Глава 15. Август
Глава 15. Август
Август 91-го стоял жаркий, и детей не спешили везти обратно в город, хотя Димке пора было готовиться к своему первому Первому сентября. Гришка допивал первую, самую сладкую чашку утреннего кофе, когда телефон взорвался яростной трелью. Полдевятого утра, вы с ума все что ли посходили? Голос матери был яростным, жестяным. «Спишь всё? Ты знаешь что у нас военный переворот? Горбачёв снят, арестован. У власти военые и ГэБэ. К Москве идут танки. Хорошо что дети на даче. Всё, кончилась свобода. Опять всё будет как раньше. Всё. Можешь как-нибудь сделать так чтобы мы за вас не волновались?» На вопрос Гришка не ответил.
Раздались короткие гудки. Гришка поглядел еще на трубку, послушал гудки, положил трубку на рычаг, подошёл к окну, посмотрел на улицу. Всё было как всегда, по улице шли густым потоком грузовики, люди бежали за автобусами, самые ответственные мамаши уже выгуливали младенцев в колясках. Обычный прекрасный августовский день, когда забываешь, что вот-вот уже осень.
И тут до него стало доходить. Как? Что? Он метался по квартире, рыча от злости, досады, отчаяния. Отняли! Опять отняли! Только-только появилось чувство что можно дышать, только-только они спокойно решили, что не отдадут сына в октябрята!
Гришка включил телевизор. Оттуда лились так радовавшие некогда звуки «Лебединого озера», и белые волны кордебалета то свивались в затейливые фигуры, то вставали чёткой диагональю, открывая дорогу приме. Красиво. Знакомо.
Ну нет. Решение пришло как-то быстро и просто. Если он что-то может, то он это сделает. Дети на даче, что ж, тем лучше. Работа...
Он вышел из дому. Газетный киоск на углу был закрыт. На стендах были «Правда», «Известия», «Совраска», «Красная звезда» и «Труд». В них были напечатаны обращения власти к народу и постановления ГКЧП. МК отсутствовал.
До работы он-таки доехал. Чайник уже кипел, и в закутке за шкафом как обычно сидела Ирина Васильевна, держа наготове никогда не мытую – не от лени, по убеждениям - пиалу.
- Ну что, Гриша, расстроились? – в её голосе звучало торжество.
- Да, Ирина Васильевна. Вы можете думать что хотите, но коммунисты никогда не сделали нашей стране ничего хорошего, не сделают и сейчас. Они тупы, бессильны, и бессовестны.
- Ну вот я коммунистка, по духу. Я не дура, и с совестью у меня получше чем у многих. – Она шумно отхлебнула чай.
Гришка хотел было сказать: «О присутствующих либо хорошо, либо ничего», но вовремя прикусил язык. Вместо этого он спросил:
- Но ведь в партию почему-то же вы не вступили?
Началася привычный долгий, бессмысленный, но яростный спор, к которому постепенно присоединились все обитатели их комнаты. Гришка, улучив момент, выбрался покурить. В курилке было то же самое. «ГКЧП! Слово-то какое гадкое! Не продержатся они долго, вот увидите!» - старая диссидентка Евгения Михайловна, размахивая сигаретой, надвигалась на коммуниста Кацмана. Кацман щерился и отступал, но не сдавался. Вскоре, к счастью, выяснилось, что начальник, ошарашенный новостями, забыл про контроль за посещаемостью, поэтому среди дня из конторы все куда-то рассосались и до рукоприкладства дело не дошло.
Гришку понесло к Белому дому. Выход из Краснопресненской был уже закрыт, но Баррикадную оставили. Оттуда он и выбрался, озираясь, и пошёл в потоке молчаливых людей с суровыми, мрачными лицами.
Около Белого дома было уже полно народу. Новоприбывшим сообщали что происходит. Люди группировались вокруг – преимущественно немолодых – мужчин с маленькими транзисторными приёмниками. Если человек с приёмником поднимал руку, что-то уловив в треске радиопомех, вокруг затихали, надеясь узнать новости.
Гришка узнал, что недавно Ельцин, забравшись на танк, сказал речь, назвал ГКЧП преступниками, и его поддержали Силаев и Хасбулатов. Гришка нетвёрдо знал кто это такие, но понял, что это хорошо. Увидев танки, подумал, что, наверное, не очень.
