Гаврила Романович Державин 1743 1816

«Я телом в прахе истлеваю, умом громам повелеваю»

Гаврила Романович Державин был в поэзии фигурой мощной, крупной, и, хотя у многих сложилось о нем ложное впечатление как об одописце, возносившем хвалу царям несколько тяжеловесным языком, был он самостоятелен и все делал без оглядки на последствия. Да, он писал оды, но за одну из таких од (не потерявших своей силы и до наших дней) чуть было не угодил в руки С. И. Шишковского, «домашнего палача кроткой Екатерины», как называл его А. С. Пушкин, то есть начальника Тайной канцелярии. Ода называлась «Властителям и судиям» и заслуживает того, чтобы ее привести целиком: она невелика по сравнению со многими другими одами того же Державина:

Восстал всевышний Бог, да судит
Земных богов во сонме их;
Доколе, рек, доколь вам будет
Щадить неправедных и злых?

Ваш долг есть: сохранять законы,
На лица сильных не взирать,
Без помощи, без обороны
Сирот и вдов не оставлять.

Ваш долг: спасать от бед невинных,
Несчастливым подать покров;
От сильных защищать бессильных,
Исторгнуть бедных из оков.

Не внемлют! видят – и не знают!
Покрыты мздою очеса:
Злодействы землю потрясают,
Неправда зыблет небеса.

Цари! Я мнил, вы боги властны,
Никто над вами не судья,
Но вы, как я подобно, страстны,
И так же смертны, как и я.

И вы подобно так падете,
Как с древ увядший лист падет!
И вы подобно так умрете,
Как ваш последний раб умрет!

Воскресни, Боже! Боже правых!
И их молению внемли:
Приди, суди, карай лукавых,
И будь един царем земли!

– Да ты якобинец! – возмутилась Екатерина Вторая, но Державин с гордостью отвечал: «Царь Давид не был якобинцем». И в самом деле, приведенная ода представляет собой несколько свободный перевод псалма 81 (авторство псалмов считается принадлежащим библейскому царю Да-виду). Приведу старославянский подлинник в отрывке:

«Бог ста в сонме богов, посреде же боги рассудит.
Доколе судите неправду и лица грешников приемлете;
Судите сиру и убогу, смирена и нища оправдайте».

Для наших современников Державин – символ некоего давнего замшелого стихотворца. Игорь Северянин восклицал: «Для нас Державиным стал Пушкин, // Нам надо новых голосов».
Но ни Пушкин не отменил Державина, ни кто-либо иной не в силах отменить (и заменить) Державина и Пушкина. И никогда не будет в силах. Новые голоса, конечно, нужны, но это будут другие голоса. Выражаясь словами нашего почти современника Бальмонта, «слагатель вещих гимнов был поэт и есть поэт».
Попытаюсь показать, что Державин жив и в наше время, что громадная мощь его таланта способна покорить и сегодняшнего слушателя.
Для своего же времени он был новатором, подготовившим и Батюшкова, и Пушкина. (Белинский сказал, что поэзия Державина есть недоразвившаяся поэзия Пушкина. Я бы назвал такую точку зрения несколько примитивизированной, но значительная доля истины в ней содержится.)
Да, он писал оды, многие из которых и хороши, да слишком длинны (страниц по 7-8 и более), читать их сейчас, да еще вслух, почти невозможно. Но тогда было другое время, люди слушали оперы с вечера до глубокой ночи, что считалось нормальным.
Однако в этих одах было и новаторство, и глубокая философия. Взять хотя бы знаменитую оду «На смерть князя Мещерского». В ней ново все: и неумирающая тема бренности нашего существования, и сам предмет – смерть человека не чиновного и не сановного (несмотря на княжеский ти-тул), как и Перфильев, к которому ода обращена. Державин не слишком близко знал умершего Мещерского, но нам это не так важно: стихи эти обо всех людях, «исчезающих, как дым».

Глагол времен! металла звон!
Твой страшный глас меня смущает;
Зовет меня, зовет твой стон,
Зовет – и к гробу приближает.

