Неанд. Певчий Гад. Пустыня. Обезьяна в себе

                Пустыня

…отвязалось… всё-таки отвязалось от Великого страшное наваждение – беспробудное пьянство. Стал пробуждаться. И пил всё чаще не в режиме постоянного тока, а в режиме переменного.
Но и это не приносило полноты мирочувствования.  Устал однажды Великий (это «однажды» потом, слава Богу, не раз повторялось) пьянствовать и хандрить. Ненадолго, но устал. А ведь всё располагало к пьянству и даже запоям – и несчастливые шашни, и хандра, и ещё многое-многое другое. Всякое.
Решил найти крайнего, этакого самого виновного в его недуге. Даже в себе искал… искал… и – нашёл! Но не в себе любимом нашёл, а в неправильном, порочном календаре.
Полистал он его… и ужаснулся. «Да это что ж такое! Сплошные праздники! В церковном календаре – сплошь… ну, это понятно. Так ведь и в общегражданском! «День кооператора»», «День химика», «День физика», «День утилизатора»…день, день, день… всего на свете день, всего день и праздник!
Пьянь без просвета.

И наваял:
Праздничный террор

«Сердечной тоской, недостаточностью
Были празднички нехороши,
Широким похмельем, припадочностью…
Но был и просвет для души:
Меж праздничками, точно в паузе
Сердечной, забившись в тенёк,
Один был, царапался в заузи,
Как слесарь, рабочий денёк,
Хороший такой, озабоченный,
Сухой такой, узенький, злой,
Праздничками обесточенный,
Царапающийся иглой –
Как будто бы ключиком в дверце,
Мерцал и царапался в сердце...
Хороший, рабочий денек…»

***
…и, – подалее от соблазнов, подался в геодезисты Великий. Благо, с детства  мотался по изыскательским партиям. Со всей семьёй мотался: вполне  терпимой маманей, молчаливой сестрой, ненавистным папулей-геологом.
Много чему научился, много летних сезонов шастал по жёлтым советским пустыням. Овладел приборами, хорошо зарабатывал... и все, потным трудом заработанные деньги, выудила жена-шалава. Та, что втихаря зачала  и родила от бомжа, убедила Великого, что он – отец. А кто же ещё? Благородный Великий принял. Может, свято верил – евонное чадо!
А может, хотел верить. А может, любил. Какое-то время точно любил. – Слепой, глупый, Великий… а она, гомоза рыжая, тощая, огромноглазая, кривоногая, злая, странно влекущая, с осиной талией обалденная колдунья, моталась себе по врачам, по родственникам… вообще чёрт знает куда моталась. Умеют, ведьмы, уважительные причины придумывать. А он платил. Платил и платил. За всё платил…
Но очередной полевой сезон кончился. С ним и деньги. Как жить-кормиться? Подался  опять на экскаватор – ненавистное, жвачное, чавкающее железной челюстью со вставными зубами чудовище. Пластался вусмерть, домой приходил в робе, заляпанной мазутом, воняющий солярой… а шалава возьми и – давай отказывать. Великому в любви отказывать!
Вонь –  предлог убедительный. Даже рабочая, честная вонь, приносящая денежку в дом. Хотя и мылся Великий тщательно, но уже не очень к тому времени переживал высокомерное «нет». Так уже наянила змеюка, что закрутил романишко на стороне. И даже писал-воспевал, идеализируя-романтизируя совсем простую, милую бабёночку, такую, без подлых запросов.
Змеюка унюхала. И – айда терроризировать ревностью! Чёрт знает откуда вдруг взявшейся. Долго терпел Великий, терпел бессловесно… жалостлив был, да и долг свой осознавал. Понимал его, как ни странно для идиота, вполне традиционно: муж ответственен за семью. И точка.
Ну, потом выгнал, конечно, змеюку. Когда открылась подмена. Не стал, дурачок, оформлять развод, просто купил билет, отправил с нагулянной драгоценностью к… матери.
Остались от той поры вирши. Суровые, как сама жизнь, страшная, понизовая жизнь:


«К вечеpу скинешь pобу в соляpке,
Ополоснёшься, уложишь дочь,
Только начнёшь остывать от запаpки,
Жена воpотилась... а там и ночь.

А к ночи опять эта пытка ада,
Голос печальный, как кухонный нож:
– Поговоpим?.. Или лучше не надо?..
– Лучше не надо… – устало зевнёшь.

Неостоpожно, неостоpожно.
Нет бы смолчать, а не то заpычать.
– С тобой pазговаpивать невозможно!..
– Можно – пpиходится отвечать.

Вывеpнуть душу, или каpманы?
Как на плите pаскалённой вошь,
Коpчась в тоске, на вопpосец туманный
– Пpемию сpезали – гоpько вздохнёшь.

