И тогда ударил колокол

  Николай  ЗАХАРЕНКО

И  ТОГДА  УДАРИЛ  КОЛОКОЛ

       Рассказ

  1.
  “Это было в ту пору, когда  ухнуло!”
  Или:
  “То и то случилось – ого! – еще до того, как ухнуло…”  Или после.
  Так дивосельцы вели отсчет хронологии своей двух-трёхпоколенной летописи, относительно необъяснимого небесно-космического явления в Дивосельи.
  ... Содрогнулась земля: затанцевали на углах дома; с полок свалилась и разбилась стеклянная и глиняная посуда; брызнула вода из глубоких колодцев. Заложило уши – минут пять не могли отглотаться дивосельцы от внезапной глухоты и немоты, пока не ударил колокол на церковной колокольне. Тогда люди услышали, как затрещало и дико заголосило не своим голосом в Закрошинским лесу.
Тогда они увидели, как за кладбищем, над трясиной-болотом с шипением гадюки взметнулся вверх серо-зеленый фонтан какого-то, смердящего на всю округу, газа – будто дракон испортил воздух!
  Потрясенные дивосельцы зажали пальцами носы, втянули от ужаса головы в плечи, но не зажмурились, не смогли отвести глаз от зеленого фонтана, на вершине которого лениво и грациозно покачивалась гигантская, – может величиной с Гацуково поле, – тарелка.
  Впрочем, это сейчас на подобное формообразование говорят “тарелка”. Перед концом света люди привыкли к необычайному и нарочито буднично описывают его признаки. Иным необычным (“аномальным”, как теперь говорят) явлениям снисходительно присваивают уменьшительно-ласкательные или вообще шуточные прозвища, типа “барабашка”, а имена особо надоедливых феноменов легкомысленно и глумливо сокращают вплоть до аббревиатур. Через это необычное делается будто обычным и не так нервирует. Сейчас бы сказали, что дивосельцы наблюдали обычный НЛО, или “тарелочку”.
  Не такими были дивосельцы!
  Во-первых, они были  христианами. Во-вторых, христианами суеверными.     В-третьих, христианами  любопытными.
  Христианская вера требовала от дивосельцев быть осмотрительными в выводах.
  Суеверность позволяла им напрямую, минуя слепой лабиринт научности, проникать в суть вещей.
  Любопытство делало их наблюдательными (по крайней мере, ни один свидетель Дивосельского Потрясения не скажет, что наблюдал именно “тарелочку”. Ибо все видели: тарелочек было две! Причем, сложенные кромками вплотную одна к другой, так, как бабы соединяют миски с оладьями, идя на крестины или на свадьбу).
  Но это так, мелочь. Главное – вдоль кромки тарелок по кругу испуганно металось туда-сюда зловещее желтое око с красными прожилками. Факт, которого одного хватило бы дивосельцам для вывода...
  Факт второй: зеленый газовый фонтан вонял серой!
  Факт третий: когда ударил колокол на колокольне – тарелки сморщились, как гнилые подберезовики, и уплыли за горизонт на запад.
Факт четвертый, главный и смыслоопределяющий: колокол ударил, когда ни звонаря, ни батюшки в Дивосельи не было, а на церкви висел кованный в 1547 году медный замок.
  Землетрясение, колодезные брызги, вой собак, нечеловеческий вопль в Закрошенском лесу, а также битую посуду дивосельцы поставили во вторичный доказательный ряд и вывели:
  – Это он, тфу-тфу-тфу, нечистик!
  Так оно и было.

  2.
  В доме Андрея и Марьи умирал их первенец Иванка. Умирал необычно, не так, как умирают дети. На рассвете проснулся и объявил:
  – Мама, папа, послушайте: я скоро умру!
  Андрей не расслышал, а Марья не поверила ушам.
  – Андрей, что он говорит?
  – А я не слышал. Ты мать, ты и слушай. А я отец, я топор точу!
  Логика смешного отца всегда смешила Иванку. Он и сейчас зашелся смехом. Но вдруг посерьезнел и снова повторил своё объявление. Да так твердо повторил, что Марья с Андреем не только услышали, но и поверили неслыханному – и вмиг почернели.
  Однако виду не подали.
  – Я тебе язык иголкой наколю за такие глупые слова,– словно возмутилась Марья.
  – А я, вот, кнутом по заднице! Хочешь? – притворно пошутил Андрей, – с удивлением чувствуя, как седеют его виски: холодом, что-ли, от них повеяло?
  Но Иванка их не поддержал.
  – А, пустое, – горько сказал он, глядя в окно.
  В свои четыре годочка Иванка, словно старик, утешал несчастных родителей.  Утешал по-взрослому мудро, подчас удивление недетским умом Иванки превышало их горе!
  – Мама, – привставал Иванка со своей детской самодельной кровати, – ты по мне много не плачь. Три дня можно, а больше – нет! И отцу не позволяй.
    Почему, сыночек?– будто бы легкомысленно, будто бы весело спрашивала Марья, изо всех сил глотая слезы.
  – Почему-почему! Выплачете себе глаза, а как придет время перебираться на Тот свет, то меня и не найдете! Нас там много таких... маленьких, – чему-то мечтательно улыбался Иванка. Марья выбегала из дома в сени, якобы по делу, и, немо давясь слезами, чтобы не услышал Иванка, голосила. Потом так же быстро утирала лицо подолом юбки и возвращалась обратно с веселой улыбкой.
  – Что это ты выдумываешь, Иванка? Ты еще мал думать про Тот свет. Тебе еще грех.
