Глава 52. Последние дни

Атос вернулся в гостиницу совершенно разбитый физически и морально. Четкое осознание, что они с сыном расстались навек, не могли заглушить никакие доводы рассудка. Этот же рассудок убеждал его, что все кончено. Предстояло жить ожиданием. Он поймал себя на мысли, что охотнее всего остался бы в Тулоне и ждал вестей здесь, на берегу. Так он был ближе к Раулю. Но он не имел права оставаться в городе, бросив дом на произвол судьбы. В первый раз он уехал, не оставив четких распоряжений. Все могло случиться…
Случится… Надо подумать обо всем.

Оливен помог ему лечь в постель. От ужина граф отказался. Лакей Рауля делает вид, что страшно опечален тем, что не должен сопровождать виконта. На самом деле он счастлив, что Гримо своим отъездом все решил за всех. Атос даже не позволил себе мысленно сожалеть, что рядом нет его тени. Да, он знает: в Бражелоне добродушно называли Гримо тенью графа. Это просто счастье, что рядом с Раулем будет старик. Он с самого начала был ему, как отец. Может, поначалу и больше, чем сам Атос. Во всяком случае, лет до четырех Гримо возился с мальчиком куда чаще, чем граф. Атос просто не знал, как заниматься с таким малышом. И хотя он каждый день неизменно приходил в детскую и просиживал немало времени, наблюдая, как играет мальчик, он просто не представлял, как он может занять такого малыша. Он судорожно вспоминал свое детство, но в памяти остались только поучения и шлепки гувернантки, да строгие наставления бабки и редкие визиты родителей. И он очень хорошо помнил страшные истории, которые ему на ночь рассказывала его кормилица. Узнай бабушка, о чем были эти легенды, которыми так изобиловала история Берри, выгнали бы бедняжку со двора в тот же день. Но мальчик стойко хранил секрет, инстинктивно понимая, что за весь этот бред достанется единственному человеку, который осыпал его ласками. Именно кормилица и рассказала ему о святой Соланж с отрубленной головой.

Странно, какими путями бродят его мысли. Опять все пришло к этой идее - возмездию. Боже великий, как же переплелась судьба сына с его судьбой! А он так молил Господа, чтобы его миновала чаша сия… За все надо в жизни платить…

Сон не шел. Он просто был настолько измотан, что не способен был забыться. Он видел корабли, идущие на всех парусах к африканскому берегу. Его качала та же волна, что била в их борта, и на флагманском корабле  он ни на секунду не терял из виду силуэт сына.

К утру он, наконец, забылся сном: силы его были исчерпаны. Он встал поздно и с тайной радостью понял, что сегодня они никуда не поедут: у него нет на это сил и желания. Атос несколько раз ловил на себе беспокойные взгляды Оливена; лакей явно боялся, что они застрянут здесь надолго или, что граф разболеется.

- Оливен, завтра в шесть мы выедем. Позаботьтесь о лошадях и соберите все в дорогу, - успокоил его граф. В другое время он бы сам все проверил и просмотрел, или, будь с ним Гримо, заботиться и напоминать вообще не понадобилось. Но ему все стало безразлично. Он словно враз утратил какую-то нить, привязывающую его к жизни.

Весь день он посвятил тому, что провел на берегу. Он нашел место, где не было людей, где до него не доносился шум причалов, суета, и просидел так до сумерек. Там его и нашел перепуганный Оливен: он оббегал весь город в поисках хозяина, пока ему не подсказали, где искать Атоса. Это красивый величественный господин привлек внимание горожан, едва начались сборы и фрахт судов.

Атос подумал, что Гримо не стал бы бегать по городу, ища его: он прямо направился бы к морю.

То ли он надышался морским воздухом, то ли просто устал настолько, что уже не в силах был сопротивляться странной сонливости, охватившей его вдруг, но он провалился в сон, едва коснулся подушки.

