Живое

Жена вздрагивает, когда я прикасаюсь пальцами к её шее. Тонкая, бледная, горячая. Супруга отводит взгляд серых глаз, кладёт ладони на мои руки, тяжело сглатывает горечь, вставшую поперёк горла. Тусклый свет освещает женское лицо, где каждая черта безукоризненная в своей аккуратности. Тонкие губы сжаты, между бровей залегла некрасивая складка. Осторожно веду ногтём указательного пальца по коже шеи жены, с наслаждением отлавливая судорожный выдох.

— Я не знал об этом, — в тишине звучит голос сына. Теснота помещения становится невыносимой, жена напрягается и закрывает глаза, а я кладу руки ей на плечи, немного надавливая на них. Прошу успокоиться, поглядывая с терпеливой улыбкой на ребёнка, чьи глаза блестят. Он говорит задумчиво: — Эти картины выглядят такими настоящими...

Мой сын восхищается: смотрит удивлённо, приоткрыв рот и привставая на носочки, чтобы лучше разглядеть верхние детали изображений на холсте. Трогает неуверенно деревянные рамы, водит по их узорам тонкими пальцами, пытается ощутить настроение каждой моей работы. Рассматривает, изучает, изумляется.

— Было бы нехорошо с нашей стороны скрывать от тебя такое, — произносит жена, поглаживая сына по темноволосой голове. Я отслеживаю направление взгляда супруги и подмечаю, что она глядит не на ребёнка, не на висящие на стенах картины, а куда-то в пустоту. Напряжённо всматривается во мрак, поселившийся в углах, и каждый раз вздрагивает, когда сын вновь начинает говорить. Шепчет себе под нос, дрожащими пальцами пытаясь убрать со своих плеч мои руки: — Не смотри на них долго...

Рассмеявшись, я киваю. Все эти картины, что сейчас так увлечённо разглядывает мой сын, отражали будущее. Полотна выкрашены в тёмные и озлобленные тона. Почти на каждой картине изображено чужое лицо: нечёткое, с размытыми чертами лица, не имеющее глаз. Вокруг безглазых пятен, в которых угадываются люди, развёрнута определённая трагедия. Когда я рисовал, это могло оказаться чем угодно — войной, стихийным бедствием, массовым помешательством. Сейчас, смотря на собственные работы, я чувствую только разочарование.

— Я же говорил, — произношу я, когда сын отстраняется от матери и подходит к последней картине, что находится в конце комнаты, рядом с тёмным углом. Ребёнок останавливается возле изображением дикаря, испачканного брызгами крови и восседающего на трупе пса, чья зубастая пасть со следами желтоватой пены на клыках широко распахнута. Торчит длинный язык, уверенной малиновой линией проведённый по холсту. Глаза бесцветны, мертвы. Жена молчит, а я смеюсь, обращаясь к сыну: — Одна из последних картин.

— Он кого-то напоминает, — нахмурившись, говорит мальчик. Поворачивается к матери, но почему-то глядит только на меня, недоверчиво косится на мою расслабленную улыбку.

— Это всё вымысел папы, — с напускным спокойствием выдыхает жена. Дотрагиваюсь до её запястья, и она затихает, избегая смотреть на ребёнка.

— Разве я не говорил, — шепчу я супруге в шею, водя большим пальцем по её обручальному кольцу, — что тебе не нужно так отзываться о моих работах?

— Но они всё равно выглядят такими реальными, — вновь поворачивая голову к ряду картин, выдаёт сын. — Особенно вот эта, где показан странный человек с пистолетом в одной руке и кинжалом в другой. Хотя вот эта... — Детский палец указывает на самую дальнюю картину, из которой на комнату бешено смотрит сидящий на убитой собаке дикарь, сжимающий в костлявой руке нож. — Она самая страшная...

