Такой добрый и жизнелюбивый Н. В. Сушков

«Почётный старожил Москвы», если б было такое звание, то его несомненно бы присвоили скромному подвижнику русской культуры, её духовному целителю, Николаю Васильевичу Сушкову (1796 – 1871), летописцу живого источника просвещения времени Императоров Александра и Николая – Московского Благородного Пансиона при Московском Университете, славном своими учёными наставниками и воспитателями, хранителю добрых традиций в отечественной педагогике. Имя Н.В. Сушкова прочно связано с духовной жизнью России. Он, может быть, единственный из светских людей, кому Святитель Филарет (Дроздов) так задушевно поверял свои воспоминания. И эти личные беседы со временем найдут своё отражение в труде Николая Васильевича, писанном им много лет и оборванном разве что кончиной мемуариста. Его «Записки о жизни и времени Святителя Филарета», выпущенные в свет на другой год после смерти автора, и поныне – главное пособие для исследователей православной жизни первой половины XIX века. С теплотой и нежностью писал о Николае Васильевиче Фёдор Иванович Тютчев. В своём письме к дочери Екатерине от 8 июля 1871 года великий поэт и мыслитель заметит о Сушкове: «Это была прекрасная натура, в которой под детской непосредственностью таилась незаурядная сила чувств и стремлений… Во всякую эпоху моей жизни он был бы одним из тех, чьё отсутствие я более всего ощущал бы, но в настоящее время я чувствую себя столь недолговечным, что длительные сокрушения уже неуместны». На следующий день поэт записывает: «Не могу представить себе, что он, такой добрый и жизнелюбивый… что он тоже ушёл от нас, унося с собой целый мир традиций, который уже не вернуть».
Тихая и деятельная жизнь Николая Васильевича в целом сложилась вполне счастливо. Его отец, Василий Михайлович Сушков (1747 – 1810) в царствование Императора Павла Петровича состоял Симбирским губернатором. Мать, Мария Васильевна (1752 – 1803), занималась стихотворством и переводами, женщина богомольная и великодушная. Учился юноша Н.В. Сушков в Москве в Благородном Пансионе при Московском Университете, где к тому времени уже два десятилетия трудился Антон Антонович Прокопович-Антонский, сперва читал лекции по естественной истории, а потом тридцать с лишним лет был директором Пансиона. К воспитанию студентов им привлекались лучшие научные силы – историки, филологи, латинисты и грамматики. На главном месте при обучении держались дисциплины – отечественная словесность и русский язык, поощрялись творческие занятия стихотворством и прозаическими пробами. Наставником Николая Сушкова в литературных упражнениях стал профессор Алексей Фёдорович Мерзляков, крупный знаток античных писателей, переводчик с латинского древних классиков и к тому же даровитый русский поэт-песенник, а в непринуждённой обстановке ещё и находчивый импровизатор. По настоянию профессора студент Николай Сушков сочиняет свои первые стихотворения, одно из них «Дружба» было зачитано им в 1810 году на торжественном акте Благородного Пансиона. А спустя пять лет его имя замелькает под стихами и короткими рецензиями в периодике той поры, будут и водевили и комедии, но следа глубокого в литературе они не оставили, запомнились разве что громкие имена исполнителей на бенефисах.
После Пансиона Сушков переезжает в Петербург, входит в общение с крупными писателями и среди них – Державин, Карамзин, Крылов, Гнедич. Как тут не обрести отточенный вкус к вдохновенному слову, не возвысить свои понятия о прекрасном?! Впрочем, любил обходиться скромным и простым бытом, по-старомодному. Присутствие в Министерстве юстиции вскоре поменял на службу в Департаменте горных и соляных дел, занимаясь статистикой и описанием соляных источников, солеварен, и добычей каменной соли. Поездки к соляным озёрам, публикации в «Горном Журнале» и в местной печати надолго отодвинули в сторону изящную словесность. А тут ещё приключения молодости, одно из них закончилось несчастною дуэлью, судом и тюремной камерой. Отсидев в крепости положенный срок, церковное покаяние отбывал в Москве – такова личная просьба. Здесь под влиянием Митрополита Филарета, великого Московского молитвенника, целителя и наставника людей, Николай Васильевич Сушков изживает в себе теплохладное отношение к вере и делается совсем иным человеком – убеждённым, полноценным православным верующим. Теперь его дорога к храму прямая и чистая, и душа его ликует.
Но надо ещё послужить Отечеству на гражданском поприще. И вот он уже зачислен чиновником по Министерству внутренних дел, совершил ряд поездок по Западному краю, затем недолго побыл в Департаменте путей сообщения, женился в 1836 году на Дарье Ивановне Тютчевой (1806 – 1879), родной сестре поэта, и вскоре получил назначение на пост губернатора в Минск. Но послужить долго в этой должности не успел: его слишком открытое сочувствие к воссоединению униатов с Православием закончилось его отставкой. Покинув службу, Н.В. Сушков навсегда поселяется в Москве. Ему уже пятьдесят лет, о карьере думать «и поздно и не нужно».
Москва, московская жизнь целиком захватили душу Николая Васильевича Сушкова. Ведь подходил юбилей нашей древней столицы – 700 лет со времени её основания! К этой дате готовились все творческие силы, и в первую очередь словесники, поэты и писатели. На призыв Михаила Петровича Погодина, редактора «Москвитянина», ко всем творческим людям создать достойные этому событию произведения. Н.В. Сушков принялся за поэму в лицах «Москва». В ней есть исторические деятели – Боярин Кучка, Калита, Суздальский Князь Андрей, а с ними городской люд, – кудесники, юродивые, кликуши – для колорита, и простонародье – дворня, няни, сенные девушки, приживальщики и богомольцы. Все они олицетворяют тогдашний быт Москвы, и каждый говорит и причитает по-своему. Поэма многоголосая, и весьма сценичная, что-то среднее между ораторией и лирической драмой, и народное веселье представлено широко. Чуть позже появилось поэтическое творение Фёдора Николаевича Глинки, также посвящённое юбилею Москвы. Н.В. Сушков усмотрел в нём некоторые заимствования из своей поэмы. Вспыхнула литературная потасовка, но вспыхнула и погасла. Дружеские связи двух литераторов возобновились на старый лад, без взаимных обид.
Но вот критики слева ополчились: для них «Москва» Н.В. Сушкова – образец безвкусия и отсталости. Николаю Васильевичу пришлось отвечать всем, кто раздражался, читая его страницы. «Отечественные Записки» в отзыве на публикацию поэмы «Москва» упрекают автора в опережающих на века предчувствиях давних событий: город станет  - сердцем России и будет решать её судьбу. Но ведь то говорится устами отшельника, человека Божиего, а для него грядущее проступает в настоящем, сквозь сон, или через песню, пока ещё как фантазия. Ведь главное лицо драмы – Русь, её народ, её Вера, любовь к Отечеству, её нравы и обычаи. «В них завязка, - пишет Н.В. Сушков, - в них юная жизнь России и зародыш Москвы – развязка великой судьбы России». На упрёк журнала «Библиотека для Чтения», что Н.В. Сушков увлечён чтениями о словесности С. Шевырёва и пишет в подражание ему, Николай Васильевич отвечает: «Об этом спорить не буду и прямо скажу – сочувствую взглядам на историю и Карамзина, и Шевырёва, и Языкова». Национально-мыслящие историки ближе стояли к истине, чем скептики, или ненавистники нашей старины. Такого рода нападкам творение Николая Васильевича Сушкова подвергалось и со стороны некоторых авторов «Современника» и «Финского Вестника», да ведь эта их позиция во многом неизменная. Зато порадовало Сушкова письмо от Ф.И. Тютчева, полученное в начале февраля 1847 года. В нём поэт-мыслитель, в частности, писал: «Гораздо раньше, чем я получил ваши два экземпляра, мы уже прочли вашу драму-поэму… Вот, благодарение Богу, язык живой, язык, имеющий корни в родной почве. И это сразу чувствуется по его яркости, по его благоуханию. Но именно эта-то бесспорная заслуга вашей поэмы, - печать народности, которою вы её запечатлели, - и навлечёт на вас ругань со стороны гнусной клики, состоящей из нескольких здешних журналистов, которые инстинктивно ненавидят всё, что имеет вид и привкус народности».
Более определённо и более резко против разрушителей исторических ценностей и подмен народных идеалов выступил литературный соперник и при этом многолетний друг Сушкова поэт Фёдор Николаевич Глинка (1786 – 1880), творец религиозно-философских поэм «Божественная Капля» и «Видение Макария Великого». «Божественную Каплю» читали и переписывали от руки, но напечатать в России долгое время не могли. Позже это произведение Глинки появилось в свет (1861) в Берлине, и оттуда скрытно переправлялось к нам. Только спустя годы выдающееся произведение Фёдора Николаевича Глинки появится на Родине, в двух книгах, но прочитать его с разумением люди так и не успеют – мешали социально-общественные страсти. А жаль; Глинка в дополнительных разъяснениях к «Видению Макария Великого» говорит о вещах важных, насущных для всех русских. Сын пустыни, Макарий Египетский, предупреждал: «Попомни слова мои – придет, говорю тебе, время, когда бесы станут заходить к людям, разве только за тем, чтобы дивиться на людей, чтобы у них учиться!». Мудрец-пустынножитель далеко видел!.. Эту поэму современники Глинки читали лишь в рукописи, напечатана будет через 150 лет, уже в теперешнее время.
С кона 1850-х годов в московском доме Сушковых стали собираться для собеседований видные интеллектуалы, историки и писатели. Салон Сушковых посещали М.П. Погодин, И.М. Снегирёв, молодой Лев Толстой. Графу понравилась племянница Дарьи Ивановны, Екатерина Фёдоровна, младшая дочь поэта Тютчева – она жила в этом доме с 1853 года. Эта талантливая, тонко чувствующая религиозная натура занималась переводами на английский проповедей Московского иерарха Филарета (изд. В Лондоне в 1873 г.), живо интересовалась жизнью своей страны, Великой России. Екатериной Тютчевой написаны «Рассказы из Священной истории Ветхого и Нового Завета» (1884), книга рассчитана на юных читателей. Образ Екатерины Фёдоровны, светлый и пленительный, восхищает всех, кто посещает Мураново, Дом поэтов Евгения Боратынского и Фёдора Тютчева. Там же хранятся парадные портреты супругов Сушковых, Николая Васильевича и Дарьи Ивановны, из московского их дома.
Перу Николая Васильевича Сушкова принадлежат «Воспоминания о жизни и времени Святителя Филарета», в свет вышли в 1868 году. Без этого труда невозможно представить живой образ великого духовного светила, выдающегося богослова и церковного деятеля. Святитель много лет непосредственно общался с Н.В. Сушковым, поверял ему, и только ему рассказы о событиях в своей жизни, начиная с детства, проведенного в патриархальной Коломне. С августа 1821 года в сане архиепископа Филарет вступил в управление Московской паствою. В отрывках из своих записок, напечатанных во втором выпуске «Бесед Общества любителей Русской словесности» за 1864 год Сушковым последовательно прослеживается путь Владыки по руководству церковной жизнью приходов и училищных заведений. В его проповедях нет и намёка на мистицизм, столь характерный для Петербургской богословской школы времён первоприсутствующего в Синоде митрополита Михаила (Десницкого), воспитанника «Дружеского Общества» и почитателя писаний А.Ф. Лабзина, сподвижника И.Г. Шварца и Н.И. Новикова. Как тут не вспомнить слова Николая Васильевича Сушкова, оставленные им в его записке о трёх Иерархах: Амвросии, Михаиле и Серафиме, труждавшихся до Филарета: «Воспитание всегда кладёт свою печать на чело и сердце воспитанников: развивая силы духа и мышления, оно действует на убеждения и верования наши, оставляет свой след на путях жизни нашей и отражается в нраве и деятельности. Не без следа остались мистические высокие, благородные стремления «Дружеского Общества» в трудах и в целой жизни его воспитанников, каковы были, например: А.А. Прокопович-Антонский, брат его, архимандрит Донского монастыря Виктор, митрополиты Михаил и Серафим, Лабзин, Грибовский, Подшивалов, Максимович, Сохацкий, Перелогов, Черепанов, Тимковский, Невзоров, Багрянский, Походяшин и другие» («Чтения в Имп. Обществе истории и древностей Российских при Московском Университете». 1867, кн. Первая. – отд. Оттиск. – С. 10).
Среди многочисленных публикаций Николая Васильевича Сушкова, кроме главной темы – духовной жизни его времени и обзору деятельности церковного светоча – Митрополита Филарета (Дроздова), бытописатель Москвы собирал по крупицам сведения о литераторах, близких ему по умонастроению: профессоре А.Ф. Мерзлякове, поэте и переводчике «Илиады» Н.Н. Гнедиче, В.А. Жуковском и многих других крупных и более мелких именах – дорожил ими, как оригинальными самоцветами. Всё это собрано и представлено в его главной книге «Московский Университетский благородный Пансион и воспитанники Университета, гимназии, Пансиона и Дружеского общества» (М. 1858. 120 с.).
     Предлагаем вниманию наших читателей ряд страниц из этого труда, посвящённых профессору классической словесности и талантливому переводчику А.Ф. Мерзлякову, а также подробности быта Благородного Пансиона, педагогических приёмов его наставников, направленных на благонравное воспитание учащихся. В скобках указаны страницы этой уникальной книги Н.В. Сушкова.

