Purgatorio - чистилище - фрагм. 4
ЗА ПРЕДЕЛАМИ
— Но объясни, что стало с нами
И отчего я эмигрант?
Г. Иванов
* * *
...почему так лень?
Почему сорок лет и так всё лень?
Может действительно нету причины?
Я желал бы писать о воде.
Что правдивей этой качающейся жизни?
Нет... выдумывай сюжет, насилуй воображение...
Почему нельзя составить из чистой правды... из чистой воды?
Давай, закручивай критический реализм.
Этих уродов.
У Запада большой машинный парк.
Тесно на улицах от мерседесного самосознания.
Они уже достигли, и поэтому жалкое русское жигулевство позорно жмется к бровке.
Известность вытекает из неизвестности, немощь из мощи... и, может быть, когда-нибудь вытечет из тайного отверстия любовь.
И заставит.
Из тайного отверстия в бронированном днище ненависти..............
И заставит?
Я совершил предательство
И приехал за наказанием.
Я знал это и я это сделал – уехал из страны, которую не за что мне любить. Не за что – если только зажмуриться от того простого и очевидного, что любить вообще не за что и любят ни за что...
Это как если получить по почте извещение о собственной гибели. Оно еще долго будет надоедать столу, на котором ты аккуратно расставил призраки творчества... уютную имитацию яйца, в нежной жидкости которого что-то трепещется, формируя рождение.
Я против, понимаете!
Против слепого яйца рождения, в котором......... и, не проклюнувшись, захлебнется.
Не из белковой слизи... из чистой воды!
Ах, если б... если б....
Я приехал за несчастьем, за рискованной правдой открытия, за подтверждением так необходимого человеку знания: “Там хорошо, где вас нет!
Да где ж нас только нет... родные мои...невозможные!
И все мы по-преимуществу евреи, и несет от нас таким теплом!
И уютом, братцы... и уютом.
А мне по старости уже и поздно менять честную самонеприязнь на новое убеждение, что мы – тоже люди.
А разве?
А....
Нет, ты посмотри, ты только посмотри на него, когда он называет сумму. И проценты с погашением.... У него деньги лежат в Люксембурге, и он не ездит туда. Потому что – незачем.
Очки не увеличивают ему глаза. Даже округлость оправы съедает прищур. Но он горд. И требователен о собственной гордости. Он требователен к другим ради собственной гордости. Он делает добро и любит рассказать об этом. Он часто делает добро и потому говорит без конца. Он искренне ругает тех, кто потерял в его глазах. Он неустанно именует обидчиков. Он не завидует. Просто не любит, чтобы другим везло больше. Только до определенного предела, еще сравнимого с его личной удачливостью.
А вообще-то он говорит о немцах.
........................................ о немцах.
.................................................. .................................................. не ищи! Нету тебе исхода!
Не сочиняй!
Не глуми себя пустыми подозрениями, что, может быть, усвоено из школьного курса, заучено с лозунгов.
Не поможет – всё равно нету!
И будешь нежно склоняться над больной ее головой, над тем, что тебе от нее досталось...осталось ...после того, как ее народ наплевал тебе в лицо, а потом в спину. После того, как пенящиеся местью эмигранты растолковали тебе сквозь толстую пудру равнодушия, какая она вонючая и чужая... какая бессмысленная и бесперспективная.
На гладком западном асфальте ты вспомнишь ее разбитую до крови голову и наклонишься к ней нежно, как преступник, не знающий за собою вины. Тебя во всем обвинили и эти и те, но вины за собой ты не знаешь. Этой вины, вины ненависти.
Ты знаешь другую...
Скотоложец и мазохист – так назвали тебя эмигранты сквозь бешеную пену. Так назвали тебя они, с шипом чадящие в густом западном масле.
А те, другие, подумали: “Жидовская морда”. Даже уже не сказали, а просто подумали: “Разрушил наши храмы и удрал...”
Не разрушал я ваши храмы!
Не ваши это храмы!
Они не для тех или этих... они не для всех... они для каждого.
Они для любви, а не для сотни.
Не для “мы” и не для “вы”, а во Имя Вселенское.