Едва увидел я сей свет,
Уже зубами смерть скрежещет,
Как молнией, косою блещет,
И дни мои, как злак, сечет.
. . .

Скользим мы бездны на краю,
В которую стремглав свалимся;
Приемлем с жизнью смерть свою,
На то, чтоб умереть, родимся.

Без жалости все смерть разит:
И звезды ею сокрушатся,
И солнцы ею потушатся,
И всем мирам она грозит.
. . .

Сын роскоши, прохлад и нег,
Куда, Мещерской! ты сокрылся?
Оставил сей ты жизни брег,
Здесь персть твоя, а духа нет.

Где ж он? – Он там. – Где там? – Не знаем.
Мы только плачем и взываем:
«О, горе нам, рожденным в свет!»

В конце оды вдруг возникают строки, которые легко можно было бы приписать Пушкину:

Как сон, как сладкая мечта,
Исчезла и моя уж младость;
Не сильно нежит красота,
Не столько восхищает радость…

Так поэты протягивают друг другу руки через поток времени. Самая концовка оды кажется мелковатой по сравнению с мощью средней ее ча-сти:

Жизнь есть небес мгновенный дар;
Устрой ее себе к покою,
И с чистою твоей душою
Благословляй судеб удар.

Он во всем был бурнопламенен и неровен. Его современники больше ценили академическое спокойствие, посему и недооценивали Гаврилу Романовича.
Пушкин оценил гений Державина вполне, но многое в его суждениях все-таки продиктовано взглядами века. «Кумир Державина, на одну чет-верть золотой, на три четверти свинцовый, доныне еще не оценен» (письмо Бестужеву 1825 года). Пожалуй, сказано достаточно сурово, но нас это не должно смущать: подлинная личность Державина Пушкину была мало известна, а торжественные оды прямодушного царепоклонника, естественно, должны были у находившегося тогда во власти революционных идей Пушкина вызывать неприязнь.
Еще резче высказывался Пушкин о Державине в письме к Дельвигу того же 1825 года: «Этот чудак не знал ни русской грамоты, ни духа рус-ского языка. Он не только не выдерживает оды, но не может выдержать и строфы. Он не имел понятия ни о слоге, ни о гармонии – ни даже о правилах стихосложения (…). Ей-богу, его гений думал по-татарски, а русской грамоты не знал за недосугом.
Гений его можно сравнить с гением Суворова – жаль, что наш поэт слишком часто кричал петухом».
Мы бы сейчас сказали: амбивалентная характеристика. Да и зачем Суворов порой кричал петухом, мы тоже хорошо знаем: приходилось напяливать маску шута, чтоб получить больше воли. Но ведь сравнивает-то великий поэт Державина с кем – с Суворовым, да еще пользуясь словом «гений».
Насчет татарских кровей поэта Пушкин не ошибался: род Державина идет от татарского мурзы Багрима. Приток иноплеменной крови часто дает удивительный результат – и Пушкину ли не знать этого?
А что касается великолепной непричесанности стихов поэта, вспомним неоднократное высказывание Маяковского о том, что поэт – это не тот, кто правилам следует, а тот, кто эти правила создает.
Друзья Державина, Капнист и Львов, ужасались его неточным риф-мам и перебоям ритмов и даже пытались редактировать его. Вот начало державинской «Ласточки».

О домовитая ласточка!
О милосизая птичка!
Грудь краснобела, касаточка,
Летняя гостья, певичка! (Дактиль)
Ты часто по кровлям щебечешь,
Над гнездышком сидя, поешь, (Амфибрахий)
Крылышками движешь, трепещешь,
Колокольчиком в горлышке бьешь.

(В предпоследней строке первая стопа заменена дактилем; а послед-няя строка вообще чистый анапест, так что тут не только нарушен размер, но и каденция сменена.)
В. В. Капнист предложил свой вариант, сделанный по схеме обычного четырехстопного ямба:

О домовита сиза птичка,
Любезна ласточка моя,
Весення гостья и певичка,
Опять тебя здесь вижу я.