  Иванка укоризненно смотрел на мать и молчал.
  – Я тебе сейчас оладушек испеку, из белой муки, с медом! Хочешь?Дед Никита меду принес.
  – Мама, – останавливал Марью Иванка, – у нас той муки три горсти осталось. Будете делать поминки, так и на стол нечего будет поставить.
  – Так с медом же, сыночек, – глупо говорила Марья, потихоньку сходя с ума от страшной правды, с которой не разминешся, но и не смиришься. – С медом же...
  – Позови тятьку.
Она суетливо, с предупредительной готовностью бросилась выполнять сынову просьбу             – искать Андрея. Тот  был во дворе, Марья знала точно, но что его придется именно искать, как в лесу, она тоже знала.
  Последние три дня Андрей почти не заходил в дом: не завтракал, не обедал, не ужинал, как одичавшая собака, скитался по загуменью, топтался в сарае, за чем-то лазил на чердак, подолгу сидел на траве в дальнем углу сада. При случайной встрече с женой прятал глаза и сворачивал в какую-нибудь пристройку, словно по неотложному делу.
  – Андрей! – Тихо позвала Марья с крыльца.
Ответа не было.
  – Андрей, иди, Иванка зовет!
  За дровяной скирдой зашевелилось, обрушились дрова, и показалась Андреева голова.
  – Зачем? – испуганно, затравленно смотрел на Марью Андрей.
  – Не знаю. Зовет.
  – Зачем? – враждебно спросил Андрей.
  – Не хочет есть лепешек из белой муки.
  – А-а... А я думал ... – Андрей как опомнился. – Иди ты первая, – попросил он жену. Марья послушалась, хотя ой как ей самой хотелось задержаться, пропустить впереди себя Андрея, укрыться им от угрозы.
  Иванка спокойно ждал, пока отец растерянно топтался у порога, пока подходил к кровати.
  – Что ты хотел, зачем звал? – грубо спросил Андрей.
  – Папка, у нас на чердаке есть березовые доски?
  – Березовые? – Андрей задумался. – Я на чердаке не был.
  – Был, – хитро улыбнулся Иванка. – Я слышал.
  – Как ты слышал? Я туда босиком лазил, – проговорился Андрей.
  – Слы-ы-шал... Я теперь все слышу...
  Марья выступила вперед.
  – Сыночек, а что ты хотел?
  – Папка, – не обращая внимания на мать, говорил Иванка, – ты не те доски присмотрел, я тех не хочу.
  – Почему? – насупился Андрей, удивляясь будничности, с которой он ведет со своим Иванкой разговор  о досках!
  – Они же сосновые, так? А я хочу гроб из березы.
  – Что? Что ты сказал ?! – закричала Марья.
  – Березовые хочу, – упрямился Иванка.
  – Нельзя так! Ой, нельзя-а-а! – впервые в открытую заголосила Марья.
  – Мамочка, не плачь, я тебе расскажу...
  – Ой, расскажи, сыночек, расскажи-и!
  – Помнишь, я зимой играл на печи с лучиной?
  – Ой, помню-у!
  – А ты меня завтракать позвала, помнишь?
  – Помню, родненький, помню-ю!
  – А я взял и занозу в палец загнал...
  – По-о-мню, – выла Марья. – Пальчик мой золотой!
  – Потому что лучина та сосновая была! – подвел итог Иванка.
  – А какую ты хотел? Это же лучина, – опешил Андрей, не понимая, куда он клонит.
  – От сосны всегда бывают занозы, – грустно вздохнул Иванка.
  – Эка беда – заноза! – Андрей упрямо старался или разрушить, или хотя бы понять бред сына. – Я, вон, в прошлом году топором ногу порубил, и то ничего.
  – То другое... Ты умрешь, а Бог тебя позовет и скажет: “Молодчина, Андрей Андреевич, хорошо топор наточил, пойдешь за это в Царство Небесное!” А меня не похвалит...
– Почему? – разгневанный на Бога, спросил Андрей.
– Он меня позовет, а я буду вылезать из того соснового гроба и занозой заножусь! Он спросит: “Почему у тебя, Иван Андреевич, заноза в руке? Зачем мне человек с занозой? Иди от меня!”
  Тут Иванка и сам горько заплакал.
  – А ты не умирай, сынок, – заплакал и отец. – Ты же знаешь, нет у нас березовых досок.
  – Не могу, папка, они меня там ждут.
  – Да кто ждет-то ?! – вместе воскликнули Марья с Андреем.
  – Они... все...
  – Подождут, – сказала Марья. – А ты поспи.
  Иванка сомкнул веки и мирно заснул. Ровное дыхание вздымало его птичью грудку; седые, как лен, кудряшки раскидались на подушке; розовые губки сложились в легкой улыбке; румяные щечки светились жизнью, и только белый лобик обозначила печать Смерти: на детском личике вдруг выступила Чело.
  Андрей пошел по деревне искать березовых досок. Заходил в дома и говорил:
  – Кланяюсь низко в пояс, люди добрые! Или не одолжите сколько штук березовых досок?
  – Нету, – говорили хозяева. – А зачем тебе?
  – Нужно одну вещь смастерить, – загадочно отвечал Андрей, опять всем кланялся и выходил.
  Люди недоуменно переглядывались, с жалостью глядели вслед Андрею и молча крутили пальцем у виска.
  Доски нашлись у Марьиного двоюродного брата Василя. Строганые, обрезные, узкие, – как раз столько, сколько нужно на гроб для Иванки.

