Выход в светлое. Эссе о Елабуге

В середине нулевых по национальным республикам России прокатилась миллениум-мания. Отмерявшая восьмую сотню лет Казань вдруг отпраздновала в 2005 году тысячелетие, в 2006 Республика Мордовия погрузилась в свой собственный тысячелетний юбилей – присоединения к России, а в 2007 мода на единичку с тремя нулями настигла Елабугу – её историю тоже «докрутили» до заветной цифры «тысяча».
С Мордовией получился целый анекдот: в 1985 году там отмечали 500-летие присоединения республики к Российскому государству, в 2006-м, при Меркушкине, замахнулись на миллениум, а в 2012-м, при новом региональном руководителе Волкове, вдруг снова отпраздновали 1000-летие любви к России. Только именовался последний юбилей позаковырстие – «тысячелетие единения мордовского народа с народами Российского государства». То есть в 1006 году вошли в Россию, а в 1012 почувствовали единение. И президент Путин послушно приезжал на оба мордовских миллениума и искренне поздравлял народ с этими знаменательными и судьбоносными событиями.
Впрочем, что мордовские миллениумы, что казанский я воспринял индифферентно – ни с Саранском, ни с Казанью меня ничего не связывает, а вот сюрреалистический юбилей милой сердцу Елабуги неприятно царапнул. В тот период я окончательно уверовал в правоту альтернативной истории Анатолия Фоменко, по крайней мере той ее части, что связана с критикой традиционной хронологии. Фоменко настаивает: на историю накладывается проекция. Каждый правитель желает её удлинить и обогатить (со своим интересом, разумеется), а исторические персонажи вдруг начинают вести себя так, как того хочет деятельный царёк-удлинитель – и не важно, сколько столетий отделяют его от них. При этом не требуется никаких очевидных подтасовок: новые исторические факты преподносятся на эмоциональной волне закрашивания «белых пятен» («нашу историю замалчивали, но сейчас есть возможность восстановить правду»), местные учёные с большим энтузиазмом и совершенно бескорыстно включаются в процесс, а любые исторические находки и документы трактуются в выгодном для удлинителей свете – с высокого благословения правителей-заказчиков. Вот и Елабуге придумали прошлое с национальным окрасом и большим геополитическим умыслом.
В августе 2007 в этом камском городке прошли праздничные мероприятия, посвященные мифическому тысячелетнему юбилею. Торжественные слова произносил Шаймиев, выступали Малежик и ансамбль «Ялла», а отряд ролевиков-реконструкторов представил публике исторический спектакль с занимательным сюжетом: основатель Елабуги булгарский эмир Ибрагим защищает город от нашествия монголов. Об эмире Ибрагиме до этого момента я не слышал, как, впрочем, и остальное человечество. Но прозорливости его искренне поразился: будучи мусульманином, он защищал рубежи зарождающейся России от нашествия «варваров». Словно предвидя, что через тысячу лет нашей процветающей суверенной демократией будет управлять партия «Единая Россия». В личности этого Ибрагима и его поведении сполна запечатлелись все воззрения и комплексы современной татарской элиты. Она совершенно не желает отсоединения от России, как призывали некоторые уличные горлопаны в 80-х и 90-х, но при этом жаждет возвышенной и уважаемой окружающими самостийности. Монголы-завоеватели в качестве предков современным татарам как-то не очень милы, а вот древние булгары весьма и весьма симпатичны. В качестве ориентира на будущее предлагается пасторальная мультикультурность: в созвездии братских народов, цвети, мой родной Татарстан!
Недалеко от Чёртового городища – это такая якобы древняя сторожевая башня на берегу Камы, главная достопримечательность Елабуги – сейчас стоит приличных размеров памятник булгарскому эмиру Ибрагиму I бен Мухаммаду (такого его полное имя – арабское, как видите), основателю города. Якобы основателю. Памятник выполнен в эпическо-пошловатом государственном стиле: эмир, одетый как персонаж не самого лучшего исторического фильма, указует дланью в сторону будущей Елабуги: здесь город будет заложён!
