновательной. Вскоре визиты участились. В голосе, произносящем мое имя появилась робость. Нежность стала неизменным элементом прикосновений, объятия – неотъемлемой частью ночи. В итоге ее щедрость обросла моей жадностью, а со временем и вовсе перестала казаться таковой. Все это больше походило на должное, и ее великодушие обратилось в мои заслуги.
*Вставка*
Дзынь. Стук. Дзынь. Стук.
- Я надеюсь…еще…
- Ждите. Ожидайте ее утрату. Манежьте у края вселенной поглощающей звезды. Вы как?
- Как обычно…надеюсь…
- Ох, мой милый, долго надеяться - вредно для здоровья. Отпустите страх, перестаньте за него цепляться, вам же от этого хуже. Вы ведь боитесь? Боитесь. Думаете, следующего вдоха может не быть? Вы хотите истратить его на страх? От этого ваша беда, милый, окропила ваши ноги, окропила руки, окропила ваше лицо. Поднимитесь. Нет. Лежите. Вы помните, чего вчера хотели? Вы не говорили, но я слышал. Вы жадно дышали, вы этого хотели? Вы хотели выразить губами желание…
***
- Переезжай ко мне жить?
- Не знаю…мне нужно время подумать.
Я всё понимаю, она – не я, но поскольку я привык всех резать под один трафарет, то о каком времени может идти речь? Ох, у нее глаза цвета янтаря – и я в том янтаре насекомое! Обездвижен украшеньем на прекрасном исцелованном до онемения губ лице. Мне нужно было время лишь для того, чтобы увлечь каждую частичку ее – сшитого кротостью и желаньем - тела в тот мир, который я собираюсь заполучить. По ниточке за раз, кропотливо, плавными движениями рук словно в индийском танце, чтобы не сплелись, чтобы не запутались, чтобы я дальше тянул и тянул. И вот он – маленький клубочек стекловаты. Укол и время, укол и "подумать", укол и больше, чем созерцать, укол и меньше, чем мир.
- Подумай.
Подумай, а я пока буду надеяться, что мне не захочется большего, что я не наброшусь на тот комок в животном терзании, искалывая пальцы, пачкая кровью все, что сделал до этого. Что в непонимании дальнейшего не начну истерически выгрызать дурманящие осколки издирая горло алмазной пылью. Калечить себя в надежде, что я не захочу большего. Чего-то, что в конечном итоге убьет меня полностью. ***
Дзыыыынь.
Ваня стоял на пороге отряхивая мокрый зонтик. В приоткрытую дверь хриплым стоном просачивался дождь, тарабаня по устеленной металлическими листами крыше. Вода пенилась в водосточных трубах истекая в огромную лужу, где пузырились и лопались большие капли.
- Куда можно поставить сушить?
- Давай сюда, проходи.
Мрачной трелью цикад на кухне загорелся свет. Я положил раскрытый зонтик на пол и провел друга в залу к остальным гостям. За столом сидело несколько моих родственников и их друзей. Ваня аккуратно примостился рядом с моей тётей на диване и, стесняясь, поздоровался:
- Здрасте.
Он был частью моей семьи до определенного времени. Разъехавшись по разным городам, мы стали видеться только в периоды "начало отчаяния" и "начало радости", поэтому делиться всем этим не могли, зато друг другу не докучали. Ваня постучал вилкой по бокалу. Когда я обратил на него внимание, он, открыто намекая незамысловато подмигнул.
- А сейчас тост скажет…
- Ваня! – говорю я, а за мной и остальные.
- Ванюша, говори тост!
Последний раз мне доверяли говорить тост, еще когда я не поблек и мог похвастаться глубиной и простотой мысли. И если краткость – сестра таланта, то моя запойная манера изложения надежно уберегает меня от этой лестной похвалы.
- Мы выпьем за светлое… - будущее? - темное и пенное! – продолжает Ваня - чтобы было вкусно и пьяно. Ах, точно, за чревоугодие!
Я ударил себя ладошкой по лбу.
Спустя время мы вышли перекурить на крыльцо. Ваня, переминаясь с ноги на ногу, выпускал дым тоненькой струйкой, издавая затяжное шепелявое "ф-ф-ф-ф".
- Ты чего не захотел тост говорить?