  3.
  Не было в Дивосельи человека, который бы не согревался душой и сердцем, глядя на красивую семейку, на Андрея да Марью с Иванкой.
Андрею двадцать шесть, лицо смуглое, осанка статная, походка упругая, глаза серые, веселые, на губах постоянно приветливая усмешка. Муж, отец, парень. Мужчина! Не было в Дивосельи девушки, которая бы тайно не любила Андрея.
Марье двадцать два. Глаза синие-васильковые, брови черные вразлёт, на правой щеке ямочка, милый носик немного вздёрнут, сама росточком до плеча Андрею. Не было в Дивосельи ни красивого парня, ни затюканного мужичка, который бы тайно не мечтал о Марье.
  Но им всё это людское, как на меже лебеда.
  Марья на всю округу певица, на всю деревню мастерица, славная дивными вышиванками и тканным полотном. На ее вышиванках волшебные девы, самой Марьи красивее, белые лебеди парами ходят по синему морю, белые облака стаями проплывают по синему небу. А раскатит Марья полотняную трубку по росистой траве    – полотно блестит, лоснится, как маслом политое. Ни у кого не было таких вышиванок, никто не умел соткать такого полотна.
  – Кудесница!– ахали соседки, и не слышалось в том аханьи зависти – одно лишь восхищение.
  Андрей плотник. Он не дома рубит – терема! Ему дорогу не переходи, с ним в    ремесленном деле не соревнуйся: он победит, а ты только стыда наберешься. Поставит Андрей домок-теремок, возьмет за работу деньги, примет магарыч, а потом “за так”, в свое удовольствие, для души, украсит фронтон вычурным резным узором, а на щипец посадит деревянного петуха. Крутится тот петух, откуда ветер подует, крутят головами дивосельцы: откуда у этого парня такой дар Божий!
Откуда... – смеется Марья, – от Бога!
  Они, дивосельцы, не могут оторвать взгляда от Марьиных вышиванок да Андреевых петушков, а Марья с Андреем не в силах отвести глаз друг от друга. А когда родился Иванка, то и от Иванки. Марья одним глазом на Иванку поглядывает, другим на Андрея. Андрей так же. Через это они оба стали слегка косоглазыми и – диво дивное! – еще красивее.
  Не было в Дивосельи такой любви, как у Марьи с Андреем.


  4.
  Иванка не отставал от родителей, стойко удивлял дивосельцев красотой и умом.
  – Твой Иванка что твоя вышиванка, – хвалили Марью соседки. Марья пугалась, сердилась, заслоняла лицо Иванке фартуком, чтобы не сглазили.
  “Вспою, вскормлю, на коня посажу!” – незлобивым шепотом произносила она обережную поговорку.
  И умом Иванка ничуть не радовал Марью. Ум не по годам пугал, доводил до отчаяния, выдавал Иванку с головой. Ум пуще красоты привлекал к Иванке людское внимание. Зачем Марьи их внимание? Тьфу на него!
  Но ум не красота, под материнским подолом не спрячешь.
  – А что выше неба? – Спрашивает Иванка у матери в свои три годочка! Марья и  вопроса такого не понимает.
  – Не знаю, – говорит.
  – А я знаю!
  – Ну, что?
  – Он...
  – Кто – он?
  – Тот, кто небо сделал! – просветленно радуется Иванка.
  Старшие дети забавлялись: поймали воробья, привязали ему бечевку за ножку и позволяли взлететь. Малый Иванка подбежал к ним и попросил, как приказал:
  – Отпустите его, все живое жить хочет!
И старшие безоговорочно послушались.
  – У тебя, Марья, не дитё растет, а какой-то дед, – похвалили Марью бабы на завалинке – увлеченные свидетели забавы с воробьём. Марья даже разозлилась, схватила за ворот Иванку, впихнул во двор и калитку захлопнула. “А не лезь не в своё, умник!”
  – Чего ты его тормошишь? – загалдели-возмутились бабы. – Кабы мой таким был, как твой, я бы ему сиську до семи лет давала.
  Бабы захохотали. Марья не стала с ними спорить, сама во двор спряталась.
  Единственная в деревне “гулящая” вдова Лизавета имела пятеро замызганных деток от пятерых отцов. Сидит Иванка на заборе, улицу созерцает. А тут – Лизавета. Он и говорит:
  – Тетя Лизавета, почему твои дети чумазые, а ты – ничего себе молодица, ей-богу, красиво одеваешься!
  – А чтоб тебя, дитятко, земелька одела, – страшным проклятием отозвалась Лисавета, думая, что ее никто не слышит. – Уродится же такое!
  Да Марья за этим забором грядку полола. Потемнело у нее в глазах, ослабели руки и ноги. Тогда впервые подняла она руку на сына – отломила вишневый прутик и, зажмурившись, хлестнула Иванку по спине.
  – Не бей, мамочка, тебе же больно, – попросился Иванка.
  А на другой день по длинной деревенской улице шел слепой старец-лирник – седой, как лунь, высокий старик с двумя, крест-накрест, торбами за плечами, с лирой на груди. Вела его за полу, как раз посередине улицы, маленькая, до пояса ему, бабка-нищенка. Издалека слышала улица протяжное нездешнее пение старца и лирные переборы.