Интересная деталь: слово «Чёртово» в названии достопримечательности сейчас всячески вымарывается из всех исторических справочников и даже из интернета. Это место нынешняя политкорректная поросль региональных историков и государственных мужей предпочитает называть просто Елабужским городищем. И вправду, не могут же напитанные государственными указами и деньгами фантастические миллениумы ассоциироваться с чертями!
У меня свои собственные комплексы. Я русский как минимум до четвёртого колена, что по материнской, что по отцовской линии, русский, всю жизнь проживающий в национальной республике и всякие там, с позволения сказать, инородные корректировки истории воспринимаю тяжело. Официальная (точнее, уже неофициальная, неактуальная – забавно, как легко и быстро одно превратилось в другое) история Елабуги мне куда ближе: русский купеческий город, созревший и раздавшийся вширь из основанного в 17 веке села Трёхсвятское. Город, знаменитый своими многочисленными церквями, богатыми ярмарками и купеческими династиями. Я не люблю ни церкви, ни ярмарки, ни тем более купцов, но такая история мне теплее и понятнее. И даже не столько исламизация пугает (хотя и она тоже), а вся вот эта разнузданная вседозволенность правителей, которые одним росчерком пера могут изменять ход исторических событий, внедряя в наше сознание совершенно другие истины и ценности. Пугает беспомощность простых людей перед фантазиями господ.
Удлинение прошлого в случае с Татарстаном и Мордовией практически не вызвало отрицательного общественного резонанса. Ничего удивительного: всё, что за МКАДом – не жизнь, а хоровод теней. Интересно, а как бы отреагировали москвичи, если бы проснувшись однажды поутру, вдруг обнаружили, что возраст первопрестольной изменился, а основал её не Юрий Долгорукий, а какой-нибудь Абдурахман ибн Хоттаб?

Про девяностые принято плакаться. Лихие, жуткие, голодные. Плачутся даже те, кто набил тогда деньгами карманы. А я не буду. Мне в девяностые было хорошо. Хотя, в общем-то, и плохо тоже. Как всей стране. Но на каком-то философском уровне, в плане осмысления действительности, а на бытовом, личностном – определённо хорошо. Я эту лихость с жуткостью практически не заметил. И во многом благодаря Елабуге. Мне в нулевые хреново пришлось, а девяностые – это молодость, студенчество, портвейн с водкой и бьющая через край энергия.
В 1993 году я стал студентом первого курса факультета иностранных языков Елабужского государственного педагогического института. Институт считался – по крайней мере, среди аналогичных педагогических вузов – вполне уважаемым, а инфак так и вовсе имел репутацию крутого и даже как бы элитного. Несколько лет назад ЕГПИ зачем-то превратили в университет, а затем сделали филиалом другого университета – Казанского федерального. Все эти изменения вроде как должны означать повышение статуса и крутизну. Может, так оно и есть, мне трудно судить. По крайней сейчас в институте (точнее, уже университете) всё гораздо пафоснее: преподы ходят задрав носы, студенты подъезжают на иномарках, а сама территория учебного заведения, как и всей исторической части Елабуги, превращена в ласкающую глаз картинку из туристического буклета. Здание университета тому способствует – оно постройки 1898 года и создавалось как Епархиальное женское училище. Красивое здание, солидное. Не у каждого столичного вуза такое.
В девяностых всё было темнее и грязнее. Но вот ведь заковыка: то ли это свойство памяти, которая всегда осветляет прошлое и опошляет настоящее, то ли психологические особенности человеческого вида, который молодость ставит на пьедестал – а Елабуга девяностых раскрашена для меня в блёстки серпантина и огоньки фейерверков. Нынешняя – мила и любима, но лишь как наследница той, серпантинной. Мой родной Нижнекамск – пугающе пролетарский город с какими-то изломанными, агрессивными, жутко косноязычными людьми (чёрт, наверняка и я такой же!), а в Елабуге, что всего в 20 километрах от Нижнекамска (это если напрямую, через Каму) обнаружилась вдруг какая-то иная энергетика, иные измерения, иные формы бытия.