*

Н.В. СУШКОВ

Простодушный и напевный А.Ф. Мерзляков


Приземистый, широкоплечий, с свежим, открытым лицом, доброй улыбкой, приглаженными в кружок волосами с пробором вдоль головы, уроженец холодной Сибири (города Далматова), был горяч душой и кроток сердцем. Его страстные послания «к Элизе», некоторые заунывные романсы, например: «Любя, любезной не видать», «В час разлуки пастушок», «Чего желал, что пел», многие элегические стихотворения, самый перевод идиллий мечтательной и нежной Дезульер, показывают, как он любил в жизни, пламенно, доверчиво, безотчетно - поэтом! И конечно, он был в душе поэт, и заслуги его в словесности достойны исторической оценки. Он первый начал ближе знакомить Россию с образцами древних произведений Греции и Рима, не тяжелыми переводами прозой, а прекрасными, звучными, сильными стихами. Правда, Горациева «Наука о стихотворстве» прежде его «Послания к Пизонам» переведена стихами же Поповским, переводчиком «Опыта о человеке» Попе; но труды Поповского, как и труды Кострова, переводчика Оссиана и Гомера, устарели, даром что Штелин хвалит в записках своих перевод «Науки о стихотворстве». Мерзляков первый же (если позволено забыть о «Телемахиде» бездарного стиходея, но ученого и полезного труженика Третьяковского) испытал гекзаметры на русском языке и объяснял своим ученикам правила этого, не вполне сродного склада нашей речи, или, по крайней мере, хоть не для всех родов поэзии сродного. Доказательством, что еще дети в нашем Пансионе писали гекзаметры, может служить сказка «Прохожий», помещенная в «Избранных сочинениях и переводах в прозе и стихах» - труды благородных воспитанников Университетского Пансиона. Вот ее начало:

«Батюшка! кто-то стучит в окошко, так поздно и в вьюгу.
Так что ж ты сидишь на печи? встань, посмотри, не ленися!
Мальчик послушался - вышел и воротился с прохожим».

