Я Романтика

Николай Хвылевой
Я (Романтика)

«Цвету яблони»

С далёкого тумана, с тихих озёр загорной коммуны шелестит шелест: то идёт Мария. Я выхожу на безграничные поля, прохожу перевалы и там, где тлеют курганы, опускаюсь на одинокую пустынную скалу. Я смотрю в даль. - Тогда дума за думой, как амазонки, джигитуют вокруг меня. Тогда всё пропадает... Тайные всадники летят, ритмично покачиваясь, к отрогам*, и гаснет день; бежит в могилах дорога, а за ней - молчаливая степь... Я откидываю ресницы и вспоминаю... воистину моя мать - воплощённый прообраз той необыкновенной Марии, что стоит на гранях неизвестных веков. Моя мать - наивность, тихая печаль и доброта безграничная (это я хорошо помню!). И моя невозможная боль, и моя несносная мука теплеют в лампаде фанатизма перед этим прекрасным печальным образом.

Мать говорит, что я (её мятежный сын) совсем замучил себя... Тогда я беру её милую голову с налётом серебристой седины и тихо кладу на свою грудь... За окном шли росяные утра и падали перламутры. Проходили невозможные дни. Вдалеке из тёмного леса брели подорожники и возле синего колодца, где разлетелись дороги, где разбойный крест, останавливались. Это - молодое загорье.

- Но проходят ночи, шелестят вечера возле тополей, тополи отходят в шоссейную безвестность, а за ними - лета, годы и моя буйная юность. Тогда дни перед грозой. Там, за отрогами сизого бока, вспыхивают молнии и накипают, и пенятся горы. Тяжёлый душный гром никак не прорвётся из Индии, с востока. И томится природа в предгрозье. А впрочем, за облачной накипью слышен и другой гул - ...глухая канонада*. Надвигаются две грозы.
- Тревога! - Мать говорит, что она поливала сегодня мяту, мята умирает в тоске. Мать говорит: «Наступает гроза!» И я вижу: в её глазах стоят две хрустальные росинки.

I
Атака за атакой. Бешено напирают вражеские полки. Тогда наша кавалерия с фланга, и идут фаланги инсургентов* в контратаку, а гроза растёт, и мои мысли - до невозможности натянутый провод.

День и ночь я пропадаю в «чека*».

Помещение наше - фантастический дворец: это дом расстрелянного шляхтича. Причудливые портьеры, древние узоры, портреты княжеской фамилии. Всё это смотрит на меня со всех концов моего случайного кабинета.

Где-то аппарат военного телефона тянет свою печальную тревожную мелодию, что напоминает дальний вокзальный рожок. На роскошном диване сидит, подложив под себя ноги, вооруженный татарин и монотонно напевает азиатское: «ала-ла-ла».

Я смотрю на портреты: князь хмурит брови, княгиня - надменное пренебрежение, княжата - в темноте столетних дубов.

И в этой чрезвычайной строгости я чувствую весь древний мир, всю бессильную грандиозность и красоту третьей молодости прошлых благородных лет.

Это чёткий перламутр на банкете дикой голодной страны.

И я, совсем чужой человек, бандит - по одной терминологии, инсургент - по другой, я просто и ясно смотрю на эти портреты и в моей душе нет и не будет гнева. И это понятно:
- я - чекист, но и человек.

Тёмной ночью, когда за окном проходят городские вечера (особняк взлетел на гору и царит над городом), когда синие дымки вздымаются над кирпичной и обыватели, как мыши, - за подворотни, в канареечный замок, тёмной ночью в моём необыкновенном кабинете собираются мои товарищи. Это новый синедрион*, это чёрный трибунал коммуны.

Тогда из каждого закутка смотрит настоящая и воистину ужасная смерть.
Обыватель:
- Здесь заседает садизм!
Я:
- ... (молчу).
На городской башне за перевалом тревожно звенит медь. Это бьют часы. Из тёмной степи доносится глухая канонада.

Мои товарищи сидят за широким столом, что из чёрного дерева. Тишина. Только дальний вокзальный рожок телефонного аппарата снова тянет свою печальную, тревожную мелодию. Изредка за окном проходят инсургенты.

Моих товарищей легко узнать:
доктор Тагабат,
Андрюша,
третий - дегенерат (верный часовой на страже).

Чёрный трибунал в полном составе.

Я:
- Внимание! На повестке дня дело лавочника икс!

