Танцы в клубе

    Хотелось танцевать, но я стеснялся войти в зал и весь вечер проводил в фойе, где разрешалось курить, и свободные от танцев мужчины играли на бильярде. Этот бильярд я ненавидел, хотя делал вид, что люблю; мужчины казались мне эгоистами; они выскакивали из зала, когда им не нравился танец, и успевали, пока он длился, сыграть «американку»; но вот оркестр начинал фокстрот, и их сдувало, как ветром. Кий брали другие, те, до ушей которых музыка не доходила, «налимы», как я их называл про себя, и тут меня брало отчаяние: я-то зачем среди них? Тогда я входил в зал, изображая, что кого-то ищу, и, обойдя его по периметру, возвращался назад. Два или три раза отваживался я на подобное путешествие, но на четвёртый оно исчерпало себя.

   Мать была против, чтобы я ходил в клуб, но когда я стал упорствовать, купила мне простенький хлопчатобумажный костюм. Она всё искала причину, по которой бы меня не пустить; ну, например, что я молод, или у меня нет денег, или я стремлюсь туда до одури накуриться, но, встречаясь с моим сияющим лицом во время тщательных сборов, лишь напоминала, чтоб я не вытягивал коленки на брюках.

   Буду посмелее, решил я, и однажды пришёл в клуб первым. Только что окончилось кино, уборщица подметала пол; я ходил по залу, настраивая себя на первый танец, но им оказался вальс, а вальсировать я не умел. Несколько девчонок, далеко откинув руки, разлетелись по залу, вызвав у меня чувство восхищения и зависти одновременно. То были наши поселковые девчата, я их хорошо знал, и это только мешало. Мы были одного возраста, но они мне казались старше: пожалуйста, уже и вальс успели выучить. Нет бы меня поучить в уголке где-нибудь… Из чувства благодарности я б женился на любой из них, но нет: учись сам. А с кем? В обнимку с бревном? Запершись в сарае, я однажды попробовал, но бревно сильно ударило меня по ноге.

   Вторым танцем оказалась полька, а третьим – краковяк, и я понял, что духовой оркестр, которым руководил отставной майор, мне не поможет; ему бы коровам играть, а не людям. Кажется, так я подумал, но в фойе не пошёл. Зал незаметно наполнился танцующими, в основном, девушками, и я оказался в углу, угрюмый, скованный по рукам и ногам невидимым обручем. Оставалась надежда на радиолу, но действия киномеханика, крутившего пластинки, невозможно было предугадать. То он ставил подряд два вальса, то оперную арию, то семь танго. Этот человек переживал семейную драму, и ему было не до чего. А чаще всего он куда-то уходил, оставляя в будке похожего на себя, судя по подбору пластинок.

   Коровий оркестр отгремел; в динамике раздался хрип: пробовали пальцем иглу. Я решил дождаться танго, потому что ничего другого танцевать не умел. Два шага влево, один вправо. Танго мне нравилось тем, что оно разговаривало с человеком. Каждый раз, когда я слушал его, мне казалось, со мной беседуют на равных: неторопливо, убеждённо, красиво, любя меня. Танго меня уважало. А фокстрот – нет; чтобы танцевать фокстрот, надо или подогреть себя стаканом водки, или получить какое-нибудь ошеломляющее известие вроде крупного выигрыша. Что касается вальса, то он вызывал во мне сложное чувство.

   Вальс – это уровень жизни. Чтоб быть достойным его, надо хорошо одеваться, регулярно ходить в парикмахерскую, забыть о табаке, учиться хорошим манерам и мало-помалу воспитать вкус, касается он пищи, одежды или прочитанной книги. Но и этого мало. Надо получать удовольствие от жизни, быть влюблённым в неё, иметь лёгкий характер, и тогда вальс примет тебя, как своего. К вальсу можно готовиться всю жизнь, но начинать лучше с ботинок на кожаной подошве, а не с тех бахил, в которые были обуты мои ноги. Я убрал их под лавку и глубоко вздохнул. Нет уж, подожду с вальсом, лучше прикину, кого приглашу на танго.

   Танцующих можно было разделить на две группы: тех, кто нашёл себя, и тех, кто искал. Нашедшие образовывали пары: они приходили и уходили вдвоём, танцевали, не разлучаясь, в том числе и белый танец, на их лицах читалась будущая семейственность, с ними всё было ясно. Это была продукция клуба в лучшем смысле слова: такие пары шли под венец благодаря ему, клубу, и в то же время самая скучная: интригу жизни они не собирались испытывать. Ищущих было больше, они были разнообразнее. Парень мог прийти с девушкой и уйти с ней, но целый вечер проторчать у бильярда. Девушка могла напомнить о себе во время белого танца. Пары то возникали, то распадались: танцуй со всеми подряд, и «изменой» это не считается. Приглядывались, искали друг друга, не находили или находили, но не то; тогда пускались по второму кругу. Невидимые драмы вроде той, что познакомил дружка со своей девчонкой, а он взял да отбил её, витали в наэлектризованном человеческими телами небольшом пространстве между полом и потолком.

