Бабушка Нюра

«Ба-ба-ба», - пока что так неосознанно лепечет мой внучек. Лучше, конечно, у него получается ма-ма, а ба-ба – как-то так, вскользь, не всегда именно мне, да я и сама ещё полностью не осознаю себя бабушкой. Вот так всё быстро в жизни: дочка-внучка, мама-бабка. И я вспоминаю своих бабушек, их у меня было две. И один дед. Но ближе всех была баба Нюра, неродная, третья бабушка, крёстная отца. Она приезжала из тогда ещё Ленинграда, заранее предупреждая телеграммой, чтобы её встретили. Давно уже не поладив с невесткой, подхватив меня с братом,  сразу же, в день приезда, она уходила в свою деревню Нестерково и жила там с нами целое лето.  Я ждала её приезда не только из-за вкусняшек: апельсинов, конфет, но  и из-за чего-то, тогда мне ещё неведомого. Да и сейчас я не смогу толком объяснить, что тянуло к ней. Может потому, что она общалась с нами:  родители вечно заняты.  Может потому, что она, как казалось, умела всё! Чай из вишнёвых листьев – пожалуйста! - неописуемая вкуснота (у меня до сих пор не получается так сварить). Однажды, не успев толком покрасоваться в обновке, я  с рёвом вернулась домой: чёрное в мелкий горошек платье, только что сшитое ею из каких-то кусочков ткани,  висело на мне клочьями. Баба Нюра всё встречала ровно, она не стала читать мне нотацию, что я не ценю её труд, молча зашила платье (кажется, я его и не снимала даже, только держала ниточку в зубах, чтобы память не пришить) и спокойно отпустила гулять на улицу.  Не за этим, мол,  сюда пришли, чтобы выяснять отношения: кто порвал и зачем? «Всё это мелочи, житейские дрязги,»- как любила она повторять.
  Анна Ивановна Козьякова, бабушка Нюра, как мы её называли,пережила блокаду, была медсестрой в войну и не изменила своей профессии: уже выйдя на пенсию, подрабатывала в больнице нянечкой. По-видимому, военные годы и сформировали такую бережливость во всём: корочки хлеба подсушивались, посыпались сольцей и съедались на ура (кто сказал, что в нашем детстве не было кириешек?).  Спички (коробок и стоил-то всего копейку) не выкидывались после использования, а аккуратно складывались в отдельную баночку и  могли служить ещё и ещё раз: старческими, корявыми пальцами она брала за необгорелый кончик спички, поджигала от огня с чёрной стороны и разжигала печку.
  Что заставляло тащиться её за семьсот километров туда, где её неприветливо встречали да особо, кроме нас, детишек, и не ждали? Сейчас я думаю, что мы, я и брат, так как своих детей у неё не было, и она отводила душу с нами. Мне часто вспоминается её строгое, без улыбки лицо, обрамлённое тёмными, без седины волосами, немного вьющимися, собранными в заплетённую косичку. Чтобы она нас когда-то обнимала с братом, как-то ласково называла – не было такого. Всё строго, но с какой-то внутренней добротой! Все свои эмоции: печаль, радость, гнев – бабка передавала глазами, а на лице – постоянная маска строгости, стянутая  старческими морщинами.  Только единственный раз и изменила себе, разрыдалась, повторяя: «Зачем, зачем ты это сделала?».  А я вымыла пол перед отъездом (приезжали с братом к ней погостить на каникулы), ну откуда я знала, что это плохая примета?! Примета сбылась: никогда больше мы не были в той коммунальной  квартире с высокими потолками. Бабушке дали другую комнату. Поменьше, подальше, не совсем ей удобную, но её и не спрашивали.
   И вот за те, тогда ещё длинные месяцы лета, находясь в Богом забытой деревеньке из трёх домов, она непроизвольно вкладывала в меня и брата законы жизни, простые и всем понятные истины: «Не твоё – не трогай! Что дашь в жизни, то и вернётся!» и другие уроки, как я сейчас бы назвала.  Однажды мы пришли в своё Нестерково, а соседка рвала наши жёлтые спелые сливы и кидала их на платок, разостланный на траве. Бабушка Нюра прошла мимо, будто и не заметила, а воровку как ветром сдуло. Правда, потом пришла к нам домой и, как ни в чём не бывало, издалека начала нараспев о чём-то своём, мимоходом обронив извинение. Моя бабушка выслушала всё  и, не повышая голоса, как ребёнку, объяснила, что чужое брать нехорошо. Всё. Ни криков, ни обвинений.
   Прости меня. Я не говорю этих слов вслух, прошу прощенье молча, веря и надеясь, что ты там услышишь. Я тебя не услышала. Что это было во мне?  Ребяческая беспечность? Чёрствость? Я не могу объяснить и сейчас, а тогда долго ещё и не было никакой вины.  Это я сейчас понимаю, отсюда, из этого своего времени, приближаясь к тем твоим годам, к твоей немощи, как физически тяжело было тебе. Уезжая, ты забыла выключить свет в своей комнатке. Тебе, больной, пришлось возвращаться. И ты знала, что  не сможешь ещё раз приехать сюда и спокойно умереть: сил уже не хватит. Я не знала этого. Или не видела. Или не хотела видеть. Прости меня.
   Благодаря бабушке Нюре у меня с братом было детство. Какие забавы у деревенских ребят летом? Во-первых,  во-вторых и в-десятых – озеро! Получается, к нему она и водила, для  нас это было море. Мы не вылезали из воды с утра до позднего вечера, все три берега были тщательно исследованы, раки выловлены, коряги сосчитаны.
   Поля с пшеницей, росшей через дорогу,  – это другая история. Когда пшеница ещё до конца не созрела, нужно потереть колоски на ладонях, а мягкие молочные сладкие зёрнышки - в рот. С чем можно сравнить этот вкус? Не знаю, просто непередаваемо. Однажды  я подавилась осью от пшеницы.  Спасла меня тогда тоже бабушка: заставила жевать корочки чёрствого хлеба и проглатывать.
   Эти летние походы в Нестерково породили со временем ностальгию по малой Родине, и сейчас иногда мы с братом навещаем по весне, пока ещё не заросло всё травой, «тот уголок земли». Нет уж и нашего дома: давно разобрали на дрова, а на его месте выросли молодые осинки, скоро лес будет. Дом соседки сгорел, а от дома бабы Марьи осталась чёрная куча хлама, и, как когда-то дом,  она тоже опирается на большую ель. Банька, топившаяся по-чёрному, обозначена грудой камней. Но детские воспоминания пересиливают эти удручающие картины. В них по-прежнему жива бабушка, она, окутанная сладким дымом, варит что-то вкусное на маленькой уличной печурке, а мы, счастливые, беззаботные, купаемся в озере. Все  92 дня  лета.


Рецензии