Александр Сергеевич Пушкин

«Печаль моя светла…»

Писать о Пушкине чрезвычайно сложно, хотя бы потому, что за 200 лет со дня его рождения о нем были написаны тонны литературы – гениальной и глуповатой, блестящей и примитивной, глубокой и ничтожной. В настоящий момент все усугубляется тем, что в те дни, когда пишется эта статья, справляется 200-летний юбилей со дня рождения поэта. И чуть ли не каждый, подобно рыжему из рассказа Леонида Андреева «В тумане», спешит устремиться следом с криком: «И я! И я!»
Увеличивать собой этот хор, честно говоря, просто очень не хотелось бы, но и обойти молчанием колоссальную фигуру поэта в книге о золотом веке русской поэзии было бы абсурдом. Я заранее отказываюсь от биографических данных, которые наличествуют в достаточно солидных трудах Ю. М. Лотмана и других литературоведов.
Пусть это будет очерк в свободном жанре: в нем я попытаюсь отметить то, что я считаю главным в Пушкине и что, по-моему, Пушкин считал главным для самого себя.
Когда-то добрый и умный В. А. Жуковский, желая спасти поэта от ложных толкований, оказал ему медвежью услугу, навязав Пушкину свое истолкование одного стиха: долгое время на памятнике Пушкину красовались слова, ему не принадлежащие и даже в своем роде антипушкинские:

Что прелестью живой стихов я был полезен…
(Это вместо: «Что в мой жестокий век восславил я свободу…»)

Категория «пользы» была Пушкину ненавистна, никогда не стал бы он писать ради чьей-то пользы. Везде и всюду он настаивал на том, что поэт – эхо, что он отражает шум времени и не его вина, если этот шум порой режет уши. Поэт – не генератор шума времени. Он неизменно повторял излюбленную мысль, что темы для творчества поэт выбирает сам. Одно стихотворение на эту тему было использовано поэтом дважды: как строфа из поэмы «Езерский» и как первая импровизация итальянца из «Египетских ночей». Приводим второй вариант:

Зачем крутится ветр в овраге,
Подъемлет лист и пыль несет,
Когда корабль в недвижной влаге
Его дыханье жадно ждет?
Зачем от гор и мимо башен
Летит орел, тяжел и страшен,
На чахлый пень? Спроси его.
Зачем арапа своего
Младая любит Дездемона,
Как месяц любит ночи мглу?
Затем, что ветру и орлу
И сердцу девы – нет закона.
Таков поэт: как Аквилон,
Что хочет, то и носит он –
Орлу подобно, он летает
И, не спросясь ни у кого,
Как Дездемона, избирает
Кумир для сердца своего.

В России было немало прекрасных поэтов, но Пушкин сияет недостижимой вершиной. Почему? Потому что он более, чем кто-либо, был сыном гармонии. Большинство поэтов, в том числе и в его время, были в основном минорны, а Пушкин решительно мажорен, хотя и у него есть грустные стихи. Не потому, что век был такой уж светлый. Конечно, еще не наступили 40-50-е годы, доведшие Гоголя до потери ближайшей реальной перспективы и безвременной кончины. Но ведь у каждого времени свои печали.

Времена не выбирают –
В них живут и умирают…
(А. Кушнер)