***

Они пришли к нам с Севера, эти дикари. Их взгляды были переполнены пустой яростью, когда из глоток вырывались агрессивные возгласы и приказы атаковать. Страдали все: мужчины, женщины, старики, дети, а дикари кричали и громили наш город, не позволяя никому просить пощады. Они не слушали нас — всего лишь желали завладеть территорией и изувечить неугодных. Лилась кровь, вопли не стихали, а я всё сидел в подвале и думал, когда же этому настанет конец...

Помню, что выбрался на поверхность и чуть было не заполучил лезвием в висок. Застрявший в стене кинжал ещё не перестал дрожать, а на меня уже неслась толпа гражданских: верещали, звали на помощь, ноги их заплетались, кто-то прижимал к груди полуживого ребёнка, истекающего кровью. Небо окрашивалось багровым, и лишь спустя секунду раздавался чудовищный грохот от взрыва. Земля начинала вибрировать, продавливались хлипкие крыши домов, паникующие люди теряли равновесие, а я крепко стоял на ногах и не понимал, как вообще за пару дней наш город могла настигнуть такая катастрофа...

Эти дикари были людьми: не пришельцами, не обезумевшими двуногими животными, не новой расой. Внешне они не отличались от нас ничем, кроме горящих пронзительным голубым светом глаз. Они пришли к нам с войной, потому что им так приказал Бог.

Жена кричала на меня, не подпускала ко мне сына, винила в том, что я не даю никакого отпора, не сбегаю в войска.

— Хватит!!! — вопила она, отбирая у меня карандаш с кистью и раздражённо кидая их на пол. Я слышал, как грифель треснул, отломился, отлетел к стене. Глаза жены были широко распахнуты, смотрели с ненавистью и с непониманием. — Прекрати рисовать этот кошмар!!!

В дверь мастерской растерянно стучался сын, но никто не открывал ему дверь. Супруга тут же затихала и, начиная пятиться назад, уходила прочь, оставляя меня наедине с незаконченными картинами. Их было несколько штук: мрачные, но такие правдивые.

Когда я делал наброски, шрам на моей левой руке начинал пульсировать болью, что приятно колола кожу и будоражила сознание, приводя в состояние легкого возбуждения. Ради этого ощущения я рисовал: что-то всегда вело меня, вдохновляло, не позволяло остановиться. В такие моменты я даже не вспоминал о том, что шрам на руке был оставлен дряхлой старушкой, в алых глазах которой не существовало зрачка.

Мне было всего одиннадцать лет, когда меня поймала за руку незнакомая пожилая женщина и насильно притянула к себе. Хотелось закричать, начать сопротивляться, пытаться ударить незнакомку, но я замер, заглянув в её страшные глаза. Они высасывали из тебя жизнь, вырывали с мясом дыхание из твоих лёгких и вынуждали покорно стоять на месте, не имея возможности отвести взгляд.

— Не бойся, юнец, — мерзким голосом сказала мне тогда старуха, стискивая мою руку так, что я уже не мог кричать от невыносимой боли. Ржавым клином войдя в мозг, она разрасталась и сжигала всё изнутри. На щеках высыхали слёзы, в горле застрял ком, язык онемел, а губы не размыкались. Я не мог ни дышать, ни плакать, ни молить о помощи. Я думал, что погибну, если ещё хоть миг пробуду в таком состоянии, но что-то резко вонзилось мне под рёбра, согнуло напополам, и голос старухи прозвучал: — Просто сегодня твоё Солнце оказалось несчастным.

И на моей руке остался небольшой уродливый след, похожий на чьё-то кричащее лицо. Я видел контур лысой головы, раскрытый рот и большие точки запёкшейся крови там, где должны были быть у лица глаза. Я не понимал, за что старуха нанесла мне такую рану, не понимал, почему именно мне и не знал, что со мной случится теперь. Когда пожилая женщина уходила, она резко остановилась, обернулась и через плечо долго и внимательно смотрела на меня: зарёванного и испуганного мальчишку, держащегося за окровавленную руку.