   Танго! Я выждал несколько секунд, чтобы не пересекать зал под взглядами любопытных, и направился к Ней. Ноги от долгого сидения задеревенели; я очень желал, чтобы её увели из-под самого моего носа, мне бы этого хватило, но где-то в глубине души чувствовал, что, кроме меня, её никто не пригласит. Дело в том, что она была старше меня и по этой причине как бы выпадала из круга, внутри которого велись поиски. Мы были на равных: её уже никто не искал, меня ещё никто не искал. Чувство равенства вело меня, а вовсе не жалости (я не сказочный принц), расстояние неумолимо сокращалось. Она меня не видела, потому что я прятался за танцующими, поэтому я вырос внезапно и ошеломил её поклоном и тем, что крепко сжал локоть. В глазах её мелькнуло разочарование (сосунок!), но тоска по танцу оказалась сильнее: моего плеча впервые коснулась женская рука. Это выражение скрытого разочарования при виде меня не покидало её в тот вечер.

   Первое в своей жизни танго я плохо помню. Это потом я и музыку слышал, и ловко поворачивался на кожаных подошвах, а сейчас будто тащил из лесу вязанку дров: спотыкался, потел, толкал других и, кажется, обступил ей ноги. Сердце стучало так сильно, что я не слышал музыки, и, если так даются победы, то меня можно было назвать победителем. Когда я проводил её до места и вышел в фойе, парни, колготившиеся у бильярда, показались мне людьми будущего: хорошо всё-таки жить на свете!

   Последующие дни я жил ощущением прикосновения к Ней. Какая-то она была до неправдоподобности мягкая. Рука, взявшая её за талию, утонула. Моё колено не разлетелось вдребезги, когда во время танца на миг встретилось с её коленом. До неё всё в этом мире было для меня жёстким: топчан, на котором я спал, лавка пригородного поезда, в котором я ездил, слесарный инструмент мастерской, куда я поступил учеником после восьмого класса, и даже наши поселковые девчонки, такие же тощие и худые, как я. И вдруг… Это прикосновение я постоянно вызывал в памяти и даже пересел из картёжного и прокуренного девятого вагона, в котором обычно ездил, в восьмой, нормальный. Езды до города было час, и весь этот час я грезил в сладкой полудрёме, не переставая думать о кожаных ботинках, которые надо было где-то добывать. К концу недели я забыл её лицо; она мне представлялась красавицей, и перед этой, созданной моим воображением незнакомкой, я робел.

   Поэтому я не сразу узнал её, хотя она стояла на прежнем месте, возле оркестра, в том же цветастом крепдешиновом платье. На миг меня обожгла мысль, в своё ли я дело ввязываюсь, приглашая на танец толстую некрасивую женщину, годившуюся мне в тёти, но мысль, эта услужливая, неверная штука, тут  же поспешила оправдаться: «Не в жёны же ты её берёшь?» К тому же никому в этом клубе я не был нужен, а танцевать хотелось, и магия прошлого прикосновения ещё жила, короче, я двинулся знакомым путём.
   Лёгкая гримаса: она меня успела забыть. На одном из свободных пятачков я повёл её не по шаблону «два шага влево, один вправо», а так, как мне захотелось. А захотелось мне сделать пробежку и немного покружиться, как это делают в довоенных фильмах. К моему великому изумлению «тётенька» вдруг выполнила то, что я замыслил. Опять свободный пятачок, опять бег, круженье, и вопрос о ботинках встал со всей остротой: такой прыти я от неё не ожидал. Она оказалась чувствительной к моей руке и, несмотря на свои габариты, лёгкой, как пушинка. Конец этого удивительного танго омрачился тем, что нас разбили: она ушла с кавалером в синем костюме, а мне досталась тоненькая девушка с косой. Белый танец? Вот те на… Но он мне кой-что открыл. Девушка так напряглась, что я не мог сдвинуть её с  места. Не я с ней танцевал, а она со мной. Она двигалась по тому шаблону, от которого я только что отошёл, и все мои попытки её переубедить ни к чему не привели. Более того, в одну из них она сердито взглянула на меня, и мы кое-как дотерпели друг друга. Когда я выходил в фойе, моя танцорка стояла возле авансцены, беседуя с синим костюмом, но глаза она-таки скосила в мою сторону.

   В слесарной мастерской, где я работал, из пяти принятых учеников осталось двое: я и городской мальчик по имени Эдик. Эдик тоже решил уйти, потому что зарплата нищенская; мне, например, её едва хватало на еду и проездной билет, а Эдику – на карманные расходы. Поэтому Эдик стал подрабатывать продажей граммофонных пластинок, изготовленных из рентгеновской плёнки, и после обеда исчезал. Мастер это заметил и установил нам с Эдиком норму, мол, болтайтесь, где хотите, но по пять нутромеров (мы изготавливали инструмент) к вечеру мне сдать. Эдик, услышав такое, приуныл; я знал, что ему ещё тяжелее, чем мне. Хотя мы оба были записаны как дети погибших фронтовиков, но у него отец сидел в лагере; фактически он был сыном «врага народа», и, кроме этой захудалой мастерской, его нигде не брали. Я решил часть нормы Эдика взять на себя – идея, от которой он пришёл в восторг. Давалось мне это нелегко, но Эдик не поскупился – отдал мне свои кожаные ботинки. Так на третьем по счёту танцевальном вечере в клубе я появился, буквально не чувствуя ног под собой, настолько легки они были.