«Культура, – подсказывает мне задавленный и забитый внутренний голос, с которым я давно предпочитаю не общаться как с провокатором и предателем, – всё дело в ней». Блин, и он определённо прав! Культура – понятие скользкое, в нём множество ловушек и тупиков. Стремление к ней, возвышенной и величественной, далеко не всегда приносит радость и удовлетворение жизнью. Зачастую – лишь скорбь. Взбираясь по лесенке к вершинам знаний и красоты, порой с горечью осознаёшь, что культура приватизирована какими-то сословными группировками и, тебе, безродному босяку, в ней, в общем-то, никто не рад. Даже в качестве потребителя.
Но с Елабугой случай был иной. По сравнению со столицами культуры в ней с гулькин нос, одной Цветаевой с Шишкиным по большому счёту всё и ограничивается, но культура – это ведь не только имена и памятники. Это – технология общения, это особые коридоры для обмена энергиями, это специфические способы погружения в иные личностные субстанции. И в этом плане Елабуга определённо оказалась более продвинутым местом, чем промышленный Нижнекамск. Лучи инакости определённо привносило наличие в столь небольшом по численности городке (плюс-минус 70 тысяч душ) мощного гуманитарного центра в виде педагогического вуза. Свою работу производила и старинная, благородная история (до булгарских эмиров я её не распространяю). Как бы то ни было, в Елабуге совершенно не хотелось быть просто гопником, просто биороботом. Хотелось чего-то большего.
Хотя гопников, увы, хватало и здесь. И они не раз отвешивали мне отборные люли. Порой и я в долгу не оставался. Но отношение к Елабуге гопники не изменили – город сохранился на карте моей души как безусловно светлый и тёплый очаг окружающей реальности.

За пять лет учёбы я жил в Елабуге у трёх хозяек-пенсионерок. Два года – в 4-й квартире дома №39 по улице Разведчиков (она названа не в честь героев войны, а во славу разведчиков нефтяных залежей). Ещё год – в том же самом доме и том же самом подъезде, только на втором этаже – в 7-й квартире. И ещё два года – в доме №2 по улице Строителей, квартира была вроде бы 46-й. Дом на Строителей располагался метрах в пятистах он предыдущей обители на улице Разведчиков. В общем – прожил всю эту пятилетку в одном и том же, очень небольшом по площади географическом квадрате. В каждой из квартир мне полагалось по отдельной комнате – и это было более чем достойным пристанищем для иногороднего студента. Лишь на третьем курсе на несколько я месяцев ненароком оказался в условиях барака: Зоя Михайловна, женщина своеобразная и импульсивная, поддалась уговорам каких-то знакомых и пустила к себе на постой ватагу таджиков. Они заняли самую большую комнату в квартире, привезли три кровати, но точное количество остававшихся на ночь гастарбайтеров исчислению не поддавалось – порой их ночевало и пять, и шесть. У меня во владении оставалась целая комната, но попасть в туалет и на кухню стало проблемой. Ничего плохого о таджиках не скажу, ребята они были вполне нормальные, называли меня «братом», мирно торговали на рынке фруктами, а если я туда забредал, неизменно вручали мне кисть винограда или персик. Зоя Михайловна месяца три терпела, а потом объявила всем квартирантам разом, включая меня, о выселении. Пришлось искать новую квартиру.