Танки стояли прямо у Белого дома. Из люков торчали головы ошарашенных мальчишек в камуфляже. Прямо на броне сидели гражданские, разговаривали с танкистами. Какая-то женщина кричала: «Миленькие, не давите свой народ! Одумайтесь!» Другая совала пареньку в шлеме свёртки с едой: «Поешьте там, всю ночь ведь ехали к нам!»
Пришли сообщения что в центре строят баррикады. Радостно сообщали что народ развернул два троллейбуса на Тверской, перегородив её. Оказалось, что с другой стороны Белого дома тоже уже тоже начато строительство баррикад. Гришка поспешил туда, и с воодушевлением таскал какие-то палки и арматуру.Потом сообразил, что скоро с работы вернется Марина, и помчался домой.
Марины не было, и Гришка уже всерьёз забеспокоился, когда щёлкнул замок. «Где была?» - «Там». Они смотрели друг другу в глаза и молчали. Гришка подумал, что таких глаз - оттенка воронёной стали – он у жены не видел никогда. Так же, молча, выпили чаю. «Пошли?» сказала Марина. Гришка не возразил, потому что не мог ей возразить. И они пошли.
Из метро к Белому дому валила густая, угрюмая толпа. С того момента, как Гришка приехал сюда днём, настроение сильно переменилось. «Хрен им в глотку, а не чрезвычайное положение!» услышал Гришка за спиной. Оказалось, Янаев объявил ЧП в Москве. Стало известно, что Горбачёв сидит под домашним арестом в Форосе. Были и хорошие новости – Ленсовет не признал ГКЧП, в Питере и других больших городах народ вышел на протестные митинги.
Люди ждали штурма, назначенного, по слухам, сначала на четыре часа дня, но так и не начавшегося к пол-восьмому. Гришка с Мариной ходили, смотрели, слушали, приникали то к кучкам с приёмниками в центре, то к группе людей, собравшихся возле какого-нибудь живого носителя новостей хотя бы из каких-нибудь источников.
Все было мутно, смазанно, противоречиво. Известие о переходе танковой роты майора Евдокимова на сторону «оборонцев» вызвало всплеск радости. Но таких же вестей про Таманскую и Кантемировскую дивизии не было. Постоянно приходили невнятные сообщения о передвижениях войск. Люди уже не знали, верить им или не верить.
Баррикады росли. Даже несмотря на то что было очевидно – танкам и бронемашинам они не помешают. Гришке было странно наблюдать, как вроде бы беспорядочный муравейник людей, по большей части незнакомых друг с другом, ухитряется самоорганизоваться. И ещё удивителен был уровень вежливости. Пришедшие в ночь к Белому дому были связаны друг с другом не обязательствами, не кровным родством, не работой или деловыми интересами, но более крепкой связью. Каждый из них пришёл сюда под невидимым знаменем, на котором, как в строчке из прописей для первоклашек, чётко и ясно читалось: «Мы не рабы. Рабы не мы». Гришка сказал Марине тихо: «Смотри. Это, наверное, самый большой настоящий карасс. Никто никого сюда не звал, не гнал, не приманивал. Здесь как-то странно... здорово». Марина кивнула. «Только у меня мало с собой лекарств и перевязочного материала». Гришка зря надеялся, что в рюкзачке у неё есть хотя бы пара бутербродов.
Они провели там всю ночь, чуть-чуть подремав на ступеньках. С рассветом полегчало, обстановка чуть разрядилась, с открытием метро пришла новая волна защитников, и Гришка с Мариной, измочаленные, пошли пешком домой – Баррикадная и 1905 года были закрыты. У железнодорожного моста, возле зоомагазина, стоял крытый брезентом ЗИЛок, и работяги шустро грузили в него провиант – огромные головки сыров, батоны такой и сякой колбасы – всю ту роскошь, которая последние несколько месяцев была народу попросту недоступна. «Смотри, Марин, наверное будут кормить путчистов». Или танкистов». Марина только кивнула. Бледная от усталости и голода, она едва передвигала ноги.
Гришка ошибался. Жратва была для народа. Зайдя в обычно пустой по утрам, и еще более пустой в последнее время по причине тотального отсутствия всего гастроном, они обнаружили адскую толпу народа, свивавшуюся в десяток очередей ко всем прилавкам сразу. В магазине было все. Все, что надо. Потные лица светились. «Оль, займи мне в сырный тоже, а я тебе в мясной займу!» Колбаса была в пределах прямой видимости. Желудочное счастье было реально достижимым. Люди сияли. ГКЧП был им неинтересен.