   Что и говорить, я использовал ботиночки! Мою Зину (так её звали) я закружил, завертел, заставил вспотеть, зардеться; я был осью, вокруг которой она вынуждена была поворачиваться то вправо, то влево, я буквально впился в неё, как клещ, и, наверное, она меня ненавидела, но от моих танцевальных чудачеств не отказалась. Киномеханик был в своём обычном настроении, потому что ставил одно танго за другим, духовой оркестр без майора не рискнул играть, а я ещё вдобавок опробовал вальс, и он станцевался, пусть не в правую, но неплохо – в левую сторону! В чём мы с Зиной оказались схожи, так это в желании рисковать. Я бросался в новый танец очертя голову, она – тоже. Мы оба не могли остановиться и буквально шныряли по залу, выискивая свободные пятачки, на которых можно было б покружиться. Как-то всё равно стало: вальс, фокстрот или танго. В фокстроте мы выделывали такие па, что на нас стали неодобрительно коситься, особенно предсвадебные пары; один раз я получил затрещину от здоровенного жениха в синем костюме (того самого), двигавшегося по залу с поступью зеркального шкафа, но тычок вызвал Зинаидин счастливый смех и тем самым погасил во мне желание отомстить.

   Танцы кончились; мы стоим на крыльце, она в пальто, я – в ватнике, но я не остыл и мыслями ещё в клубе, а Зинаида вопросительно и несколько осуждающе смотрит. И тогда я спускаюсь вслед за ней. Иду провожать? Да, я провожаю Зинаиду домой. Через минуту нас обступает кромешная тьма октябрьской ночи.

   От первого попадания в лужу голова быстро трезвеет. Зинаида молча выдёргивает меня на сухое место. На ней резиновые сапоги, а мне лишь гордость мешает повернуть назад или хотя бы вытрясти из ботиночек воду. Мы идём цепочкой, она впереди, я сзади. Меня томит нехорошее предчувствие: деревня, куда мы направляемся и где, по-видимому, живёт Зинаида, с дурной славой. Мать, если узнает, задаст мне. Но отступать поздно; Зинаида останавливается, поджидая.

   – Причёску потеряла из-за тебя, – говорит она грубо.
   – Не понял.
   – Волосы спрямились. Нельзя мне потеть.
   – Далеко ещё?
   – Не робей, кавалер.

   Она взяла меня под руку, и мы пошли, огибая лужи. Если бы не её рука… Ну какой из меня провожатый? Мастера проводов – «налимы». Целый вечер они в папиросном чаду гоняют кремовые шары, ни на один танец их не заманишь, но вот отзвучал прощальный вальс, и почему-то каждый уходит с девушкой. Едва отойдя от клуба, «налим» старается девушку облапить и  поцеловать, и, хотя тут же получает по щеке, как ни в чём не бывало шагает дальше. Я знаю, почему девушки не отталкивают таких: какой-никакой, а защитник, в нужный момент понадобится. А я? Меня самого нужно провожать до двери и вручать матери под расписку. И вот Зина, словно почувствовав мою ущербность, втаскивает меня в деревню.

   Деревня небольшая, в одну улицу. Прижимаемся к палисадникам, потому что посреди улицы не пройти. Деревенский уклад жизни я попросту не люблю. Он состоит в служении скотине. Мы с матерью как-то завели козу, но надолго нас не хватило. Вроде бы малое существо, но сколько возни с ним! Утром сготовь пойло, вбей кол на лугу и привяжи (думаешь – на день, но через час смотришь – запуталась), вечером опять дойка, кормёжка, заготовка сена впрок… Время потекло для козы, а для меня остановилось. Я хотел быстрее попасть в мир умных людей, но попал, что называется… Однако чем незнакомей дело, в которое ввязываешься, тем больше тебя ждёт открытий. Я открыл, что коза, корова или другое домашнее животное – это как бы бывшие люди, они хорошо понимают человеческий язык и вроде бы только его и понимают.

   Однажды я поссорился с ребятами и на несколько дней выключился из мальчишеской жизни. Я отводил козу к лесу, бросал её, а сам впивался в толстую книгу. Мне тогда казалось, что, чем толще книга, тем больше почерпну из неё. Коза сама напоминала о себе. Она подходила и просила то поласкать её, то поиграть с ней. Настолько выразительны были её позы, ну вот хотя бы эта, когда она вставала на бугорок и мотала головой в сторону посёлка, приглашая меня домой, что иначе как за человека её нельзя было принять. Бывшего, конечно, но какая разница? Она в два раза больше стала давать молока, видя хорошее к себе отношение.
   Возле крайней избы Зина принялась громко хохотать, тискать меня, делая вид, будто я её обнимаю, а потом неожиданно запела:

Говорят после изменушки
И хлебца не едят.
А у меня после изменушки
Буханочки летят.

   От крыльца отделилась фигура, но Зина не стала её дожидаться и потащила меня к своей избе. Мы подошли крадучись, устроились на завалинке и стали шептаться. Я спросил, для кого она пела частушку да ещё с тайным смыслом, но над нами вдруг распахнулось окно, и звонкий старческий голос возвестил:
   – Зинуль, Жуньке плохо.

   Зина сунула мне туфли и скрылась. Я оставил туфли на завалинке и пошёл домой. Наверняка Жунька – соседская корова, проколовшая копыто колючей проволокой (немцы собрались воевать сто лет, судя по тому, сколько они натащили этой проволоки), или собака, у которой волки оторвали хвост. Зина, ловкая и сильная, обработает рану и вернётся, но мне это до фени. Мне надо подумать и крепко, то ли я делаю.
   Мать была за то, чтобы я окончил десятилетку, а потом институт. Я очень хотел учиться, учёба была моим призванием, но видел, как бьётся мать, как трудно ей поднимать нас троих. Ладно бы нас с братом, а то она взяла на воспитание  девочку, оставшуюся без родителей. Взяла на три года (на такой срок сослали её собственную маму за опоздание на работу) и тем самым отрезала мне путь к учению. На словах она была за, а на деле –  против. Когда я поехал в город и устроился в ближайшей от вокзала мастерской, она ничего не сказала. Теперь я мог обеспечивать себя сам, то есть обрёл самостоятельность, но так ли ею воспользовался? Клуб, Зина, деревня, посредине этой деревни мокроногий юнец, и этот юнец я! Вот результат того, когда плывёшь по течению. А надо против. Против – это устроиться в городское общежитие, ходить в вечернюю школу, библиотеку и, может быть, кино, если останется время. И тогда ни к чему деревенские зины, какими бы прекрасными танцорками они ни были.