Буквально рядом, почти впритык с 39-м домом по улице Разведчиков находится 4-я гимназия – одно из ведущих учебных заведений города. На втором курсе я устроился в неё сторожем. Работа принесла некоторую головную боль (в прямом смысле, от недосыпания) на институтских лекциях и семинарах, но зато заметно улучшила моё финансовое положение. Денег, что давали на жизнь родители, хватало исключительно на питание, а зарплата сторожа, пусть и копеечная, позволила жить на чуть более широкую ногу – регулярно пить пиво и вино, угощать девушек шоколадками и скупать в огромных количествах кассеты с записями зарубежных рок-групп.
Глубокое погружение в рок-н-ролл – это тоже она, Елабуга. На рок я запал очень рано, но в Нижнекамске с настоящими его ценителями и коллекционерами не пересекался. То ли в силу юного возраста, то ли благодаря особенностям городского менталитета – здесь предпочитали свои таланты и увлечения как-то не выпячивать. Я и сейчас не знаю, есть ли кроме меня в Нижнекамске люди, которые собирают и слушают виниловые пластинки. Если и есть – то они никак себя не проявляют. А в Елабуге, нисколько не напрягаясь и специально не занимаясь поисками, я в первые же недели сошёлся с местными меломанами, которые хоть и были в среднем лет на пятнадцать старше меня, но нисколько этим фактом от себя не отталкивали.
Особенно сдружился с врачом-фтизиатром Игорем Ризвановым – это был (и, дай бог, остаётся по сей день – хотя связь я с ним потерял) один из самых увлечённых елабужских коллекционеров рока и, что самое главное, человек, отчаянно не жалевший на музыку денег. Старая советская акустика «Орбита», что до сих пор стоит у меня дома и никак не может меня нарадовать – это его, Игоря, наследство. Я приобрёл её после того, как он потратился на пафосные, дорогие, но, как по мне, совершенно невыразительные и какие-то унылые колонки фирмы «Саньо». Меня же советская «Орбита» полностью устраивает и менять её на забугорные брендовые фанерки я не собираюсь.
У Игоря была во мне материальная заинтересованность – он записывал с компакт-дисков альбомы на кассеты за умеренную плату – но не только. Брат по разуму – в этом качестве я тоже был ему необходим. Все мы в этой жизни ищем себе подобных, и далеко не каждому удаётся таковых найти.
Мой музыкальный кругозор к моменту прибытия в Елабугу был достаточно узок, но вовсе не оттого, что организм не принимал то или иное направление рока. Просто его негде и нечем было напитать. Зато с помощью Игоря я быстренько расширил его до большущих пределов – по крайней мере, среди групп и исполнителей золотого периода рока, то есть 60-70-х годов. Помню две самые первые кассеты, которые записал мне Игорь то ли в сентябре, то ли в октябре 93-года – примерно в те самые дни, когда в Москве бушевала заваруха с разгоном Верховного Совета. На одной было два альбома Jethro Tull - «Акваланг» и «Тупой как пробка». На другой – сборник Дженис Джоплин и вроде бы какой-то альбом Ten Years After. «Джетро Талл» до того времени был для меня совершенно неизвестен и при первом прослушивании произвёл просто грандиозное впечатление. Я и по сей день безумно его люблю.
Вот я сижу в обшарпанной комнатёнке своей съёмной квартиры – в соседней хозяйка смотрит чёрно-белый телевизор – и слушаю в наушниках на привезённых из дома «дровах», дешёвеньком магнитофоне «Весна», альбом «Акваланг» великих «Джетро Талл». “Aqualung, my friend, - проникновенно выдаёт Иэн Андерсон, - don’t you start away uneasy”. За окнами – поздний вечер, мне хорошо и горько одновременно. Я страдаю от одиночества и тотчас же наслаждаюсь ими – одиночеством и страданием. Жизнь замерла для нескольких важных моментов осознания себя и окружающего мира. Музыка наполняет до краёв и выхлёстывается наружу – я не знаю, что мне делать и как пережить это чувство наполненности смыслами. Миллионами смыслов.