Конечно, Гнедич и Жуковский вполне овладели гекзаметром; но вообще немногие постигают его музыку: все что-то ухо недовольно. Мерзляков не любил гекзаметров. Однако он не хотел уступить своего первенства в начальных опытах и введении их на русском языке. Приведу выписку из письма его к Погодину в 1830 г., напечатанную в «Москвитянине» 1842 года.
«Гекзаметрами и амфибрахиями (как вы их называете), я начал писать тогда, когда Гнедич еще был у нас в Университете учеником и не знал ни гекзаметров, ни пентаметров, и даже не писал стихами: свидетель этому «Вестник Европы» и господин Востоков, который именно приписывает мне первую попытку, в своем Рассуждении о стихосложении; так как песни мои русские в этой же мере были петы в Москве и Петербурге прежде, нежели Дельвиг существовал на свете. Теперь не могу указать пьесы моей в Вестнике Европы, издаваемом, кажется, при Жуковском, но ее можно отыскать; в Вестнике есть многие пиесы этой меры, относящиеся к Павлову времени, напр. «Призывание Каллиопы на берега Непрядвы» и проч. Я надеюсь доставить вам эти пиесы: Победоносцев, Петр Васильевич, обещал мне найти эти нумера; ибо я теперь собираю все мои сочинения, чтобы выбрать из них что-нибудь путное.
Гнедич, бывши здесь в Москве и квартируя у Кокошкина, сам признавался пред всеми, что я первый начал писать этим родом стихов, и укорял меня за то, что я после восставал против них (спустя лет десять), в письме моем из Сибири, читанном в Собрании и напечатанном - это все знают.
Просто, сказать вам: Н. Н. умышленно молчит обо мне, дабы быть творцом... и пред журналистами, которые теперь ему нужны. Ныне все литераторы позабыли совесть и торгуют все, чем могут... А Н.Н. еще всегда назывался моим первым почитателем и другом!..
Прощайте, постараюсь вам доставить, как можно скорее, документ, хотя для меня и бесполезный, но чрез это, по крайней мере, докажу, что все Н. Н. – те же М. М.».
Видно, заживо задели доброго Мерзлякова! Недаром, при всей беспечности своей, стал он отстаивать свои права на гекзаметры. Не без оснований же и выходка его против литературных торгашей 1830 года. Что ж бы он сказал десять, пятнадцать лет позже? Что до его простонародных русских песен, впрочем, почти одного времени с песнями Дмитриева и Нелединского-Мелецкого, то уж, конечно, ни Дельвиг, ни Кольцов, посвятившие себя исключительно, можно сказать, этому роду поэзии, ничего не написали лучше некоторых песен Мерзлякова, напр. «Среди долины ровныя», «Не липочка кудрявая», «Что не девица во тереме своем», «Чернобровый, черноглазый», «Вылетала бедна пташка на долину», «Ах, что ж ты, голубчик!», «Ах, девица! красавица!» и т.п.
М.А. Дмитриев («Мелочи из запаса моей памяти») говорит, что большая часть романсов и простонародных песен Мерзлякова написана в поместье Вельяминовых-Зерновых (Жодочах).
Вот как вылилась, например, из души поэта песня: Среди долины ровныя, рассказал М.А. Дмитриев: «Он разговорился о своем одиночестве, говорил с грустию, взял мел и на открытом ломберном столе написал почти половину этой песни. Потом ему подложили перо и бумагу: он переписал написанное, и кончил тут же всю песню». «Когда в 1830 году (говорит М.А. Дмитриев) он вздумал издать их, или, лучше сказать, решился их издать по просьбе книгопродавца Салаева, многих пиес у него не было: иные он позабыл, иные растерял. Тогда он обратился ко мне, чтобы достать, что есть, из Жодочей». Вот полушутливое, полугрустное, письмо его (от 5 апр. 1830): «Вы некогда проговаривали мне, что у вас есть некоторые вздоры мои, писанные во время моих мечтаний и той сладостной жизни, или не-жизни, о которой жалеем и в которой не можем дать себе отчета, как во сне. – Я совершенно забыл о них, ибо обстоятельства настоящего, настоящее состояние нашей литературы, дух господствующий и все... уморили уже меня для света и для крамол бурной нашей словесности; но он, г. Салаев, солит мои раны и хочет, чтобы я не отчаивался и собирал кой-как мои вздоры. И так, подражая великому примеру подобного мне страстотерпца, гр. Хв., и я хочу еще одурачить себя собранием своих сочинений.
Сделайте одолжение, почтеннейший Мих. Алекс., сообщите, если можно, мне, больному отцу хворых деток, все те безделки, которые у вас находятся, иди которые вы можете достать из пыли старого комода, принадлежащего почтеннейшему и вечно для меня незабвенному семейству. Может быть, я нашел бы что-нибудь похожее на дело, выбрал, поправил, как смогу. Я действительно собрал все свои маранья - преогромную жертву на алтарь невежества, злобы и подлости - трех божеств нынешней литературы».
Издание Салаева теперь библиографическая редкость. Только у книгопродавца Полевого, приобретшего старокнижный запас от Хрусталева, да разве еще у Кольчугина, сберегающего давние издания, можно найти песни и романсы Мерзлякова, в которых так много чувства и мысли, теплоты и поэзии, простоты и художества. Приведу на выдержку несколько стихов из разных песен и романсов его.

Встречаюсь ли с знакомыми - поклон, да был таков!
Встречаюсь ли с пригожими - поклон, да пара слов...
Одних я сам пугаюся  [1], другой бежит меня:
Bсe други, все приятели до черного лишь дня!

Последний стих обратился в пословицу.

То ли в свете здесь любовью прослыло?..
Злые люди все украдкою глядят,
Меня девушку заочно все бранят...
Как же слушать пересудов мне людских?
Сердце любит, не спросясь людей чужих;
Сердце любит, не спросясь меня самой!
Вы уймитесь, злые люди, говорить!
Не уйметесь – научите не любить!
Было время - и не вас была беда.
Чье сердечко не болело никогда?..

Это отрывок из любимой песни известной актрисы, Е.С. Сандуновой: «Я не думала ни о чем в свете тужить». Когда она певала ее (помнится в опере А.Ф. Малиновского: «Старинные святки»), не одни рукоплескания, но слезы бывали завидной наградой певице, поэту и музыканту.

Пропадай ты, красота, моя злодейка!..
Я пропала не виной, а простотою...
Для него с отцом я с матерью рассталась,
За бедой своей летела на чужбину,
За позором пробежала долы, степи,
Будто дома женихов бы не сыскалось,
Будто в городе любовь совсем другая,
Будто радости живут лишь за горами…
Иль чужа земля теплее для могилы?..

Не с кем слез моих к любезной переслать,
У тоски моей нет крыльев полететь,
У души моей нет силы потерпеть,
У любви моей нет воли умереть!

Легче, знав беду, однажды умереть,
Чем, не знав ее, всечасно умирать,
И слезам моим завидует, злодей!..

Головушка молодецкая!
Не знала ль ты, что рвут цветы
Не круглый год - мороз придет...
Не знала ль ты, что счастье - цвет:
Сегодня есть, а завтра нет!
Любовь - роса, на полчаса!
Веселье пух... взовьется вдруг!
Тоска - свинец внутри сердец!..

Кончу эти выписки одним из лучших стихотворений Мерзлякова:

«Об ней»

Чего желал, что пел, что в свете мог любить –
     Все в ней, все только в ней!
Чем может Бог одних счастливцев наградить,
     Все в ней, все только в ней!
Как легкой, томной сон, беды мои прошли,
     Все чрез нее, и с ней...
Я счастия искал напрасно на земли:
     Ах! счастье только с ней!
Кому всю жизнь свою охотно я отдам –
     Все ей, все только ей!
Когда добрее был к несчастным, к сиротам?
     При ней, всегда при ней!
Когда я выше всех и смертных и богов?
     Когда сижу при ней!
Я целый мир забыл: богатство, блеск чинов;
     Что нужды в них при ней?
Что к счастью я рожден, что сердце я имел,
     Я то узнал от ней.
В безвестности, в глуши я новый мир обрел,
     С одною только с ней!
О Боже праведный! последний час пошли
     Сперва ко мне, не к ней!
В ком ты достойнее сияешь на земли?
     В душе Элизы - в ней!
Чем лучше возмогу тебе я угождать,
     Как не любовью к ней!
И там, на небесах, в обители отрад,
     Моя отрада в ней!..