Марина, оцепенев, смотрела на это торжество справедливости. Потом закрыла глаза и громко, чётко произнесла в пространство: «Граждане. Вы быдло. Там люди рискуют жизнью. А вы давитесь тут как собаки ради своих желудков». Развернулась и вышла. Гришка, в страшных снах не представлявший, что его жена может высказываться в таком стиле, да ещё публично, чуть потоптавшись, отправился следом. Шансов достояться хотя бы до хлеба всё равно не было ни малейших. Догнав Марину у подъезда, обнял за плечи: «Бедный Осташвили. Он как представил себе что выйдет на свободу – а тут ты, так сразу, наверное, и удавился!» Марина повернулась к нему. Глаза сверкали яростью. «Я пошутил! Сдаюсь!» - Гришка поднял руки вверх. Марина засмеялась, потом вздохнула. «Ну нельзя же так. Ну нельзя же. Чтоб настолько. Чтоб уж совсем им наплевать было на собственное достоинство. Это же катастрофа». Она уткнулась головой Гришке в плечо, и он подумал – сейчас заплачет. Но на это у неё уже не было сил.
Полчаса на поспать – и в больницу. Гришка об этом не подумал. Проекты можно отложить, а больных детей, путч, не путч - лечить надо. Он раскаивался что не отговорил Марину идти к Белому дому. «Ничего, я не дежурю до субботы, пройду по палатам, там есть парочка тех кого бдить надо, дальше кто-нибудь подменит», - и Марина убежала. Гришке пришлось одному отвечать на звонки родителей.
Он провалился в сон, из которого его вырвал щелчок замка. Марину отпустили рано. Она села в кресло, стоящее в коридоре и, продолжая что-то рассказывать Гришке, заснула на полуслове. Он тихо снял с неё туфли, поднял на руки и отнёс на диван.
Гришка зря надеялся, что она так и проспит до утра. В шесть вечера, подскочив как Ванька-встанька, Марина уже делала бутерброды – оказалось, в больницу в честь путча тоже привезли внеочередной продуктовый заказ. Собирались на этот раз основательно – полный набор медикаментов, большой пакет с бинтами, термос со сладким кофе.
Возле Белого дома выяснилось, что утром появился первый печатный орган новой реальности – «Общая газета» - не газета, листок, с призывом к сопротивлению. Важно было то что за этой газетой стояли те, кого люди воспринимали как демократических лидеров. Они были на свободе, они были готовы к борьбе, они что-то делали. Но других хороших новостей было немного. Баррикады выросли. Чувство тревоги усиливалось, непонятность ситуации нарастала. Танки на улицах оптимизма не добавляли, радовали только упорные слухи о том что танкисты вроде как скорее с народом, чем с путчистами. Говорили, с надеждой, что генералы Руцкой, Лебедь, вся Таманская дивизия - за Ельцина. И что даже «Альфа» не против.
Гришка попытался представить, что творится в головах мальчишек-танкистов. Многие из них наверняка были в Москве впервые, про вопросы демократии вообще никогда не задумывались, – и вот они сидят в своих мощных тяжёлых машиных, и ждут приказа давить этих обычных, совсем не мерзких москвичей, в том числе тех кто только что принес им хлеба и кефира... Что победит? Совесть, разум, или страх перед карой за невыполнение приказа? Гришка вспомнил давний, из другой эпохи, рассказ Ивана про танкиста в Праге и поёжился.
К ночи стало совсем тяжело. Толпа поредела. Отовсюду приходила информация что улицы Москвы перекрыты танками, и танки эти – не дружественные. Слухи о приближающемся штурме множились. Надежды скисали. Настырный дождик не улучшал настроения.
Чем дальше в ночь, тем тревожнее. После полуночи Гришка с Мариной пошли к Садовому. Идущие навстречу, с мрачными лицами, сказали, что только что в тоннеле погибли трое ребят. Вокруг огороженной площадки со свежей кровью в молчании толпились потрясённые люди. Первые жертвы. Никто не надеялся, что они станут и последними.
Двинулись обратно. Подойдя к баррикадам, наткнулись на человека, который размахивал руками, указывая куда-то вверх. «Там снайперы, по крышам! Их наши, с балкона, разглядели!» Гришка с Мариной переглянулись. Нешуточно пахло жареным.