И недаром Блок произнес знаменательные слова: «Пушкина убила не пуля Дантеса, его убило отсутствие воздуха». Но все же не забудем, что это сказал другой поэт и в другое, куда более дисгармоническое время.
Кто, кроме Пушкина, мог сказать: «Мне грустно и легко, печаль моя светла»?!
Кстати, сам Пушкин удивительно чувствовал и умел передавать атмосферу самых разных времен и народов. (Это удивительно, потому что он нигде, кроме Арзрума, за границей не бывал, да и за эту поездку получил нагоняй от Бенкендорфа.) Иностранцы скорей оценят Толстого, Достоевского, Чехова. Может быть, потому, что поэзия высочайшей пробы предельно непереводима ни на какие другие языки? В большинстве европейских стран Пушкин остается за семью печатями. Почитают, но не читают. Чужой он им.
Попытка Марины Цветаевой перевести «Бесов» и другие стихи Пушкина на французский, который она знала с детства и в совершенстве, сочувствия у французов не встретила. Сейчас бы мы сказали: «другой менталитет». Хотя… мы-то французов переводим так, что можем переводными стихами наслаждаться в полной мере. Может быть, для этого Пушкину нужен Бенедикт Лившиц.
Пушкина переводил сам Мицкевич, но я, зная и любя оба языка, предпочитаю «Воспоминание» читать по-русски, а «Trzej Budrysow» или «Craty», переведенные с польского Пушкиным, все-таки по-польски.
Тот же Блок, говоривший об отсутствии воздуха, убившего Пушкина, начал свою речь 1921 года (отмечались 84 года со дня смерти поэта) удивительными словами:
«Наша память хранит с малолетства веселое имя – Пушкин. Это имя, этот звук наполняет собой многие дни нашей жизни. Сумрачные имена императоров, полководцев, изобретателей орудий убийств, мучителей и мучеников жизни. И рядом с ними – это легкое имя: Пушкин».
В этой речи, превратившейся потом в статью «О назначении поэта», Блок гениально сформулировал три задачи, стоящие перед поэтом. И разве не о том же пишет Пушкин?

Поэт! не дорожи любовию народной,
Восторженных похвал пройдет минутный шум;
Услышишь суд глупца и смех толпы холодной:
Но ты останься тверд, спокоен и угрюм.

Ты царь: живи один. Дорогою свободной
Иди, куда влечет тебя свободный ум,
Усовершенствуя плоды любимых дум,
Не требуя наград за подвиг благородный.

Они в самом тебе. Ты сам свой высший суд;
Всех строже оценить умеешь ты свой труд.
Ты им доволен ли, взыскательный художник?

Доволен? Так пускай толпа его бранит
И плюет на алтарь, где твой огонь горит,
И в детской резвости колеблет твой треножник.

Поэт выполняет свое предназначение, потому что не может его не выполнять: не может не слышать шума времени и не преображать его в гармонию.
Оттого роль поэта трагична: ему свыше дан «дар тайнослышанья тяжелый» (Ходасевич). А этот дар – тяжкое бремя. Поэт – пророк, а не провидец, не предсказатель. Он угадывает путь, по которому пойдет время, а не отдельные его детали.
И мне очень жаль, что талантливый и умный А. С. Кушнер из статьи в статью с упорством повторяет, что «Пророк» не более, чем библейская стилизация (будто литература – это игра какая-то), что никаким пророком Пушкин не был, потому что он, например, не предвидел Крымскую войну и освобождение крестьян от крепостной зависимости (а как же насчет «рабства, падшего по манию царя?» – В. Р.). Остается только пожать плечами и вспомнить реплику Бальмонта Зинаиде Гиппиус: «Печально, когда поэт не понимает поэта!» Да что поэт – цыганка, что ли?
Статья Блока известна многим. Гораздо меньшее количество читателей знают произнесенную на том же вечере в Доме литераторов в 1921 году речь Ходасевича «Колеблемый треножник»:
«…уже эти люди, не видящие Пушкина, вкраплены между нами. Уже многие не слышат Пушкина, как мы его слышим, потому что от грохота последних шести лет стали туговаты на ухо. (…) Это не отщепенцы, не выродки: это просто новые люди. Многие из них безусыми юношами, чуть не мальчишками, посланы были в окопы, перевидали целые горы трупов, сами распороли немало человеческих животов, нажгли городов, разворотили дорог, вытоптали полей – и вот вчера возвратились, неся свою психическую заразу. (…) (Как современно! – В. Р.)
Целый ряд иных обстоятельств ведет к тому, что, как бы ни напрягали мы силы для сохранения культуры, ей предстоит полоса временного упадка и помрачения. С нею вместе омрачен будет и образ Пушкина.
И наше желание сделать день смерти Пушкина днем всенародного празднования (напоминаю, что это была 84-я годовщина смерти поэта – В. Р.) отчасти, мне думается, подсказано тем же предчувствием: это мы уславливаемся, каким именем нам аукаться, как нам перекликаться в надвигающемся мраке…»
И все-таки – там же:
«Как мы, так и наши потомки не перестанут ходить по земле, унаследованной от Пушкина, потому что с нее нам уйти некуда».
И у Пушкина были минуты горьких раздумий, и у него прорывались минорные ноты: ведь он был живым человеком, а отнюдь не жизнерадостным кретином.
Вот стихи, написанные поэтом в 29-ю годовщину своего рождения:

Дар напрасный, дар случайный,
Жизнь, зачем ты мне дана?
Иль зачем судьбою тайной
Ты на казнь осуждена?