Ямб получился – поэзия исчезла. Прислушайтесь, насколько «уродливая» седьмая строка точно передает движения ласточки! Вы просто слышите шуршание ее крыльев. Державин с негодованием отверг «по-мощь» друзей: «Вы что, жизнь мою за меня прожить хотите?!» Педанты яростно цеплялись за традиционные схемы, гении их бесцеремонно лома-ли. Вспомните хотя бы «Silentium» или «Последнюю любовь» Ф. И. Тюттева. А в наши дни – кого удивишь самыми приблизительными ассонанса-ми и самыми невероятными размерами?
За свою жизнь Державин достаточно намыкался. Родился он в семье бедного мелкопоместного дворянина, имевшего всего десять душ, по-видимому, в деревеньке под Казанью 3 (14) июля 1743 года. Ребенок был настолько мал и слаб, что его выращивали в своеобразном инкубаторе (запекали в хлебе). Вот как пишет об этом современный талантливый поэт Олег Чухонцев. Длинное заглавие стихотворения частично заимствовано из записок самого Державина.

Похвала Державину, рожденному столь хилым,
что должно было содержать его в опаре,
дабы получил он хоть сколько-нибудь живности.

Малец был в тесто запечен
И, выйдя на дрожжах оттуда,
Уже в летах, зело учен,
Подумал: – Нет добра без худа.

А был он тертым калачом,
Врал правду, но, как говорится,
Уж коли в тесто запечен,
То что тебе императрица.

Ну кто бы знал, какой обман –
Наутро лечь, в обед проснуться,
И только вычистить кафтан,
Как – бац! – на рифме поскользнуться.

Ну кто бы думал, что за прыть –
Водить императрицу за нос.
И с тем предерзостно открыть
Свой век, на будущий позарясь.

Пока он дрых за семерых,
Все хлебы время перемесит,
И глядь – на чашах мировых
Нас недоносок перевесит.

Первейший муж, последний жох,
Не про тебя моя побаска:
Я сам не жох, но – видит Бог! –
Не та мука, не та закваска.

Малец, себя не проворонь –
Ори! А нету отголоска,
Как он – из полымя в огонь –
Не можешь? В том-то и загвоздка.

Отец поэта умер рано; у матери, имевшей троих детей, оттягали часть ее жалких владений, и детство Гаврилы Романовича прошло в лютой бедности. Несмотря на это, в 1759 году матери удалось отдать сына в Казан-скую гимназию, директором которой был передовой и образованный человек, драматург и переводчик М. И. Веревкин. Он ставил в гимназии Сумарокова и Мольера, занимал своих питомцев картографическими рабо-тами, в которых юный Державин весьма преуспел. Работы были показаны попечителю гимназии графу Шувалову, и он дал распоряжение зачислить мальчика кондуктором в Инженерный корпус. Но гримасы нашей отечественной бюрократии непредсказуемы: вместо этого он был зачислен рядовым в лейб-гвардии Преображенский полк.
Для дворян того времени такое не было ни бедой, ни позором. Державина это устраивало прежде всего потому, что он попадал в Петербург. Дети богатых людей могли там жить вполне привольно, но он жил в казарме, делал черную работу. После переворота, осуществленного Екатериной, многие лейб-гвардейцы получили награды и повышение. Державина милость царицы не коснулась.
Только после обращения к графу Орлову он получил чин унтер-офицера, и жизнь его стала вольготней. Первый же офицерский чин он по-лучил лишь в 1772 году (через десять лет после вступления в полк).
В 1770 году начинает писать стихи. Тогда было принято называть свой «предмет» какими-нибудь экзотическими именами греко-римского типа, впрочем, иногда со славянскими корнями.
Например:

«Пламиде»

Не сжигай меня, Пламида,
Ты тихим голубым огнем
Очей твоих: от их я вида
Не защищусь теперь ничем.

Хоть был бы я царем вселенной
Иль самым строгим мудрецом, –
Приятностью, красой сраженный,
Твоим был узником, рабом.

Все: мудрость, скипетр и державу –
Я отдал бы любви в залог,
Принес тебе на жертву славу
И у твоих бы умер ног.