Каждые четверть часа поступали всё более уверенные сообщения о том, что штурм вот-вот начнётся. Усталые, измождённые люди упорно группировались, вставали в живую цепь, затем понемногу разбредались, но по новому призыву опять смыкали ряды, потом снова уходили куда-то на другой край обороняемого периметра, и это беспрерывное движение, движение, единственным смыслом которого было не упасть и не заснуть, говорило больше чем слова. Эти люди, сутулые, голодные, многие – вторые сутки без сна, пришли сюда не для игры в войнушку. Они, как и Гришка с Мариной, знали – это единственный шанс сохранить своё человеческое достоинство, не согнуться перед поднявшей голову чекистской гадиной, не позволить вновь мылить себе шею, диктовать строй мыслей, устанавливать иерархию ценностей, фильтровать информацию, сажать инакомыслящих, высылать писателей и правозащитников.
Речей не говорили. Ощущение беды и реальной опасности сдерживало эмоции. На лицах большинства людей читалась отрешённая сосредоточенность. Нервных и пьяных как-то быстро уговаривали, утихомиривали, отсылали куда-то из-под ног. Странное чувство общности с этой разношёрствной, и тем не менее единой в чём-то главном толпой удивило Гришку. Он чувствовал себя в этой ночной сутолоке так, как будто все эти люди вокруг были его давними, проверенными друзьями. Они стояли в цепи – Марина слева от него, а справа какой-то паренёк люберецкого вида в потрёпанной курточке, и Гришка знал, что они равно надёжны – Марина, не умеющая отступать, и этот курносый пэтэушник, уже пригнувший лоб в ожидании атаки. С другой стороны от паренька стоял немолодой мужчина технарского облика, дальше – какой-то хиппи, а дальше уже Гришка не видел. На лица людей в цепи падал мутный свет фонарей, но разглядеть было можно – молчаливая решимость и храбрость отчаяния были на этих лицах.
Гришке наконец стало по-настоящему страшно. Он понимал, что начнется атака – и он окажется слабым звеном, так как будет спасать жену. Он ругал себя на чём свет стоит что привёл её сюда, и понимал, что выбора у него не было – сам он не идти не мог, а Марина не дала бы ему уйти в одиночку. Давний, полузабытый стыд подстёгивал его в эти дни, не оставляя шанса отсидеться. Он пытался анализировать - значит, из-за того, что я когда-то не напал на генсека с голыми руками и почувствовал себя позорным трусом, я теперь привёл сюда, возможно под пули, женщину которая меня любит и которая мне дороже всего для того чтобы доказать что я не трус? Или не дороже, а важнее моё самолюбие? Несмотря на риск оставить детей сиротами? Или это из-за того, что случилось с Настей? Ему стало тошно. Или всё же это тот момент, когда всё остальное неважно? Самоанализ не был Гришкиной сильной стороной, и он вскоре запутался и разозлился на себя ещё больше, не догадавшись, что правильный ответ, как и у всех прочих здесь, очень короткий – иначе нельзя.
Около трёх утра паника накатила снова. Говорили, что назначенный на два ноль ноль штурм перенесли на три. Гришка с Мариной обходили Белый дом вдоль рядов живых безоружных людей, чьи руки были сцеплены – локоть об локоть. Люди стояли, готовясь принять удар на себя. Баррикады были сзади. Гришка шёл и думал - если штурм состоится, они погибнут первыми, эти историки, биологи, филологи, инженеры, ассириологи, стоявшие в живой цепи с бледными, усталыми, отчаянными, светлыми, вдохновенными лицами. И ещё он подумал, что они с Мариной, перед цепью, погибнут еще раньше. Но ненамного.