Речь его на кафедре Университета и в классе Пансиона всегда была одушевлена истинною любовию к словесности. Чтения же Алексея Федоровича, уже не для учеников, а для самих литераторов и любителей русского слова, для образованных посетителей и прекрасных посетительниц, в числе которых бывала, может быть, и его Елеонора или Лаура, его жестокая и милая Элиза, чтения его увлекали внимание слушателей и слушательниц, Тут бывали не одни юноши-писатели, но и заслуженные литераторы, государственные мужи, почетные из ученых лиц особы: Н.М. Карамзин, И.И. Дмитриев, Ю.А. Нелединский-Мелецкий, кн. И.М. Долгорукий, Ф.Ф. Кокошкин, Ф.Ф. Иванов, В.Л. Пушкин, Н.И. Ильин, кн. Д.В. Голицын, A.A. П.-Антонский, М.Т. Каченовский и многие из членов Университета. Москва давно уже славится любознательностью. Так удостоивала она своим вниманием и беспристрастною оценкою чтения красноречивого Страхова, позже: отчетливого, увлекательного художника профессора Грановского, трудолюбивого Шевырёва, молодого, рано насильственною смертию похищенного у науки Линовского, и других.
В 1812 Мерзляков читал свои лекции в доме кн. Б.В. Голицына на Басманной. Война прервала его чтения. В 1815 он возобновил их в доме А.Ф. Кокошкиной у Арбатских ворот, на углу Воздвиженки.
Признательность Мерзлякова к Хераскову, который всех раньше оценил труды его на блистательном в те золотые времена поприще литератора, до того была сильна, что он, при всяком случае старался всеми средствами вознести произведения его выше и выше. Так, в «Амфионе» своем он поставил «Россиаду» на недоступной ей высоте!.. Простим ему благородное пристрастие любви и признательности! Это не то, что пристрастие зависти и вражды... Прежде Хераскова, И.И. Панаев и проповедник Платон первые предузнали призвание Сибиряка-писателя. Д.Н. Бантыш-Каменский (Словарь достопамятных людей Русской земли, издание 1847. СПб.), говоря о Панаеве, указал, какое суждено было Ивану Ивановичу иметь влияние на судьбу Мерзлякова: «При открытии народных училищ, Панаев вызвался принять в свое заведывание пермское народное училище - и обязанность свою исполнил с истинным отеческим попечением. Однажды, посетив вечером ассессора тамошней гражданской палаты, он случайно завел разговор с 14-летним, худо одетым мальчиком, который принес в комнату черный чайник (самовары были тогда не в общем употреблении). Ответы мальчика, из которых между прочим оказалось, что он племянник хозяина (человека весьма недостаточного), и читает уже книги, так понравились Панаеву, что он, сделав дяде выговор за пренебрежение дальнейшим воспитанием племянника и употребление вместо слуги, на другой же день записал его в училище и стал обращать на него особенное внимание. Спустя год, мальчик принес ему сочиненную им оду на день восшествия на престол императрицы. Достоинство стихотворения было выше всякого ожидания. Иван Иванович с восхищением увидел, что для развития такого дарования, круг Пермского народного училища слишком тесен. В этом убеждении он поручил одному из новых друзей своих, г. Походяшину, отъезжавшему в Москву, свезти его в тамошний Университет: наделил мальчика рекомендательными письмами к тогдашним кураторам Хераскову, Тургеневу и Фон-Визину  [2]; а супруга Ивана Ивановича снабдила его нужными бельем. Этот мальчик был - Алексей Федорович Мерзляков, одно из блестящих светил нашей поэзии, принесшее столько чести и пользы Московскому Университету. Упомянутое, первое стихотворение его, Панаев тогда же послал напечатать в одном Петербургском журнале; подлинный экземпляр с собственноручными поправками Панаева доныне хранится у его наследников». Не у сына ли его, Владимира Ивановича, автора Идиллий?
В первом издании Словаря (Ширяева) 1836 года Дмитрий Николаевич, говоря о Мерзлякове несколько иначе объяснил два важных в его жизни обстоятельства: первое стихотворение Сибиряка, обратившее внимание на него Императрицы-писательницы, и отправление его в Москву. «Мир со Швециею, пробудив в 14-летнем Мерзлякове талант пиитический, внушил ему оду «На заключение мира» (как сказано в Биографическом словаре профессоров и преподавателей Московского Университета, а не на восшествие Екатерины II на престол). Эта ода доставлена была Завадовскому через Пермского и Тобольского (как говорит Шевырёв) генерал-губернатора А.А. Волкова, при котором дядя Алексея Федоровича А.А. Мерзляков служил правителем канцелярии. Благодетельная Государыня (собственноручная записка Мерзлякова, бывшая в руках Погодина) приказала напечатать сие сочинение в издаваемом тогда при Академии журнале и сверх того несколько экземпляров особенно для сочинителя». «По окончании Мерзляковым курса наук в Перми, - продолжает Бантыш-Каменский, - Государыня приказала отправить его в Московский Университет, с тем, чтобы ей докладываемо было чрез каждые полгода о его успехах. Юный поэт поручен был певцу Россиады – Хераскову».
И М.M. Херасков, с поступления Алексея Федоровича в гимназию разночинцев – в 1793, а потом в Университет - в 1798, постоянно следил за его успехами и до конца жизни своей поощрял нашего классика. Наконец Платон («Жизнь Московского митрополита Платона», соч. И.М. Снегирева), заметив Мерзлякова у обедни, еще мальчиком, спросил его: «Умеешь ли петь?», и на отрицательный ответ сказал: «Так будешь писателем. - Эта хороша голова!» - примолвил Архипастырь.
Мы любили послушать Алексея Федоровича в классе, с кафедры университетской, в литературном собрании Пансиона. Но чтоб вполне оценить его красноречие и добродушие, простоту обращения и братскую любовь к ближнему, надо было встречаться с ним в дружеских беседах, за чашей круговой, или в небольшом обществе коротко знакомых людей, где часто видая хозяйку, с ее гостьями и приятельницами, он уж не дичился любезных представительниц прекрасного пола. В чопорных собраниях Мерзляков был странен, неловок, молчалив. А где он мог быть запросто, там и разговор его был всегда жив, свободен, увлекателен.
<…> Вспоминая об этом несравненном для меня времени, когда мне бывало так весело всякий день с шести часов вечера до полуночи в дружеском кружке литераторов, остряков и образованных женщин, не могу не заметить, что карты (в это по крайней мере время – в 1813 – 1814 г.) были изгнаны из дома Иванова: что Мерзляков никогда не любил и не понимал никакой игры в карты; что и Воейкова ни тогда, ни позже, в Петербурге, я не видывал за картами, о которых и помину не было на его вечерах, по середам или четвергам – не помню; что Мерзляков отплачивался стихами, именно, как я сказал, за каждое неразгаданное им слово при игре в омонимы и – прибавлю – при игре в фанты; что таким образом мне кажется сомнительным источник, из которого почерпнут рассказ М.А. Дмитриева, повторенный и С.П. Шевырёвым в биографии Мерзлякова, о том, будто бы он играл с Воейковым в карты на стихи (впрочем в 1811 г.). Мерзляков, и без карт и без фантов, многое множество раздарил своих стихов (так мало он дорожил ими) всем нам, писавшим для годичных актов в Пансионе и для изданий наших: поправляя те из стихотворений своих учеников, которые признавал лучшими, он щедро пересыпал их своими прекрасными строчками, иногда совершенно переделывал, порой оставлял только форму, мысль, господствующее в них чувство. Любя всеми силами своей поэтической души русский язык, русскую словесность, русскую поэзию, поддерживая, поощряя едва возникающий талант в каждом из нас, он не пренебрегал и нашими детскими изданиями: он помещал в них иногда и наши классические произведения. Да и большая часть его трудов, отдельно изданных, совершена предпочтительно для нас же, его учеников в Пансионе и слушателей в Университете: он старался познакомить нас с классической литературой древних, развить в нас чувство художественное, усилить стремление к прекрасному, благородному, образовать вкус и примерами изящного укоренить правила искусства и науки. Так изданы им: «Краткое начертание теории изящной словесности», «Краткая риторика, или правила, относящиеся ко всем родам сочинений прозаических», «Подражания и переводы из греческих и латинских стихотворцев» (в числе которых и эклоги Вергилия, прежде отдельно напечатанные), «Освобожденный Иерусалим» - поэма Торквато Тассо.  Далее: Идиллии Дезульер, Песни и романсы; но это уж не занятия трудолюбивого профессора-классика, а в идиллиях: сочувствие простой души к женской мечтательности; в песнях: отголоски сердца – русского по природе своей стихотворца. В нем сливались две разнородные стихии: поэта-классика и певца чисто народного. Не упоминая о написанных на разные случаи и особыми тетрадками напечатанных стихах и прозе Мерзлякова, должно упомянуть еще о его журнале «Амфион», который он издавал вместе с С.И. Смирновым, к сожалению, только один (1815) год. Молодежи вообще и прекрасному полу в особенности больше всего нравились эклоги, идиллии, песни и романсы его. Прекрасны и сцены из древних трагедий. Мне довелось видеть их на домашнем театре Ф.Ф. Кокошкина. С любовью любители-артисты выражали звучные стихи переводчика. Сколько мне известно, многое еще из его изданий можно найти у дочери Алексея Федоровича, Софьи Алексеевны Мерзляковой.
Стыдно молвить, а грешно промолчать: нынешняя молодежь, даже пишущая и особенно критикующая все и всех, «не на живот, а на смерть», разве по наслышке знает, что был на свете Мерзляков; а в сущности так же мало с ним знакома, как с Сумароковым и Николевым, как с Третьяковским и графом Хвостовым! Исключения очень редки. С многими из молодых ценителей нашей литературы я заводил речь о старших у нас тружениках – и убедился, что они почти ничего не читали, что писано до них и не ими!..