Вы-то, как раз, которые так потно теснитесь в “мы”, в “наши” – вот вы-то и разрушили...хуже! позволили разрушить. Не ищите... нету во мне ответа на беды ваши! Потому что они тоже не ваши. Мои. Мои беды, моя беда... вина и счастье скотоложца и мазохиста...
Эта беда, эта вина, к которой склонишься тихо и нежно, как к разбитой до крови голове, чтобы приподнять и удержать ее в виноватых руках.
Зачем?
Не интересуясь, зачем.................................
...какое трудное добывание дней, какие стыдные своей банальностью выводы. Сон, аккуратно берущий глаза через салфетки век...........................
Поищи... поищи на столе... пошурши, там где-то должно быть извещение.
Ладно, хватит!
Хватит смотреть в самое...
Отвлекись!
Вспомни, что больше всего он говорит о немцах. Он давненько уже о них говорит без умолку. Он начал говорить о них с того незабываемого дня, когда вернулся с войны в свой польский городок и узнал от сочувственного Шульца, как именно убили его семью.
Что их пришло четверо, и что отца они зарубили топором, а мать и братьев........
Вот с тех пор он и говорит о немцах.
С того самого разговора.
С Шульцем.
Шульц был доктор, и всю свою жизнь жил в польском городке с евреями. Дружно так жил. А потом пришли его «ландсманы» и убили евреев, а навеки зажмурившийся Шульц, так и остался жить в польском городке.
Да... Шульц.
И он рассказал про топор, который, может быть, даже сам видел, а если не видел, то узнал от кого-то, кто видел, как занимались немцы на зажиточном дворе с бородатым евреем, его женой и двумя взрослыми сыновьями.
Да, именно с двумя, потому что третьего сына тогда не было.
Он пришел потом, пришел с войны и узнал всё от сочувственного Шульца. И с тех самых пор он говорит о немцах даже больше чем о деньгах. Когда он говорит о немцах, прищур покидает его, и глаза становятся овальными, как оправа. Сознательные буквы извлекают себя из треугольного черепа, но в овалах потерянных глаз всё ещё длится неоконченная жизнь в еврейском доме за обеденным столом, куда ежедневно сходилось всё то, чем потом занимались четверо немцев, так находчиво использовавших обыкновенный дворовой топор.
Деньги у него лежат в Люксембурге и он туда не ездит.
Потому что – незачем.
Сам же обитает в «альтерсхайме» на однозначном попечении германской державы.
Я ни разу не видел, чтоб он плакал.
* * *
...нет-нет... отравленный человек!
Отравленный... и даже не говорите мне! В нем правды – один неудалимый луч. Когда он просыпается, глаза его чисты и одиноки как у только что пережившего расстрел. Да и понятно – пороки снами не владеют. Они с нами расстаются на отрешенное это время, строго поджидая у кромки. И вот когда он просыпается, его глаза – самое прекрасное на свете. Два дара неврученных, два клада некопанных... не раскопанных рукою жизни, для которой они так опрометчиво предназначены.
А как проснется, так всё хочет разбогатеть.
Он всегда хочет разбогатеть, когда не спит. Понятное желание, если представлять себе собственную жизнь, как нечто еще не начавшееся. Ублюдочный оптимизм самообмана бренчит на своей расстроенной арфе, потихоньку выкручивая главную повседневность в призрачную какую-то подготовочку к чему-то...чему-то...что зорко примечает в чужом глазу зрение неудачника.
Он хочет разбогатеть, и от желания этого скуп.
Но борется.
Когда он борется, мир искривляется вокруг него вместе с теми невезучими, что эту агонию наблюдают.
Покрасневшая лысина: “Дико извиняюсь!!!”....................................... «дикоизвиняюсь» тут – капля машинного масла в ржавый механизм совести, чтобы просто как-то справиться... как-то смочь себя заставить это выговорить: “Дико-из...ви-виняюсь...тут вот за свет пришло и за воду... мы же ведь вместе... я и так уже, извиняюсь... ведь это же не только я... правильно же?... да?....”
Он спас нас от бездомности в доброй чужой Германии. Просто так взял и пустил к себе жить, пустил и ничего не потребовал, и мог бы выставить, впрочем, любой счет, и было бы справедливо, если б не вот это: “изви-ви-няю... ю..ю..сь, ребята!”
Нет покоя ногам.