  Раз в год проходил лирник по деревне, словно являлся из другого мира и туда же уходил. Он не брал, как обычные нищие, кусков хлеба, он принимал  только муку – белую и ржаную. Хозяйки это знали и заранее выходили из калиток с мукой в мисочках. Вышла на улицу и Марья с Иванкой. Пение приближалось. Хрипловатые переливы старцевой лиры выводили коленце за коленцем, согласно с чистым поднебесным голосом лирника. Торжественное величие и вселенская печаль звучали в неслыханной песни старца. Сердце замирало, а душу относило ветром куда-то в сторону и вверх. С трепетом подходила к лирнику со своим подаянием Марья.
  – Куда сыпать, дедушка? – спросила.
  – А какая мука, доченька? – оборвал песню лирник.
  – Белая, пшеничная.
  – Сыпь в левую котомку!
  Марья высыпала. Старец двинулся дальше. Марья – за ним, Иванку за руку тянет.
  – Постой, святый отче!
  Лирник остановился.
  – Благослови моего сына Иванку.
  Лирник протянул руку, нащупал Иванкову голову, погладил ее и спросил, слепо улыбаясь:
  – Чьего, говоришь, сына?
  – Моего, деду.
  – Это не твой, – вздохнул лирник.
  – Мой, мой, – заспешила Марья, – а чей же!
  – Божий, – ласково сказал лирник и перекрестил Иванку.
  Соляным столбом, как жена Лота, стояла Марья посерёд улицы, глядя вослед лирнику.
  “Что он сказал? – думала она. – Иванка, слава Богу, здоровый, веселый, умный, вырастет – как отец будет. Что он сказал, этот слепой старик ?!”
  Разгадать слова лирника помогла мать-покойница. Пришла ночью в дом, приблизилась к спящему Иванке, положила, акурат, как Лирник, руку Иванке на голову и погладила.
  – Что вы делаете, мама? – шепотом, чтобы не разбудить Андрея, спросила Марья.–  Не трогайте моего сыночка, он же проснется, испугается... Идите, идите с Богом!
  Мать усмехнулась.
  – Он не твой, доченька, он уже мой.
  Марья заплакала.
  – Что вы такое говорите, мама?!
  – Ты не плачь, ты себе другого Иванку родишь. А этот пусть мне будет, – сказала и исчезла. Потом вернулась, как с горки спустилась по лунному лучу сквозь окно:
  – Не забудь,  своего  тоже Иванкой назови!
  – Мама! Мама! – воскликнула Марья.
  – Это не моя воля, это Он так велел! – строго пояснила мать.
  – Кто – он ?!
  – Совсем вы здесь обезбожели, – покачала мать головой и старческой походкой потупала назад, вверх, опять по лунному лучу.
  До утра дрожала, не могла согреться в постели Марья. А утром Иванка заболел.


  5.
  Все Дивоселье жалело Марью с Андреем. Еще бы: такое золотое дитя схоронить! Мальчик Иванка запомнился каждому, запал в душу – хоть плачь! Ну так и плакали. Женщины на все кладбище рыдали, как по родному. Да это не удивительно. Удивляло, что и мужики, все как один, плакали, как бобры, и не стыдились – будто так и надо. Завистницы и завистники, сплетники и злопыхатели, лодыри и пьяницы – все те редкие Божьи люди, что разнообразили скучноватый дивосельский быт, каждый на свой лад, пролили по Иванке горькие слезы. Даже батюшка плакал! В погребальный Иванков день явилась ему Богоматерь со святым своим Омофором (или, как у нас говорят, – Покровом). Божия Матерь тоже плакала: так окропила слезами Омофор, что он потемнел от влаги, как помытый рушник. Поэтому батюшка с трудом прочитал на нем Пророческие письмена. Прочитал – и ужаснулся.
  Это нам, нынешним, вошедшим в третье тысячелетие, понятно, чем был так напуган Дивосельский священник. Даже мы, оглядываясь назад, пугаемся, хотя для нас те страхи – уже прошедшее и, кажется, ничем не угрожают. А представьте себе, как это было бедному отцу Дионисию читать о том, что  еще  суждено пережить! Только начинались 30-е годы. А потом же 40-е! А потом 50-я, 60-я, 70-я, 80-я и т.д.! Так что ...
  Первое, что разобрал батюшка на письменах, было предостережением:
  “... И на девятый день после похорон раба Божия Иванки хитростью нечистой силы слуга Божий о.Дионисий будет вызван в город к уполномоченному по борьбе с Богом чтобы в его отсутствие той силе злой было вольно орудовать в сиим месте Дивоселье ...”
  Выходит, батюшка уже за восемь дней знал про дьявольскую передрягу в деревне, или, пользуясь эвфемизмом дивосельцев, – о том, что “ухнет”!
  Видно, прочитал о.Дионисий и о том, как “ухнет” позже в Чернобыле... Однако, поскольку это событие должно было произойти приблизительно через 55 лет, когда его уже (прими, Боже, душу!) не будет на этом свете, сообразительный батюшка сделал вот как.
  Ночью со свечой полез на колокольню, привязал к пудовому билу Большого колокола льняную нить, отвел било вбок, а другой конец нити внатяжку привязал к балке. Теперь, когда колокольня чуть дрогнет – нить не выдержит тяжести и порвется. А било ударит в колокол!
  Жалея дивосельцев, ничего им батюшка не сказал. Но они шестым, а может, седьмым чувством приметили пророческую знаковость Иванковой смерти. Меж людьми поселилось необъяснимое ожидание перемен. Как уже известно, мистическое предчувствие подтвердилось мистическим же явлением на девятый день деревенской скорби, когда, говоря прямо, черт сотряс землю.