Географически Елабуга чётко делится на две части – старую и новую (условно новую, потому что дома в ней в основном хрущёбообразные). Старая, занимающая не меньше половины городской площади, а то и больше, в основном заполнена частными домами, оттого при въезде в город, особенно в первый раз, складывается впечатление, что это просто-напросто большая деревня. Деревенского как в жизненном укладе елабужан, так и в городской инфраструктуре действительно много. Люди старшего поколения, особенно те, кто живёт в Елабуге всю жизнь, неплохо знают друг друга, вне зависимости от того, на соседних улицах они обитают, или в разных частях города. Если и не знакомы лично, то определённо представляют, как выглядит тот или иной человек, и уж как минимум слышали о нём. «А, Двоеглазова! – бывало, спрашивали меня о фамилии хозяйки. – Знаю, знаю. Мой брат с её мужем в разведке работал». В «разведке» - значит, в «Прикамнефти», местной организации нефтяников.
В старой части города повсюду установлены водяные колонки. Па жаре – просто незаменимая вещь. Качнул пару раз – и из земли бьёт ледяная вода. Хоть пей, хоть голову под струю засунь. И не надо тратить деньги на минералку. Вообще же вода в Елабуге плохая – мутная, тяжелая. За пару месяцев новый чайник покрывается изнутри слоем извести.
Ну а с транспортом вообще беда. От идеи добираться до института на автобусе я быстро отказался – они появлялись в лучшем случае раз в полчаса и забивались под завязку. Поездка превращалась в кошмар. Пришлось ходить пешком – и занятие это очень даже полюбилось, хоть дорога и отнимала минут по сорок-пятьдесят.
Добираться до института было приятнее, чем идти обратно. Новая часть города находится на горе, а старая – в низине. Разница в уровнях весьма заметная. В институт идёшь под гору – по улице Разведчиков, это почти городскими задами, потом по старинному кладбищу, где похоронена кавалерист-девица Надежда Дурова и стоит памятник в её честь, проходишь площадь с большим памятником Ленину, это уже улица Казанская, самая протяженная и наполненная стариной, пара километров по ней – и вот ты в институте. Ну а обратно – уже в гору. Уже медленнее и труднее. Хотя в двадцать возраст не чувствуешь, что там эти ежедневные километры!
У меня завязалась крепкая дружба с двумя однокурсниками – Владом Часовским, он приехал из Бугульмы, и Ваней Власенковым, тот вообще был из Крыма. Мы так втроём и шествовали: реже в институт, потому что состыковаться поутру трудно, а вот из института – постоянно. По какому-то неподвластному наитию осенью и весной все втроём ходили в плащах, которые модной одеждой к тому времени уже не являлись, и среди местных аборигенов выглядели крайне вызывающе. Как три комиссара.
Дорога к дому полна соблазнов, особенно после получения стипендии. Несмотря на то, что Елабуга считалась городом бедным, да и была такой, недостатка в ещё советских столовках и уже капиталистических кафешках и барах здесь не было. На одной Казанской улице их можно было обнаружить с десяток. Всё начиналось с пивасика или бутылки вина в студенческой столовой (алкоголь там не продавался, его брали в ближайших магазинах, но из столовой пьющих студентов, как ни странно, никто не прогонял), потом заходили на Казанской в какое-нибудь кафе и добирали там, ну а затем всё могло закончиться в главном ресторане города «Гелон» или вообще в ночном клубе в соседних Челнах.
Трудовая деятельность в должности ночного сторожа Елабужской гимназии №4 тоже оказалась сопряжённой с высокими алкогольными рисками. Там постоянно кто-нибудь наливал – то школьный плотник дядя Валя, почти карликового роста доморощенный интеллектуал-матерщинник; то разбитные училки, незамужние и разведёнки, остававшиеся в школе допоздна на каких-то бесчисленных посиделках, с озорными искрами в глазах и на многое готовые; то дружбаны-студенты, которым вдруг становилось одиноко и, захватив бутыль, они тащились ночью к гостеприимному сторожу, чтобы выпить с ним под философскую беседу о жизни, любви (точнее, её отсутствии) и устройстве Вселенной; то просто пацаны с района, приносившие выпивку на школьные дискотеки. Даже при ночном подсчёте голосов на выборах в Государственную Думу члены избирательной комиссии, уже вдрабадан развесёлые, принесли мне стакан водки.