С давних покоев выходят лакеи и так же, как и перед князьями, склоняются, чётко смотрят на новый синедрион и ставят на стол чай. Потом неслышно исчезают по бархату ковров в лабиринтах высоких комнат.

Канделябр на две свечи тускло горит. Свет не в силах достичь даже четверти кабинета. В вышине едва маячит жирандоль*. В городе - тьма. И тут - тьма: электрическая станция взорвана. Доктор Тагабат развалился на широком диване вдали от канделябра, и я вижу только белую лысину и слишком высокий лоб. За ним ещё дальше в темноту - верный часовой с дегенеративным строением черепа. Мне видно только его слегка безумные глаза, но я знаю:
- у дегенерата - низенький лоб, черная копа лохматых волос и приплюснутый нос. Мне он всегда напоминает каторжника, и я думаю, что он не раз должен был стоять в отделе криминальной хроники.

Андрюша сидит справа от меня с растерянным лицом и изредка тревожно посматривает на доктора. Я знаю, в чём дело.

Андрюшу, моего бедного Андрюшу, назначил этот невозможный ревком сюда, в "чека", против его слабой воли. И Андрюша, этот невесёлый коммунар, когда нужно энергично расписаться под темным постановлением -
- «расстрелять»,
всегда мнётся, всегда расписывается так:
не имя и фамилию на строгом жизненном документе ставит, а совсем непонятный, совсем странный, как хеттейский иероглиф*, хвостик.

Я:
- Дело всё. Доктор Тагабат, как вы думаете?
Доктор (динамично):
- Расстрелять!
Андрюша немного перепугано смотрит на Тагабата и мнётся. Наконец, дрожащим и неуверенным голосом, говорит:
- Я с вами, доктор, не согласен.
- Вы со мной не согласны? - и грохот хриплого хохота покатился в тёмные княжеские покои.

Я этого хохота ждал. Так всегда было. Но и на этот раз вздрагиваю и мне кажется, что я иду в холодную трясину. Быстрота моей мысли доходит до кульминации.

И в тот же момент вдруг передо мной встаёт образ моей матери...
- ... «Расстрелять»???
И мать тихо, грустно смотрит на меня.

... Опять на далёкой городской башне за перевалом звенит медь: то бьют часы. Полуночная тьма. В благородный дом едва доносится глухая канонада. Передают в телефон: наши пошли в контратаку. За портьерой в стеклянных дверях стоит зарево: это за дальними сугробами горят сёла, горят степи и воют на пожар собаки по закуткам городских подворотен. В городе тишина и молчаливый перезвон сердец.

... Доктор Тагабат нажал кнопку.
Тогда лакей приносит на подносе старые вина. Потом лакей уходит, и тают его шаги, отдаляются по леопардовым мехам.

Я смотрю на канделябр, но мой взгляд невольно крадётся туда, где сидит доктор Тагабат и часовой. В их руках бутылки с вином, и они его пьют жадно, хищно.
Я думаю «так надо».

Но Андрюша нервно переходит с места на место и всё порывается что-то сказать. Я знаю, что он думает: он хочет сказать, что так нечестно, что так коммунары не делают, что это - вакханалия и т.д. и т.п.

Ах, какой он чудной, этот коммунар Андрюша!

Но, когда доктор Тагабат кинул на бархатный коврик пустую бутылку и чётко написал свою фамилию под постановлением -
- «расстрелять», -
меня внезапно взяло отчаяние. Этот доктор с широким лбом и белой лысиной, с холодным умом и с камнем вместо сердца, - это же он и мой безвыходный хозяин, и мой звериный инстинкт. И я, главковерх чёрного трибунала коммуны, - ничтожество в его руках, которое отдалось на волю хищной стихии.
«Но какой выход?»
- Какой выход?? - И я не видел выхода.
Тогда проносится передо мной тёмная история цивилизации, и бредут народы, и века, и само время...
- Но я не видел выхода.
Воистину правда была за доктором Тагабатом.

... Андрюша поспешно делал свой хвостик под постановлением, а дегенерат, смакуя, всматривался в буквы.

Я подумал: "Когда доктор - злой гений, злая моя воля, тогда дегенерат - это палач с гильотины».
Но я подумал:
- Ах, какая чушь! Разве он палач? Это же ему, этому часовому чёрного трибунала коммуны, в моменты большого напряжения я составлял гимны.

И тогда отходила, отдалялась от меня моя мать - прообраз загорной Марии, и застывала, во тьме ожидая.