Кто меня враждебной властью
Из ничтожества воззвал,
Душу мне наполнил страстью,
Ум сомненьем взволновал?..

Цели нет передо мною:
Сердце пусто, празден ум,
И томит меня тоскою
Однозвучный жизни шум.

Пушкин очень часто удивляет нас тем, что умудряется создавать шедевры, не пользуясь никакими приемами, якобы необходимыми для этого. Вот, например, стихотворение, в котором нет ни образов, ни изящной игры словами, ни аллитераций, ни изысканных рифм, и тем не менее это настоящее поэтическое чудо:

Я вас любил: любовь еще, быть может,
В душе моей угасла не совсем;
Но пусть она вас больше не тревожит;
Я не хочу печалить вас ничем.
Я вас любил безмолвно, безнадежно,
То робостью, то ревностью томим;
Я вас любил так искренно, так нежно,
Как дай вам Бог любимой быть другим.

Пожалуй, ни у кого мы больше не найдем таких примеров: лучше нельзя, проще нельзя. Никакой позы, никаких «пиитических» выкрутасов. Для этого надо было быть Пушкиным, только и всего.
Одно время была тенденция изображать Пушкина чуть ли не революционером. И то правда, что он в юности отдал дань увлечениям своих друзей: среди горячо любимых им людей были и Пущин, и Кюхельбекер. Но ведь даже ода «Вольность» кончается вполне мирным призывом к царям:

Склонитесь первые главой
Под сень надежную Закона,
И станут вечной стражей трона
Народов вольность и покой.

Пушкин был против тирании, а не против монархии. В этой же оде об убийстве Павла I он писал:

О стыд! О ужас наших дней!
Как звери, вторглись янычары!..
Падут бесславные удары…

А о казни Людовика XVIII:

Молчит Закон – народ молчит.
Падет преступная секира…

И если кто-нибудь в противовес сказанному вспомнит строки:

Самовластительный злодей!
Тебя, твой трон я ненавижу,
Твою погибель, смерть детей
С жестокой радостию вижу, –

успокойтесь! Это о Наполеоне. Хотя последние две строки чести поэту, по совести говоря, не делают. За что он так погибшего в юности герцога Рейхштадского? Впрочем, об этом ведь поэт просто не мог знать!
Любя друзей-декабристов и до какой-то степени разделяя их взгляды, он все же вполне осознавал тщетность усилий скоропалительно преобразовать мир. Вряд ли ему хотелось стать этаким Че Геварой, который силком хотел затащить боливийских крестьян в «мировой пожар». Недаром в более зрелом возрасте поэт с горечью писал:

Свободы сеятель пустынный,
Я вышел рано, до звезды;
Рукою чистой и безвинной
В порабощенные бразды
Бросал живительное семя –
Но потерял я только время,
Благие мысли и труды…

Паситесь, мирные народы!
Вас не разбудит чести клич.
К чему стадам дары свободы?
Их должно резать или стричь.
Наследство их из рода в роды –
Ярмо с гремушками да бич.