Как граф и сказал, в шесть утра они были уже в седле. Предстоял тяжелый путь в горах. Лошади, отлично отдохнувшие и откормившиеся за время пребывания в Тулоне, бодрой рысью бежали по дороге. Они с Бражелоном весь путь проделали на почтовых, справедливо полагая, что нет смысла гнать через полстраны своих. Но теперь он купил двух отличных лошадей, андалузцев; порода, которую они с Раулем предпочитали всем другим. Чтобы привести их домой в хорошем состоянии, стоило их беречь в дороге. Они вдруг стали дороги графу: это было еще одно воспоминание о сыне; они долго и придирчиво осматривали тогда лошадей, пока не убедились, что те полностью соответствуют требованиям опытных наездников. Атос вручил сыну приличную сумму на дорогу, убедив его, что деньги понадобятся на лошадей и оружие. Только бы так и было!

Дорога довольно круто забирала вверх. Лошади перешли на шаг. Широкая тропа, местами мощенная еще римлянами, по мере подъема становилась все уже. Атос велел Оливену не отставать от него более, чем на два корпуса лошади. Они были вдвоем, а дорога для одиноких путников полна случайностей. Хорошо еще, что через каждые четыре лье встречались почтовые станции, где можно было дать передохнуть лошадям. Эта забота о почтовых курьерах, учрежденная еще Людовиком 11, пришлась как нельзя кстати. Лошади им не требовались, а вот передышка была необходима. И если Оливен отдыхал от своей слишком горячей лошади, то Атос получал хоть какую-то возможность уйти в себя на час-другой. Все остальное время он сам себе напоминал натянутую тетиву лука. Чем выше они поднимались, тем сильнее становилась влажность. Звуки дробились и множились, отражаясь от тесно подступивших серых скал, а потом тонули в тяжелом воздухе. Всадникам чудилось, что их догоняют какие-то кони, но когда они придерживали своих лошадей, через секунды наступала тишина, которую нарушал лишь скрип густых, поросших мхом, елей. Оливен крестился и пугливо жался к хозяину.

Атос был спокоен, но в этом спокойствии с каждым пройденным лье было больше равнодушия, чем уверенности. Казалось, ему все равно, что с ними произойдет: попадут ли они под обвал, встретят ли разбойников или пройдут всю тропу без приключений. Оставалось преодолеть еще один, последний перевал, после которого начинался спуск в долину.

Тучи налетели, когда они были в каком-то полу лье от почтовой станции. Зарядил мелкий, противный дождь. Потом порывы встречного ветра, усиленные, как в трубе, высокими скалами по обе стороны тропы, заставили их продвигаться шагом. Сбиться с дороги здесь было невозможно, но пришлось спешиться, и вести лошадей в поводу. Путешествие становилось не только опасным: оно требовало от людей напряжения всех сил.

Граф упрямо шел вперед. Он потерял представление о времени, не думал, где они находятся. Он слышал рядом с собой дыхание Рауля и это заставляло его двигаться.
Пошел снег - явление нередкое в Приморских Альпах даже летом. Руки в промокших перчатках мгновенно окоченели, и он уже не ощущал повод. Его шляпу унесло ветром, он даже не заметил этого, и мокрые волосы налипали на глаза, которые и так мало что видели из-за порывов ветра с дождем и снегом. Неожиданно лошадь Атоса резко вскинула голову, едва не вырвав повод из его рук и заржала. Ей ответило такое же звонкое ржание. Где-то рядом были люди, было жилье.
 
                ***

Тепло и грог разморили их окончательно. Глаза слипались, в голове, кроме серого тумана, не было ни одной связной мысли. Комната нашлась, но одна на двоих. Ничего другого и не требовалось, но Оливену показалось, что они так скоро не уедут из этого трактира. Господин граф ему не нравился. Если он разболеется здесь, на вершинах гор, Оливен пропал! Тут и врача не найдешь, разве что знахарь какой-то прячется в скалах! И что он будет делать один, с умирающим на руках. Оливен был уверен, что если Атос сейчас сляжет, то уже не поднимется. И что он тогда скажет господину виконту? Что не сумел уберечь его отца? Да, не сумел! Ведь он же не Гримо, который прожил с господином графом всю жизнь, и по движению его бровей может понять, что хочет хозяин! Лучше бы сейчас здесь был Гримо!