... Свечи таяли.
Суровые фигуры князя и княгини пропадали в синем тумане сигаретного дыма.

... К расстрелу присуждено, - шесть!

Хватит! На эту ночь достаточно!

Татарин опять тянет своё азиатское: "ала-ла-ла". Я смотрю на портьеру, на зарево в стеклянных дверях. - Андрюша уже исчез. Тагабат и часовой пьют старые вина. Я перебрасываю через плечо маузер* и выхожу из княжеского дома. Я иду по пустынным молчаливым улицам осажденного города.

Город мёртв. Обыватели знают, что нас через три-четыре дня не будет, что бесполезны наши контратаки: скоро заскрипят наши тачанки в далекий Северский край. Город притаился. Тьма.

Тёмным мохнатым силуэтом стоит на востоке княжеское имение, теперь - чёрный трибунал коммуны.

Я поворачиваюсь и смотрю туда, и тогда вдруг вспоминаю, что шесть на моей совести.

... Шесть на моей совести?
Нет, это неправда. Шесть сотен, шесть тысяч, шесть миллионов -
тьма на моей совести !!!
- Тьма?
И я сдавливаю голову.
... Но опять передо мной проносится тёмная история цивилизации, и бредут народы, и века, и само время ...

Тогда я в изнеможении кренюсь на забор, становлюсь на колени и страстно благословляю тот момент, когда я встретился с доктором Тагабатом и часовым с дегенеративным строением черепа. Затем оборачиваюсь и молитвенно смотрю на восточный мохнатый силуэт.

... Я теряюсь в переулках. И наконец выхожу к одинокому домику, где живет моя мать. Во дворе пахнет мятой. За сараем полыхают молнии и слышен грохот задушенного грома.
Тьма!
Я иду в комнату, снимаю маузер и зажигаю свечу.

... - Ты спишь?

Но мать не спала.
Она подходит ко мне, берет моё усталое лицо в свои сухие старческие ладони и склоняет свою голову на мою грудь. Она снова говорит, что я, её мятежный сын, совсем замучил себя.

И я слышу в своих руках её хрустальные росинки.

Я:
- Ах, как я устал, мама!

Она подводит меня к свече и смотрит на моё усталое лицо. Затем становится у тусклой лампады и грустно смотрит на образ Марии. - Я знаю: моя мать и завтра пойдет в монастырь: ей несносны наши тревоги и повсюду хищно.
Но тут же, дойдя до кровати, вздрогнул:
- Повсюду хищно? Разве мать смеет думать так? Так думают только версальцы*!

И тогда, встревоженный, уверяю себя, что это неправда, что никакой матери нет передо мной, что это не более чем фантом.
- Фантом? - снова вздрогнул я.

Нет, именно это - неправда! Здесь, в тихой комнате, моя мать не фантом, а часть моего собственного преступного «я», которому я даю волю.

Тут, в глухом уголке, на краю города, я прячу от гильотины один конец своей души. И тогда в животном экстазе я закрываю глаза и, как самец по весне, захлебываюсь и шепчу:
- Кому нужно знать детали моих переживаний? Я настоящий коммунар. Кто посмеет сказать иначе? Неужели я не имею права отдохнуть одну минуту?

Тускло горит лампада перед образом Марии. Перед лампадой, как резьба, стоит моя опечаленная мать. Но я уже ничего не думаю. Мою голову гладит тихий голубой сон.

II
... Наши назад: с позиции на позицию: на фронте - паника, в тылу - паника. Мой батальон наготове. Через два дня я и сам кинусь в пушечный гул. Мой батальон на подбор: это юные фанатики коммуны.

Но сейчас я не меньше нужен тут. Я знаю, что такое тыл, когда враг под стенами города. Эти мутные слухи расходятся с каждым днём и, как змеи, расползлись по улицам. Эти слухи мутят уже гарнизонные роты.

Мне доносят:
- Идут глухие нарекания.
- Может вспыхнуть бунт.

Да! Да! Я знаю: может вспыхнуть бунт, и мои верные агенты парят по закоулкам, и уже некуда помещать этот виновный и почти невинный обывательский хлам.

... А канонада всё ближе и ближе. Чаще гонцы с фронта. Тучами собирается пыль и стоит над городом, покрывая мутное огненное солнце. Изредка полыхают молнии. Тянутся обозы, кричат тревожно паровики*, проносятся кавалеристы.

Только возле чёрного трибунала коммуны стоит гнетущая молчаливость.