Но, слышу, просишь ты, Пламида,
В задаток несколько рублей:
Гнушаюсь я торговли вида,
Погас огонь в душе моей.

Но со служебной карьерой дела пока не подвигались. Поэт активно участвовал по собственной инициативе в подавлении Пугачевского восстания, но особых лавров на этом тоже не стяжал.
Кроме того, ввиду пылкого и независимого нрава («горяч и в правде черт») не поладил с могущественным Петром Паниным и был, по его заключению, признан «годящимся разве только в статскую службу». Служа в Сенате и вначале пользуясь расположением обер-прокурора Вяземского, он умудрился испортить отношения и с ним. В это время он пишет знаменитую оду «Фелица», воспевающую Екатерину II как мудрую и справедливую правительницу (Екатерина сама писала стихи и в одном из них назвала себя этим именем, откуда Державин его и заимствовал).
Поэт получил от Екатерины золотую табакерку с пятьюстами червонцами, осыпанную бриллиантами, с надписью «Из Оренбурга от Киргиз-ской царевны мурзе Державину». Воспевая Фелицу, поэт в то же время не щадит ее приближенных, что вызвало в конце концов и ревность и непри-язнь начальства, особенно обер-прокурора Вяземского, который, как и многие из его круга, считал стихотворцев пустыми и никуда не годными людьми. Ненависть усилилась, когда в одной из строф «Фелицы» начальник узнал свой язвительный портрет: «Иль, сидя дома, я прокажу, играя в дураки с женой». Державин оказался сведущим и в финансовых делах и поймал Вяземского на составлении фальшивой сметы, вместо которой со-ставил настоящую, фактически доказав жульничество обер-прокурора. Пришлось уйти в отставку, но врага он себе нажил навсегда.
Екатерине нравились стихи Державина, но она его слишком не защищала, не желая ссориться с приближенными. Правда, она возвела его в чин действительного статского советника (генеральский чин), но с новым назначением не торопилась. В 1784 году, в годовщину опубликования «Фелицы», она вновь позвала его на службу, вроде бы и почетную, но по-дальше от столицы. Он был назначен губернатором в глухую Олонецкую губернию. Сам поэт рассматривал это назначение как ссылку, тем более что начальником его оказался Тутолмин, близкий друг Вяземского, име-новавший Державина «изгнанным мурзой». Державин был искренним сторонником монархии, но вся его служебная деятельность была направлена на борьбу с неправдой и насилием, от кого бы они ни исходили. С этим направлением, да еще в соединении с крутым характером Державина, карьеры не сделать.
В декабре 1785 года поэт окончательно рассорился с Тутолминым и был переведен губернатором в Тамбов. Но и там, увидев ужасное состоя-ние тюрем, он тут же повелел сломать старые тюрьмы и построить новые. Открыл школы, организовал типографию, энергично занялся просветительской деятельностью. Все это вызвало резкую неприязнь ретроградов, в том числе его нового начальника, генерала Гудовича. Через два года по донесениям генерала он был не только отрешен от должности, но и отдан под суд. Правда, Сенат его оправдал, но нового назначения не последовало. Державин попросил об аудиенции у императрицы, она приняла его благосклонно и даже сказала, обращаясь к окружающим: «Это мой собственный автор, которого притесняли». Но при новой встрече сказала: «Чин чина почитает. В третьем месте не смог ужиться; надо бы искать при-чины в себе самом». Лишь в 1791 году Екатерина II предложила ему стать при ней личным секретарем для приема прошений. Но и здесь он не пре-успел: не надо было царице такого беспокойного сотрудника. В сентябре 1793 он назначается сенатором, а затем президентом коммерц-коллегии, но это все была почетная опала.
Ретиво относясь к службе, Державин в это время почти ничего не пи-сал. В «пиитических правилах» Гаврила Романович действительно не ориентировался «за недосугом». Но у него было чутье и точный глаз худож-ника: щука – «с голубым пером». Как бы предшествуя Северянину, он охотно употреблял сложные цветовые эпитеты:

Лазурны тучи, краезлаты,
Блистающи рубином сквозь,
Как испещренный флот богатый,
Стремятся по эфиру вкось.
(«Любителю художеств», 1791 г.)