В своем эгоизме Оливен не вспомнил о том, как радовался, что не поедет в Джиджелли! К этим проклятым арабам, которые головы срезают пленникам, как капусту на грядке. Закапывают пленника в песок и рубят ему голову! И Оливен, зябко передернув плечами, опрокинул в себя чашу с остатками грога. Потом он скосил глаза в сторону хозяина.
 
Атос почти не пил - только грел руки о свою кружку. Он сидел в странной задумчивости, с тем самым отрешенным видом, когда человек настолько уходит в себя, что уже не слышит, и не видит, что происходит вокруг него. Одинокая свеча на столе и сполохи вновь подброшенных в камин поленьев, делали его лицо похожим на восковую маску, подсвеченную огнями карнавала. Глаза утонули в черных провалах теней, все черты как-то заострились. Губы под тонкими, с проседью, усами, были так плотно сжаты, что стали почти незаметны.
 
Оливен встал и осторожно тронул графа за плечо. В другое время он никогда бы не решился на такую фамильярность.

– Ваше сиятельство! Господин граф! Не извольте гневаться, но вам бы лучше в постель сейчас. Отдохнуть надо: завтра ведь ехать дальше.

Атос сильно вздрогнул, и с трудом стряхнул с себя оцепенение.

– Да, конечно! - Потом он повернулся к трактирщику, - когда к вам приходит африканская почта?

- Африканская? - поразился тот. - Да еще ни разу и не проезжал курьер. Говорят, рано еще: эскадра господина герцога только вышла из Тулона. Пока они доберутся! А если пираты на них еще и нападут!

- Пираты? На королевскую эскадру? - Атос с изумлением посмотрел на трактирщика. - Ты с ума сошел, милейший!

- А вот и не сошел, Ваша милость! Их же турки поддерживают.

Граф встал, не желая продолжать этот разговор, и пошел в приготовленную комнату. Уже лежа в постели, слушая, как по-прежнему завывает ветер в каминной трубе, Атос вспомнил слова трактирщика: "их же турки поддерживают!" Только этого еще не хватало! Так вот почему Рауль думал о Мальтийском Ордене… Его рыцари, французские корсары, сражались с Портой. Виконт искал вариант понадежней. Но он же обещал ему вернуться! Рауль никогда ему не лгал, не мог солгать и в минуты прощания, как бы не хотел утешить отца.
 
Эта ночь сломала графа. И хотя поутру, когда они тронулись в путь, ярко сияло солнце, Оливену показалось, что Атос переступил какую-то черту, за которой оставил всю свою жизнь. С этой минуты Оливен старался не встречаться с графом взглядом, и мечтал только об одном: поскорее попасть домой.

Они спустились в долину, и дальше дорога была легкой и приятной. Здесь Оливен уже ориентировался и сам. Как только он сказал об этом графу, Атос удовлетворенно кивнул головой: "Тем лучше!"

Он стал рассеянным, и Оливену пришлось взять на себя все заботы о путешественниках и лошадях. Граф был полностью погружен в свои мысли. В седле он держался прямо и непринужденно, но дорогу выбирал теперь Оливен. И Оливен решал, когда и где ночевать. К чести его, надо сказать, что доверием он не злоупотреблял и заботился о своем господине как положено.

Двигались они не спеша. Иногда Атос останавливал коня и подолгу созерцал окрестности. Почему он так поступал, слуга не знал, а вот Гримо бы догадался. Эти пейзажи были знакомы графу с молодости. Он не раз бывал в этих краях, и те места, где он устраивал, нередко, привал, напоминали ему о друзьях и об их приключениях. Атос прощался со своими воспоминаниями, всем сердцем, всем своим естеством ощущая, что жизнь подходит к концу. Он жадно впитывал эти грезы о прошедшем, словно хотел забрать их с собой в последний путь.