   Поравнявшись с крайней избой, я заметил в глубине её большого двора огонёк папиросы. Меня осенила догадка: вот кому предназначался Зинин куплет! Вместе с догадкой в моё неокрепшее сердце вползла ревность. И пока я шёл до дому, обходя лужи, это незнакомое, но сильное чувство овладело мной целиком. Я забыл, для чего живу в этом мире, и только мысль, неужели в глазах Зины я хуже того, с папиросой, стучала в висках. Я так сжимал кулаки и казался себе таким сильным, что рухнул в постель, едва прикоснувшись к подушке, даже не слышал, как мать отчитывала меня за грязную обувь. Когда все уснули, моя «сестрёнка» («домашний ангел», как потом я стал её называть) проскользнула в ночной рубашке в коридор и привела ботинки в порядок.

   Эдик стал злоупотреблять моей добротой, пропуская по дню, иногда, по два, но я втянулся в работу и к концу дня сдавал двойное задание. Не знаю, зачем я это делал, и мастер, принимая от меня кронциркули, взглядом дал понять, что я из породы этих самых, на которых воду возят, однако я не ишачил, как он думал. Раскрой заготовок я освоил на фрезерном станке во время обеда, когда все уходили в столовую, и, таким образом, работа превратилась из пытки в удовольствие. Эдику я про станок не сказал, чтобы не расхолаживать его, но несомненно одно: в этой мастерской возможности для моего роста были. Эдик теперь больше имел от продажи пластинок, но счастливее от этого не стал, потому что предлагал их из-под полы, а милиция не дремлет и в случае поимки конфискует всю партию. Одну из таких пластинок он подарил мне, и в дальнейшем наши отношения складывались так: я выполнял за него задание, а он мне что-нибудь дарил.

   В очередное воскресенье Зина не пришла. Поначалу я даже обрадовался (не надо провожать), но к концу вечера мной овладела такая тоска, что хоть стулья ломай. При первых тактах музыки я вырастал перед какой-нибудь образцовой парой и уводил девушку. Пока девушка хлопала ресницами, спрашивая парня, можно ли ей танцевать с другим, я крепко брал её за руку, а это действует сильнее слов. Момент, когда я разбивал предсвадебную пару, был самым щекотливым, остальное – так себе. На второй паре я это занятие бросил, потому что по сравнению с Зиной девушки напоминали куриц, готовящихся прожить сто лет. Так старательно они охраняли своё куриное (и недовольным взглядом, и отстранённостью тела, и негнущейся спиной), как бы демонстрируя суженому: вот какая я тебе преданная, что вторую девушку я оставил посреди зала. Меня давно раздражала в людях неумение прожить минутой; если проживается минута, то обязательно с идеей. Вторая девушка мне даже не ответила (я спросил, как её зовут), потому что над ней повисла идея замужества, и всё, что не вписывалось в неё, она отметала. Ну, а потом, когда замужество исчерпает себя, а муж, уже сейчас поглядывающий собственником, осточертеет, появится идея освобождения? Появится, ещё как появится. И танец изменит свой рисунок, и даже человек изменится, но идея останется. Без идеи нельзя. И непонятно, почему люди закрепощают себя всякой глупостью: от недомыслия или от бедности? Почему они не доверяют чувству внутренней свободы, самому главному, самому драгоценному? Хотя бы в трёхминутном танце. Ведь это клуб, здесь любой может пригласить любого, и зачем в эти минуты выражать собачью преданность оставленному партнёру? Я не понимал. Разве рухнул бы мир, если б девушки, которых я приглашал, танцевали со мной так, как они вообще танцуют? С ощущением внутренней свободы. Без него невозможно жить, если хочешь жить.

   Я вышел на воздух. В этом зале я мог танцевать только с Зиной. Если она не пришла, то мне здесь делать нечего. Я посмотрел в ту сторону, откуда она могла появиться, и сердце заныло. Она принадлежит не мне, а тому, с папиросой, как я сразу не догадался? Всё её поведение говорило об этом. Я годился для клуба, для приятного времяпровождения, а остальная, наполненная тайной жизнь, была мне недоступна. Зина лишь приоткрыла завесу этой жизни и тем самым поставила меня перед выбором: туда или сюда? Машинально я побрёл в сторону деревни, всем существом своим чувствуя, как меня влечёт во взрослую жизнь, как мне хочется узнать её, какой бы таинственной они ни была, и, кажется, дошёл до той памятной лужи…