Такими средствами, как метафоры и аллитерации, поэт отнюдь не пренебрегал. В стихотворении «Соловей во сне» задолго до Бальмонта Державин ни разу не употребил буквы «р»:

Я на холме спал высоком,
Слышал глас твой, соловей,
Даже в самом сне глубоком
Внятен был душе моей:
То звучал, то отдавался,
То стенал, то усмехался
В слухе издалече он;
И в объятиях Калисты
Песни, вздохи, клики, свисты
Услаждали сладкий сон.

А вот эти стихи К. Н. Батюшков считал самыми легкозвучными из современных ему:

На темно-голубом эфире
Златая плавала Луна;
В серебряной своей порфире,
Блистаючи с высот, она
Сквозь окна дом мой освещала
И палевым своим лучом

Златые стекла рисовала
На лаковом полу моем.
. . .

Недооцененный в наше время критик и поэт Б. А. Садовской очень тонко заметил принципиальное различие между Державиным и Ломоносовым: «Там, где Державин гремит, Ломоносов только воспевает». Он профессорски спокоен, а Державин всегда мятущийся художник. Пушкину Ломоносов был ближе.
Колоссального пафоса достигает Державин в своих религиозных стихотворениях.

Я связь миров, повсюду сущих,
Я крайня степень вещества;
Я средоточие живущих,
Черта начальна божества;
Я телом в прахе истлеваю,
Умом громам повелеваю,
Я царь – я раб – я червь – я Бог!
Но, будучи я столь чудесен,
Отколе происшел? – безвестен;
А сам собой я быть не мог.

В. Ф. Ходасевич, написавший о Державине отличную книгу, нашел очень точные слова о вышецитированной оде «Бог»:
«В “Боге” Державин привел в движение какие-то огромные массы, столь же огромна сила, на это затраченная, но ни одна частица ее не про-падает даром, надсада, усилия мы нигде не видим… Вдохновение владеет им, но материалом владеет он».
Последнюю строфу оды он написал, проснувшись ночью; когда за-кончил, был день.
Несмотря на обилие заказных од, сервильности в его творчестве не было, оно было ему органически неприсуще. Что называется, когда надо бы было погладить, он кусал. Да и вырвалось у него однажды как реакция на необходимость «датского» сочинительства (т. е. к датам, как сказали бы сейчас) такое:

Поймали птичку голосисту
И ну сжимать ее рукой.
Пищит бедняжка вместо свисту,
А ей твердят: «Пой, птичка, пой!»

Заседая в Сенате, стремительно теряющем свое значение при императрице, он не щадил своих коллег. Сенаторы справедливо приняли на свой счет строки из «Вельможи»:

Кумир, поставленный в позор ,
Несмысленную чернь прельщает;
Но коль художников в нем взор
Прямых красот не ощущает, –
Се образ ложныя молвы,
Се глыба грязи позлащенной!
И вы, без благости душевной,
Не все ль, вельможи, таковы?
. . .

Осел останется ослом,
Хотя осыпь его звездами:
Где должно действовать умом,
Он только хлопает ушами.
О! Тщетно счастия рука,
Против естественного чина,
Безумца рядит в господина,
Или в шумиху дурака.

В июле 1794 года поэт потерял любимую жену, Екатерину Яковлевну, именуемую в его стихах Пленирой. Ей было всего 33 года (ему – 51). Любопытно, что незадолго до своей смерти Екатерина Яковлевна беседовала с Дарьей Алексеевной Двяновой, которой покровительствовала и мечтала ее «пристроить». Дарья Алексеевна полушутя сказала: «Вот нашелся бы мне такой человек, как Гаврила Романович!» Так и случилось. Вскоре после смерти Плениры женой его стала именно она (в стихах – Милена).
В 1796 году вместе с царицей отошел в вечность «блестящий век Екатерины». Именно тогда Державин создает свой «Памятник» (все эти «Па-мятники», начиная с Гаврилы Романовича и кончая пока что Брюсовым, имеют в качестве образца «Exegi monumentum, aere perennius» Квинта Го-рация Флакка).