К утру напряжение ослабело. По занимающемуся рассвету Гришка проводил Марину к Зубовской площади. По Пироговке даже ездили машины. На поднятую руку остановился первый же пустой автомобиль. «Здравствуйте, вы не могли бы подбросить жену? Ей на работу надо». «Вы от Белого дома идёте что ли?» «Ага», - Маринин голос сел от усталости. «Довезу», - водила глянул искоса на Марину, бледную, с мешками под глазами. «Медсестра?» «Врач». «Там много работы у Белого дома?» «Нет, там всё в порядке. Страшно только. Трое погибли на Садовом, в тоннеле под Калининским. Можно я посплю чуток пока мы едем? А то еще работать весь день...» «Конечно, конечно» - но Марина этого уже не слышала. Проснулась она от того, что водитель теребил её за рукав: «Опоздаете, пора». Она взглянула на часы. Без пяти восемь. Полезла в кошелёк за пятёркой, но водитель остановил её: «Не надо, девушка, защитникам родины бесплатно». Марина поблагодарила, и, ещё туго соображая, подсчитала – ушли они в полшестого, шли минут двадцать, и езды ещё столько же, а сейчас восемь... «А как же... мы же должны были полтора часа назад здесь быть...» «Да я еду, чувствую - устал, смотрю – Вы спите, я доехал и тоже решил вздремнуть», - водитель, не глядя ей в глаза, что-то искал в бардачке. Марина поняла. «Спасибо», - её голос дрогнул. – «Счастливого пути!»
Вечером 21-го, придя к Белому дому, они почувствовали, как изменилось настроение. «Альфа утром отказалась от штурма!» - это уже не было новостью, но всё ещё радостно обсуждалось. Повсюду говорили, что военные подразделения уходят из Москвы. Новых жертв, славав богу, не было. Становилось понятно, что уж если до сих пор не было штурма, значит, скорее всего, его уже не будет. Уже слышались песни, народ расслабился. Похоже было, что весь путч вырождается в оперетку. Около полуночи пришли слухи об освобождении Горбачева. Чуть позже стало ясно что на этот раз наша взяла.
Накопившаяся усталость и напряжение погнали их домой ранним утром 22-го. Они не слышали триумфальной речи Ельцина, не видели российского триколора, гордо развевающегоя над балконом Белого дома. После трёх бессонных ночей они плелись, измочаленные, понурые, по Пресне, когда возле них остановилась светлая иномарка и мужчина с французским прононсом спросил – «От Белого дома идете, ребята? Подвезти?»
Они сели в машину, почти бессловесные уже, он довез их до дома. Алан оказался журналистом с какого-то французского канала. Гришка с Мариной уже были готовы выползти из машины, когда Алан спросил – а вы видели какие там лица? Да, они видели. Он сказал, что никогда раньше ему не удавалось увидеть столько прекрасных, одухотворенных, святых лиц сразу. «Я знаю», сказала Марина. Алан сказал, что они должны это запомнить. Они это понимали и без него.
Они еще долго сидели в этой мягкой, хорошо пахнувшей иностранной машине, и говорили. О россиянах. О диссидентах. О русской истории. Об этом путче. Об этой победе. Француз говорил, что самое важное – эту победу не профукать. А они даже не понимали, что в принципе можно вот так взять и упустить золотого конька удачи. Сквозь немеряную усталость и уходящий страх уже начинала прорастать та чудесная эйфория следующих дней. И неспешно наплывал пастельный московский рассвет.
Чуть поспав, они понеслись гулять по праздничной, враз посвежевшей, будто умытой Москве. Где-то у Красной площади наткнулись на друзей, у которых в карманах уже лежали австралийские паспорта. «Блин! А мы уезжаем! Может, зря?» И Гришка с Мариной, в своём великодушии победителей, не сказали им, что зря, чтобы не расстраивать, хотя в ту минуту свято верили что нечего им там делать, в Австралии, что здесь будет лучше, веселей, и вообще прекрасней – с таким-то народом, который решился, выстоял, победил! Увидев портреты погибших ребят, Гришка помрачнел. Он немного знал одного из них – парнишку курсом младше, работавшего у кого-то из друзей на дипломе. Ясное, хорошее лицо... Гришка помнил его смутно, но само сознание того что погиб ровесник, да ещё знакомый, угнетало.
Но шампанское в крови не давало грустить долго. Встретившись с Марининой матерью и забрав у неё Димку, пошли гулять дальше, и к вечеру отказались на Лубянке. Около памятника Дзержинскому толпился народ и стояла какая-то техника. Выяснилось, что памятник снимают, только вот – как обычно – нет веревки. Посадив Димку на широкий подоконник Детского Мира, ввелели ему – «Смотри! Запоминай! У тебя на глазах происходит великое историческое событие! Снимают памятник убийце! Революция совершилась!» - и побежали искать трос. Бестолково, конечно, и конечно нашел его кто-то другой, кто знал где в центре Москвы ночью можно найти трос – но пройти пешком по этой площади, где всегда только машины, подойти к постаменту того, кого вот сейчас наконец снимут и увезут, чтобы не маячил он здесь больше, не пугал детей – они ещё долго помнили, как это было здорово. И когда гигантская статуя покачнулась, и опустилась, и огромное красивое злое лицо поверженного идола оказалось совсем рядом – они торжествовали.