Раскрыть секрет того, откуда появилось чудо поэзии Пушкина, пытались многие, в том числе умнейшие и талантливейшие люди, которые, к тому же, сами были поэтами. Сейчас, в 200-ю годовщину со дня рождения поэта, нагорожено столько псевдонаучных бредней и благоглупостей, среди которых просто теряются дельные мысли. Не берусь спорить ни с покойным А. Д. Синявским, ни с ныне здравствующим Борисом Парамоновым. Бог с ними. Андрей Белый в свое время написал целый трактат о том, как сделаны стихи Пушкина, и прочел его М. А. Волошину в его коктебельском доме. Максимилиан Александрович послушал – послушал и сказал: «Боря, если ты так все хорошо знаешь, сел бы да и написал «Для берегов отчизны дальной»! (Напоминаю, что подлинное имя Белого – Борис Николаевич Бугаев. – В. Р.) Белый только руками развел.
Думается, что из всех поэтов всех времен и народов Пушкин был самым психически нормальным человеком. Поэты ХХ века, безусловно, все были с некоторой «пропсишью» , кроме, разве что, Брюсова.
Когда вашему покорному слуге было лет 14 и он впервые увлекся поэтами и внимательно проштудировал толстенную «Антологию русской поэзии 20 века (1900-1925)», составленную Ежовым и Шамуриным (ценнейшее, кстати, издание, куда были включены все писавшие стихи в указанные годы – от гениев до идиотов), то из-под его пера вылились такие строки (прошу прощения за подобную саморекламу, писалось это, однако, вполне искренно. Я же не знал, что потом буду всю жизнь заниматься этими «ненормальными»):

Прочтя всех поэтов двадцатого века,
Нормального я не нашел человека,
Тот смысл изувечил, тот комкает стих,
Ну, что ни поэт, то какой-нибудь псих.
Здесь критик свихнется и сам сгоряча.
Нет, здесь он бессилен, тут надо врача.

Так вот, и у гармоничнейшего Пушкина выпадали минуты, когда под тяжестью «дара тайнослышанья тяжелого» он приходил в отчаянье и боялся сойти с ума:

Не дай мне Бог сойти с ума;
Нет, легче посох и сума;
Нет, легче труд и глад.
Не то, чтоб разумом моим
Я дорожил; не то чтоб с ним
Расстаться был не рад.

Когда б оставили меня
На воле, как бы резво я
Пустился в темный лес!
Я пел бы в пламенном бреду,
Я забывался бы в чаду
Нестройных, чудных грез.

И я б заслушивался волн,
И я глядел бы, счастья полн,
В пустые небеса;
И силен, волен был бы я,
Как вихорь, роющий поля,
Ломающий леса.

Да вот беда: сойди с ума,
И страшен будешь, как чума,
Как раз тебя запрут,
Посадят на цепь дурака
И сквозь решетку, как зверка,
Дразнить тебя придут.

А ночью слышать буду я
Не голос яркий соловья,
Не шум глухой дубров –
А крик товарищей моих,
Да брань смотрителей ночных,
Да визг, да звон оков.

Ему было всего 35 лет, цветущий возраст (он ведь не знал, что жить ему остается всего два года), а он говорит про «закат печальный», со спокойной мудростью рассуждает о близкой смерти:

Пора, мой друг, пора! Покоя сердце просит –
Летят за днями дни, и каждый час уносит
Частичку бытия, а мы с тобой вдвоем
Предполагаем жить… И глядь – как раз – умрем.
На свете счастья нет, но есть покой и воля.
Давно завидная мечтается мне доля –
Давно, усталый раб, замыслил я побег
В обитель дальную трудов и чистых нег.

Вот это было написано еще на пять лет раньше, а тема та же, но какая удивительная, благословляющая мир интонация.

Брожу ли я вдоль улиц шумных,
Вхожу ль во многолюдный храм,
Сижу ль меж юношей безумных,
Я предаюсь моим мечтам.

Я говорю: промчатся годы,
И сколько здесь ни видно нас,
Мы все сойдем под вечны своды –
И чей-нибудь уж близок час.

Гляжу ль на дуб уединенный,
Я мыслю: патриарх лесов
Переживет мой век забвенный,
Как пережил он век отцов.

Младенца ль милого ласкаю,
Уже я думаю: прости!
Тебе я место уступаю:
Мне время тлеть, тебе цвести.

День каждый, каждую годину
Привык я думой провождать,
Грядущей смерти годовщину
Меж их стараясь угадать.

И где мне смерть пошлет судьбина?
В бою ли, в странствии, в горах?
Или соседняя долина
Мой примет охладелый прах?

И хоть бесчувственному телу
Равно повсюду истлевать,
Но ближе к милому пределу
Мне все б хотелось почивать.