Да: будут сотни расстрелов, и я окончательно сбиваюсь с ног!
Да: уже слышат версальцы, как в гулкой и мёртвой тишине княжеского имения над городом вспыхивают чёткие и короткие выстрелы; версальцы знают:
- Штаб Духонина!*

... А утра цветут перламутром и падают утренние звёзды в туман дальнего бора.
... А глухая канонада растёт.
Растёт предгрозье: скоро будет гроза.

... Я вхожу в княжеский особняк.
Доктор Тагабат и часовой пьют вино. Андрюша хмурый сидит в углу. Потом Андрюша подходит ко мне и наивно печально говорит:
- Слушай, друг! Отпусти меня!
Я:
- Куда?
Андрюша:
- На фронт. Я больше не могу тут. 

Ага! Он больше не может! И во мне внезапно вспыхнула злость. Наконец прорвалось. Я долго сдерживал себя. - Он хочет на фронт? Он хочет подальше от этого чёрного грязного дела? Он хочет вытереть руки и быть невинным, как голубь? Он мне отдаёт «своё право» купаться в лужах крови?

Тогда я кричу:
- Вы забываетесь! Слышите?... Если вы ещё раз скажете об этом, я вас немедленно расстреляю.
Доктор Тагабат динамично:
- Так его! Так его! - и покатился хохот по пустынным лабиринтам княжеских комнат. - Так его! Так его!
Андрюша поник, побледнел и вышел из кабинета.
Доктор сказал:
- Точка! Я отдохну. Поработай пока ты.
Я:
- Кто на очереди?
- Дело №282.
Я:
- Ведите.
Часовой молча, как автомат, вышел из комнаты.

(Да, это был незаменимый часовой: не только Андрюша - и мы грешили: я и доктор. Мы часто уклонялись досматривать расстрелы. Но он, этот дегенерат, всегда был солдатом революции, и только тогда уходил с поля, когда таяли дымки и закапывали расстрелянных).

... Портьера раздвинулась, и в мой кабинет вошло двое: женщина в трауре и мужчина в пенсне. Они были окончательно напуганы обстановкой: аристократическая обстановка, княжеские портреты и кавардак - пустые бутылки, револьверы и синий сигаретный дым.

Я:
- Ваша фамилия!
- Зет!
- Ваша фамилия!
- Игрек.
Мужчина собрал тонкие побледневшие губы и впал в беспардонно-плаксивый тон: он просил милости. Женщина вытирала платком глаза.

Я:
- Где вас забрали?
- Там-то!
- За что вас забрали?
- За то-то.

Ага, у вас было собрание! Какие могут быть собрания в такой тревожный час ночью в частной квартире?

Ага, вы теософы*! Ищете правды!... Новой? Так! Так!... Кто же это?... Христос?... Нет?... Другой спаситель мира?... Так! Вас не удовлетворяет ни Конфуций, ни Лаотсе, ни Будда, ни Магомет, ни сам чёрт!... Ага, понимаю: надо заполнить пустое место...

Я:
- Так по-вашему, значит, назрел час прихода Мессии?
Мужчина и женщина:
- Да!
Я:
- Вы думаете, что этот психологический кризис нужно наблюдать и в Европе, и в Азии, и по всем частям света?
Мужчина и женщина:
- Да!
Я:
- Так какого же вы чёрта, мать вашу, не сделаете этого Мессию из «чека»?

Женщина заплакала. Мужчина ещё больше побледнел. Строгие портреты князя и княгини хмуро смотрели со стен.  Доносилась канонада и тревожные гудки с вокзала. Вражеский броненосец наседает на наши станции - передают в телефон. С города долетает гвалт: грохотали по мостовой тачанки.

... Мужчина упал на колени и просил милости. Я с силой толкнул его ногой - и он раскинутся навзничь.

Женщина приложила траур к виску и в отчаянии опустилась на стол.
Женщина сказала глухо и мёртво:
- Слушайте, я мать троих детей!..
Я:
- Расстрелять!

Мигом вскочил часовой, и через полминуты в кабинете никого не было.

Тогда я подошёл к столу, налил из графина вина и залпом выпил. Потом положил на холодный лоб руку и сказал:
- Дальше!

Вошёл дегенерат. Он советует мне отложить дела и разобрать внеочередное дело:
- Только что привезли из города новую группу версальцев, кажется, все монашки, они на рынке вели откровенную агитацию против коммуны.