Их гений – демон, музы – дуры!
И что ж осталось нам от них?
Остался пятистопный стих,
Без рифмы и цезуры.

(Москвитянин, 1844, № 8, Посвящение Жуковскому баллады «Сны и толки»). Они и не подозревают, например, что Кольцов и барон Дельвиг еще не родились, когда Мерзляков слагал чисто русские песни и вводил размеры, неизвестные до него, в письменной у нас литературе. Они не знают, что переводчик Гомера, Н.И. Гнедич, был еще студентом, когда Мерзляков писал уже гекзаметрами. А об уроках, о чтениях, о рецензиях, о переводах его нечего им и говорить!.. Странное дело, как доселе еще мало оценены заслуги Мерзлякова! Даже в «Пропилеях», где именно должно бы, прежде всего, подробно обозреть все попытки предшественников новейших деятелей по части классической литературы, даже (как бы в немецких пропилеях Гёте) в этом прекрасном, замечательном, классическом издании Леонтьева мало еще речи об одних и не дошла очередь до других: а многое можно сказать и вероятно скажется о кн. Кантемире, Ломоносове, Поповском, Рубане, Кострове, Петрове (В.П.), Державине, Мерзлякове, Гнедиче, Жуковском, Голенищеве-Кутузове, Капнисте, Воейкове, Раиче, Коссовиче (брат ориенталиста), также о сотрудниках М.Н. Муравьева в «Эфемеридах» (1804 г.), о профессорах Московского Университета, об «Амалтее» и «Минерве» - издании профессора Харьковского Университета Кронеберга, об «Опыте Истории театра у древних народов» М.Е. Кублицкого и т.д. Спокойная, беспристрастная, небездоказательная, во время оно, критика также вела свое начало от А.Ф. Мерзлякова, первенца новейших «Пропилеев»: он первый ввел нас в преддверие древней литературы Греков и Римлян. О санскритской, персидской, арабской, китайской и т.п. тогда еще почти и не думали. Нужно было дождаться учено-острого Сенковского (недавно умершего), просвещенного китаефила отца Иакинфа Бичурина, трудолюбивого Коссовича и прочих ориенталистов, чтоб начать нам знакомство с востоком и с поднебесной срединной Империей. Однако же и тогда была уже «Багуатгета», правда, переведенная не с санскритского, а с немецкого А.А. Петровым, не лириком, а ученым и другом Карамзина; были в Трудах М.И. Веревкина «Китайские записки», «История турецкая», «Жизнь Конфуциева», конечно переведенные или взятые с французского, да ведь и Жуковского Одиссея переложена не с подлинника. Наконец в наше время, сверх Иакинфа Бичурина, сколько уже разработано сведений о Китае, в «Трудах членов российской духовной миссии в Пекине».
Хорошо бы собрать все, Мерзляковым напечатанное там и сям и оставленное в рукописи, все рассеянное в альбомах и приятельских письмах, и издать избранные труды его в стихах и прозе с присовокуплением и очерка жизни поэта, профессора и человека. И сколько прекрасного в переводах Мерзлякова из Эсхила, Софокла, Эврипида, Гомера, Каллимаха, Клеанта, Сафо, Тиртея, Пиндара, Феокрита, Мосха, Биона, Тибулла, Овидия, Проперция, Горация, Вергилия! Сколько найдется у него стихов, сильных, звучных, полных мысли и чувства! Его песнь на переход Моисея через Чермное море отличается лирическим движением и верностию рассказа, духа, картин библейских. Послания к Пизонам долго после него никто не переводил. Едва в 1855 появился новый перевод М.А. Дмитриева. При всем уважении моем к труду переводчика, я не согласен с его мнением о переводе Мерзлякова шестистопным рифмованным ямбом, будто «самая мера стиха и рифма не допускали близости»?.. Стало быть, все возможные переводы на все возможные языки с греческого и латинского не-гекзаметрами не допускают близости и, следовательно, Мерзлякова переводы эклог Вергилиевых (с примечаниями), элегий и идиллий из Тибулла, Проперция, Овидия, Мосха, Биона, также нескольких од и гимнов из древних поэтов, наконец сцены из греческих трагедий и отрывки из Энеиды, все эти труды, труды целой жизни, посвященной науке и словесности, все эти добросовестные и упорные труды - напрасный труд, потому только, что все это не в гекзаметрах... А между тем скромный Мерзляков, обращая внимание судей своих на заглавие своей книги: «Подражания и переводы» и сказав в предисловии: «Благомыслящий и знающий древних читатель сам увидит, где я хотел быть переводчиком и где подражателем» - собственно о послании Горация к Пизонам (и еще о некоторых произведениях), смиренно говорит: «Стремление, сколько можно приблизиться к оригиналам, управляло моими занятиями и услаждало скуку работы». - Не отнимая достоинства от переводов гекзаметрами, в которых действительно легче достичь близости к подлиннику, нельзя не сказать однако, что нередко и мерные с рифмою стихи не хуже безмерных гекзаметров, и что кто ни пытался, после стихотворных переводов Мерзлякова, переложить некоторые из Вергилиевых эклог гексаметром, все по сю пору попытки были неудачны, ни один перевод не увенчался славою, и все эти переводы, сказать по совести, проза не проза, стихи не стихи - сухо, вяло, скучно, длинно... а переводы, и подражания Алексея Федоровича ценились и ценятся высоко всеми любителями изящного и классического. Многие стихи, именно из «Послания к Пизонам» обратились в пословицы, поговорки и правила стихотворения между воспитанниками Университетского Пансиона, например:

Учиться – нет стыда; невеждой - стыдно быть.
Я знатен, в богат, я барин - и пишу!
С ногами голова в мучительном расколе.
Но дурно, если мы, простыми быть боясь,
Умчимся дале звезд с умом разрушив связь!..
Да царствует везде единство с простотой!
Исправность в правилах не даст еще венца.
Умей заплакать сам, чтоб плакать нас заставить.
Искусство мыслить - ключ к искусству сочинять.
Готовой мысли в след слова всегда готовы.
Блестящих слов набор - пустой кимвальный звон.
Успех нечаянный бывает часто ложный.
Я краткость сохранил: нельзя понять меня;
Приятность, легкость есть; нет силы и огня;
Желая воспарить, в бессмыслице теряюсь;
Хочу исправным быть - и в прахе пресмыкаюсь.
Но смелость без границ - всегда губитель свой!..
Берите труд всегда не выше сил своих,
Умейте разбирать, судить себя самих...
Слепая страсть к стихам опаснее чумы.
Пиявица, не став сыта, не отпадет.
О, наш прекрасный век! век милый для глупцов!
Мы без ума - умны! мы славны - без трудов!.. и т.д.

Вот коротенькое предисловие к этому переводу:
«Гораций написал сие послание к Люцию Калпурнию Пизону, одному из знаменитейших вельмож римских. - Пизоны происходят от Калпы, сына Нумы Помпилия. Люций Пизон был консулом в 738 году от построения Рима. Он и два сына его славились пламенною любовию к наукам и искусствам изящным, обширными и глубокими сведениями и высокой образованностию. Дом их почитался училищем вкуса. Послание можно разделить на три части. Первая содержит общие правила: о поэзии, о различных родах ее, о слоге стихотворном. Вторая: рассуждения о трагедии и зрелище театральном. Третья заключает советы Горация о необходимости критики, о исправности и точности в сочинениях и пр.
Полного внимания заслуживают и примечания русского ученого, профессора и учителя нашего: он не удовлетворился в науке повторением или произведением чужих мнений - и про него уж конечно нельзя сказать, чтоб он не любил труда продолжительного, настойчивого, головоломного, чтобы в нем не было усидчивости... До него знакомство наше с древними ограничивалось только сатирами кн. Кантемира, подражавшего им, посильными трудами Поповского, Рубана и Кострова, Анакреонскими песнями Ломоносова и Державина, да несколькими попытками в Горацианском роде Капниста и других. Вот бы Обществу любителей Российской словесности (при Московском Университете) заняться изданием, не всего кряду, каждым написанного, а только образцовых произведений всех наших писателей в стихах и прозе, в сочинениях и переводах, в подражаниях и переиначенных шутках (пародиях).
Мерзляков скончался в год преобразования нашего Пансиона в гимназию, 26-го июля 1830 года. Он похоронен на Ваганьковском кладбище. Литургию и отпевание совершали преосвященные Иннокентий – викарий Московского митрополита, и епископ Дионисий с архимандритами Виталием и Арсением и протоиереем Василием Богдановым. Вот несколько слов И.И. Дмитриева о погребении его. Я взял их из «Москвитянина» 1844 года.
От 8-го августа 1830 года. «Мы лишились Мерзлякова. Я был у него на погребении в Сокольниках. Прекрасное утро; сельские виды; повсюду зелень; скромный домик, откуда несли его в церковь; присутствие двух архиереев, трех кавалеров с звездами, из коих два были: Кудрявцев и Бантыш-Каменский; один товарищ покойника в студентах, другой ученик его; и подле гроба, на подушке, один только крестик Владимира: всё как-то сказывало, что погребают поэта!».
(С. 88 – 100).

ПРИМЕЧАНИЯ:

 1. Вариант: чуждаюся.
 2. Примечание: Тургенев и Фон-Визин никогда не были кураторами; а были, каждый в свое время, директорами.