   Когда я не видел Зину, её реальный, земной облик уходил из сознания и заменялся воздушным, целиком складывающимся из моих представлений о ней. С такой Зиной я жил в одном общежитии, сидел на лекциях в одном институте, куда мы должны были поступить, гулял по вечернему городу, её рука – в моей, полное понимание друг друга, даже слов не надо. Но вот слуха касался куплет про «изменушку», и меня начинала мучить ревность. «Уж не любишь ли ты её?» – вопрошал я себя. Себя обмануть легче, и я отвечал: «Нет, конечно, нет». Но симптомы болезни были налицо: я сделался вял, не ощущал вкуса пищи, грубил матери, рассеянно держал в руках том Лермонтова, подаренный мне Эдиком, в ответ на ухмылку мастера рассмеялся ему в лицо, затеял скандал в клубе по поводу того, что не поставили мою рентгеновскую пластинку с изображением грудной клетки ( так и не удалось узнать, какая мелодия на ней записана), – я  влюбился. Я непрерывно танцевал с Зиной, я был этим болен, всё вызывал и вызывал в памяти прикосновения наших рук, и теперь эти прикосновения по-иному волновали. Они как бы догнали меня: раньше я им не придавал значения. Ведь мы не сказали и двух слов друг другу, нашим языком стал танец. И даже не сам танец, а та раскованность и слитность движений, которой мы достигли в нём. Эта слитность сводила меня с ума. Грёзы мои до того были явственны (особенно в утреннем поезде), что я не ощущал тела и при выходе из вагона старался, чтоб меня привели в чувство: толкнули или наступили на пятку. Я растворялся в Зине, как кусок сахара в стакане, она пробудила во мне мужчину. Мальчик уходил в прошлое, и я не делал попыток его остановить. А, значит, Зина… Да, Зина была женщиной, тем заманчивым, непознанным царством-государством, вступать в пределы которого мне не позволял возраст. Неравенство в возрасте обернулось против меня и оказалось сильней равенства в танце, как жизнь всегда сильней игры, какой бы изощрённой та ни была.

   Но влюблённость… Ей ли заниматься арифметикой, взвешивать на весах, кому да сколько?

   Я совершил несколько удивительных поступков, которые в другое время мне были б не под силу. Зачем-то снял ворону с дерева. Ребята запустили змея, он упал на старую ветлу, и, к несчастью, на эту ветлу села ворона. Села и запуталась в нитках. Когда я проходил мимо, она висела вниз головой и беспомощно взмахивала крыльями. Возле дерева собралась толпа интеллигентных зевак, все ждали появления настоящего мужчины, который в виде меня возник, как из сказки. Ствол городской ветлы оказался до того закопчённым, что руки мужчины быстро покрылись сажей, но он этого не заметил. Он перегрыз нитку зубами и спустил ворону на землю, там её распутали, но взлететь ворона не могла: повреждено крыло. Мужчина спрятал её под фуфайку и отвёз в детский звериный клуб на противоположный конец города. Этот же мужчина поднял в вокзальной толчее кошелёк с деньгами, но раскрывать его не стал, отдав дежурному. Тут же по радио объявили о пропаже, что для мужчины явилось продолжением звучащей в его душе музыки. Последним поступком в этой цепи был перевод старушки через улицу. Он осложнился тем, что старушкин каблук попал в хитросплетения рельсов и застрял, но мужчина старушенцию не бросил, а, наоборот, остановил трамвайное движение. Старушенцию отнесли на тротуар, но мужчина не ушёл, пока не вызволил её сморщенную туфлю, потому что любому человеку будь он стар или молод, без обуви нельзя. Не ушёл мужчина и после того, как его деятельностью заинтересовался милиционер, потому что туфлю надо надеть на ногу; пока она не надета, она не может считаться туфлей. И лишь дождавшись улыбки на лице старой женщины и препроводив улыбку милиционеру, мужчина дал стрекача. Он был страшно юн, и по этой причине милицейский свисток застыл на полдороге к губам.

   Зина не пришла. Я переобулся в резиновые сапоги и отправился в деревню. По дороге мне встретилось несколько пар, но Зины среди них не оказалось. Возле крайней избы я остановился и громко спел первую пришедшую на ум частушку:
                Мимо тёщиного дома
                Я без шуток не хожу:
                То ли гвоздь в окошко брошу,
                То ли фигу покажу.
   
   Довольный произведённым эффектом ( в избе погас свет), я отыскал Зинаидино крыльцо и постучался. Ответил бодрый старушечий голос, а вслед за ним появилась Зина в лёгком коротком халатике в полоске идущего из сеней света.

   - Ванечка, – узнала она меня.
   - Почему не пришла? – спросил я сердито.
   - Дела, – ответила она уклончиво.
   - А я частушку спел, – сообщил я и показал глазами.
   - Бедовый! – воскликнула Зина.
   Через минуту она вышла ко мне, одетая, и спросила:
   - А ещё можешь?
   - Могу, – ответил я, – но…для кого?
   - Для моего личного врага.
   - Который был вначале другом? – засомневался я.
   - Понимал бы ты чего, Ваня.
   - Женщину можно обидеть, но быть врагом… Ты чего-то не договариваешь.
   - Ну и катись, трус, – сказала Зина и вышла за калитку. В полном молчании мы подошли к «вражеской» избе, Зина круто развернулась ко мне и лукавым голосом повела:
   - Жили-были три сестры. Они были богаты, но картавы. Подошло время выходить замуж, но как скрыть изъян? Женихи-то не идут. А один всё же пошёл. Дай, говорит, проверю, может, зря болтают. Пришёл жених, а сёстры уговорились молчать. Жених сидит, а невесты – ни слова. Долго они молчали, пока жених не решился их спытать. Закурил он папироску да и бросил на ковёр. Сидят все, а ковёр дымится. Наконец, одна не вытерпела: «Каварер, каварер, поровик-то прогорер». А вторая: «Ты б сидера и морчара, будто деро не твоё». Третья: «Срава богу, проморчара, ничего я не сказара».
   - Кого клеишь, Зинок? – раздалось по ту сторону забора.
   - Не твоя забота, Феденька.