Я входил в роль. Туман стоял перед глазами, и я был в том состоянии, которое можно квалифицировать, как чрезвычайный экстаз.

Я думаю, что в таком состоянии фанатики шли на священную войну.

Я подошёл к окну и сказал:
- Ведите!

... В кабинет ввалилась целая толпа монашек. Я этого не видел, но я чувствовал. Я смотрел на город. Вечерело. - Я долго не поворачивался, я смаковал: всех их через два часа не будет! - Вечерело. - И снова предгрозовые молнии резали пейзаж. На дальнем горизонте за кирпичной поднимались дымки. Версальцы наседали люто и яро - это передают в телефон. На пустынных трактах* изредка вырастают обозы и спешно отступают на север. В степи стоят, как дальние богатыри, кавалерийские сторожевые загоны.

Тревога.
В городе магазины забиты. Город мёртвый и уходит в дикую средневековую даль. На небе вырастают звёзды и поливают на землю зелёный болотистый свет. Потом гаснут, пропадают.
Но мне нужно торопиться! За моей спиной группа монахинь! Ну да, мне нужно спешить: в подвале битком набито. Я решительно поворачиваюсь и хочу сказать безвыходное:
- Рас-стре-лять!
но я поворачиваюсь и вижу - прямо передо мной стоит моя мать, моя печальная мать с глазами Марии.

Я в тревоге метнулся вбок: что это - галлюцинация? Я в тревоге метнулся вбок и вскрикнул:
- Ты?
И слышу из толпы женщин печальное:
- Сынок! Мой мятежный сынок!

Я чувствую, что вот-вот упаду. Мне дурно, я схватился рукой за кресло и накренился.

Но в тот же момент хохот с грохотом покатился, бухнулся о потолок и пропал. То доктор Тагабат:
- «Мама»?! Ах ты, чертова кукла! Сиси захотел? «Мама»?!!
Я вмиг опомнился и схватился за маузер.
- Чёрт! - и кинулся на доктора.
Но тот холодно посмотрел на меня и сказал:
- Ну, ну, тише, предатель коммуны! Сумей расправиться с «мамой» (он подчеркнул «с мамой»), как умел расправляться с другими.

И молча отошёл.

... Я остолбенел. Бледный, почти мертвый, стоял перед молчаливой толпой монахинь с растерянными глазами, как затравленный волк (это я видел в гигантское трюмо, что висело напротив).

Так! - схватили наконец и другой конец моей души! Уже не пойду я на край города преступно прятать себя. И теперь я имею только одно право:
- никому, никогда и ничего не говорить, как раскололось моё собственное «я».

И я голову не потерял.

Мысли резали мой мозг. Что я должен делать? Неужели я, солдат революции, ошибусь в этот ответственный момент? Неужели я покину караул и позорно предам коммуну?

... Я сдавил челюсти, хмуро посмотрел на мать и сказал резко:
- Всех в подвал. Я сейчас буду здесь.

Но не успел я это произнести, как снова кабинет задрожал от хохота.
Тогда я повернулся к доктору и кинул чётко:
- Доктор Тагабат! Вы, очевидно, забыли, с кем имеете дело? Не хотите ли вы в штаб Духонина... с этой сволочью! - я махнул рукой вбок, где стояла моя мать, и молча вышел из кабинета.

... Я за собой ничего не услышал.
... Из поместья я ушёл, как пьяный, в никуда по сумеркам предгрозового душного вечера. Канонада росла. Снова вспыхивали дымки над дальней кирпичной. За курганом грохотали броненосцы: то шла меж ними решительная дуэль. Вражеские полки яро наседали на инсургентов. Пахло расстрелами.

Я шёл в никуда. Мимо меня проходили обозы, пролетали кавалеристы, грохотали по мостовой тачанки. Город стоял в пыли, и вечер не разрядил заряда предгрозья.

Я шёл в никуда. Без мысли, с тупой пустотой, с тяжёлым весом на своих сгорбленных плечах.

Я шёл в никуда.

III
... Да, это были невозможные минуты. Это была мука. - Но я уже знал, как я поступлю.

Я знал и тогда, когда покинул поместье. Иначе я не вышел бы так быстро с кабинета.

... Ну да, я должен быть последовательным!
... И целую ночь я разбирал дела.

Тогда на протяжении нескольких тёмных часов периодично вспыхивали короткие и чёткие выстрелы:
- я, главковерх чёрного трибунала коммуны, исполнял свои обязанности перед революцией.