- Сам знаешь. У всех портится настроение, стоит мне открыть рот. У родителей – от моего полоумия, у остальных – от слишком серьезного восприятия. И, это будет долго и мучительно для всех. Избавить присутствующих от моей словесной ахинеи - лучшее решение. И для меня тоже.
- Для тебя…эгоист. Я может хотел…
- Вань, представь, что было бы, если бы из моих уст прозвучало "чревоугодие". Бабушка как минимум перекрестилась бы; выпивать за тако-о-о-е? Она любит бога и будет любить. Не больше, чем своих детей, конечно, что делает ее благоразумной в моих глазах, но лучше бы она на меня ссылалась, я тоже иногда бываю прав.
- Ты всегда красиво говорил.
- Заумно! Не стоит путать. И это вовсе не комплимент. Умничать может каждый.
Вернувшись, мы с поменялись с Ваней местами. Тётка не была сильно раздосадована отсутствием своего отца и ни разу о нем не заикнулась. В детстве мне казалось, что смерть близкого – благородное дело, в котором проявляется естество человека - его человечность, но человеком еще нужно стать. А забота о родных, это зеркало души. Что я понял: установленное возрастом правило усталости и отреченности. На деле – хлопоты и безотлагательность, на выходных – абстрагирование! Причем полнейшее. От себя никуда не денешься – мнила про себя заливающаяся водкой жертва несостоявшейся любви. Где бы ни был – везде дышишь. Везде пьешь, ешь, думаешь. Закадровые мысли гнетут, раздраженность влечет за собой раздраженность, и если с обществом я притерпелся, то с собой у меня вечная потасовка. Червовую на пиковую, а в обратную – бубен, креста, бубен, креста, бубен, бубен. Червовую все берегут. Червовая – упрятанное равнодушие, делающее тебя счастливым, уберегая окружающих от твоего зловонного нытья. А я все червовые раздал, и вот, что мне осталось думать:
- Знаешь, мне казалось, что нужно быть сволочным, чтобы выбрасывать из головы важное – я сплюнул - даже на время.
- У тебя очень распространенная болезнь.
- Какая?
- Зацикленность. А вместе с тем и упрямство.
- Так себе болезни. Некоторые добиваются успеха только благодаря этим хворям.
- Не твой случай. Ты еще и до чертиков ленив.
- Ага. До смерти – саркастически ответил я – я просто безразличен к труду.
- Во как звучит! Безразличен к труду – с издевкой ответил Ваня и артистично задрал голову - Сколько ты весишь? 90 кг?
- 95.
- Ну к еде ты явно небезразличен.
- Это в обе стороны играет. Подумай. Мне все равно сколько я ем, даже если не лезет, и так же все равно, сколько нужно трудиться – не буду. Я эгоистичен и не дальновиден. Всё и сразу! А если не сразу – то когда-нибудь потом – я отвернулся в сторону, и шепотом добавил – никогда.
- Успокаивайся.
- Спокоен. Но не до конца.
*Вставка*
Дзынь. Стук. Дзынь. Стук.
- Я надеюсь…
- Ох, вы напрасно так говорите. Я более, чем уверен, что вы больше сомневаетесь, чем надеетесь. И не надежда вас мучает, а сомнения, но оно уйдет вместе со всем. И говорил бы я иначе, если бы, мой милый, речь шла о вере.
***
Рав!
- Слышу, слышу.
Слышу, как рвется плоть и тьма. Потолок поблескивает фосфорными звездочками. Я двигаюсь, я чувствую, но не вижу. Оборачиваюсь. Сзади подсвечивается овальное зеркало с человеческий рост с богатой рамой в стиле рококо, вьющимися лепестками окаймляет королевским возбуждением то, что я в нем вижу.