Его несёт вокруг стола, за которым сидим мы, готовые отдать ему все... даже то, чего у нас нет, лишь бы теперь же, сию же минуту... нет, уже минуту назад разгладилось это искривление пространства, в котором демон терзает человечину.
Маленький, уродливый человек, пускающий слюни на грудь, "цюдовисьно сипилявясий", еврей в худшем и лучшем смысле... талантливый скрипач, мощный аналитик со стремительной реакцией ума... одинокий, заброшенный аж за пределы видимости холостяк, который очень хочет разбогатеть, чтобы потом, наконец, начать уже жить всерьез.
Не удалась ему эта жизнь.
И он знает почему.
Неправильное лежало в основе усилий, не то дёргало смычком. Не то... не то напрягало волю. Не сладкое томление близости со струнами, не оно...... а нормальное “культурное” стремление войти в луч авансцены и увидеть мамочку в первом ряду.
А за кулисой всего этого самолюбия – отвратная дегенеративная жаба. Из-за таких как «эта» я и противен сам себе. Эта жаба была ему мамой, а его папе – жабой. Ну, папу она сьела до плевры, (еще один настоящий мужчина!), детей покалечила, как могла. От излишнего жабина давила младшенький педерастом сделался, а остальные озлились, кто как сумел. Этот оказался со скрипочкой, но мамочкина доминанта все же проклюнула. Соблазнился таки похабной идейкой первого ряда с расплывшейся от почесанного брюшка мамочкой посрединке.
Вот вам еврейские дети.
Им почти каждому мама – могильщик.
Любовь такая!
А разговорчики по телефону – одно кровососание.
Однажды и я в клешню угодил случайно:
“Алло.. кто это? Его нет? А где он? Как это вы не знаете? Вы что скрываете от матери, где ее сын? Вы вообще кто такой? Вы что, может быть, его уже из квартиры выселили? Почему вы со мной так разговариваете? Ах вы не знаете где он?” – гудки.
Минуту назад был абсолютно спокоен. Теперь во всем теле дрожь. Вот это – класс... Вот это вампирище! Прямо по телефону – стаканами! Всё кипело и лаяло во мне, как зашедшийся пес. Даже теперь вспоминаю – всё лает. Эту бы царевну-лягушку – зубами бы, на месте... до кровавых лохмотьев. (Господи, смилуйся над тьмой нашей ярости!)
А он ее любит. Любит даже после всего. И звонит, и бегает – сидеть не может – если захудает жаба.
Да... после всего-то.... Эта мамочка оттолкнула его на самом скользком шаге жизни, когда неудача стряслась, когда не пошла карьера... когда ее гарантированный первый ряд стал оплывать нетвердыми краями. Мать оттолкнула, брат ревниво уелся сладкой жалостью.
И он сломался.
Маленький, уродливый, так долго напрягавший волю, пускавший слюни на скрипичную деку, разрушивший собственный брак... заброшенный, кем попало плюнутый в испуганную душу... своею же собственною жабой и плюнутый.............
А всё равно любит. Или говорит, что любит. Я не знаю... я вообще жизнь только по рассказам знаю, а сам не разбираюсь. Думаю, с тех пор он и заболел желанием разбогатеть. Больное самолюбие у него сделалось. Хотя, если честно – у кого оно здоровое-то? 0но и всякое – больное, потому что в зеркале нечего нам любить.
Ни ему... ни мне... ни нам.
.......пунцовеющая лысина..... “ди-ко-из-ви-виня-юсь” ..... бегство марафонское от настигающего демона.... преследование одного хотя бы несудорожного вдоха...... ...вокруг стола... вокруг стола: “Понимае-ете,... мне будет неприятно если я буду знать, что за кого-то платил..............”
Он бежит не от нас.... он за самим собой гонится. За собою настоящим. И не добегает, не добегает. Шлепается на липком линолеуме выдуманной скупости, вскакивает и продолжает бесполезную гонку за вечно опережающей низостью. Он спас нас от бездомья и мог бы высавить любой счет, но....не может, не может... и... и хочет не сделать, а всё-таки делает это плохое. Не нам плохое... себе. И бежит, бежит вокруг стола, как будто обегая глухую стену совести в отчаянном поиске хоть единой щели внутрь собственного решения. Несется человек в искривленном пространстве, несется, понукаемый своим демоном, демоном одной единственной и такой обыкновенной мыслишки: “почему я должен уступать моей доброте, почему? когда весь мир сволочной, когда все вокруг такие, всё вокруг ТАКОЕ?”