  Разрушение образцовой семьи, которую дивосельцы от сердечных симпатий считали аналогом Святой Троицы, Единой и Нераздельной, также пошатнуло в дивосельских душах веру в незыблемость жизненного строя, а у иного так и всякую веру.
  А колокол церковный! Кто в колокол ударил?
  Эх, да что тут говорить! Столько чудес переплелось, обрушилось на людские головы не зря, не просто так. Неиначе, причудливый знак Божий начертал дивосельцам будущую судьбу. Да кто тот знак прочитает? Пусть бы Господь просто сказал: “Будет вам, дивосельцы, за ваши грехи то-то и то-то!”Так нет... Думай теперь, гадай без толку, жди, что жизнь покажет.


  6.
  Жил-был на свете Иванка, – а где он?
  Шестой денек Иванка на кладбище, в желтом песочке, в березовом гробике.
  Андрей потерял разум, еще когда ходил по дворам просить березовых досок.    Сейчас он ходит по лесу, слоняется от дуба к березе, будто что потерял. Словечка никому не бросит, только зыркнет исподлобья, если кто затронет. На Марью свою, когда где встретятся, вообще смотрит с лютой ненавистью. Но это бывает редко, где же им встретиться? Андрей в лесу чего-то ищет, Марья, как перед этим Андрей, – по закуткам во дворе. Ищет на ощупь, потому что ослепла от слез.
  Кто сказал, что горе сближает? Ложь это. Чужими стали Марья с Андреем, чужее не бывает. Оба упрямые, упорные, думают каждый свое, людей сторонятся, а друг друга и подавно. Марья не принимает соседского сочувствия, злится, со двора выгоняет.
  А все Бог виноват! Не было бы у них такой порухи, когда бы Он не подучил лирника накаркать Иванкову смерть, когда б не подговорил покойницу-мать присвоить себе Иванку. Отчаянно ропщет Марья на Бога, ничуть не боится потерять душу. Что ей эта душа? Ей бы Иванку вернуть с Того света, а душа и так пропадает.
  Где он сейчас, Иванка? А может, вернулся уже? Погостил у Бога, соскучился по мамочке да и вернулся! Играет где-то во дворе ...
  Выйдет Марья на крыльцо да и покличет:
  – Иванка, Иванка!
  А в ответ слышит:
  – Мама, мама!
  Голос долетает из сада. Марья – туда! Сослепу обдерет лицо до крови о ветки высохшей груши, исколет руки о кусты крыжовника, а голос Иванки уже слышится с другого конца двора.
  – Ма-ма! Ма-ма!
  И так весь день. Ох, не надо было глаза выплакивать, просил же Иванка! Не послушалась ...
  Марья нашла, что сделать. Нащупала бочку с березовым соком (у нее березовый сок до Покрова не скисает!), смочила в нем платок, приложила к глазам и легла на спину на мураву посреди двора. Может, час какой так пролежала – открылось зрение! Уже видны контуры заборов, деревьев, крыш, уже четко вырисовывается стёжка под ногами. Зрячими шагами идет Марья в дом. А там – Андрей.
  Стоит у стола, корку жует. Челюсти ходят жадно, хищно – оголодал в лесу. Жует и смотрит на Марью. А в глазах ярость... И торжествующая радость победителя.
  “Нашел, видно, свое”, – неприязненно косится Марья.
  Андрей подал ей сухую корку – “На!” – и пошел к двери. На пороге оглянулся и захохотал, скаля зубы.
  “Иди-иди, – думает Марья вслед Андрею, – небось, не вернёшься!”


  7.
  Жует Марья недоеденную Андреем корку, а сама пристально вслушивается. А, наконец-то!
  – Ма-ма! – Зовет Иванка со двора.
  Марья поискала глазами, чтобы что-то одеть: лежа на сырой мураве с мокрым платком на лице, она набрала в кости холода и теперь вздрагивает, как деревце, по которому гасят топором. А стояли прохладные последние дни октября, ведь Покрова уже отошли, как раз на Покрова хоронили Иванку.
  “Хоронили, да не схоронили, – злорадно думает Марья. – Вон он, на крыльце стоит, мамку зовет. Хо! А куда он без мамки денется?”
  Сдернула с гвоздя свой вышитый платок, набросили на плечи и выбежала на крыльцо. Поискала слабыми глазами, – а его и след простыл!
  Ах ты, сорванец! Разве можно мамку дразнить? Грех!
  – Ма-ма! – отозвался из-за гумна Иванка.
  “Ну, догоню – всыплю!” – пообещала себе Марья.
  За гумном Иванки не было, он уже из-за забора зовет. Марья полезла через забор. Пока карабкалась, платок зацепился за что-то, затрещал.
  Марья пожалела было платок, но вдруг каким-то чужим голосом в груди и не своими словами подумала:
  “А, черт ее бери!”
  Песчаная дорога на кладбище виляет по полю от куста к кусту. Иванка то из одного позовет, то из другого. Так и довел Марью до кладбища. Кладбище в  Дивосельи небольшое, пока она бродила между могил, торкалась в заросли акации – Иванка перебежал кладбище насквозь. Конечно, глаза у него не такие слепые, как у Марьи. Перебежал и зовет уже из кустов, с самого края Великого болота! Оставила Марья надежду на свои глаза и двинулась прямо, на голос. Миная Иванкову могилку, искоса мельком взглянула на дубовый крест на ней и вспомнила что-то тоскливое.  Что-то она здесь уронила... Кажется, черепаховый гребень, тот, что Андрей подарил после свадьбы... Но искать некогда – Иванка зовет.