Ох, не об этом тебя, не об этом,
Знаешь ведь, знаешь, у бабы чутьё.
– Я к тебе пpосто шла, за советом...
И всхлипнет жалобно. Ё-моё!

– Ты пеpестал быть дpугом, мужем,
Рядышком ходишь, думаешь, ешь,
А я не нужна тебе... ты мне не нужен!..
Вот и ладненько – подумаешь.
          
– Шляйся по девкам себе хоть сколько,
Там будешь лыбиться масляно,
Лилька ли, Валька ли, Галька ли, Олька...
Оленька – попpавишь мысленно.

Уже засыпая, подумаешь слабо:
Чего pазделась-то догола?..
Какая была хоpошая баба,
Какая кpасивая баба была!

А дочку жалко... и бабу, вот ведь...
Выходит, до смеpти пpидётся вpать.
Выходит, утpом надо pаботать.
Выходит, нечего выбиpать…»

***
…Змеюка всё смекнула: жена есть жена, попробуй отвяжись, откажи в прокорме ребёнка! И долго ещё не оставляла в покое щедрого идиота. Постоянно моталасьчёрт знает куда. Возвращалась, виновато и волнующе для Великого опускала глазки…   
Провинциальная «скромница», приехавшая неясно откуда, ясно зачем, тихо, но неуклонно требовала, требовала, всё больше требовала… денег требовала. И Великий, конечно, давал. Пока мог…
А в итоге почти всё, что осталось от того «романа» – несколько стихотворений. Воспоминания о «мазутном» периоде любви, да ещё о великой пустыне отыскались в разодранном, как и вся земная жизнь Великого, «архиве»:

«…и я, как сокол на скале,
Сидел себе в Бетпак-Дале.
И я в Бетпак-Дале сидел,
Сидел, во все глаза глядел.
Как хорошо во все глаза
Глазеть в пустыню, в небеса, –
Во все!..   а то один болит
Весь день глазеть в теодолит.
Он крив, чудовищен, трёхног,
Больной фантом, он сам измаян,
Он  здесь чужой, он марсианин,
Косящий диковато, вбок.
А рейка – полосатый страж,
Фата-моргана, джинн, мираж,
Дрожащий в зное... о скала!
О сокол! О Бетпак-Дала!..
И я в Бетпак-Дале сидел,
Сидел, во все глаза глядел…»

* * *

«Медленно мысль проползает  людская,
Роясь в барханах зыбучих песков,
Как черепаха, уныло таская
Вычурный панцирь веков,
Где мозгов –
Как в черепах
Черепах.
Да и всё остальное
Тоже смешное:
Череп, пах…»

* * *

И ещё что-то, бредовое. От пустынного зноя, наверное:

«…ты слышал, как монах орёт?
«Анахорет!.. Анахорет!..»
В пустыне камню-великану,
Глухому камню-истукану
«Анахорет!..» –
Монах орёт»

* * *      

Обезьяна в себе

Орал, гордился возмужавший и уже эклектически начитанный, Великий, чванился даже – он, видите ли, создал «ненаучное дополнение» к частной теории относительности! Зря орал. Относительно всё это было. И относилось лишь к вопросу о расстояниях. Причём, расстояниях не глобальных, не  межгалактических величин, а дистанции между М и Ж:

«От каблука мадамова
До яблока адамова
Всего один шажок:
Возьмёт за горло сученька
Горяченька, подлюченька,
Улыбкой подкаблучника
Разлыбишься, дружок…»

Потом, однако, разгордился – показал людям… а никого это не обрадовало.  Порвал, как много чего рвал.. В итоге остались от того «дополнения» лишь обрывочки на мятом листке:

«…и всё-таки человек – мутант. Видимо, неког¬да к «обезьяне» был «привит» дух  горний, т.е. нечто истинно че¬ловеческое, Божеское. ЭТО было привито (как благородная  веточка к дичку) к тёмной твари.  Получился со временем му¬тант по  имени  человек.  Светлое, божеское в человеке не мстит природе. Мстит – обезьяна. Женщина – обезьяна. Кривляется перед зеркалом, губы выворачивает, – «вспоминает»…
Обезьяна в себе»
            
***

Из «Максимок» и «наблюдизмов»:

«Бог есть то, что есть. Я есть то, чего нет. Однако, карабкаюсь…»

***
 «Церковь сильна и стоит – Красотой. Власть – Силой и Тайной».

***
«Бог есть то, что есть. Ты есть то, чего нет. Однако, скребись…»

***
 «Страшные жуки… небо скребут!..»

***
«Бог есть то, что есть. Мы есть то, чего нет. Однако, стараемся…»
***
«…ввертилёты…»

***
 «Муха, медвежонок на крыльях…»

***
  «С большой буквы – Пьяный»...

***
Рассказ после мясокомбината:
«Сперва показывали тёлку. Потом разделанную тушу. Потом колбасу.
Потом снова доярку…»

***
«Печность. Во избежание беспечности необходима печность.
Именно печность. Жаркость…»
***
«…с трудом, удивительно легко запомнил усвоенные дедом заветы отца…»
О чём это? А – неизъяснимо.         