В углу комнаты стоит мальчик без лица, во фраке, в черных обрезанных по колена брюках, в туфлях на босую ногу. Он играет на скрипке режущую слух мелодию выпуская диссонансы один за другим. Рядом с ним длинношерстая овчарка колли, смирно сидит, не шевеля ни лапами, ни хвостом, ни…его головой? Вот куда делось лицо. Оно у собаки. Рот открыт, глаза закатаны. А потом…потом я вижу ее и себя. Она прячет лицо за моей шеей. Белизна ее кожи контрастирует с моей багровой местами прикрывающей ее тело. Я сшитый из небольших – размером с книгу - лоскутов. Места соприкосновения обжигают, шипят кипящим жиром и будто привариваются искрящей сваркой. Правый бок почти прилип. Я пытаюсь отстраниться, но часть моей плоти остается на ней. Отдирается. Волокна, похожие на вязкий клей растягиваются, рвутся, свисают. ДЗЫНЬ! СТУК! Ноги обвились и стянулись в прочный канат из костей и мяса. Мы сошлись в вечном поцелуе; наши языки устремились в глотки друг другу пробираясь через весь организм словно длинные глисты. ДЗЫНЬ! Ногти превратились в лепестки сакуры и осыпали кровать пышным цветом. Уши налились кровью, стали размером с помидор и как помидоры завяли, упав на кровать. СТУК! Мои глаза сочатся. Вытекают в ее глазницы. Стук. Дзынь! Я уже почти с ней слился, а потом, нас – свежеиспеченных сиамских близнецов - накалывают на шпажку и бросают на поднос. Отполированное серебро отражает роскошь просторной залы с колоннами, потолков с фресками и витражными окнами. Таких как мы разносят важным гостям в балетных пачках – обезьянам, жирафам, крокодилам, львам, коням и т.д. Что это за шапито? Нас проглатывают. Дзынь. Стук! Мы попадаем в другую комнату. На стуле рядом с койкой сидит рыба в медицинском халате, открывая рот в такт с писком кардиомонитора. "Дзынь! Стук!". А потом, голосом лежащего рядом произносит: "Я надеюсь…надейтесь, милый мой". Я ничего не могу сказать. Лишь подумать…я надеюсь.
***
И вот, она переехала. Утро. 10:42. Я опаздываю на работу. Шустро накидываю штаны, а в это время мне звонит редактор.
- Ты почему на работу опаздываешь?
- Я проспал.
- А почему не предупредил?
- Я бы обязательно предупредил, если бы не спал – послышался смех сотрудников.
Пока, милая. Я ухожу на работу, где буду ждать сегодняшнего вечера, встречи с тобой, а не решающего случая, бессовестно мучавшего меня догадками и, ох, знала бы ты, как я в этом счастлив. Мне благоволит успех, мне удается быть счастливым, узнавать радость без прокалывающего "Дзынь!" в двери, в которые приходили только друзья. Теперь я буду ждать и любить. В моем пальто теперь ходит радостный человек. Ходит! А не медленно плывет в раздумьях. И теперь, когда ты часть моего мира, мне снова хочется покорить остальной! Весь без остатка. Я хочу весь праздничный торт, ибо у меня сегодня день рождения; совершенно нежданный. Я и не подозревал, что он когда-нибудь наступит. Я думал, что мне всю жизнь придется довольствоваться будничными дранниками без сметаны, борщом без мяса и хлеба. А вот и нет, я счастлив. Это подтверждали улыбающиеся птицы и поющие собаки; как в диснеевских мультиках. Жизнь напоминала первосортный мюзикл; и пускай я лишь принимаю участие в двухсекундной сцене. Пускай я на втором плане…мою полы в ресторане.
Все проблемы скатывались по глянцевым страницам пособия "как стать счастливым", или "как ненадолго себя обмануть". Счастье - обычная профанация удовлетворенности тысячу раз форсированное бумажными страдальцами, а все эти книги – бульварное чтиво, никак не относящееся к психологии. Раздутое, изжеванное миллионами страниц говно. Я говорю это, потому что знаю: все самое важное – краткое. И я вот поддался этому "краткому" на всю весну; наслаждался пляской заискивающих слов: люблю, целую, обнимаю, котик, солнце и т.д. Моя искромсанная стекловатой глотка длинными мажорными нотами выпевала каждое игривое слово, а сам я - лучился счастьем, зародившимся у звёзд. Избалованный шелковыми простынями, я отутюжил свою уверенность в завтрашнем, послезавтрашнем, в каком угодно дне. Вперившись в будущее глазами, зараженными ее обаянием, не углядел, как рухнули империи. Вельветовый шарм ее волос затмил все стычки между моим и ее я, и моё – было убито, а ее – вороньим глазом высматривало где бы еще клюнуть. Но я не видел, не видел…только чувствовал - как больной отрицающий свою болезнь - что что-то не так. А ведь меня тогда еще не осквернили той правдой – законченной мразью – угрожающей моему единоверию в искусность человеческой лжи: я думал, что люди врут с какой-то целью, а людям не обязательно врать, если они равнодушны - но миазмы уже успели властно осадить мою душу, долго выжидая, и только потом – диагноз. Выговор: "Влюблен! Обсуждению не подлежит. Никакой пощады!". Решение суда не оспаривается – но присутствовать на нем необязательно, и мне даже не пришла повестка. Я был ни о чем не подозревающим преступником, ворующим время у не принадлежащей мне жизни. Ходил. Наслаждался свободой. Праздно размахивал рукавами пальто; а должен был тюремной робой. Голый король? Нет! Еще хуже. По королевскому одетый шут королем не станет. Но я еще не знал, что даже наступившая в скором времени скука – не самое страшное, от чего я мог избавиться, хоть и с трудом. И я предложил:
- Давай переедем в другой город?