Наконец, и до Оливена дошло, что хозяин не спешит домой. Атоса останавливало странное ощущение: ему казалось, что их нагоняет курьер от герцога де Бофора. Он часто придерживал коня, и подолгу стоял на одном месте, из-под руки вглядываясь вдаль: не покажется ли несущийся во весь опор всадник с драгоценной для него почтой, в которой обязательно будет письмо от Рауля. Но, увы! Всадники, если они и обгоняли их, оказывались такими же путешественниками.

Перевал, который они преодолели в Альпах, был рубежом, за которым Атос оставил свою душу. Теперь он, весь во власти мучительных сомнений и ожиданий страшных вестей, возвращался домой. Все, что ему оставила жизнь - это ожидание.

Он вернулся в Бражелон, чтобы никогда больше не покидать его, отдав остаток сил воспитанию внука. Так он думал.

                ***

Действительность оказалась совсем иной.
 
"Вернувшись к себе в Блуа и не имея возле себя Гримо, встречавшего его неизменной улыбкой, когда он входил в цветники, Атос чувствовал, как с каждым днем уходят его силы, которые так долго казались неистощимыми.

Старость, отгоняемая до этих пор присутствием любимого сына, нагрянула в сопровождении целого сонма недугов и огорчений, которые тем многочисленнее, чем дольше она заставляет себя дожидаться.

Рядом с ним не было больше сына, чтобы учить его стройно держаться, ходить с высоко поднятой головой, подавать ему добрый пример; он не видел больше перед собой блестящих глаз юноши, этого очага, в котором никогда не гаснет огонь и где возрождается пламя его собственных взглядов.

И затем, – нужно ли говорить об этом, – Атос, главными чертами характера которого были нежность и сдержанность, не встречая теперь ничего такого, что могло бы сдерживать порывы его души, отдался своему горю со всей необузданностью, свойственной мелким душам, когда они предаются радости.

Граф де Ла Фер, остававшийся, несмотря на свои шестьдесят два года, по-прежнему молодым, воин, сохранявший, несмотря на перенесенные лишения и невзгоды, – силы и бодрость, несмотря на несчастья, – ясность ума, несмотря на исковеркавших его жизнь миледи, Мазарини и Лавальер, – мягкую ясность души и юношеское тело, Атос в какую-нибудь неделю сделался стариком, как-то сразу утратив остатки своей задержавшейся молодости.

Все еще красивый, но сгорбившийся, благородный, но вечно печальный, ослабевший, пошатывающийся и седой, он разыскивал для себя лужайки, где солнце светило сквозь густую листву аллей.

Он оставил суровые привычки всей своей жизни, забыл о них после отъезда Рауля. Слуги, привыкшие видеть его во всякое время года встающим с зарей, удивлялись, когда в семь утра, в разгар лета, их господин продолжал оставаться в постели. Атос лежал с книгой у изголовья, но не читал и не спал. Он лежал, чтобы не носить своего тела, ставшего для него бременем, и дать душе и уму вырваться из заключающей их оболочки и лететь на воссоединение с сыном или же богом.

Несколько раз случалось, что окружающие были не на шутку встревожены, видя его в течение многих часов погруженным в немое раздумье, забывшим о действительности; он не слышал шагов слуги, подходившего к дверям его комнаты, чтобы узнать, спит ли его господин или проснулся. Бывало и так, что он не замечал, как проходила добрая половина дня, не замечал, что уже миновал час по только завтрака, но и обеда. Наконец он пробуждался, вставал, спускался в свою любимую тенистую аллею, потом выходил на короткое время на солнце, как бы затем, чтобы провести минутку в тепле, разделяя его с отсутствующим сыном. И затем снова начиналась все та же однообразная, угнетающая прогулка, пока, окончательно обессилевший, он не возвращался к себе, в свою комнату, и не укладывался в постель – местопребывание, которому он оказывал предпочтение перед всеми другими.