И разве это моя вина, что образ моей матери не покидал меня в эту ночь ни на минуту?

Разве это моя вина?

... В обед пришёл Андрюша и кинул хмуро:
- Слушай! Разреши её выпустить!
Я:
- Кого?
- Твою маму!
Я:
- ...(молчу).

Потом чувствую, что мне до боли хочется смеяться. Я не выдерживаю и хохочу на все комнаты.

Андрюша строго смотрит на меня.
Его решительно нельзя узнать.

- Слушай. Зачем эта мелодрама?

Мой наивный Андрюша хотел быть на этот раз проницательным. Но он ошибся.

Я (грубо):
- Проваливай!

Андрюша и на этот раз побледнел.

Ах, этот наивный коммунар окончательно ничего не понимает. Он буквально не знает, зачем эта бессмысленная звериная жестокость. Он ничего не видит за моим холодным деревянным лицом.

Я:
- Звони в телефон! Узнай, где враг!
Андрюша:
- Слушай!..
Я:
- Звони в телефон! Узнай,  где враг!

В этот момент над поместьем пронёсся с шипением снаряд и недалеко разорвался.
Зазвенели окна, и эхо пошло по гулким пустым княжеским комнатам.

В трубку передают: версальцы наседают, уже близко: за три версты. Казачьи разъезды показались возле станции: инсургенты отступают. - Кричит дальний вокзальный рожок.

... Андрюша выскочил. За ним я.
... Курились дали. Снова вспыхивали дымки на горизонте. Над городом тучей стояла пыль. Солнце-медь, и неба не видно. Только горная мутная пыль мчалась над далеким небосклоном. Вздымались с дороги фантастические метели, бежали в высоту, разрезали просторы, перелетали жилища и снова мчались и мчались.

Стояло, словно заколдованное, предгрозье.

... А тут бухкали пушки. Летели кавалеристы. Отходили на север тачанки, обозы.

... Я забыл обо всём. Я ничего не слышал и - сам не помню, как я попал в подвал.

Со звоном разорвался возле меня шрапнель*, и во дворе стало пусто. Я подошёл к дверям и только-только хотел заглянуть в маленькое окошко, где сидела моя мать, как кто-то взял меня за руку.  Я повернулся -
- дегенерат.
- Вот так стража! Все поубегали!.. хи... хи...
Я:
- Вы?
Он:
- Я? О, я! - и постучал пальцем по двери.

Да, это был верный пёс революции. Он будет стоять на страже и не под таким огнём! Помню, я подумал тогда:
- «это страж моей души» - и без мысли побрёл на городские пустыри.

... А под вечер южную часть околицы было захвачено. Должны были идти на север, оставили город. Тем не менее инсургентам дан приказ задержаться до ночи, и они стойко умирали на валах, на подступах, на раздорожьях и в молчаливых закутках подворотен.

... Но что же я?
... Шла поспешная эвакуация, шла чёткая перестрелка,
и я окончательно сбился с ног!

Жгли документы. Отправляли партии заложников. Брали остатки контрибуций*...

... Я окончательно сбился с ног!

... Но вдруг выныривало лицо моей матери, и я снова слышал опечаленный и упёртый голос.

Я откидывал волосы и широко открытыми глазами смотрел на городскую башню. И снова вечерело, и снова на юге горели жилища.

Чёрный трибунал готовится к побегу. Нагружают подводы, бредут обозы, спешат толпы на север. Только наш одинокий броненосец замирает в глубине бора и задерживает с правого фланга вражеские полки.

... Андрюша где-то исчез. Доктор Тагабат спокойно сидит на диване и пьёт вино. Он молча следит за моими приказами и изредка иронично посматривает на портрет князя. Но этот взгляд я чувствую именно на себе, и он меня нервирует и беспокоит.

... Солнце зашло. Наступает ночь. На валах идут перебежки, и однообразно отстукивает пулемёт. Пустынные княжеские комнаты замерли в ожидании.

Я смотрю на доктора и не выношу этого взгляда в древний портрет.
Я резко говорю:
- Доктор Тагабат! Через час я должен ликвидировать последнюю партию осуждённых. Я должен принять отряд.

Тогда он иронично и безразлично:
- Ну, и что же? Хорошо!

Я волнуюсь, но доктор ехидно смотрит на меня и усмехается. - О, он, безусловно, понимает, в чём дело! Это же в этой партии осуждённых моя мать.

Я:
- Пожалуйста, покиньте комнату!
Доктор:
- Ну, и что же? Хорошо!