   От избы отделился коренастый парень с могучей шеей и большой косматой головой, совершенный мой антипод.
   - Вот эту соплю? – кивнул он на меня.

   От внезапно нахлынувшей обиды, что меня, свободного человека, походя, грубо оскорбили, перехватило горло. Пока я соображал, накинуться с кулаками на молодчика, которого назвали Федей, или ответить в его стиле, Зина спокойно ответила за меня.
   - Чистая слеза, – сказала она.

   Фёдор заволновался. Мы стояли близко друг к другу, разделял забор, и я увидел, как ходят его скулы в свете полыхающей папиросы, как ему легче выдернуть штакетину и обрушить на наши головы, чем видеть прикосновение Зины к незнакомцу.

   Видимо, он знал силу этого прикосновения.

   - И эта сопля тебя любит?

   Опять я весь задрожал, но Зина крепко сжала мою руку, мол, не уподобляйся, не отвечай на грубость.

   - Я люблю Зину, – подал я голос. Голос получился достаточно басовитым, и я добавил:
   - И не люблю «налимов».
   - Вопросы будут? – улыбнулась Зина в темноте (я почувствовал).

   Федя хотел залепить в нас окурком, но сдержался, кинув его под ноги и наступив.

   - Опосля, – хрустнул он штакетиной. Без физических действий он, видимо, не мог. Заскрипело крыльцо под его ногами, хлопнула дверь, я наклонился и поцеловал Зину. Она в ответ тоже меня поцеловала, и мы пошли, обнявшись.
   - Дура я, дура, – обеспокоилась она, когда мы сели на завалинку.
   - Почему?
   - Впутала тебя в это дело.
   - Не бойся.
   - Как не бойся? Он же зверь.
   - Какие у тебя отношения с ним?
   - Вот о чём, Ваня, не спрашивай, так об этом.
   - Тогда я пойду.
   - Погодь, – остановила меня Зина. – Ты в самом деле меня любишь иль так сказал?
   - Так,– ответил я, помедлив.
   - Ну, иди.
   Я миновал калитку.
   - Нет! – крикнула Зина. – Я провожу.
   - Не маленький, – запротестовал я.
   - Иди по задворке!

   Федя ждал меня. Поглядывая на низкое, в рваных тучах небо, и стараясь поймать его отражение в очередной луже, я на выходе из деревни чуть не споткнулся о крутой, лежащий на дороге камень. Камень вдруг поднялся, оказавшись Федей. Я знал, что наша встреча неминуема, но всё равно вздрогнул. Федя зашёлся в нехорошем смехе, как бы предвосхищая произведённое им впечатление, но я кое-что заготовил для встречи. Во всяком случае догадался, что при неравенстве сил надо нападать первым.

   - Буду ходить, пока ты на ней не женишься, – прервал я его смех.

   В этой фразе заключалась вся моя сила. Свалить такого бугая можно было только гранатой, но где я её (хотя бы для острастки) добуду? Если я с равными промежутками буду повторять эту фразу, результат, положительный или отрицательный, получу. Что от меня при этом останется, мне было всё равно. Надо бить в одну точку.

   Федя, который хотел поиграть со мной, как с котёнком, задумался. В его нетронутом мозгу что-то напряглось. Теперь он мне даст в худшем случае пинка.

   - В том, что я здесь, виноват не я.
   - Уж не я ли? – ощерился Федя.
   - Ты.
   Моё тело неправдоподобно легко оторвалось от земли и полетело в кусты. Ветки немного смягчили падение. Фёдор, слава богу, решил попугать.
   - Собака на сене, – угрюмо сказал я из кустов.
   - Мотай, ёрш сопливый.
   - Женюсь на ней, понял? – злил я Федю.
   - А ну…
   - Такими девушками не бросаются!

   Федя припустил за мной, но мои ноги оказались резвее. Он гикнул вдогонку, словно отставшей от стада корове, и я догадался, что он имеет дело с животными, пастух или конюх. В момент падения я прикусил язык и выдрал клок ваты из фуфайки, в остальном обошлось. Во всяком случае мать ничего не заметила, потому что «домашний ангел» выручил.

   Впервые я задумался над тем, что есть любовь и что есть игра. Почему я не признался Зине? Что помешало? Готов был ответить «да», а язык промямлил «нет». Моя натура, такая целеустремлённая, любящая, вдруг дала трещину, и в эту трещину, пожалуйста, просочился яд отрезвленья, как в рану – грязная вода. Всю неделю до встречи с Зиной я мучительно искал ответа на этот вопрос.

   А, может быть, не игра? Я люблю Зину, но люблю в клубе как послушную партнёршу, а за стенами клуба подчиняюсь ей. Почему? Потому что за стенами клуба – жизнь, то, что я плохо знаю. Зина знает жизнь лучше, и я тянусь за ней, стараюсь говорить на её языке. Вот это и есть игра: я объясняюсь не на своём языке! Я лишь хворост для поддержания огня чужой жизни. У Лермонтова, которого мне подарил Эдик, я вычитал строчку, повергшую меня в смущение: «Ты ангелом будешь, я демоном стану». Неосознанно, но упорно я стремился именно к такому типу отношений (демон – ангел), но  получался ли он у меня с Зиной? На меня поглядывал «домашний ангел», но ещё такой юный, такой неоперившийся, неокрепший, не всегда сытый, что я его не замечал…

   Идти или не идти? С клубом было покончено, но Зина влекла неодолимо. Как ни умствовал я, какой бы горечью ни отравлял себя, Зина оставалась тайной, загадкой… О Фёдоре я не вспоминал, потому что не боялся его: припугнёт, ну, стукнет, но не убьёт же.