*


Н.В. СУШКОВ

Учение в Благородном Пансионе


Лета, для вступления в Пансион, положены были от 9 до 14. Время приема - к началу января и августа, так как в нем через каждые шесть месяцев происходили домашние испытания и переводы оказавших решительные успехи из класса в класс, независимо от публичных экзаменов и годовых торжественных актов. Размещение воспитанников по комнатам – сообразно их возрасту: меньшие, или, как старшие называли их между собою, маленькие – от 9 до 12 лет, в одном отделении, средние, от 13 до 15 лет, в другом, большие, от 16 до 20 и старше, когда случались, в третьем. Кроме этих подразделений, по возрастам, были еще комнаты: отличных и полу-отличных. В эти поступали уже не по летам, а по примерным успехам в науках, при прекраснейшей нравственности, благоразумном поведении и постоянной кротости. Строгою разборчивостию число отличных и полу-отличных было ограничено и редко простиралось выше 10-12 в комнате отличных и выше 15 в комнате полу-отличных. Последние были, можно сказать, кандидатами первых, послушниками на последней степени испытания умственных и нравственных сил, ратоборцами науки и благонравия, в преддверии, как выражались дети между собою, не всем доступного вертограда. Все отделения и горницы были вверены комнатным надзирателям. Обязанности их: быть неотлучно при детях в свободное время от учения и в часы приуготовления и повторения уроков (репетиции), следить за их занятиями, играми, поступками и обращением между собою, наблюдать за чистотою, умеренною теплотою и освежением покоев воздухом, за своевременною явкою детей в классы и в столовую к обеду, ужину и т.д., за здоровьем их и за опрятностью в одежде, которая впрочем была довольно разнообразная. Правда, в первые годы от открытия Пансиона воспитанникам его был присвоен университетский мундир: красного сукна, с золотым шитьем вдоль петлиц на груди и с бархатным голубого цвета воротником. Но нарядом этим щеголяли только сынки богачей – он скоро вышел из употребления.
Порядок жизни, занятий и досугов был такой: в пять часов утра звенел будильный звонок в руках бегающей по всем отделения прислуги – и дети покидают свои кровати. В шесть они собираются, покомнатно, в учебные горницы – повторяют и приуготовляют уроки. В семь, попарно и по старшинству, они идут, комната за комнатою, в столовую, в сопровождении надзирателей; приняв пищу духовную – прослушав, в благоговейной тишине, утреннюю молитву и продолжительное чтение из Св. Писания – размещаются, по старшинству, за столами, особо для каждой горницы определенными, пить чай с молоком и булками, а иногда, для перемены, предпочтительно же в постные дни, сбитень с калачами. До восьми часов – досуг. Воспитанники идут в столовую так же чинно, покомнатно, попарно, по старшинству. Отличные и полуотличные садятся за круглый посереди залы стол, под председательством первого в Пансионе воспитанника, отличного из отличных. Прочие – за длинные вдоль стен столы. Надзиратели  - на верхних концах – наблюдают за порядком, приличием и тишиною. Пища – простая, здоровая, сытная: горячее – похлебка, бураки, лапша с пирогами, или щи с кашею; холодное – говядина, студень, окрошка и т.п.; жаркое – телятина, дичина, домашняя птица и проч.; хлебенное – пирожки с вареньем, блинки, посыпанные сахаром, дутики с  нетом, т.е. пустые оладьи и т.д. Последнего разряда кушанье особенно было в чести у юных лакомок и часто приобреталось одними от других за какой-нибудь труд или обещанную услугу: переписать набело две, три странички учебной тетради, подправить рисунок, проверить математическую задачу, подсказать забытое словцо при ответах новичка на вопросы учителя и т.п. После обеда - свобода. В этот час, зимою, дети лепечут в своих покоях между собою, играют в воланы, занимаются самоучкою музыкою на гитаре, или поют песни, иные, в сторонке, подальше от шума, говора и пенья, читают полученные из пансионского читалища книги, другие упражняются в учебных горницах на фортепьяно, скрипках и флейтах, некоторые кропают втихомолку стишки, или громоздят высокопарную прозу. В прочие времена года, когда погода благоприятствует, большая часть из них, рассыпавшись по обширному двору перед скромным, чистеньким домиком Антона Антоновича, который поглядывает на них в окошечко, бегают, борются, играют в кегли, в свайку, в чехарду, в лапту - в мячи, или учатся военным движениям, выстраиваясь повзводно, маршируя в ногу и выкидывая разные приемы деревянными ружьями. На одном конце этого поприща силоразвития - гимнастической арены: беготня, возня, шум, хохот, горелки, а на другом беспрестанно раздаются в торжественной тишине: «Слушай!.. Стройся!.. От… ноги!.. На… плечо!.. Марш!.. Лево! Право! Раз! Два!.. Стой!.. На… лево!.. Кругом!.. Стреляй!.. Отставь!.. От дождя!.. На молитву!..» и читается с обнаженными головами: «Отче наш!» и кончается ученье. Но вот пробило два часа – и все по местам в классах, до шести. В шесть полдник: булки. В семь – повторение уроков. В восемь – ужин, такой же почти, как и обед, только одним кушаньем меньше. После ужина – вечерняя молитва и духовное чтение. Молитву поутру произносят лучшие из среднего и меньшего возраста, по очереди; молитву вечером - лучший из большего; а чтение Св. Писания – уже дело отличных. В 9 часов - глубокий сон во всех отделениях Пансиона. Только мерные шаги дневальных надзирателей, тихо бродящих по спальням и длинным путеводам (коридорам), освещенным ночниками, нарушают мимоходом легкое журчанье в воздухе, производимое ровным дыханием здоровых детей, изредка прерываемое в том или другом углу движением и лепетом сновидения и напоминающее жужжание в ульях трудолюбивых пчел. Иногда и сам Антон Антонович заглядывал в те или другие спальни.
Так проходит учебная неделя. В субботу, после классов, дети просятся домой – и получают увольнительные от инспектора записки до понедельника, до 8 часов утра. Те, за которыми не прислали родные, или которых некому брать на воскресенье или другие праздники, после завтрака идут к обедне, а потом, смотря по погоде, в летнее время пользуются прогулкою по городу и за городом, в сопровождении надзирателей; зимою же устраивают концерты, балы и театральные представления, на которые приглашаются посетители и посетительницы из близких по родству или отношениям к действующим лицам и прочим воспитанникам. Антон Антонович всегда присутствовал на этих собраниях, радушно угощая всех чаем, лакомствами и прохладительным питьем. Соломони, Ламираль, Морелли, Иогель, каждый в свою пору, зорко наблюдали за плавными поклонами и движениями – в менуэтах, за мерным круженьем пар – в вальсах, за отчаянными прыжками и выкидками – в перегурдинах, гавотах и подобных танцах. Постановкой пиэс на существовавшем до 1812 г. театре в Пансионе особенно занимался Н.Н. Сандунов.
На Страстной неделе остающиеся в Пансионе дети говеют. Великий пост и сочельники всегда строго наблюдались. Скоромная пища была уже исключением для больных и выздоравливающих, для немогущих переносить постное кушанье и для отпускаемых на воскресенья к родным, если последние не имеют грибного или рыбного стола. Вот и первые уроки терпимости, которою искони отличается православная церковь. – «Не ядущий да не укоряет ядущего!».
В вакационную пору, с 1-го июля по 15-е августа, занятия ограничивались: чистописанием, рисованием, живописью, музыкой, танцами, фехтованьем, верховою ездой и живыми иностранными языками: французским, немецким, итальянским, английским… В заключение вакации воспитанники выступали в лагерь на две, три недели в рощу близ Всесвятского села… В лагере отставные унтер-офицеры обучали детей военным упражнениям. Взводы, роты, батальоны и полк в малом виде имели своих штаб и обер-офицеров, повышаемых из чина в чин и из должности в должность, по успехам и способностям. Караулы, дежурства, обходы исполнялись во всей точности. Так они от обязанности рядового до генерала узнавали военную службу. Тут взрослые воспитанники получали настоящие ружья и иногда стреляли в цель.
Также готовили их и к службе гражданской, прилагая правила научные к деятельным опытам… «Российское практическое законоискусство» поглощало все их внимание… Горюшкин и Сандунов приносили гражданские и уголовные дела из архивов присутственных мест и распределяли, так сказать, роли между своими учениками. Один – истец, другой – ответчик, те – свидетели, те – писцы, повытчики, протоколисты, секретари, члены, стряпчие, прокуроры и т.д. Действующие лица в этих судопроизводных драмах были проникнуты своими ролями, усердно углублялись в свои обязанности, ревностно вели дело: нападали, защищались, судили-рядили – и впоследствии, конечно, многие из них не один раз поблагодарили мысленно своих учителей за приобретенные сведения, как бы играючи. <…>
Также готовили нас и к общественной, светской жизни, и к трудам и лишениям, неизбежным на веку каждого. Домашние театры, балы, концерты, чтение лучших произведений на преподаваемых языках, занятие литературою, речи, стихотворения и разговоры воспитанников на торжественных актах, при стечении родителей, родственников, ученых, духовных особ, гражданских сановников и сторонних посетителей, всё это вместе должно было образовать их для светской, общественной жизни. – Телесные упражнения, силоразвитие, борьба, беганье, коньки, снежки, мячи, свайка, кегли, фехтованье, верховая езда, походы в лагерь и военные движения достаточно приучали их к трудам. – Отсутствие всякой роскоши в помещении, в одежде, в пище, внезапные перемены ее, то из скоромной на постную, то из постной на скоромную, исполнение лагерных обязанностей и в полуденный зной и в прохладу ночи, - если всего этого нельзя назвать положительно лишениями, - по крайней мере все это располагало воспитанников к умеренности и, стало быть, к благородной решимости свободной, но покорной Богу воли: довольствоваться тою участью, какую кому пошлет Провидение, не страшиться бедности, не завидовать богатству.