В течение нескольких дней граф не произнес ни одного слова. Он отказывался принимать наведывавшихся к нему посетителей. Ночью, как заметили слуги, он зажигал лампу и много часов напролет писал или перебирал старинные свитки пергамента.

Одно из таких написанных ночью писем он послал в Ванн, другое в Фонтенбло; ни на первое, ни на второе не последовало ответа. Мы знаем, что было причиной этого: Арамис покинул пределы Франции, а д'Артаньян путешествовал из Нанта в Париж и из Парижа в Пьерфон. Камердинер графа заметил, что он с каждым днем укорачивает свою прогулку, делая все меньше и меньше кругов до саду. Липовая аллея вскоре сделалась слишком длинною для него, хотя прежде он без конца ходил по ней взад и вперед. Вскоре и сто шагов стали для него утомительными. Наконец Атос не захотел больше вставать; он отказывался от пищи и, хотя ни да что не жаловался, продолжал улыбаться и говорить ласковым тоном, его слуги, встревожившись, отправились за старым доктором покойного герцога Орлеанского, проживавшим в Блуа, и привезли его к графу с тем, чтобы, не показываясь Атосу, он получил возможность видеть графа.

Ради этого они поместили доктора в комнате, находившейся по соседству со спальней больного, и умоляли не выходить из нее, чтобы не вызвать неудовольствия их господина, который ни словом не обмолвился о враче.

Доктор повиновался; Атос был своего рода образцом для дворян этого края; они гордились, что обладают этой священной реликвией старофранцузской славы; Атос был подлинным, настоящим вельможей по сравнению с той знатью, которую вызывал к жизни король, притрагиваясь своим молодым и способствующим плодородию скипетром к иссохшим стволам геральдических деревьев провинции.

Итак, мы сказали, что Атоса любили и почитали в Блуа.
Доктору больно было смотреть, как плачут слуги и как стекаются сюда бедняки всей округи, которым Атос дарил жизнь и утешение, помогая им добрым словом и щедрою милостыней. Из своей комнаты врач принялся наблюдать за развитием таинственного недуга, с каждым днем подтачивавшего и все больше и больше одолевавшего того человека, который еще так недавно и любил жизнь, и был полон ею.

Он заметил на щеках Атоса румянец самовозгорающейся и питающей себя самое лихорадки – лихорадки медлительной, безжалостной, гнездящейся в глубине сердца, прячущейся за этой преградой, растущей за счет страдания, которое она порождает, одновременно и причины и следствия грозящего непосредственно опасностью состояния.

Граф ни с кем больше не разговаривал. Его мысль боялась шума, она дошла уже до такого сверхвозбуждения, которое граничит с экстазом. Человек, до такой степени погруженный в себя, если еще и не принадлежит богу, то не принадлежит уже и земле.

В течение нескольких часов доктор настойчиво изучал это мучительное единоборство воли с какой-то высшею силой; он пришел в ужас от этих неподвижно устремленных в одну точку глаз, он пришел в ужас от того, что сердце больного бьется все так же спокойно и ровно и ни один вздох не нарушает привычную тишину; иногда острота страдания – надежда врача.

Так прошла половина дня. Как человек смелый и твердый, доктор принял решение: он внезапно покинул свое убежище и, войдя в спальню Атоса, приблизился к постели больного. Атос, увидев его, не выразил ни малейшего удивления.

– Граф, простите меня, – сказал доктор, – но я вынужден упрекнуть вас, вы должны выслушать меня.

И он сел к изголовью Атоса, который с большим трудом превозмог свое состояние отрешенности от всего окружающего.

– В чем дело, доктор? – после минутного молчания спросил он.

– Дело в том, господин граф, что вы больны и не лечитесь.

– Я болен? – улыбнулся Атос.

– Лихорадка, истощение, слабость, увядание жизненных сил, господин граф.

– Слабость? Неужели? Но ведь я не встаю.

– Не хитрите, господин граф. Ведь вы добрый христианин?