Вот где все началось. Вот, где меня подключили к кардиостимулятору, и началось. Дзынь. Стук.
***
Тук-тук.
- Привет, проходи. Я сейчас.
- Он спит?
- Недавно уснул.
- Я слышала, что-то случилось? Он упал?
- Ночью в туалет хотел сходить. Забыл, что ему ампутировали ногу – сказал я, засовывая в забитый рюкзак "Шагреневую кожу". Книга никак не помещалась, и я разговаривал в пол оборота продолжая ее запихивать – я не знаю, как так получилось, у него все ногти вырваны…
- Папа, что же вы так неаккуратно? – спросила тётка у лежащего.
Он же, и словом не обмолвился. Лишь потом хриплым голосом прошептал:
- Я просто…надеялся…
Оборванная фраза не вызвала у тетки интереса. Она погладила его по голове и обратилась ко мне:
- Поможешь посадить его в кресло?
- Конечно.
Побитое тело обессилено рухнуло в резервуар для неподвижности, а голова лишь безразлично крутилась со стороны в сторону. Равнодушно осматривая сквер, он молчал, чтобы случайно, ненамеренно, слово или даже неправильная интонация не раскрыла тайну, в которой он прятался. Чтобы никто не смог оспорить его надежду, утаенную от циничных недоброжелателей. На нас он не смотрел, чтобы мы не читали его взгляд, чтобы не заглядывали в его закамуфлированную под зрачки пещеру, где и хранился тот самый отблеск будущности цветущей жизнью.
В обеденное время улица была загадочно пуста. Колеса противно скрипели, отбивая метраж пройденной дистанции, а значит – возврата.
- Я зайду в магазин. Куплю ему что-нибудь.
- Ему можно печенье, только без сахара.
- Здесь продают такое? Тогда я возьму.
Мои руки впились в рукоятки инвалидной коляски. Я немного устал ее толкать, но сказать об этом было стыдно, поэтому просто предложил сесть на лавочке. Всю дорогу я смотрел на его поредевшие седые волосы, на его осевшую спину и скучные покачивания головой. Когда мы пришли, я посадил его напротив и, наконец, за всю прогулку, посмотрел на лицо. Глаза он все так же прятал. Вялыми движениями рук, он взял печенье и стал его кушать, и очень походил на ребенка.
- Папа, что вы так? Нельзя так много. Ему ведь не полезно так много?
- Нельзя – подтвердил я, а позже – пускай ест.
***
Я сижу на бетонных плитах у набережной Днепра. Просторность пейзажа позволяет взглядом охватить ширину реки, горизонт где прячется начало и конец, противоположный берег усыпанный песком и выглядящий как тот, родной, в зарослях безлюдных пляжей недалеко от моего провинциального городка. Ощущение осени прокатилось по ушам хлопающим ветром. Проплывающие катера разрезают гладь, отпуская к берегу мелкие волны, разбивающееся о бетонные ступеньки. Натянутая между берегами зеленая простынь развивается, поблескивает живыми осколками уходящего солнца разделяя город кривыми линиями. У меня в руках бутылка дешевого вина и моё будущее, утраченное, жадно выпитое, хлюпает на дне пьянящим полусладким. Последний глоток говорит о наступающей зиме. Вечно сопровождающие пустые лишенные жизни листья тоже разили холодом и пылью тех дней, когда я впервые понял: отныне так будет всегда. Небесный сапфир затягивается молоком, мутнеет и скрывается за дымом луж. В уютных каютах яхт загораются лампочки и отдают вечерним спокойствием. Глаза слезятся от сильных порывов ветра высушивая слизистую и напоминая о лете. Не о прошедшем, скорее, о будущем. Не о лете, скорее, о тепле. Во внутреннем кармане пальто грею книжку Маяковского. Я взял его взаймы у съемной квартиры с советской мебелью. Пожилая хозяйка разрешила мне пользоваться всей библиотекой, но я взял Маяковского. Не могу сосредоточиться. В голове крепко засело слово маяк, который представляется мне бесполезным в обычный ясный день, и река кажется мне морем, и берег кажется мне плотом. Что-то бессвязное крутится в голове, что-то так же бесполезно говорит о невыносимой боли.