Бывало, и сам я оказывался инициатором ночных посиделок в школе. Где ещё можно прилично провести время, как не здесь – в пустом и огромном здании? Пропустив первые сто грамм с кем-нибудь из друзей, например, Серёгой Олейником, сумрачным елабужанином со своими тараканами в голове, и почувствовав в душе уверенность, мы выходили в ночь знакомиться с девушками. Нередко, к удивлению моей застенчивой натуры, знакомства заканчивались викторией: добрые отзывчивые елабужанки или какие-нибудь приезжие студентки шли с нами в пустую школу, выпивали пару рюмок палёной водки (тогда только такая и продавалась – либо Мензелинская, либо какая-то разноцветная забугорная, но тоже дерьмовая), кружились в медленном танце под записи из магнитофона и немного разгоняли тоску, которая нет-нет, а всё-таки накрывала.
Сколько стипендий, сторожевых зарплат и родительских денег спустил я на эти мимолётные веселья! А затем жил впроголодь до поездки домой или до новой стипендии. Но – не жалко. В молодости можно. Зато сейчас – примерный семьянин и трезвенник.

У меня в арсенале есть несколько коронных циничных шуток. Я употребляю их в тот момент, когда хочу показаться глубоким, неординарным и остроумным человеком. Одна из них следующая:
- Цветаева и двух недель в Елабуге не протянула, а я пять лет чалился.
У меня тонны сомнений по поводу глубины влияние искусства в целом, и литературы в особенности, на умы людей. Но неврастеничка Марина Цветаева и её трагическая смерть в Елабуге – это абсолютный показатель величественной значимости литературы и её, если хотите, богоизбранности. По сути весь культурный статус Елабуги, весь интерес к ней держится на одном этом имени. Дурова – слишком мимолётный, да и какой-то анекдотичный персонаж. Шишкин – тоже отнюдь не титан даже по меркам изобразительного искусства. Знаменитый учёный Бехтерев связан с Елабугой лишь по касательной – как уроженец Елабужского района. О других сферах и говорить не приходится. Особая экономическая зона, которая функционирует сейчас в Елабуге, и в связи с которой город нередко мелькает в списках новостей – это совсем уж узкоспециальная капиталистическая фишка, никакого живого отклика у простого человека она вызвать не в состоянии. А вот Цветаева – это да. Уберите Цветаеву – и от Елабуги практически ничего не останется. Как в Библии, смертью смерть поправ, она, толком и не поняв, где находится, фактически не рассмотрев Елабугу, отправила этот захолустный городишко в культурную вечность.
Я далёк от намерения размазывать сопли по поводу самоубийства поэтессы. Судя по её предсмертным запискам, из жизни она уходила спокойно, вполне осознанно и расчётливо, даже весело. Чего стоит одна только фраза: «Не похороните живой! Хорошенько проверьте». Я никогда не воспринимал самоубийство как слабость. Нет, это поступок сильных людей. Это сражение с вселенской причинностью, это смачный плевок в узколобое человечество. Это освобождение, в конце концов. Это сила выбора.