– Полагаю, – сказал Атос.

– И вы бы не стали накладывать на себя руку?

– Никогда.

– Так вот, вы умираете… то, что вы делаете, – самоубийство; выздоравливайте, господин граф, выздоравливайте!

– От чего? Прежде найдите недуг. И никогда не чувствовал себя лучше, никогда небо не казалось мне столь прекрасным, никогда цветы не доставляли мне столько радости.

– Вас гложет какая-то тайная скорбь.

– Тайная? Нет, доктор: это отсутствие моего сына, и в этом моя болезнь, чего я отнюдь не скрываю.

– Граф, сын ваш жив и здоров; он крепок и стоек, и перед ним – будущее, открытое для людей его достоинств и его знатности: живите же для него.

– Но ведь я живу, доктор… О, будьте спокойны, – добавил Атос с грустной улыбкой, – я очень хорошо знаю, что Рауль жив, потому что пока он жив, жив и я.

– Что вы говорите?

– О, очень простую вещь. В настоящее время, доктор, я приостанавливаю в себе течение жизни. Бессмысленная, рассеянная, равнодушная жизнь, когда Рауля нет рядом со мной, была бы для меня непосильной задачей. Ведь вы не требуете от лампы, чтобы она загоралась сама собой, без поднесенного к ней огня; почему же в таком случае вы требуете, чтобы я жил в сутолоке и на виду? Я прозябаю, я готовлюсь, я ожидаю. Помните ли вы, доктор, солдат, равнодушно лежавших на берегу, солдат, которых мы с вами так часто видели в гаванях, где они ожидали отплытия? Наполовину на суше, наполовину на море, они с уложенными вещами, с напряженной душой пристально смотрели вперед и… ждали. Я умышленно повторяю все то же слово, потому что оно дает ясное представление о моем состоянии.
Лежа, как эти солдаты, я прислушиваюсь ко всем долетающим до меня звукам, я хочу быть готовым к отплытию по первому зову. Кто призовет меня? Бог или сын? Мои вещи уложены, душа ко всему подготовлена, я ожидаю знака… Я ожидаю, доктор, а ожидаю!

Доктор знал душевную силу Атоса, он знал и его телесную крепость; он с минуту подумал, решил, что слова будут излишни, а лекарства бессмысленны, и уехал, наказав слугам Атоса ни на мгновение не покидать их господина.

После отъезда доктора Атос не выразил ни гнева, ни даже досады на то, что его потревожили; он не потребовал и того, чтобы все приходящие письма вручались ему без промедления; он знал, что все, что могло бы доставить ему развлечение, было радостью и надеждой его слуг, которые заплатили бы своей кровью, лишь бы доставить ему хоть какое-нибудь удовольствие.

Сон больного стал поверхностным и тревожным. Пребывая все время в грезах, он лишь на несколько часов впадал в более глубокое забытье. Этот краткий покой давал забвение только телу, но утомлял душу, ибо Атос, пока странствовал его дух, жил раздвоенной жизнью. Однажды ночью ему пригрезилось, будто Рауль одевается у себя в палатке, чтобы идти в поход, возглавляемый лично герцогом де Бофором. Юноша был печален, он медленно застегивал панцирь, медленно надевал шпагу.

– Что с вами? – нежно спросил Рауля отец.

– Меня огорчила гибель Портоса, нашего доброго друга, – ответил Рауль, – я страдаю при мысли о вашем горе, которое вы переживаете вдали от меня.

Видение исчезло, и Атос пробудился от сна.

На заре один из лакеев вошел к своему господину и передал ему письмо из Испании.

«Рука Арамиса», – подумал граф.

– Портос умер! – вскричал он, бросив взгляд на первые строки. – О Рауль, Рауль, спасибо, спасибо тебе; ты исполняешь свое обещание, ты предупреждаешь меня!

Атос, обливаясь потом, лежа у себя на кровати, лишился сознания, и причиной этого было не что иное, как слабость."


Рецензии