***
Неизъяснимое вообще осеняло Великого с незавидным постоянством. Можно сказать, курировало и вело. Куда? Приземлённым взором не разглядеть, но…
Тоскливого идиотизма мирного свойства Великому явно недоставало. И он, как человек великого и проницательного ума, осознавал это с младых ногтей. Но сносило его на пути буйные, невразумительные. И он весьма скорбел. И каялся невразумительно, и писал заунывные плачи, и брутальные заплачки, и вои, и чёрт знает что:

«…до свиданья, жизнь, окаянная,
Прощевай, злодей собутыльник!
Здравствуй, утро моё покаянное,
Здравствуй, белый мой брат, холодильник...»

***
Жизнь его, промысленная где-то в горних сферах не иначе, наверное, как житие, змеилась и пласталась пыльным долом.
Ему была предначертана судьба юродивого или блаженного, из тех, коим внимают, коих чтут и превозносят, многозначительно трактуют слова, поступки. И даже создают иконы для вящего прославления их.
Увы, жизнь не дотягивала до жития. Точнее, она была равновелика житию, но в каком-то очень уж диковинном изводе. Скорее всего, они тянулась параллельно, две эти линии – одна видимая и грубая, другая нежная и незримая. Простирались своей единосущностью в бесконечное нечто, и всё никак не могли пересечься.
То, что они где-нибудь пересекутся, факт для меня настолько несомненный, что, пожалуй, бессмысленно напрягать читателя излишними уверениями.
По крупицам тут, в обломках эпоса о Великом, размечена лишь пунктирная карта жизни, в которой он жаждал мира, творчества, любви. Его ли вина, что жизнь постоянно оказывалась грубее истинных чувств и помыслов?
А нужно ему было совсем немного, гораздо меньше, чем всем остальным. Любил он по-настоящему лишь истинно простое, и самое великое по истинной сути: луга, рощи берёзовые, реки, горы…
Но и там лукавый подбрасывал ему грязные грёзы. О, Великий, Великий! Почему же не хранил тебя Ангел твой со всеми присными? Почему так трудно шёл ты через мир? И сваркой глаза выжигал, и на огромном экскаваторе надсажался так, что без поллитры после смены заснуть не мог, и превращался в дебила, и писал злобное нечто про долю-недолю земную. А зачем?
Зачем надсажался, как дебил? Деньги. Ничего нового, просто деньги. Завёл жену, родился ребёнок. Ценные книги на чёрном рынке кусались так, что…
 А уже пристрастился к настоящему чтению. Надоели грязные авторы,  голодными шакалами кинувшиеся вдруг описывать все виды извращений, орально-анальные и проч., и проч., и проч. Это уже разрешили, а настоящее всё ещё пребывало под запретом.  Странные были времена…
Цензура, уже полусоветская, перманентно совершала невообразимую глупость – всё ещё запрещала книги старых русских писателей, эмигрантов, философов. Даже поэзию эмигрантскую, не имевшую никакого отношения к политике, запрещала.
Когда зарубежные писатели, гости-луареаты спрашивали компетентных   товарищей: почему бы не печатать такие востребованные книги, те отвечали с душевною простотой – с бумагой в стране напряжёнка. Зарубежные товарищи изумлялись: как, у вас нет бумаги, чтобы печатать деньги? Не печатали…
  Над глупостью этой долго и горько смеялись. Все. Великий же молча и сурово решил  задачу – просто пошел в УМС, кончил курсы, сел на экскаватор, где платили круто по советским меркам – от трёхсот рублей и выше. Остался след. Вот, сначала посветлее:


…разжимаясь и пружиня,
Напрягался, провисал
Пауком на паутине
Экскаватор на тросах,
Пережёванные кубы
Разминая под собой,
Грузно о вставные зубы 
Шлёпал нижнею губой,
Грунт лоснящийся кусками
Взвешивал, как на весах,
Зубья съеденные скалил,
Взвизгивал на тормозах,
А за ним, как кружевницы,
Стлали, словно из слюды,
Две сестрицы-гусеницы
Маслянистые следы...

***
А потом уже и нечто потемнее… совсем даже тёмное:

     На карьере, на закате…

«Будто бредит грузный варвар
Вгрызом в сахарны уста,
Будто грезит грязный автор,
«Пласт оральный» рыть устав,
Церебральный экскаватор
Дико вывихнул сустав,
И торчит, сверкая клёпкой,
И урчит, срыгая клёкот,
Будто грёзу додолбил
Засосавший вкусный локоть
Цепенеющий дебил...»


Рецензии