Я памятник себе воздвиг чудесный, вечный,
Металлов тверже он и выше пирамид;
Ни вихрь его, ни гром не сломит быстротечный,
И времени полет его не сокрушит.

Все «Памятники» написаны шестистопным ямбом с цезурой после третьей стопы, все имеют по пять строф. И каждая строфа начинается с перевода соответствующей строфы Горация: «Exegi monumentum», «Non omnis moriar» и так далее.
Павел I Державина то приближал, то предавал опале. Правда, Держа-вин позволял себе дерзить грозному самодержцу, чего не позволял, пожалуй, более никто.
Александр I назначил было его министром юстиции (так теперь называлась бывшая должность Вяземского, злого недруга Державина), но тоже вскоре отставил. Мотивировка была удивительной: «Ты слишком ревностно служишь». Откровенно, однако.
Державин был мудрецом и ко всему относился вполне философски. Вот и сейчас многие считают главным добиться богатства, а Державин двести лет назад все понимал:

Когда бы было нам богатством
Возможно кратку жизнь продлить,
Не ставя ничего препятством,
Я стал бы золото копить.

Копил бы для того я злато,
Чтобы, как придет смерть сражать,
Тряхнуть карманом таровато
И жизнь у ней на откуп взять.

Но, ежели нельзя казною
Купить минуты ни одной,
Почто же злата нам алчбою
Так много наш смущать покой?

Не лучше ль в пиршествах приятных
С друзьями время проводить;
На ложах мягких, ароматных
Младым красавицам служить?

Правда, в последней строфе можно усмотреть некое противоречие: пиршества без денег не устроишь, да и младые красавицы (вспомните Пламиду, просящую «в задаток несколько рублей») не всегда бескорыстны. Но в принципе взгляд на жизнь вполне разумный.
Державин любил жизнь и ее радости, любил их и в преклонных летах. Дарья Алексеевна была хорошей хозяйкой, умела устроить жизнь его и в петербургском доме на Фонтанке, и в имении Званка Новгородской губер-нии вполне достойно.
Именно там, в Званке, были написаны стихи, дышащие гостеприимством радушного хозяина:

Сядь, милый гость! Здесь на пуховом
Диване мягком отдохни:
В сем тонком пологу перловом
И в зеркалах вокруг усни;
Вздремли после стола немножко,
Приятно часик похрапеть:
Златой кузнечик, сера мошка
Сюда не могут залететь.
Случится, что из снов прелестных
Приснится здесь тебе какой;
Хоть клад из облаков небесных
Златой посыплется рекой,
Хоть девушки мои домашни
Рукой тебе махнут, – я рад:
Любовные приятны шашни,
И поцелуй в сей жизни – клад.

Кстати, довольно игривые «анакреонтические» стихи Державин писал уже в солидном возрасте в преизрядном количестве. Например:

Амуру вздумалось Псишею ,
Резвяся, поимать,
Опутаться цветами с нею
И узел завязать.

Прекрасна пленница краснеет
И рвется от него,
А он как будто бы робеет
От случая сего.

Она зовет своих подружек,
Чтоб узел развязать,
И он – своих крылатых служек,
Чтоб п;мочь им подать.

Приятность, младость к ним стремятся
И им служить хотят;
Но узники не суетятся,
Как вкопаны стоят.

Ни крылышком Амур не тронет,
Ни луком, ни стрелой;
Псишея не бежит, не стонет, –
Свились, как лист с травой.

Так будь чета век нераздельна,
Согласием дыша:
Та цепь тверда, где сопряженна
С любовию душа.

Б. Грифцов довольно тонко заметил, что описания различных яств у Державина скорее напоминают красочный натюрморт, чем плотоядную картину (хотя известно, что Державин покушать любил). Вот отрывок из поэмы «Евгению. Жизнь Званская»:

Багряна ветчина, зелены щи с желтком,
Румяно-желт пирог, сыр белый, раки красны,
Что смоль, янтарь – икра, и с голубым пером
Там щука пестрая: прекрасны!
Прекрасны потому, что взор манят мой, вкус;
Но не обилием иль чуждых стран приправой,
А что опрятно всё и представляет Русь:
Припас домашний, свежий, здравый.