С неба звёздочка упала
Прямо Фёдору в штаны.
Что б ему ни оторвало,
Лишь бы не было войны, – 

схулиганил я возле Фединой избы (как научила Зина) и прошёл дальше. Зина услышала мои художества и буквально зацеловала: такой я ей очень нравился. Она поджидала, тепло одетая, весёлая, смешливая.

   - Ну как ты, Ванечка, целуешься? – укоряла она ласково. – Не дыша. Так и умереть можно.

   От неё пахло дорогими духами и пудрой. Странные для деревни запахи, но приятные. Ещё я уловил запах пошивочной мастерской и догадался, что Зина – швея или что-то в этом роде.

   - Вязальщица, – поправила она, – надомница.
   - А, правда, у тебя две сестры?
   Всё это в перерывах между поцелуями.
   - Две, обе замужем. Одна я неприкаянная.
   - Зин, выходи за меня, я согласен.
   - Для любви ты, Ванечка, может, и сгодишься, а для жизни…
   - Я работаю.
   - За партой тебе надо сидеть, Ваня.
   -  Переберёмся в город.
   - В общагу? Нет уж. Пущай голодают другие, а я люблю поесть. Да и маманю не оставлю.
   - А учиться тебе не хочется?
   - Вечор мне дали грудничка подержать – я вся затряслась. Вот и суди, чего мне хочется.
   - Фу, они такие противные.
   - Много ты понимаешь.
   - Зин, ты какая-то необыкновенная сегодня. С чего бы?
   - Цыганку встретила на станции. Нагадала всякой чепухи… Ан, нет, смотрю – сбывается.
   - Что именно?
   - Целоваться, говорит, будешь с одним, а пойдёшь…
   - За чёрта лысого, – пошутил я.
   - Бессонную ночь, Ваня, нагадала.
   - С крестовым королём или бубновым?
   - Смейся-смейся. Я тоже не верила.
   Зина поднялась на крыльцо такая серьёзная, что я задержал смех в груди. Кажется, и Зиной овладела идея.
   - На танцы придёшь?
   - Соскучилась.
   - А сейчас что будешь делать? Спать?

   Нет, женщины – это непредсказуемые существа, размышлял я по дороге, во всяком случае полностью противоположные мужчинам. Или их надо изучать и не пожалеть жизни на это, или бросить занятие в самом начале, и вот почему. Мужчине пристало заниматься делом, а не женщинами. Дело для мужчины – всё; он вникает в него, роет, копает, непрерывно углубляясь, находит или теряет (не имеет значения) и в конце концов извлекает результат (какой – тоже неважно), а женщина неизбежно, поскольку природа не терпит пустоты, появится рядом. Появится тихо, незаметно, сначала как спутница дела, а потом – как спутница жизни. Мужчине не надо искать женщину, она сама его найдёт. Она это сделает лучше, точнее, потому что в ней заложен инстинкт продолжения жизни. Я припомнил танцульки в клубе и тихонько рассмеялся. Господи, а там-то по какому закону находят друг друга?

   Так я по своему обыкновению доискивался до смысла, пробираясь в полной темноте. Мне нравилось разговаривать с собой, и я не удержался, чтобы не спросить: «А если довериться женщине и пойти за ней?» Ничего страшного не произойдёт. Такой союз возможен, такие союзы есть. Правда, в них мужчина и женщина меняются местами, ну и что? Кому-то это очень подходит, кому-то нет. А вдруг мне подходит?

   На выходе из деревни росло несколько вековых лип, таких раскидистых, что ветви простирались над тропинкой, и мне показалось… Это было таинственное место. Показалось, будто в ветвях кто-то притаился. Я вспомнил про нечистую силу. Но осторожничать не стал – шагнул под сень облетевшей кроны. В ту же секунду на мою голову обрушился такой чудовищной силы удар, что я упал и потерял сознание.

   Очнулся в хлеву; пахло навозом, через дощатую перегородку шумно вздыхала корова. Я лежал на месте телёнка, Зина хлопотала в изголовье. Она то поправляла компресс на моей голове, то подкручивала фитиль в лампе, а, когда я застучал зубами от холода, накрыла меня старой пальтушкой. Зубы не унимались, и Зина легла рядом. Высвободив руку, я стащил с головы мокрое полотенце; пальцы нащупали что-то липкое.

   - Кровь, – прошептала Зина.
   - Хочу домой.
   - Нельзя тебе. Лежи.
   - Федькин подарок?
   - Федька притащил тебя сюда.
   - ?
   - Наши шли с танцев, наткнулись… Как полоумные закричали…
   - Что ж он к себе не взял?
   - Я велела ко мне.
   - В хлев?
   - В избе маманя. Болеет.

   Пока Зина ходила за сухим полотенцем, я сделал попытку уйти, но движения были, как у слепого: я не мог сориентироваться. Зина туго перевязала мне голову и напоила горячим молоком с мёдом. Ловким движением откуда-то сверху спустила ворох сена, и мы зарылись в него, как в постель. Лампа притухла сама, сделалось темно, и я согрелся от близкого дыхания Зины. Она всё дивилась цыганке, наворожившей бессонную ночь, время от времени повторяя: «Надо ж, надо ж», и под это бормотание я уснул.