Тогда я не выдерживаю и прихожу в ярость:
- Доктор Тагабат! Последний раз предупреждаю: не шутите со мной!

Но голос мой срывается и у меня булькает в горле. Я порываюсь схватить маузер и тут же покончить с доктором, но я вдруг чувствую себя жалким, никчёмным и ощущаю, что от меня отходят остатки воли. Я сажусь на диван и жалобно, как побитый бессильный пёс, смотрю на Тагабата.

... Но идут минуты. Нужно отправляться.

Я снова беру себя в руки и в последний раз смотрю на надменный портрет княгини.
Тьма.

... - Конвой!

Часовой вошёл и доложил:
- Партию вывели. Расстрел назначен за городом: начало бора.

... Из-за дальних отрогов выныривал месяц. Потом плыл по тихим голубым потокам, откидывая лимонные брызги. В полночь пронизал зенит и останавливался над бездной.

... В городе стояла энергичная перестрелка.

... Мы шли по полуночной дороге.

Я никогда не забуду этой молчаливой процессии - тёмной толпы на расстрел.

Сзади скрипели тачанки.

Авангардом - конвойные коммунары, далее - толпа монахинь, в авангарде - я, ещё конвойные коммунары и доктор Тагабат.

... Но мы напали на настоящих версальцев: за всю дорогу ни одна монашка не проронила ни слова. Это были искренние фанатички.

Я шёл по дороге, как тогда - в никуда, а сбоку от меня брели стражи моей души: доктор и дегенерат. Я смотрел в толпу, но я там ничего не видел.

Зато я чувствовал:
- там шла моя мать со склоненной головой. Я чувствовал: пахнет мятой.

Я гладил её милую голову с налётом серебристой седины.

Но вдруг передо мной вырастала загорная даль. Тогда мне снова до боли хотелось упасть на колени и молитвенно смотреть на волосатый силуэт чёрного трибунала коммуны.

... Я сдавил голову и пошёл по мертвой дороге, а сзади меня скрипели тачанки.

Я вдруг отбросил: что это? галлюцинация? Неужели это голос моей матери?

И снова я узнаю себя никчёмным человеком и чувствую: где-то под сердцем тошнит. И не рыдать, а плакать мелкими слёзками хотелось мне - так, как в детстве, на тёплой груди.

И вспыхнуло:
- неужели я веду её на расстрел?
Что это: действительность или галлюцинация?

Но это была действительность: настоящая жизненная действительность - хищная и жестокая, как стая голодных волков. Это была действительность безвыходная, неминуемая, как сама смерть.

... Но, может, это ошибка?
Может, нужно иначе поступить?

- Ах, это же трусость, малодушие. Есть же определённое жизненное правило: errare humanum est*. Чего ж тебе? Ошибайся! и ошибайся именно так, а не так!... И какие могут быть ошибки?

Воистину: это была действительность, как стая голодных волков. Но это была и единая дорога к загорным озёрам неведомой прекрасной коммуны.

... И тогда я горел в огне фанатизма и чётко отбивал шаги по полуночной дороге.

... Молчаливая процессия подходила к бору. Я не помню, как расставляли монашек, я помню:
ко мне подошёл доктор и положил мне руку на плечо:
- Ваша мать там! Делайте, что хотите!

Я посмотрел:
- из толпы выделилась фигура и тихо одиноко пошла на опушку.

... Месяц стоял в зените и висел над бездной. Дальше отходила в зелёно-лимонную неизвестность мертвая дорога. Справа маячил сторожевой загон моего батальона. И в этот момент над городом взметнулся густой огонь - перестрелка снова била тревогу. То отходили инсургенты, - то заметил враг. - Сбоку разорвался снаряд.

... Я вынул из кобуры маузер и поспешно направился к одинокой фигуре. И тогда же, помню, вспыхнули короткие огни: так кончали с монашками.

И тогда же, помню -
из бора ударил в тревогу наш броненосец. - Загудел лес.
Метнулся огонь - раз, два - и ещё - удар! удар!

... Напирают вражеские полки. Нужно спешить. Ах, нужно спешить!

Но я иду и иду, а одинокая фигура моей матери всё там же. Она стоит, сложив руки, и печально смотрит на меня. Я тороплюсь на эту заколдованную невозможную опушку, а одинокая фигура всё там же, всё там же.