Именно тогда я осознал, что мир мог выглядеть совершенно иначе, и захотел доказать это людям. Я стал рисовать, являя на холсты все те образы, что рождались в голове. Всегда, когда картина оказывалась завершённой, я испытывал смесь тревоги и тоски. Смотрел на работу долго и испытующе, пока не начинал ощущать поднимающийся к рёбрам страх. Он постукивал по костям, дразнил меня своими длинными пальцами с неровными ногтями и хотел убедить, что что-то в моих картинах есть.

Что-то угрожающее. Что-то живое. Они смотрели на меня ещё не засохшими красками, поблёскивая в свете лампы, и жили.

***

Сын подошёл к матери и улыбнулся ей, но она не обратила на это внимание. Картины, висящие на стене, притворялись мёртвыми и безучастными. Пейзажи войны казались сухими и непроработанными, землетрясения и цунами представлялись бессмысленными пятнами красок неподходящих оттенков, чужие лица на холстах были перекошены и провоцировали только недоумение и отвращение. Супруга взяла ребёнка за руку и крепко её сжала.

— Нам нужно уходить, — сказала жена, но я отрицательно замотал головой, не прекращая улыбаться. Мать моего ребёнка настойчиво, но затравленно повторила: — Нам нужно.

Тесная мастерская для меня всегда казалась уютной. А сейчас в ней остались только пыль и удушливый смрад. Покрывала, закрывающие картины, свалены на дощатый пол. Вокруг одинокой лампочки вьются мошки. В самом дальнем углу, к которому так и не осмелился подойти мой сын, гниёт отрубленная кисть руки. Кровь уже просочилась под пол, откармливая паразитов. Древесина взбухла.

— На той картине со злым воином, — начал говорить сын, от чьего голоса супруга вновь вздрогнула, — я разглядел внизу какое-то слово. — Мальчик нахмурился, силясь вспомнить. Просиял, после договаривая: — Там было написано «невесть»!

— Нет, мой мальчик, — перебил я сына, садясь перед ним на корточки и всматриваясь в светлые большие глаза. Его маленькая ладонь дрожала, потому что дрожала испуганно рука матери. — Там написано «ненависть».

— Ты знаешь, что это значит, мам? — спросил у супруги ребёнок, но она молчала. Смотрела на меня, и её лицо — её сведённые вместе брови, её подрагивающие губы, её умоляющий взгляд — говорило только одно.

«Пожалуйста, не надо».

***

Я был почти загнан в ловушку. Бежал через переулки, спотыкался об опрокинутые мусорные баки, расталкивал людей и надеялся, что спасусь.

— Там папа! — крикнул сын, когда увидел меня. Жена обернулась, но её лицо перекосило отнюдь не счастьем. Я понял: не ждала. Хотела покончить со всем. Она двинулась к дому, пропустила вперёд сына, зашла сама и тут же захлопнула дверь, когда я почти уже был на пороге. Загремели щеколды, проворачивались ключи в замке, а сын испуганно кричал по ту сторону дома: — Папа!!! Папа, почему?! — Падало что-то на пол, было слышно, как женская ладонь ударяет по детскому лицу. — За что?.. Мама, почему... Папа... Зачем ты?..

Я подбежал к окнам, но они были заколочены. Надвигалась группа из десятка дикарей, которые порвут меня на части. Они никого не жалели. Город утопал в крови: она стекала в канализацию и выплёскивалась грязно-коричневыми фонтанами из унитазов и раковин в домах пленников. Тяжело дыша, я подошёл к двери дома и уткнулся в неё разгорячённым лбом.

— Это бесчеловечно, милая, — тихо сказал я, надеясь услышать тишину в ответ. Но по ту сторону раздался нервный смешок и приглушённый детский плач.