   Проснулся я от того, что кто-то, склонившись надо мной, плакал. Прислушался: Зина. Я шевельнулся, и тотчас Зина осыпала меня горячими поцелуями, радуясь тому, что я жив. Ей показалось, я умер, потому что перестал дышать. Признаков рассвета не было; я сел, привыкая к темноте. Зина гладила мой затылок, одновременно снимая соломинки, и просила прощения. Голова не болела, но во всём теле ощущалась слабость, я напоминал проткнутую велосипедную камеру.

   - Да брось ты, Зин, – успокоил я её.
   - Я, старая дура, во всём виновата. Втравила тебя…
   - Зин…
   - Не будет мне жизни, пока ты не простишь, ой не будет!

   И она заревела во весь голос. Где-то на шестке недовольно заквохтали куры, а корова сделала усилие подняться, стукнув копытом. Теперь я стал гладить Зину, вынимая соломинки из её волос.

   - Ну! – сильно встряхнул я её, и она замолчала.

   Пахнущий духами Зинин носовой платок дополнил картину успокоения. Мы молча обнялись.

   - Не сердишься? – спросила она.
   - Нет.
   - Я плохая, Ваня. Своё счастье на твоём несчастье хотела построить.
   - Ты хорошая, Зин, я люблю тебя.

   Зина долго молчала, вникая в смысл сказанных мною слов.
   Переспросила:
   - Правда?
   - Жаль, вот…
   - Что?
   - Не согласна пойти за меня.
   - Я согласна, – ответила Зина.

   Настала моя очередь надолго замолчать. Ровный гудящий свет проник в уголки моего сознания. Я сидел, счастливый, боясь пошевелиться. Свет набирал силу, разгорался, вот уже стало больно глазам; я закрыл их, чтобы не ослепнуть. Тёплые токи побежали по мне, словно я стоял под солнечными струями или был подключён к невидимому источнику. Рука, висевшая плетью, наполнилась горячей жидкостью, стала осязаемой; я сжимал и разжимал кулаки, не веря, что сила вернулась ко мне, но это было так. Вместе с нею приспели волнение, замешательство, и, наверное, я бы долго сидел истуканом, если бы Зина просто и ясно не позвала:
   - Муженёк мой…

   …Когда я миновал утром деревню, возле старой липы наткнулся на огромный сук, отломившийся и ударивший меня. Всё это выглядело правдоподобно, если бы не тихая, умиротворённо-звёздная ночь, просвечивающий сквозь ветви Млечный Путь и мелькнувшая на мгновение тень, не померещившаяся мне. Однако я не стал доискиваться до причин, хотя меня и подмывало завернуть к Фёдору и посмотреть в его налимьи глаза. Я был счастлив, как никогда в жизни, пулей пролетел два километра до посёлка, матери нет (ушла на работу), и лишь расширившиеся от ужаса глаза моего «домашнего ангела» напомнили мне, что я пережил события отнюдь не рядовые. Впрочем, к приходу матери я имел на руках освобождение от работы, выстриженный клок волос на темени и замечательно правдивую историю о том, что со мной случилось.

   Я пребывал в состоянии полусна. Даже приезд Эдика не вывел меня из него. Эдик рассказал о переменах: он теперь не сын «врага народа», а просто сын своего отца, которого оправдали по всем статьям, и не сегодня-завтра отец вернётся. Поэтому из мастерской он уходит, цель – поступить в институт, а для этого надо экстерном сдать за девятый и десятый классы. Это была моя жгучая мечта – окончить экстерном школу, но слова Эдика прошли мимо моего сознания, как и то, что он обрёл отца, а у меня его никогда не будет. Я лишь глупо улыбался и поддакивал. Эдик на прощанье оставил свой адрес, пожелал скорейшего выздоровления, а в дверях шепнул, что ко мне наведается оптовик по сбыту подпольных пластинок.

   Я ни о чём, кроме Зины, не хотел думать и лишь ждал, когда зарастёт ушибленное место, чтобы увидеться с ней в клубе. И вот миг: я, начищенный, наглаженный, подстриженный, весь из себя ловкий, наодеколоненный и даже красивый, одним махом преодолеваю стометровку до клуба, взбегаю на крыльцо, так, дальше – касса, бильярд, зал танцующих, медь духового оркестра, моё место в углу и всё – тупик, я вернулся, да, я вернулся, но это – прошлое, я вернулся в прошлое. Возмущённый таким обманом, я проделываю обратный путь, гляжу в сторону деревни, в темень, откуда должна появиться Зина, и подлая мыслишка, что Зина никогда больше не появится, что То было Расставанием, колет душу. Падает лёгкий снег, идущие из деревни на танцы кричат мне: «Эй, проморгал девку, она выходит за Фёдора!» Я плачу, кажется, впервые в жизни, и от моего торжественного вида ничего не остаётся. Я бреду по снегу, поникший, старый, больной, и оплакиваю первую свою любовь. Одна из деревенских девушек украдкой вешает мне на шею связанный руками Зины шарф, а это значит – конец, никаких надежд. Впереди целая жизнь, но что я буду делать в ней? За спиной освещённое крыльцо, на крыльце не сводящий с меня глаз «домашний ангел», отважившийся на первые в своей жизни танцы, но нет сил обернуться.


Рецензии