Вернулись друзья, ездившие в паломничество в Польшу, в Ченстохову, посмотреть на папу Иоанна Павла II, и рассказали, что уже 19-го им предлагали остаться. Они не согласились сразу, но и не торопились домой – зато как потом было здорово ехать в победившую Москву! Вернулся из поля Саша, и, впервые с завистью глядя на Гришку, вздыхал – надо же, вы тут геройствовали, а я в тундре отсиживался, спирт пил, с комарами воевал. Гришка, чтобы утешить не на шутку огорчённого друга, говорил, что всё ерунда, просто погуляли по ночной Москве, с народом пообщались – народ-то, Саш, оказался лучше чем ты о нём думал! – и Саша, виновато, наконец-то соглашался. Гришка рад был что Саша оказался в поле. Он, со своей собственной «неискуплённой виной», не мог ничего противопоставить Марининому порыву, не имел права на отсидеться в стороне. Саша был в том же положении. Но ненависть его к коммунистам была глубже, сильнее, и где бы он оказался в эти три августовские ночи, предсказать было бы не сложно. Он бы пошёл останавливать танки.
Гришка очень гордился что МАРХИшники проявили себя как люди. Не только Макар, певший на баррикадах, но и многие однокурсники и преподаватели отметились на «великом стоянии» - Гришка узнал это, когда его позвали помянуть Илью Кричевского. У фонтана он встретил чертёжника. «В этот раз почти пронесло. Парней жалко, но счастье что их гибель была случайностью. Они не осмелились устроить кровавую баню, хотя для этого были все условия. И даже даты красиво легли – практически точно август 68-го, и сценарий тот же – только в этот раз Пражская весна повторилась фарсом. Кровавым, к счастью не сильно, но всё-таки фарсом. Это хорошо. Но это не значит, что так будет всегда». «Вы думаете, может быть реставрация коммунизма?» - Гришка усмехнулся. Это предположение казалось ему такой беспредельной, невозможной чушью! «Коммунизма – это вряд ли, но КГБ просто так своих позций не уступит. Нужен сильный лидер чтобы правильно вырулить. Здесь же всё – инерция сознания, экономические перемены, ещё довольно большая когорта активных коммунистов, ярость их от потери власти, это всё не додавлено ещё. Посмотрим, на что мы все годимся». «В ГБ тоже люди есть, причём, похоже, не только рядовые. «Альфа»-то отказалась штурмовать! Значит, есть совесть и там!» Чертёжник невесело усмехнулся. «Этому очень хочется верить, но наивно считать, что те, кто принимает решения в ГБ и отдаёт приказы обладают такой сложной субстанцией как совесть. Вы же взрослый человек, понимаете, что чтобы попасть на верхушку той пирамиды надо душу дъяволу продать в самом начала подъёма». Гришке нечего было возразить, тем более что он это уже слышал. «Впрочем, я старый пессимист, а у пессимистов никогда ничего хорошего не получалось. Ваше поколение молодо и не так ушиблено историей, у вас может всё получиться». Чертёжник затушил сигарету, кивнул Гришке – «Удачи!» - и вышел на Рождественку, два года назад очистившуюся от позорного имени Жданова.
Они никогда потом не ни о чем не жалели, вспоминая эти три дня у Белого дома, и им сладок был воздух свободы тех дней. Гордость за страну, за людей, сделавших это, щедрая роскошь будущего пьянили, и всё, казалось, будет легко и просто – строить, лечить, делать науку, просто жить. Они верили, что уж после этой-то победы страна действительно завоевала право на выбор, право на свободы мысли и слова, право на достоинство, на жизнь с расправленными плечами. И молодость, та ещё не оскорблённая компромиссами, не засыпанная пеплом надежд, не высушенная жёсткостью необходимостей, молодость, весёлая, полная силы, мечты, порывов и дерзаний, текла по их жилам горячей быстрой кровью.
Свидетельство о публикации №217100900173