Действительно, эту картину мы воспринимаем больше глазами, чем желудком. Другое дело – у Н. А. Заболоцкого («Рыбная лавка»):

Тут тело розовой севрюги,
Прекраснейшей из всех севрюг,
Висело, вытянувши руки,
Хвостом прицеплено на крюк.
Под ней кета пылала мясом,
Угри, подобные колбасам,
В копченой пышности и лени
Дымились, подогнув колени.
И среди них, как желтый клык,
Сиял на блюде царь-балык.
О самодержец пышный брюха,
Кишечный бог и властелин,
Руководитель тайный духа
И помыслов архитриклин!

(Архитриклин – точнее триклиниарх – главный из рабов, прислуживающий за триклинием – пиршественным столом. – В.Р.).

В последние годы жизни Державин сдружился с Суворовым. Александр Васильевич попросил поэта придумать ему эпитафию.
– Да ничего не надо, – сказал Державин, – пусть будет просто: «Здесь лежит Суворов».
– Чудо как хорошо, – согласился полководец.
Так и написано на плите в Александро-Невской лавре. Конечно, рядом на стене диск, на котором есть и «граф», и «князь», и «генералиссимус», и все прочие титулы и звания, но все это меркнет по сравнению с простой державинской надписью.
Однако подлинной эпитафией великому полководцу стал державинский «Снигирь». Начало сперва казалось непонятным:

Что ты заводишь песню военну
Флейте подобно, милый снигирь?
С кем мы пойдем войной на Гиену?
Кто теперь вождь наш? Кто богатырь?

Суворова, что ли, поэт сравнивает со снегирем? Все оказалось проще: когда поэт пришел с похорон Суворова, его домашний снегирь просвистел несколько колен военного марша, это и дало запев стихотворению. Размер и интонацию державинского «Снигиря» использовал, слегка изменив по-рядок рифмовки и рисунок строфы, наш современник Иосиф Бродский в своих стихах на смерть маршала Жукова.

Вижу колонны замерших внуков,
Гроб на лафете, лошади круп.
Ветер сюда не доносит мне звуков
Русских военных плачущих труб.
Вижу в регалии убранный труп,
В смерть уезжает пламенный Жуков.

Умер Державин 8 (20) июля 1816 года в Званке в возрасте 73 лет. По-хоронен в Хутынском монастыре, близ Новгорода. Он мало писал в по-следние годы жизни, и накал его стихов заметно спадал.
Но последнее его стихотворение, найденное в кабинете на аспидной доске, вновь достигает небывалой высоты:

Река времен в своем стремленьи
Уносит все дела людей
И топит в пропасти забвенья
Народы, царства и царей.

А если что и остается
Чрез звуки лиры и трубы,
То вечности жерлом пожрется
И общей не уйдет судьбы.

Аспидная доска хранится в Пушкинском Доме в Санкт-Петербурге, но «вечности жерло» сделало свое дело: на ней все стерлось.
Очень высоко ценил Державина Мандельштам. В сборнике его статей «Слово и культура» (М.: Советский писатель, 1987) есть статья «Девятнадцатый век», где мы читаем такие строки: «Державин на пороге девятнадцатого столетия нацарапал на грифельной доске несколько стихов, которые могли бы послужить лейтмотивом всего грядущего столетия».
Ходасевич восклицал: «…из написанного Державиным должно составить сборник, объемом в 70-100 стихотворений, и эта книга спокойно, уверенно станет в одном ряду с Пушкиным, Лермонтовым, Баратынским, Тютчевым».
В свое поэтическое бессмертие Державин верил твердо и неоднократно высказывался об этом:

Врагов моих червь кости сгложет,
А я пиит – и не умру…

Здесь он предварил пушкинское:

Нет, весь я не умру: душа в заветной лире
Мой прах переживет и тленья убежит.

Так и будет: поэтом он был настоящим.
 


Рецензии