И пусть у гробового входа
Младая будет жизнь играть,
И равнодушная природа
Красою вечною сиять.

В 1937 году в связи со столетием со дня смерти поэта было издано огромное количество литературы о Пушкине. Тон был, конечно, только славословящий.
Все эти восторженные слова призваны были заглушить стоны замучиваемых живых и доказать: вот, мол, какие мы хорошие и как мы любим поэзию.
Воистину сбывалось пророчество поэта в «Борисе Годунове»:
«Они любить умеют только мертвых».
Тогда один маститый литературовед даже написал, что сожительство Пушкина с крепостной крестьянкой Ольгой Калашниковой доказывает его любовь к народу. В этом смысле все помещики-крепостники были отчаянными народолюбцами: некоторые имели целые гаремы.
При жизни Пушкина признавала славой России горстка образованных и умных людей. И то – многим казалось, что его романтические поэмы – это прекрасно, а вот стихи последних десяти лет жизни (самые лучшие!) – это и не так звучно, и холодновато. Такова участь любого первооткрывателя: он видит мир по-новому, а многие окружающие – еще нет.
Когда Краевский напечатал свой общеизвестный теперь некролог со словами: «Солнце нашей поэзии закатилось», это возмутило С. С. Уварова (а ведь весьма культурный был человек, и в «Арзамасе» состоял), и тот разразился начальственной тирадой: «Писать стишки еще не значит проходить великое поприще».
Минули десятилетия, и Д. И. Писарев вообще растоптал в своих статьях, достойных лавров Герострата, поэзию Пушкина.
В начале 20-го века, как вспоминает Маяковский, перед выступлениями футуристов им было приказано:
«Не касаться начальства, ну там Пушкина, например». А в революцию во Владикавказе, где тогда пребывал М. А. Булгаков, был устроен диспут о Пушкине, целью которого было развенчать поэта. Михаил Афанасьевич решил пойти на этот диспут и с недоумением слушал, как выступавшие «рвали на Пушкине в клочья его белые камер-юнкерские штаны». Наконец не выдержал и выступил в защиту поэта, за что был на другой день уволен из редакции, где служил.
Через какое-то время, после кончины бесславного РАППа, стрелка снова качнулась в другую сторону, и Пушкин опять стал гордостью нашей страны.
Что нам по этому поводу остается сказать? Разве что вспомнить стихи Пушкина «Возрождение».

Художник-варвар кистью сонной
Картину гения чернит
И свой рисунок беззаконный
Над ней бессмысленно чертит.

Но краски чуждые, с летами,
Спадают ветхой чешуей;
Созданье гения пред нами
Выходит с прежней красотой.

Так исчезают заблужденья
С измученной души моей
И возникают в ней виденья
Первоначальных, чистых дней.

И не будем загонять Пушкина в рамки – любые: они все будут тесны для него.
Пройдут юбилейные дни, а Пушкин будет все так же сиять перед нами: ни монархистом, ни революционером, ни богохульником, ни религиозным фанатиком, ни крепостником, ни народником, ни романтиком, ни классиком. А просто Поэтом. Великим Поэтом. Как писал М. А. Кузмин:

Романтик, классик, старый, новый?
Он – Пушкин, и бессмертен он.
К чему же школьные оковы
Тому, кто сам себе закон?
 


Рецензии
Унесла со встречи с Рутминским две маленькие книжицы с автографом автора. Ничего толком о нем не знала, попала совершенно случайно на эту встречу. Была презентация будущей книги очерков о поэтах Серебряного века. Но каков был автор! Высокий, красивый, статный, словно на бал собрался. Как он был не похож на наш бегущий и жующий мир! В его рассказе, как и в книге, поэты были живыми. Он выбирал самое главное и говорил о них так, словно был лично знаком с каждым. Встреча стала событием, как живой перед глазами в черном фраке, белоснежной рубашке, с не по возрасту прямой спиной. Из ушедших времён, благородный, любезный, свободный. А сейчас люблю бывать на улице Рутминского, которая совсем рядом с улицей Марины Цветаевой.

Наталья Акимова   22.03.2023 16:57     Заявить о нарушении