  – Ма-ма! Ма-ма! – уже возле кладки через ручей звучит его голос.
  Марья, несмело ступая по трясине, пошла к кладке. Поросшая осокой и пахучим ерником трясина упругими волнами колышется под ногами. Марье стало тошно: не одна человеческая душа захлебнулась в бездонной трясине Великого болота.
  – Ма-ма! Ма-ма! – слышится голос ближе и ближе.
  “А, чёрт меня не возьмет!” – снова произнес кто-то в груди чужим голосом. А   Марья добавила от себя:
  “Не провалюсь. Иванка, вон, прошел – и ничего, не провалился”.
  Осторожно переправляясь от одной ольхи к другой, она добралась, наконец, до кладки. Кладка эта и не кладка вовсе, а прогнившее ослизлое бревно. Как по нему идти? Два шага ступишь – и поскользнешься на слизи. Или хрустнет она посередине своим гнилым нутром – и поминай, как звали. Вон, внизу черное око воды спокойно и уверенно ждет своей жертвы.
  А Иванка на том берегу уже не только слышен, но и виден! Меж лозового сплетения Марья увидела красную рубашонку, в которой его хоронили. Ну... не сказать, чтобы рубашонку. Ни рукавов, ни расшитого воротничка она не разбирает слабыми глазами. Лишь красное пятнышко виднеется на желтом фоне сухой осоки. И личико Иванково лишь белеется, словно облачко... Эх, не оправились еще глаза!
  “Что делать?” – совсем растерялась Марья.
  – Иванка, Иванушка, – позвала она неслуха.
  – Ма-ма! Ма-ма! – Иванка с места не уходит, к себе манит.
  – Иванка, иди сюда.
  – Ма-ма! Ма-ма!
  Что же делать, надо идти самой. Она ступила на кладку и окаменела – ни взад ни вперед!
  – Мам-ма! Мам-ма! – уже требует Иванка. Марья прислушалась. Что-то не то слышится ей в Иванковом голосе. Не зовет, как обычно, “мама, мама”, а словно заводная кукла, которую то и дело опрокидывают на спину, произносит по слогам:
  – Мам-ма! Мам-ма! Мам-ма!
  И зовет все чаще и чаще, а голос тоньше и тоньше.
  – Мам-ма! Мам-ма! – издевательски попискивает красное облачко на желтом фоне.
  “А-а! Так вот оно что, – рухнули в бездну Марьины надежды. – Так вот оно что!..”
  Ужас перед кладкой над смертельным черным оком был легким испугом по сравнению с ужасом, который познала Марья, слыша металлический голос красного призрака.     Она поняла,  в чью  ловушку попала, и не видела никакого выхода. Нужно покорно идти по кладке, ведь назад возврата не было: сзади (она помнила) остались черное горе, несмиренная душа, безумие и отчаяние – то же, что и впереди.
  Она уже собралась сделать второй шаг по кладке, как вдруг из-под небесного купола послышалось знакомое пение.
  – Э-э-э-эй! О-о-о-о!
  Затем лира вывела два коленца, и снова:
  – Э-э-э-эй! О-о-о-о!
  Колыхнул легкий ветерок, и Марьину душу, как когда-то давным-давно, в прошлом веке, приподняло и отнесло слегка в сторону. Но не так далеко, как тогда, потому что теперь душа была тяжелая, пожалуй тяжелее тела! А тело между тем весило может быть сто пудов, – Марья почувствовала это, когда по привычке, услышав лирника, собралась перекреститься...
  И не смогла пересилить тяжести повисшей руки.
  “Как меня еще трясина держит?” – отрешенно удивлялась она.
  – Э-э-э-эй! О-о-о... – снова потянуло ветерком.
  Стало легче. Марья воспользовалась моментом и из последних сил, даже хрустнули суставы, стала поднимать руку. По чуть-чуть, понемногу, выше, выше... И вот уже горстка пальцев коснулась лба, обессиленно прочертила вниз по лицу, меж грудей, и остановилась на лоне. Марья отдышавшись, по очереди, скорёженной кистью достала сначала правое, а потом и левое плечо.
  В этот миг между нею и тем, что манил на противоположном конце кладки, возник – как прилетел! – дубовый надгробный Иванков крест. Из-под смеженных Марьиных ресниц выдавились две тяжелые кровавые капли.
  – А-а, догадалась! – заверещал голос на том берегу. – Ну так посмотри на меня.     Эй, давай, может в последний раз!
  Марья приподняла веки... и увидела то, чего, на добрый лад, добрый человек не должен видеть.
  Тогда и затрещало в лесу, заголосило не своим голосом; содрогнулась земля под ногами, затанцевали дома на углах, брызнула вода из колодцев, а в небо взметнулась грязно-зеленая струя с “тарелками” наверху.
  Но Марья ничего этого не слышала и не видела. Она лежала на вязкой болотной дерюжке без памяти.



  8.
  Андрей упорно искал одно заветное местечко в лесу – и не находил.
  Закрошинский лес не имел конца и края. Начинался он за Гацуковым полем, подковой огибал Дивоселье, деликатно не подступал к деревенским домам и огородам, а где кончался – один Бог знает. На востоке он межевался с Великим болотом, которому тоже не было конца. На западе и севере лес перерезала речка Ведрица.