— Бесчеловечно? — истерично переспросила жена, а я смотрел, как на горизонте один за другим появляются дикари, из чьих глаз лился яркий голубой свет. Они шли нестройно: кто хромал, кто буквально тащил за собой ногу, кто вообще был без неё. Жена говорила так, будто находится в жарком бреду: — Да ты кто вообще такой, чтобы говорить, что такое человечность... Ты психопат, понимаешь? Ненормальный! Строишь из себя адекватного человека, а сам сутками сидишь в подвале и рисуешь ужасы... Прекрати мучить нас с сыном. Умри, в конце-то концов... Просто, твою мать, сдохни! — Дверь стала сотрясаться от частых ударов и женских воплей, что были исполнены бессильным гневом. — Сдохни! Сдохни! Сдохнисдохнисдохни!!!

И всё стихло. Устало отойдя от двери и опустив голову, устремив взгляд в затоптанную сотней ног пожелтевшую траву, я вслушивался в хриплое дыхание дикарей. Они подошли ко мне. Звякнул металл, послышалась неразборчивая речь на незнакомом языке, но мне было всё равно. Шрам на руке вновь стал пульсировать болью, но более я не чувствовал от неё чего-то приятного: она меня только нервировала. Дёрнув рукой, я осмелился поднять глаза на лица тех, кто сейчас оборвёт мою жизнь.

— Давайте, — вытирая с лица пот, выдал я. — Кончайте с этим. Вы ведь пришли за войной.

Но они молча стояли и смотрели на меня. Казалось, что всё вокруг нас замерло, даже воздух перестал колыхаться. Вдалеке были слышны крики. Краем глаза я заметил, как из-под досок, приколоченных к окну, за мной наблюдает мой сын. Он боится: он не хочет, чтобы я умирал. Он хочет ещё раз послушать мои сказки на ночь. Но один из дикарей подаётся вперёд, уверенно и без колебаний вынимая из самодельных ножен огромный, заляпанный кровью тесак с зазубринами. Указывает лезвием на меня — и я закрываю глаза. Я не хочу, чтобы сын видел, что я напуган до смерти.

Их глаза, из которых бьёт голубой свет, лишены каких-либо эмоций. Эти дикари выглядят устрашающими и сильными. Испачканные кровью сотней людей, они обнажают вновь своё оружие, а я стою и изо всех сил сдерживаю клокочущие в груди рыдания. Стискиваю зубы, сжимаю кулаки так, что впиваюсь ногтями в ладони, жмурюсь до цветных разводов под темнотой закрытых век. Сын смотрит — и не может оторваться. Я слышу, как он кричит отчаянно, будто я уже мёртв.

— Не бойся, — неслышно, одними губами говорю я, надеясь, что ребёнок заметил это. Дикари делают шаг ко мне, замахиваются и...

Покорно падают передо мной на колени. Склоняются, словно перед божеством. Обнажённые ножи, тесаки, топоры — всё это они крепко держат в руках, но лишь для того, чтобы отдать честь. Головы чужаков опущены, голубой свет из их глаз светит в сожжённую траву.

— Солнце счастливо? — спрашивает один из дикарей, чьи плечи изрезаны до проступающего кровоточащего мяса.

— Что?.. — выдыхаю я, осознавая, что их странная, грубая и незнакомая речь мне понятна так же, как и обыкновенная человеческая.

— Мы нашли тебя, — говорит другой дикарь, не поднимая лохматой головы. Его голос мягкий и спокойный.

В толпе произносят: «Создатель». Шёпотом, разбросанным по ветру.

— Солнце, что было несчастно, — договаривает самый первый дикарь, по коже которого струится грязно-красная кровь, — теперь счастливо?

Губы дрожат. Трясущимися руками я обхватываю свою шею, не спуская взгляда с дикарей, которые встали передо мной на колени, как преданное войско. Уродливые, неконтролируемые, не знающие пощады, они нашли меня, чтобы пасть поверженными.

— Да, — вырывается передавленным хрипом из горла.

Дикари один за другим выпрямляются, избегая смотреть мне в лицо. Я заглядываю в глаза каждому из них, но ничего не могу увидеть за пронзительным светом, что от них исходит. Облегчение перекрывает мне дыхание, сердце бешеным снарядом мечется под рёбрами, перед глазами всё расплывается, а виски сдавливает болью.