Домик, в котором Цветаева попрощалась с жизнью, находится на Малой Покровской улице (в сороковых – улица Ворошилова), метрах в двухстах от педагогического университета. В нулевых он превратился в крепкий, добротный сруб и музей поэтессы, а в девяностых был ещё жилым домом. Достаточно ветхим и облезлым, выкрашенным почему-то в голубую краску. Кроме мемориальной доски, которую с ходу и не разглядишь, ничто не напоминало в нём о последних днях поэтессы. Я проходил мимо дома дважды в день – по дороге на учёбу и обратно. Время от времени из его ворот выходила какая-то баба и выплёскивала на улицы помои. Музей Цветаевой располагался в другом доме, правда, поблизости – на улице Казанской. Что тот, прежний музей, что нынешний – совершенно не интересны. Набор рухляди родом из первой половины 20 века плюс несколько личных вещей Цветаевой. Вроде бы личных, хотя кто сейчас даст гарантию?
«Здесь царит атмосфера незримого присутствия Марины Ивановна, - возвышенно и смешно написано на сайте Елабужского государственного музея-заповедника, к которому относится и мемориальный комплекс Цветаевой. – Как будто она вышла ненадолго и сейчас вернётся. На не распакованных чемоданах – её берет, на диване – вязаный плед. Застывшее время оставило Марину Цветаеву ЖИТЬ в Елабуге».
Вышла ненадолго… Вернётся… Бррр, пошлятина. Надо же уметь перевести сухую прозу жизни в эти возвышенно-нелепые слюни. А вот взяла бы вдруг и вернулась – что тогда? Что бы с ней делало человечество? Мне только один вариант видится – снова загонять в могилу. Потому что поэтесса, творческий человек – это аномалия, ненормальность. У здорового большинства к подобным созданиям только неприязнь. Вот я всю жизнь ощущаю к себе неприязнь – и прекрасно понимаю, почему и за что. Надо радоваться, когда поэтессы вешаются. Они всё равно в этот мир через неправильную дверцу залезли, он их не ждал, они ему противны. Смерть – ерунда, все сдохнем, а поэтессы красивыми самоубийствами погружают себя в вечность. Вместе с улицами, сёлами и городами, к которым они имели отношение. Смерть им к лицу, она молодит и разбрасывает невиданные творческие дивиденды.
Почему я не поэтесса? Почему я не повесился?
К Цветаевой у меня отношение неоднозначное. В раннем детстве она сильно напугала меня строками из известной песни, проникновенно исполненной Аллой Пугачёвой: «Настанет день, когда и я исчезну с поверхности Земли». Очень долго я не мог вместить в себя эту истину. Впрочем, я туговат, и до сих пор не могу вместить десятки других истин, куда более простых и понятных. Потом вся вот эта болезненная жеманность и гулкая величественность, которые сопровождают имя Цветаевой – она отталкивает. В них не оставлено не малейшего зазора для критики, для свободы неприятия. В воздухе как бы само собой утверждено: Цветаева – богиня поэзии. Ты либо безропотно принимаешь эту истину, либо ты недочеловек. И утверждена эта аксиома как раз таки теми (может быть, не лично, но тем же психотипом, наследниками, той же человеческой прослойкой), кто копал ей при жизни могилу. Просто сменились ориентиры. Римляне распяли Иисуса, а потом спокойненько приняли христианство. Здесь та же самая история.
Не то чтобы я желаю рассыпаться в критических высказываниях по отношению к творчеству Цветаевой. Нет, оно мне вполне по душе. Но его слишком возвеличили – до нечитабельного, до какого-то нечеловеческого уровня. Джима Моррисона и Виктора Цоя тоже можно было слушать лишь до тех пор, пока им не придали божественный ореол. А сейчас при звуках «Кино» и «Дорз» меня почему-то передёргивает.
Категорически не могу сказать, что Цветаева как-то повлияла на меня. И на мою склонность к графомании. Писать я начал до Елабуги и до Цветаевой. Тем более не стихи, а прозу. Но последнее пристанище поэтессы оказалось на поверку чрезвычайно творческим местом. С одной стороны Елабуга очень мрачный и депрессивный город, а с другой – обнадёживающий, намекающий на выход в светлое. В Елабуге я наконец-то смог погрузиться в большие прозаические формы, о которых мечтал ещё в детстве.