С тех пор, как мы переехали в Киев, нас сопровождали только ссоры и недопонимания. Уволившись с работы, я целыми днями сидел дома разгадывая загадки и что-то, отдаленное напоминающее кроссворды. Я вслушивался в каждое ее слово, обдумывая, перебирая в голове каждую букву, потом целиком, потом интонацию и словно яд выпрыскивал абсурдные выводы, травящие ее душу, потом мою, и так по циклу в месяц-два. Я слишком сильно заигрался в сыщика. Я не переживал, что она мне изменяет. Она просто любила все скрывать, а мне нравилось все раскрывать и скандалить. Я вовлекся в другую игру и стал забывать о покорении мира, о верхушке моего естества, спрятанного в любознательности к видимому, а не к вопросам, не имеющим ответа. Моё верхнее я таилось в отрочестве, в спешных пребываниях где-нибудь, в коротких встречах и редких фразах. Я был вспышкой на пьянках. Бодрым и идущим на диалог. Я говорил всем, что никогда не устаю, но я всегда был уставшим, и имел ввиду, что не устаю больше, чем обычно. Меня изматывали встречи с людьми и их долгое присутствие, а она присутствовала в каждой моей мысли.
Единственным моим занятием было курить и заваривать чай. Я не пил его, просто заваривал, забывал о нем, выливал и снова заваривал. Ваня говорил мне о зацикленности. Он был прав. Только я не зациклен, я - цикличен. Еще в детстве я ломал песочные изваяния сразу же, как построил. Не дай бог будет два. Что тогда делать? И это проявлялось не только в подобного рода вещах. Все мои действия повторялись с хирургической точностью, их порядок и методы выполнения тоже. Я старался избавиться от этого наполняя свою жизнь творчеством и постоянно меняя вид деятельности, что помогало мне некоторое время. Все перепробовав, я заметил, что в их изменении опять-таки соблюдается цикличность. Мне нужно было много времени, чтобы от чего-то избавиться, ибо если какой-то элемент поведения вошел в цикл, то это надолго, пока я не найду что-то, что его либо заменит, либо собьет с ритма. Плюс ко всему я боялся нового, и очень медленное выздоровление ввергало меня обратно в болезнь. Я сам заворачивался в одеяло, глотал таблетки и ставил себе банки. В этот раз было так же. Я почти перестроился, уже выздоровел, и тут на тебе. Я просыпаюсь, а в квартире нет ни одной ее вещи.
- Но как же так? Я ведь изменился! Я люблю тебя!
- Я тебя тоже. Но твоя любовь не стоит моих нервов. Все кончено.
В целом - мы были отличным дуэтом: я постоянно пытался что-то построить, она постоянно это ломала. Я рачительно всё чинил, хоть и часто косячил. Свои же проколы она маскировала за моими. Но я старался, и как только я исправлял одну ошибку, следом за ней выкрывалась другая; как игровой автомат с молоточком и вылезающими из дыр зверушками. В конце концов я подавил в себе большинство неисправностей, осталась одна неизгладимая – я! Я умел испытывать чувства и людей, а ей это не нравилось. За проведенное с ней время я стал совсем другим – более податливым и мягким. Позже, мою самоотверженность кремировали заживо.
- И никаких возвратов! – добавляет она.