  Жили, таким образом, дивосельцы на плодородных землях своих как на острове.  Единственный Большой путь из Далекого мира перебирался с севера по мостику через Ведрицу, на время становился Дивосельскай улицей и, вильнув возле кладбища, исчезал на юге в недрах Закрошинского леса. “В Пуще”, как прозвали свой лес дивосельцы.
  Люди боялись Пущи, хотя и кормились ею. Грибов, ягод и дичи лес не жалел.   Безболезненно делился с дивосельцами частью своей деревянной плоти – таким большим и могучим он был! Но его боялись, потому что в нем час от часу пропадали люди. Не гибли, а пропадали! Пойдет человек по грибы – и не вернется. Ни разу не находили дивосельцы хотя бы косточки, хотя бы ниточки от рубашки или пряжки от ремня ...
  А кресало? Какой дивоселец пойдет в Пущу без кресала? Но кто и когда нашел кресало пропавшего?! Разве волчьи зубы справятся с кресалом? Ни волк, ни медведь тут не виноваты, тут что-то другое. Пуща ...
  Андрей Пущи не боялся, обошел ее вдоль и поперек, знал каждый дубочек, каждый пенёчек, каждую березку, каждую кочку, каждый лужок – большой и малый. Раньше случалось заблудиться и по нескольку дней искать выхода из пущанского царства.  Но всегда возвращался, ничего ему не делалось. Сейчас и вспомнить смешно те блуждания: как можно было заблудиться среди добрых знакомцев?
  А теперь затмение разума нашло. Ну вот же оно, это место, где он с Иванкой был. Вот же тот молодой дубок без одной ветки, – из нее Андрей Иванке лук сделал, – вот купка камыша в лозовой ложбинке, – из камыша он Иванке стрелы нарезал, – вот же, вот, эта трухлявая береза с дятловым дуплом... Отсюда шагов двадцать до того места! Покружит Андрей около, и близко поищет, и дальше отойдет   – нету! Разуверится, усомнится в своей памяти и бредет в другое урочище, в двух верстах от этого: может, там? И туда же он Иванку водил. Но и там – то же самое...
  Пуща отвернулась от него, лукавит, посмеивается. Тогда она густая, зеленая была, а теперь сбросила листья долой – одни голые стволы шатаются – попробуй найди... Проклятая Пуща!
  Андрей упрямится, не отчаивается – ищет.
  “Не на того напали”, – мстительно говорит он кому-то и озабоченно всматривается в осеннее небо, искромсаное голыми кронами дерев.
  ... Тогда неба столько не было, зеленая листва застила.
  “А когда это –“ тогда”?” – с трудом вспоминает Андрей и не может вспомнить.
  “На Святую Троицу”, – подсказывает кто-то Марьиным голосом.
  Вспомнив про Марью, Андрей даже плюнул с досады. Постылой стала ему Марья, ненавистной. Иванку отдала в поводыри старцу-лирнику! Или нет? Кажется, она его на кладбище закопала. Все спуталось в голове Андрея.
  “Да-да, на кладбище, сам же гроб делал!”
  Хотя какая разница? Так или этак, а Иванки уже нету, кранты!  Проклятая Марья!
  “Да, на Троицу”, – соглашается с Марьей Андрей.
  На Троицу он опоясался вожжами, посадил Иванку на плечи и пошел в лес.
  – А куда мы едем? – спрашивал Иванка.
  – Кто едет, а кто так идет, – уклонился от прямого ответа Андрей.
  – А зачем вожжи? – заходил с другого боку Иванка.
  – Много будешь знать – скоро состаришься.
  – Вот хорошо, буду такой, как ты! – не унимался Иванка. – Ну папка, ну скажи,   зачем нам вожжи?
  Все ему расскажи! Андрей рассердился.
  – Будешь приставать – ссажу с шеи!
  Хитрый Иванка знает, что отец дважды не повторяет, и дальше всю дорогу молчит как рыба.
  В лесу сразу отыскали заранее намеченый Андреем дуб. Лесной великан выбросил нижнюю ветку далеко в сторону. Андрей опоясал дуб вожжами, вожжи прицепил к ногам и, как учил когда-то пчеловод дед Никита, стал карабкаться по дубу, опираясь ногами на вожжи. Таким “бортницким” способом он легко достиг той первой, отброшенной далеко в сторону, ветки и привязал к ней вожжи двумя концами. Получились... качели. Андрей по ним и соскользнул вниз.
  – Ну, догадался? – спросил Андрей, наперед смакуя удовольствие от ожидаемого удивления Иванки.
  – А как же! – радостно засмеялся тот. – Качели!
  – Да где, когда ты видел качели? – сам удивился Андрей.
  – Там... – неопределенно махнул рукой Иванка. – Во сне привидел.
  “Где же тот дуб проклятый?” – бормочет Андрей, от усталости загребая ногами опавшие листья. Пять дней уже он этот дуб ищет. Страшный стал, щетиной зарос, на лице одни глаза блестят. Домой возвращается к ночи, скрывается от Марьи где придется, выжидает момента, чтобы ухватить какую-нибудь корку хлеба. Чтобы Марья не увидела.
  Дуб не показывается. Леший отводит глаза от дуба. Зачем Андрею этот дуб, он пока не знает. Только упрямо и мстительно бормочет:
  – Не на того нап-пали!
  На седьмой день посчастливилось. Увидел на вершине сухого ясеня огромного ворона.
  – Кыш! – швырнул в него гнилой корягой.
  Ворон лениво поднялся на крыло и перелетел на соседнее дерево. Тоже сухое!   Андрей, не зная, на кой черт ему это, прихрамывая, поплелся к той ольхе.