Вокруг - пусто. Только месяц льёт зелёный свет из пронизанного зенита. Я держу в руке маузер, но моя рука слабеет, и я вот-вот заплачу мелкими слёзками, как в детстве на тёплой груди. Я порываюсь крикнуть:
- Мама! Говорю тебе: иди ко мне! Я должен убить тебя.

И режет мой мозг невесёлый голос. Я снова слышу, как мать говорит, что я (её мятежный сын) совсем замучил себя.

... Что это? неужели опять галлюцинация?

Я запрокидываю голову.

Да, это была галлюцинация: я давно уже стоял на пустой опушке напротив своей матери и смотрел на неё.

Она молчала.

... Броненосец заревел в бору.

Взлетали огни. Шла гроза. Враг пошёл в атаку. Инсургенты отходят.

... Тогда я в дурмане, захваченный пожаром какой-то невозможной радости, закинул руку за шею моей матери и прижал её голову к своей груди. Потом поднял маузер и, приставив к виску, нажал спуск.

Как срезанный колос, опала она на меня. Я положил её на землю и дико оглянулся. - Вокруг было пусто. Только сбоку темнели тёплые трупы монахинь. - Недалеко грохотали орудия.

... Я заложил руку в карман и тут же вспомнил, что в княжеских покоях я что-то забыл.

«Вот дурак!» - подумал я.

... Потом кинулся:
- Где же люди?

Ну да, мне нужно спешить к своему батальону! - И я ринулся в дорогу.
Но не сделал я и трёх шагов, как меня что-то остановило.

Я вздрогнул и побежал к трупу матери.

Я стал перед ним на колени и пристально всматривался в лицо. Но оно было мертвое. По щеке, помню, текла тёмной струйкой кровь.

Тогда я поднял эту безвыходную голову и жадно впился устами в белый лоб. - Тьма.
И вдруг слышу:
- Ну, коммунар, вставай! Пора в батальон!

Я глянул и увидел:
- передо мной снова стоял дегенерат.

Ага, я сейчас. Я сейчас. Так, мне давно пора! - Тогда я поправил ремень своего маузера и снова ринулся в дорогу.

... В степи, как дальние богатыри, стояли конные инсургенты. Я бежал туда, сдавив голову.

... Шла гроза. Где-то пробивались предрассветные пятна. Тихо умирал месяц в пронизанном зените. С запада надвигались тучи. Шла отчётливая, густая перестрелка.

... Я остановился посреди мертвой степи:
- там, в дальней неизвестности, неведомо горели тихие озёра загорной коммуны.

Автор: Николай Хвылевой, 1924 г.
Перевод: Сарыева Алетта, 2017 г.

_________________________________
Сноски:

*Отрог - относительно короткий и узкий горный хребет, отходящий от крупной горной цепи и понижающийся к её периферии.

*Канонада - звуки выстрелов из артиллерийских орудий.

*Инсургенты - вооруженные отряды гражданского населения, противостоящие властям.

*«Чека» - чрезвычайная комиссия по борьбе с контрреволюцией и саботажем.

*Синедрион - трибунал или коллегиальный судебный орган в древней Иудее.

*Жирандоль - канделябр с многочисленными рожками, расположенными по окружности, украшенный хрустальным убором.

*Хеттейский иероглиф - письмена хеттских племён в Малой Азии, которые образовали в первой половине II века до н. э. государство с высокой культурой.

*Маузер - Немецкий самозарядный пистолет, разработанный в 1895 году.

*Версалец - тут в значении контрреволюционеры, по аналогии к сосредоточенным в Версале контрреволюционных войск во главе с А. Тьером и М. Мак-Магоном для борьбы против Парижской коммуны в 1871 г.

*Паровик - паровой двигатель.

*Штаб Духонина - имеется ввиду начальник штаба и главнокомандующий российской армии, который не признал Октябрьской революции и в начале декабря 1917 г. по приказу М. Кириленко был расстрелян в Могилёве. «Отправить в штаб Духонина» - эвфемизм, который означает «расстрелять».

*Теософы - приверженцы теософии, религиозно-философского учения о возможности «непосредственного познания Бога» при помощи мистической интуиции и откровения, контакта с потусторонними силами.

*Тракт - улучшенная грунтовая дорога, соединяющая важные населенные пункты.

*Шрапнель - вид артиллерийского снаряда, предназначенный для поражения живой силы противника.

*Контрибуция - платежи, налагаемые на проигравшее государство в пользу государства-победителя.

*«Errare humanum est» - (лат.) «человеку свойственно ошибаться».


Рецензии