— Прощай, Создатель, — почти хором произносят они, обращаясь ко мне.

Проходят мимо меня. Никто из них не толкнул, не задел широкими плечами, не нанёс нечестный удар ножом в спину. Они идут куда-то, проходя насквозь, как оторванные от реальности, как галлюцинации, как болезненные видения. Шрам разрывает болью, я хватаюсь за руку, впиваюсь зубами в нижнюю губу и сдерживаю крики, а дикари отдаляются. А когда я поворачиваю голову, чтобы ещё раз всмотреться в их могучие и изувеченные спины, дикари перестают существовать.

— Не бойся, юнец, — пролезает мне в сознание старческий скрипучий голос. Ради чего это? Я хочу спросить, хочу узнать ответ, но старуха в моей памяти неприятно хихикает и договаривает: — Цена ненависти высока...

А в заколоченном окне лица моего сына больше не видно. Вместо него я вижу лицо жены: бледное, аккуратное и изумлённое. Я мог бы ей крикнуть: «Я спас всех!» Мог бы быть уверенным в том, что я сохранил наш маленький город. Мог бы врать, врать, врать. Но вместо этого я хватаюсь за руку со шрамом, сжимаю её и не отрываясь смотрю на супругу, которая решила отдать меня Смерти, надеясь, что меня действительно убьют. Надеясь, что я заслужил это. Но эти беспощадные убийцы склонились передо мной...

***

Сын смотрит на свою мать, а я улыбаюсь. Касаюсь пальцами ключиц супруги, провожу по ним ногтями, чтобы с удовольствием созерцать испуг.

— Ты знаешь, что такое ненависть, мама? — спрашивает ребёнок, а тьма моей мастерской начинает сгущаться. Картины покрывает тенями. Изображения оживают, издеваются над чужим разумом, идут рябью и образуют бессмысленную мешанину цветов, пока мой сын не видит всего этого. Стоит спиной к ним, а жена отчаянно пытается не смотреть на ополчившиеся на неё картины, но всё равно смотрит, потому что по другую сторону от неё нахожусь я. Ребёнок повторяет: — Ты знаешь о ненависти?

— Нет, крошка, — сдавленно отзывается жена, а я хватаю её за запястье. Стискиваю его до боли так, что тьму мастерской уже ничем нельзя уничтожить, даже светом лампы.

— Так темно, — удивлённо говорит сын, пока я глажу его мать по руке, вынуждая её тело задрожать. Так много невысказанных слов, так много лжи для маленького мальчика. Так мало меня для него. Он вдруг тихо говорит: — Интересно, а как бы описал ненависть папа...

— Я не знаю, — едва ли не в истерике начинает шептать моя жена, когда я целую её в шею. — Боже, я не знаю, что такое ненависть, дорогой, хватит маму об этом спрашивать...

Мои руки поднимаются с женской талии на плечи, затем — на шею. Поглаживают пальцами, вынуждают вздрагивать, чтобы после обхватить обеими руками. Давить большими пальцами до чужих беспомощных хрипов и стонов.

— Зови на помощь, — прошу я жену, которая не в силах позвать сына, что медленно подходит к тёмному углу мастерской, где паразиты резвятся на гниющей плоти. — Зови же...

— Ма-а-ам, — протягивает ребёнок, сощуривая глаза и пытаясь вглядеться во мрак. — Тут что-то лежит.

— Малыш... — хрипит жена, а я сдавливаю её шею ещё сильнее.

— Ну давай, скажи, — шепчу в густые светлые волосы. — Скажи ему, что это обрубок руки его собственного отца...

И на ней шрам в виде безглазого лица, застывшего в безмолвном крике.

— Плохо пахнет, — недовольно говорит сын, а я улыбаюсь. Как и всегда, я улыбаюсь, потому что после смерти это единственное, что тебе остаётся.

— Если бы ты не знала, что такое ненависть, — дышу в губы супруге, с которых вот-вот должен сорваться обречённый хрип, — ты бы ни за что тогда в меня не выстрелила...


Рецензии