…Деятельно сеялись и семена веры в детских сердцах, не одним преподаванием богословия питомцам, но утверждением их в благочестивой привычке творить утренние и вечерние молитвы, посещать Божию церковь, петь на клиросе, соблюдать посты, слушать внимательно Св. Евангелие, читать Деяния Апостолов и назидательные послания их. <…>
Воспитание наше было почти энциклопедическое, следовательно, приуготовительное, общее… Воспитанник вступает на службу с прочными знаниями вообще, с основательными знаниями одной, или двух, трех любимых отраслей науки, сообразно его призванию, вкусам, склонности, дарованию, и за тем, с поверхностными уже понятиями об остальных предметах или отделах знания… Имея, можно сказать, ключи ко всем наукам, воспитанник, смотря по обстоятельствам, роду службы и нуждам, в течение своей жизни сам довершает окончательно свое образование по русской пословице: «Век живи – век учись!».
В нашем Пансионе… не стесняли природных наклонностей и не требовали от ребенка равных во всем успехов. Развивая решительно обнаружившиеся в нем дарования, все обстановочное обучение направляли уже прямо к цели, им самим себе предназначенной. Так одни из нас предпочтительно занимались математическими науками, другие углублялись в богословие, третьи посвящали себя словесности и т.д. При обращении особенного внимания на успехи каждого в предметах, входящих в круг его учебных занятий, по призванию или личному выбору, и испытания каждого были строже собственно по этим предметам.  <…>
Много наше приуниверситетское училище дало государству образованных сановников, полководцев, писателей, ученых, сельских хозяев; вскормило нравственно-духовным молоком три, четыре поколения; развило вполне высокое чувство благоговейной любви к Отечеству в детях, стекавшихся со всех концов России к источнику просвещения и государственных доблестей – под отеческое руководство А.А. Прокоповича-Антонского… Да, девяностолетний старец считал воспитанников своих поколенными росписями: дед, отец, внук, иногда и правнук с прадедом – и все из Московского Университетского Благородного Пансиона, и все, с его благословения, пустились, каждый по своему призванию, на свое поприще, на службу Отечеству. <…>
Было много патриархального в нашем воспитании. В детях – сыновняя любовь к наставникам, в наставниках – чадолюбивая заботливость о детях. Все было основано на взаимности и доверии. Главный же двигатель умственных и нравственных успехов – сильно возбужденное чувство соревнования.
Все действия и распоряжения начальства были до того гласны, что не только искренние и подробные сведения сообщались родителям и родственникам, по первому требованию, о поведении, учении и здоровье их детей, не только им всегда были открыты приходо-расходные книги, для личной, по желанию, проверки употребления и наличности детских денег, вещей, одежды, белья; но даже всем и каждому из посетителей, во всякое время дозволялось обозревать все части заведения: учебные горницы, спальни, столовую, поварни, больницу и т.д. Тут всякий мог видеть порядок, опрятность, кушанье, прислугу и проч.
Исправительные и поощрительные меры были так во всех случаях благоразумны и благородны, что о телесных наказаниях и помину не было. Правда, и шалости случались чисто детские. Только закоснелая леность и бешено-злой нрав подвергали неисправимого остракизму – изгнанию. Однако ж, по крайней мере, в мое время едва ли двух-трех питомцев возвратил Пансион родителям по этой причине.
Здесь нужна оговорка: время, к которому относится мое повествование, обнимает все протяжение лет от открытия Университета, гимназий и Пансиона до 1814… Патриархальные, эклого-идиллические нравы впоследствии несколько изменились введением в наш Пансион немецкой философии, которой предшествовал и отчасти приготовил ее к новому направлению мистицизм, возникший впрочем посреди немногих только воспитанников перед самым нашествием Наполеона на Россию. <…>
Впрочем духовно-мистическое, или, правильнее сказать, набожно-поэтическое направление, особенно же мистическое, таинственно-религиозное по временам настроение нескольких из воспитанников Московского Университета с его гимназиями и пансионами проявлялось, более или менее, во все почти эпохи университетской жизни. - Сам Антонский, как один из питомцев Дружеского общества, слыл мистиком и масоном. И.Г. Шварц, Н.И. Новиков, Н.А. Ладыженский, И.П. Тургенев, Ф.П. Ключарев, Ф.И. Глебов, Г.М. Походяшин, А.Ф. Лабзин, М.И. Невзоров, В.И. Баженов, М.С. Бронкевич, все (кроме разве – последнего) - также члены или ученики этого общества, известны как мистики и масоны. Все они как-то особенно пожимали руку своим знакомцам, при встрече и прощании с ними: ответное пожатие руки обнаруживало в последних брата или непосвященного. Антонский, до конца жизни своей, не оставил привычки знаменательно пожимать руки и выщупывать, так сказать, ответы на безгласные вопросы. - Так и многие из воспитанников Университетского Пансиона, поэты и не-поэты, обнаруживали порой или своими трудами, или своею жизнию, иные и трудами и жизнию - то же набожно-поэтическое и мистическое благодатное, тайно-образующее внутреннего человека настроение. И.Н. Инзов, М.Л. Магницкий, Е.А. Головин, кн. Н.Н. Хованский, В.А. Жуковский, А.С. Норов, Вианор Беликов, кн. В.Ф. Одоевский, Д.И. Сумароков, и еще некоторые. Во времена императора Александра I, двое-трое из них до того увлеклись своими гаданиями, созерцаниями и мудрованиями, что попались даже в Дервише-исступленное общество, которое было устроено известною своей восторженностью и мечтательностью г-жею Татариновой и пламенным сотрудником ее В.М. Поповым.
Не станем осуждать временного, может быть, заблуждения некоторых из павших мистиков (значение слова: мистик, мистика объяснено выше); падение неизбежно в жизни: такова природа человеческая!..
Предание, однако, не укоряет их в лицемерии; а только рассказывает о странностях, впрочем, очень немногих из них. Так, например, Ф.И. Глебов, в чаянии видений и голосов - стоит движущихся столов в настоящее время - бегал по целым часам из угла в угол, нашептывал про себя какие-то слова, размахивал во все стороны руками и вдруг останавливался перед стеной и несколько минут оставался, как вкопанный. Ф.П. Ключарев заверял своих знакомых, что он беседует с духами и также, углубляясь в думы, разводил перед стеной руками, выкидывал разные проделки перед непосвященными. И оба они, добро бы уж дома, а то даже и в гостях так иногда проказили. Кн. А.И. Долгорукий воображал, что он в таинственном сообщении с душами отживших друзей своих и всякой день оставался час или два в своей комнате, ничего не делая и сидя - глаза в потолок, - в созерцательном настроении духа, из которого часто выводила мечтателя молодая, живая, веселонравная княгиня стремительным вторжением в кабинет мужа и звонким хохотом. Порой она подкрадывалась к нему с приятельницами, обещая угостить их духами – и шалуньи помирали со смеху, глядя на его неподвижную фигуру. - Все эти рассказы я слыхал от старых людей, в том числе и от моей тёщи Е.Л. Тютчевой (по рождению Толстой), которая смолоду часто встречалась с мистиками и масонами в дому своей тетки гр. А.В. Остерман. С многими из них, особенно же с Глебовыми, гр. Ф.А. Остерман был в дружеских отношениях. Набожный граф Федор Андреевич любил духовные беседы мистиков, как не уклонялся от них и митрополит Платон, который, бывая у него каждые две-три недели с духовенством на трапезе, нередко встречался с ними. - Из прочих членов Дружеского общества, кажется, никто не славился какими-либо странностями. Укажу разве на особенность благотворительности И.В. Лопухина. Последние годы своей жизни в Москве он затруднялся в средствах к пособию бедным - и решился втягивать, волею-неволею, в добрые дела и встречного и поперечного: пользуясь доверием богатых и небогатых людей, он вошел в долги, и занимаемые деньги раздавал каждый день нищим, которыми с утра всегда была установлена его лестница от последней ступени крыльца до порога прихожей горницы. - Заимодавцы, по смерти Ивана Владимировича, не очень честили память благотворителя - и мирный мистик-масон остался в их мнении злейшим мартинистом. По правде, современники не всегда оттеняли благочестивых членов-мистиков Дружеского общества от невинных членов-говорунов большей части масонских в России лож (закрытых окончательно в 1826 г.) и от мартинистов, философо-политиков времен Екатерины. Да не многие и в наше время сумеют отличить в своих понятиях одних от других. Даже Пушкин – эта светлая голова, не объяснил себе резкое различие между мистиками и мартинистами самым различием их источников, целей и действий. Вот его слова (сочинения А.С. Пушкина том VII. Издание П.В. Анненкова, 1857 года, страница 52): «В то время существовали в России люди, известные под именем мартинистов. Мы еще застали несколько стариков, принадлежавших этому полу-политическому, полу-религиозному обществу. Странная смесь мистической набожности и философического вольнодумства, бескорыстная любовь к просвещению, практическая филантропия ярко отличали их от поколения, которому они принадлежали. Люди, находившие свою выгоду в коварном злословии, старались представить мартинистов заговорщиками и приписывали им преступные, политические виды. Императрица, долго смотревшая на учения французских философов, как на игры искусных бойцов, и сама их ободрявшая своим царским рукоплесканием, с беспокойством видела их торжество, и с подозрением обратила внимание на русских мартинистов, которых считала проповедниками безначалия и адептами энциклопедистов. Нельзя отрицать, чтобы многие из них не принадлежали к числу недовольных, но их недоброжелательство ограничивалось брюзгливым порицанием настоящего, невинными надеждами на будущее и двумысленными тостами на франк-масонских ужинах.
 (С. 39 – 47)


Публикацию подготовили А.Н. Стрижев и М.А. Бирюкова.


Рецензии