  – Кыш! – ворон пересел на сухой граб.
  – Кыш-ш! – подбежал к нему Андрей. Ворон пересел на сухую березу.
  – Кыш! Кыш! Кыш!
  Ворон перелетает с дерева на дерево, Андрей исступленно гоняется за ним, уже сам не знает, где оказался. Наконец подлая птица села на очередную верхушку, – и не слетает. Наверное, надоела ей эта игра с человеком.
  – Кыш! Кыш! – мечется Андрей внизу, машет руками, орет. Ворон не шевельнется, сидит, как сидел. Андрей безумным оком озирает дерево, ищет на дереве дороги, чтобы как удобнее залезть на него, добраться до проклятого ворона...
  И узнал! Дуб-великан, на котором сидел ворон, далеко вбок отбросил свою нижнюю ветку.
  – Ага! – засмеялся Андрей. – Ого-го! Не на того напали! – кричит он, и слезы ручьями стекают по заросшим щекам.
  – Чтоб ты сдох! Чтоб ты сдох! – колотит он кулаком, проклиная ворона.
  Все стало на свои места.
  Теперь – домой. За вожжами!
  Нет, дорогу сюда он уже не потеряет, потому что она у него одна.


  9.
  Марья пришла в себя как-то разом и полностью. Голова ясная, тело легкое, ум жесткий, тверезый. Все прожитое с детства и до последнего – как на ладони. Каждый денечек, каждая минутка стоят перед глазами. Дней тех неисчислимо, но каждый видится отчетливо, в подробностях. Каждое сказанное словечко помнится, каждое услышанное стоит в ушах. Дни чередуются цветными полосами, как радуга в небе. Полосы все больше голубые и розовые, зеленых и желтых меньше, но и такие есть – все денечки цветистые. И только последние девять густо окрашены в черный багрянец. Сегодня девятый день, как умер Иванка, и шестой, как его схоронили...
  Вот насмотрелась его душенька на материнский грех, вот намучилась! Враг заполонил сердца, замутил разум и довел ее, окаянную, до последнего предела.  Перешла бы она мостик – и все! А она бы перешла. Хватило бы одержимости и черного отчаяния, чтобы в конце концов не убояться. А пусть бы и пошатнулась где-то посередине кладки – нечистый поддержал бы под локоть. Да Иванушка не дал ему, Лирник не позволил. Иванка крестом пособил, Лирник лирою.
  “Господи Иисусе Христе!” – перекрестилась Марья, до конца осознав, что могло бы случиться. А как осознала, так зажалела себя, а как зажалела, так обиделась:
  “А Андрей не помог! Какой же ты мне друг-приятель ?!”
  Вспомнила про Андрея и словно кипятком окатилась.
  “Андрей! Он же тоже...” – вскочила на ноги Марья.
  – Андрей! Андрейка! – в панике покричала она в сторону болота. Напрасно, не туда. Он в Закрошинском лесу, в другой стороне, в Пуще бродит.
  “Куда идти, где искать?”
  Она снова села на землю, обхватила плечи руками и стала киваться взад-вперед.
  – Он не знает ... Он же ничего не знает, – стонала Марья.
  Серая птичка с седым хохолком села ей на плечо.
  “Навья! Иванкова душа!” – подсказали Марьи ее христианско-языческие сердце и вера.
  Птичка перелетела с плеча на лозовый куст, подождала, пока Марья подойдет, перелетела на березку, опять подождала, опять перелетела – и вот так повлекла  Марью за собой, прочь от кладки. Выманила из болота на сухое и по лесу, по лесу, через осинник, березняк, бор и дубраву повела в глубь Пущи.
  – Веди к нашему тятьке, Иванка, – просила, захлебывалась слезами запыхавшаяся Марья. Правда, Марьины слезы были сухие – иначе как бы она видела дорогу?
  Птичка торопится, и Марья торопится. Потому что надо, Андрей ожидает! А он такой, что подождет-подождет, да и!.. Не с его характером долго ждать.
  И они успели!
  Пробегая мимо огромного дуба, Марья совсем случайно, одним краешком глаза, взглянула вверх.
  На нижней ветке, отброшенной далеко в сторону, свесив ноги, сидел Андрей с петлей на шее и скалился в пустое небо.
  – Андрей, – тихонько, чтобы не спугнуть, позвала Марья. Он не услышал, он давно ее не слышит.
  Птичка затрепетала крылышками перед его лицом, повисела в воздухе, села на плечо и чирикнула.
  – Кыш! Кыш! – тревожно заозирался, замахал руками Андрей. А птичка не пугается, начинает щипать клювом вожжи на его шее.
  – Андрей, это же Иванка прилетел! Как же ты не слышишь, как же ты не видишь!     Сними с шеи... помоги его душеньке, – одними губами причитает Марья.
  Показалось, он услышал. Поискал пустыми глазами, нашел внизу Марью и долго мучительно вглядывался, узнавая и светлея лицом. А потом руками растянул петлю и сбросил ее через голову. Птичка взвилась вверх, трижды чирикнула и растаяла в сизом просторе. Андрей спрыгнул на землю как глаза глядели. Упал ничком, ударился о дубовый корень, хотел встать, – и не смог. Так, на четвереньках, и пополз к ней, неподвижной, задрал голову, заглянул ей в лицо, судорожно обхватил ее ноги. Марья не удержалась, упала на колени, а он, подвывая, как собака, стал вылизывать засохшую кровь с ее очей.
     Июль 2004


Рецензии