И нет ему пола.
И потолка тоже нет.
Один сплошной шар, где каждый новый сантиметр жизни кидает из скупости в протест, а каждый следующий – наоборот.
И наша готовность, наше согласие здесь ничего не значат. Он их и не слышит – ни готовности, ни согласия – а только свои виски, лопающиеся от напряжений головы, упрямо сопротивляющейся живому чувству стыда. И ненавидит. Ну понятно – ненавидит. Даже нас ненавидит, уж не то что себя.
Бедный слюнявый скрипач, разоренный внутренней невозможностью быть таким, как решил, любящий своих мучителей, ненавидящий благодарных, жадный от темного замысла разбогатеть, охочий до лишних вещей и некрасивых женщин, которых берет не из жалости... из жадности к ненужному, из обреченности вечно делать плохое и казниться потом.
Ну и казнится, конечно.
И наверняка кричит втихомолку: “Почему, почему я должен?....”
Да никто тебе не вменял! Ничего ты не должен. Просто корчи твои – это и есть настоящий ты, а то, что ты делаешь – то всё липкая дрянь придуманного сходства с внешним миром, которого ты так прищуренно вожделеешь. И все “такие”, и всё “ТАКОЕ”... и оно всасывает тебя все глубже, и твои рывки напоминают усилия пожираемого актинией.
Бесполезна новая щегольская курточка от “Пик энд Клоппенбург”.
Ей не миновать слюнявых пятен.
И не будет тебе ничего потом, ни дна не будет, ни покрышки.
Всё твое “потом” происходит сейчас в солнечной неправде германской чужбины, очень скверно заслоняющей две родины, – настоящую и придуманную: Россию, которую ты случайно или нарочно спутал с ее гнусным правительством и хамьим антисемитским стадом, и Израиль, откуда ты сбежал, преследуемый жарой и дикостью несходств.
Россию, которую ты спутал (умышленно, чтобы не болело сознавать!), и Израиль, откуда ты сбежал, боясь признаться себе, что миф об «исторической родиное» не выдерживает испытания встречей.
Ты и теперь цедишь, забывая подбирать слюни, что с Россией у тебя никогда... и ничего... что никогда ничего общего...
Погоди... будет тебе! И мне будет!
Не отмашемся оправданиями, не отвяжемся разговорчиком о культуре русской. Не только культура... не одна культура! Еще было тело ее, каждая нагота... каждая складка ее искусственной старости. И вечный мотив о камнях родных, да-да, тот самый банальный разговор, выше которого ты.....
Ниже.
Был дом, где ты не думал о “разбогатеть”, об акциях на золото и строптивом биржевом курсе. Больная там жизнь была, – а настоящая. Не эта размалеванная кукла из презервативной резины.
Выдернул себя из единственной слизистой?
Ходи теперь сухим – струк ржавый.....
.............да и я тоже.
Искать нам с тобой вечно влагу.
Искать в глубокой ране. Искать на дне глаз, если смелости хватит смотреть глазами. Не на счастливый германский «видерферайнигунг», а туда... туда.
Потому что, она нам всем вслед смотрит.
Господи... ну почему? Почему нельзя из чистой воды?..
Почему вечно из белковой слизи?
Почему, Господи, эти уроды?
Почему мы такие уроды?
Зачем эта вечная достоевщина?
Или неизбежно?
Рассказывать нету силы об этом!
Но без силы рассказывать вроде и писать нет причин!
Со спины и в зимней одежде он напоминает лысого ребенка.
И спину его жалко... жалко как заплаканные глаза.
И мягкость, и свет, и доверчивое “Да?”, которому не бывает другого ответа кроме согласия.
На всё.
Он не властен своею спиной. И проснувшимися глазами. В них нет ничего о золотых акциях, о счетах за воду и свет. Там свет не по счету, а рассудок ...рассудок – вечный опоздавший на подъеме.
Безрассудное же тихо и светло.
Свидетельство о публикации №217100902055
Владимир Мальчевский1 10.10.2017 11:05 Заявить о нарушении