Это все взаправду. Я сорвал повязку с лица Фемиды. Ее подвешенные кудри отпружинили справедливость в сторону метнув мою веру через все вагоны холодной электрички, поиски жилья, работы, ожидания, осязания, мир – через все пройденные мною круги любви. Она разъярилась и поняла, насколько важно созерцать; не только слышать. И еще важнее было бы чувствовать. Сорвать бы с нее и тунику. Изрекал я одно, делал – другое. Знание – констатированный видимый факт, скрывающий в себе мириады других; фактов невидимых, не озвученных. Посмейте…посмейте! Посмейте заключить: эти листья болеют, а дерево, на котором они растут – оправдано.
После окончательного разрыва отношений я кинулся к проверенным методам исцеления: сразу пиво, водка, другие девушки, тусовки, друзья, посиделки, пребывание везде; как раньше. Но как раньше не получалось. Где-то, на одной тональности со свистом тишины в ушах звучал зов: меня звал дом – тот дом, где она и я. Этот зов был близок к тому чувству, когда ты – подросток - загулялся с друзьями до позднего часа, и знаешь, что дома ждут родители.
Я знал, где провинился. Моя постоянная ревность была клещом, высасывающим терпение. Вдобавок ко всему я любил скандалить и размешивать каплю краски, чтобы получилась хоть и сомнительно адекватная, но все же причина для ссоры. А мой раздор всегда сопровождался громким ором и разрухой; гитары, очков, пепельницы, стола, шкафов…чем угодно.
"Почему ты начала краситься? Почему начала носить юбки? Кто такой Максим? Почему я раньше о нем слышал? Кто тебе пишет?" – это примитивный набор моих притязаний и, стоило в ее жизни появиться новому человеку, я тут же примазывал его ко всем подозрениям. "Опоздала потому что с Максимом пила кофе? Ты с Максимом обедала? Тебе Максим в три часа ночи пишет? Ты ведь что-то испытываешь к Максиму?". Она же - словно мне назло - общалась преимущественно с мужчинами, а зная: "Она неплохая, я бы ей…" – говорит мне всякий о всяких, и "Дружбы между мужчиной и женщиной не существует" – построили мое параноидное отношение ко всем ее внешним связям. В ее криминальном досье были дела и более запутанные, иногда и совсем нелогичные. Доску расследования я изрешетил нескончаемыми канцелярскими кнопками, обмотанными тысячей нитей. Все потому что Оля никогда о себе не рассказывала. Любой диалог о ее намерениях, планах, жизни в целом – приравнивался к допросу, а попытки выяснить, когда и где она находилась – содержащие чисто человеческий интерес – она называла контролем.
Моя ревность – это скорее страх быть обманутым. Всю жизнь меня больше всего прельщала верность, и отвращало предательство. Относился я к этому с трепетом и, как только моя вера оказывалась под угрозой, я старался выудить всю правду; норовил опровергнуть калечащую душу реальность, а если это были доказательства недостойные оправдания, то я выходил из себя. Прямота и отсутствие рамок приличия расточали оскорблениями, выдавливая из Оли мою любовь словно загноившийся прыщ. Сгоряча я рубил, а потом остывал, коря себя за безрассудство, не догадываясь, что якорь обиды утонет в постоянных перебранках, заляжет на дне ее моря, лишив возможности его оттуда поднять. Неважно как сильно она косячила, не имеет значения, как сильно это меня обижало; я всегда мог переплюнуть, обратив свою боль в неконтролируемый гнев. Грозился уйти, но не мог…а после этих ссор всякое проявление любви приобретало лживый характер и усугубляло позицию доверия, ставя под вопрос целесообразность совместной жизни. На этом поприще мы катились недолго…
*Вставка*
Дзынь. Стук. Дзынь. Стук.
- Я надеюсь…
- И я вас прекрасно понимаю. Может, вы уже верите? А скажите, сколько раз за проведенный здесь месяц вы меняли конец предложения? А, не скажете? Надеетесь поскорее умереть или выздороветь? Милый мой, издохните уже наконец. Вы не договариваете, но я слышу. Я же говорил, что слышу.