Роман! Именно здесь я написал свой первый роман, название которого вам всё равно ни о чём не скажет. Работа над ним заняла ровно пять лет – как раз полный срок учёбы. Он писался у всех без исключения хозяек, писался в школе на ночных сторожевых дежурствах, писался с упоением и одновременно с тотальным самоуничижением. Роман получился густо сюрреалистическим, абсолютно шизоидным, а потому практически нечитабельным и не имеющим шансов быть опубликованным. Но я всё равно им горжусь и верю, что когда-нибудь его оценят по достоинству.

Я не был в Елабуге лет десять после того, как пошатывающей походкой вышел из ресторана «Гелон», где всем курсом мы отмечали получение дипломов, и направился на пристань, чтобы добраться на речном трамвайчике в Нижнекамск. В девяностых речной пассажирский транспорт был ещё жив, сейчас ему пришёл полный кирдык. Дорога из Елабуги до Нижнекамска (это по течению) занимала всего пятнадцать минут. Сейчас же в Елабугу и на автобусе непросто добраться. Автовокзал там фактически отсутствует, из других городов едут туда в основном таксисты-бомбилы.
В нулевых встретил знакомого парня из Елабуги. Он окончил физмат того же педагогического вуза, что и я, женился на нижнекамке и работал продавцом компьютерной техники в одном из магазинов Нижнекамска. Типичная судьба выпускника пединститута. Я тоже прошёл свои торговые университеты.
- Елабугу ты сейчас не узнаешь, - сказал он мне. – Там всё ТА-А-АК изменилось…
Заинтригованный его словами, да и просто по большому желанию вновь погрузиться в город своей студенческой молодости, в один из летних дней, захватив жену, я съездил в Елабугу. Мы целый день бродили по городу, фотографировались, любовались незатейливыми достопримечательностями и чудно провели время, но, увы, никаких радикальных изменений в Елабуге я не заметил. Местная власть активно взялась за историческую часть города, превратив её в разноцветную, ажурную и какую-то кукольную картинку, понатыкала кучу памятников, реконструировала местные церкви, музеи и просто старинные дома, но мне эта приглаженность и прилизанность совершенно не легла на душу. В этом больше видится капиталистический новодел, рыночное позиционирование территории. В Елабуге в своё время накрылся тракторный завод, нынешняя особая экономическая зона тоже образование какое-то мутное и с туманными перспективами – так что промышленную сущность никак привить не удаётся. Поэтому Елабугу решили «продавать» как город исторический, культурный, музейный, ярмарочный. Город тысячелетний, хм… В тёплые месяцы, особенно в выходные, туристы здесь действительно нередкие гости. Правда, их недостаточно много, чтобы на этом держалась местная экономика. Так что какие-то фантазии о будущем Елабуги со стороны властей вполне ещё возможны.
Ну а в остальном – что там, собственно, изменилось? Что вообще меняется в городах и населяющих их людях? Те же дома, те же улицы. Те же эмоции и страстишки. Я не верю историческим книгам и фильмам, которые показывают людей прошлого радикально отличающимися в поведении и образе мыслей от современных двуногих. Поверьте мне: тогда всё было то же самое. Другие имена правителей, другие виды транспорта и оружия, другие условия обитания… Но в сердцевине своей жизнь одна и та же на протяжении веков: борьба за огонь и поиски осмысленности.

Для меня Елабуга навсегда останется городом брутальной и нервной молодости. Городом моего первого романа. Городом разбитых губ и пьяного веселья. Мрачным и нежным городом, впустившим меня в свои чертоги, напитавшим своим неброским очарованием и сумевшим, не поломав, выпустить обратно – в суматошную и нелепую круговерть жизни.
Продолжим свидания, Елабуга?
Но только раз в десятилетие. Чаще ни ты мне не нужна, ни я тебе.
С любовью и верностью, твой Лукошин.


Рецензии