- Я надеюсь…
- Надеетесь на что? Все изменить? Или чтобы вам дали возможность все изменить? Хм? Вы очень смелы в своей надежде, разлегшись здесь, обездвиженный, почти мертвый, не в силах сходить по нужде, способный только ныть и надеяться…
- Я надеюсь…
- Не перебивайте! – я ударил старика по руке – знаете, где ваша надежда? Она вот здесь, в розетке. Хотите? Заткнитесь! Иначе я выковыряю ваши глазные яблоки шприцом, перережу вам вены, вскрою вашу грудную клетку, достану сердце и воткну туда с сотню спичек. Подожгу! Пусть пылает. Вы ведь не можете этого сделать? Вы ведь уже в силах, верно?
Я кричал, орал голосом обрадовавшегося падальщика, некрофага, кружащего над полем после битвы – издевательски громко. С иронией, но в предвкушении…Я ударил старика еще раз. И еще раз. И еще. Я разошелся и продолжил наносить удары по его телу с нарастающей силой. Сильнее и сильнее. Еще сильнее. И до тех пор, пока не заболели кулаки. Еще сильнее. Он скорчил жалостливую гримасу и беззвучно заплакал.
- Я н…
- Тогда я это сделаю. Вам не приятно это слышать? Старый дохляк, 90 лет прожил в надежде и сейчас... Что ж тебе никак не дойдет, мразь? Что ты скажешь на это, гнилой червь? Хочешь еще одну попытку? Хочешь, чтобы надежда умерла последней? Но последними умирают сомнение, они давно с ней в паре. А ты умрешь знаешь с чем…Нет, я скажу тебе, кто ты, никчемный придурок, и покончу с тобой, чтобы вместе с тобой последней умерла печаль.
Я никогда не забуду его глаза. Говорят, у пожилых умирающих людей, такие же глаза, как и у младенцев. Полны черной смоли, просящие, не понимающие, что происходит. Мне кажется, они надеются. Что все будет хорошо; лучше, чем было. Надеются заполучить этот мир. И с возрастом. А потом хочется кушать спать и жаловаться. И весь мир отходит на задний план. А потом еще любовь, дети. Так мир ограждается от нас, от бунтующих нытиков, зажравшихся, с растянутыми желудками и огромными пачками, жующими и глотающими все его подачки, пока не укусят себя за хвост. Эти глаза - открытые робкою верой – зияющая брешь мира. Светится вчерашней ночью, днем; всем, что уже позади. Точка, поглощающая свет и желания – край вселенной - дарящая любовь и страсть. И у меня были такие глаза – понимающие, что уже ничего не исправишь, что поглотил все, что мог, и заполучил весь мир, хоть он об этом и не узнал. А теперь упустил, и что же? Даже потерянная копейка становится ценнее сохраненной купюры, и я прекрасно понимаю, что потребность найти и вернуть – чувство, нагнетенное обидой утраты. Все же, не могу перестать беспокоиться. Борьба с собой. " – ты не знал страданий, и тебе не приходилось страдать! Так почему ты ноешь?". Потому что даже надуманная боль болит, даже фантомная, даже в измышленном мире здорового шизофреника, от выдуманного укола выдуманным человеком – болит, и болит сильнее чем у раненого, проколотого явью. И у меня, и у него болело. И у меня, и у него глаза, говорящие: "Вернуться бы, и еще бы разок". Такие круглые зрачки, затмившие почти всю радужную оболочку, оставив лишь тонкий ободок – надежду. Как свернувшаяся пиявка, высасывающая из тебя милосердие. Такие жалостливые, такие глубокие и пустые глаза. Ныряй и бесконечно тони, плавай, дрейфуй, но не оставляй. Возьми за руку, посмотри на него, чтобы он посмотрел на тебя. Прошу. Сжалься над моим взглядом. Только не уходи. Прошу. Я больше не захочу ни мира, ни тебя, ничего не захочу…
Старик медленно пододвинул руку. Я протянул ему свою. Он легонько придавил ее, погладил большим пальцем и глазами сказал:
- Давай…
***
Я понял, что слова не помогут, да и делом ничего не исправишь, и надеждой. Поэтому осталось последнее. Я пришел к ней на работу. Она вышла, и я произнес:
- Привет, думаешь, все кончено?
- Да.
- Хочешь покажу, как это, на самом деле? Я просто все еще надеюсь…
- И что?
Я достал с кармана пистолет. Прислонил дулом к голове. Предохранитель "Дзынь", курок "Стук". Выстрел.
Автор иллюстрации: Дима Громче
Свидетельство о публикации №217100801860