Священный лес или Голливуд, роман, гл. 21

21.

Теперь вы знаете тоже. Но не говорите никому. Предупреждать нельзя. Такое правило игры. Как иногда больно смотреть. Люди. Дураки-не-дураки. Злодеи-не-злодеи. Хотят, будто, хорошего. Но сами же и поговорку придумали: хотели, как лучше, а получилось, как всегда. Добрые, умные люди. Не верите? Судите сами. Вернёмся на неделю назад. Мы их оставили в кафе «Струмок», не забыли?

- Шаламов и Солженицын? – Арчи встал уже, чтобы уходить, ему уже минут десять, как следовало уйти, чтобы поспеть к Верке, ждущей его на холоде. Но тема была слишком горяча, он плюхнулся с размаху назад на диванчик, сложил локти на столе и подался вперёд. – Ну уж извини, Вадим. Это ты погорячился. Как можно сравнивать! Солженицын! Да я слышать о нём больше не хочу. Это мессия, которого мы потеряли! Ты читал его последнюю?... 200 лет...
- Я читал, - перебил Вольшов. Он тотчас откинулся назад, снял руки со стола и откинулся назад, руки спрятал под стол, но взгляд не спрятал, а продолжал спокойно смотреть на Мэслоу. – Вернее, я начал читать, но державинский душок мне не понравился и я перестал. Бросил. Да, мне не понравилось. Но Солженицын не перестал для меня быть автором «Архипелага» и «Одного дня Ивана Денисовича». Понимаешь? Я слишком помню, что это было для меня, для всех нас.
- Но именно поэтому у него не было права...
- Нет подожди. Не перебивай меня. У мессии, может, и не было. Только он не мессия. А человек. Человек он, понял. В этом всё и дело. Это мы хотим пророка, ищем мессию или вождя, или черт-те кого. Лишь бы не самим... думать, решать... В этом наша проблема. В том, что творим себе кумиров. Наша проблема, не его. Но даже если отвлечься от последних работ...
- Я готов отвлечься, дай сказать... С Шаламовым его не сравнивай. Варлам Тихонович сам его лакировщиком называл. Если уж говорить правду, то всю надо говорить.
- Я с этим не согласен в принципе.
- Тогда о чём вообще говорить?
- Говорить можно о человеческой природе. О гуманности и гуманизме, например. Нежелание слышать всю правду о страшном, нежелание пропускать сквозь себя всю грязь и страдание нормально для человека.  Как порог слышимости. Понимаешь? Так и порог восприятия есть.
- Это гадость. Отсюда всё. Безнаказанность негодяев и покорная толпа.
- Как уж ты хочешь называй. Но поверь мне, чтобы сказать много не обязательно говорить всё. Нужно остаться в диапазоне слышимости, чтобы сказать и быть услышанным. Искусство же для людей. Для таких, как они есть.
- «Поэт в России больше, чем поэт», - уже с ожесточением процедил Мэслоу.
- Это, к сожалению, правда. Может, когда он, наконец, станет просто поэтом, будем жить, как люди. Запиши себе в блокнотик, когда найдёшь: первый признак здоровья общества, когда поэт не больше, чем поэт. Хоть и не меньше.
- Я, дражайший, приехал сюда, чтобы написать правду, - уже совсем раздраженно сказал Мэслоу. -  Как она есть. И намерен это сделать. Буду орать, пока меня не услышат. Там, здесь, везде.
- Да кто же против? – Вольшов улыбнулся и перевёл взгляд с разгоряченного оппонента сначала на одну даму, а потом на другую. Обе дружно трясли ладонями и открывали рты, пытаясь вклиниться в разговор. – Дадим слово?
- Нет, дамы и господа, мне пора идти. Я и так задержался. Сколько уже? – он глянул на часы и чертыхнулся про себя. – Полдвенадцатого. Ш-шит... Не скучайте, гуманисты, я пошёл.
- Арчи, будь осторожен. И не принимай всё слишком лично. Арчи, ... – Элен говорила уже ему в спину. Широкую, спортивную. Вся осанка хорошая, светловолосая голова чуть откинута назад. Скользит между столиками, чуть покачивая стройными бёдрами, почти не шевеля плечами. Ушёл, не оглянувшись. Просто герой.
- Я не читала Шаламова, - извиняясь, пожала плечами Жаклин. – Это о репрессиях, сталинизме, да? Имя слышала.
- Да. Колымские рассказы. И много другого. Очень сильно написано. Очень, – сказал Вольшов и слегка развёл руками. – Я, собственно, не хотел их противопоставлять, Солженицына и Шаламова. Умалять одного за счёт другого. А Солженицына-то ты знаешь, не так ли? Конечно! Но не о том хотел я поговорить. О другом речь, о том, насколько люди вообще могут и хотят сопереживать. Нормальные или, скажем лучше, обычные люди. Мы ведь начали с того, что все или почти все, дескать, хотят лёгкого чтения. Без проблем, дескать, детективчиков. А как вы думаете, кто самый читаемый и издаваемый автор? Всех времен и народов, а, дамы?
- Агата Кристи, наверное, - усмехнулась Элен.
- Не-а. Шекспир. Причем с отрывом. Вот вам и всеядность.
- Это не противоречит тому, что хотят идеальных и абстрактных чувств, а не правды жизни. В этом Арчи прав, - заступилась за мужа Элен и немного покраснела.
- Ну что значит – правда жизни. Старость, смерть – тоже правда жизни. Давайте я буду точно и профессионально описывать будущее каждого второго. Ага? Паралич, недержание мочи, старческий маразм. Или что у меня на операционном столе через день да каждый день... гангрена, например... Не буду, не буду, - он заметил движение Жаклин. – Но понятно, что я имею в виду, да? Никто же не станет отрицать, что это правда. Можно весь набор красот подробно описать в рамках борьбы за здоровый образ жизни. И будет очень полезное чтение, я вам скажу, ледиз. Но будет ли это литературой? Мы-то об искусстве заговорили вначале, о литературе.
- Русские – необычный народ, - улыбнулась Жаклин как бы самой себе, а потом посмотрела Вольшову в глаза. – Если писатель не растравляет душу, значит и не писатель, если читатель не читает о мучениях и мучителях, значит – человек примитивный, почти аморальный. Я встречаюсь тут с интеллектуалами иногда, по роду службы и так... Как будто и нет другой жизни... Какой-то джентельменский набор тем. Общественные мучения, сталинизм, войны, самоистребление или просто истребление, или какие-то жуткие комплексы вины. Я очень сочувствую, правда. Но иногда у меня возникает сюрреалистическое ощущение, что я нахожусь..., - она опять пожала плечами, как будто извиняясь, - на свалке автомобилей что ли... Ты не обидишься на меня, Митька?
- Ничего. Давай. Интересно.
- На свалке совсем недавно ещё прекрасных, блестящих, лакированных красавцев, которым не повезло. Страшно не повезло. Авария, крах, всё! И вот они,  эти несчастные, искорёженные обломки лежат и рассказывают друг другу о своей страшной судьбе. Всё время. Одно и то же. Или похожее. – Жаклин медленно подбирала слова к образам, давно уже возникшим в её сознании. - Как будто больше ничего нет. Как будто нет дороги – совсем рядом, - по которой несутся другие машины, которым повезло больше. Нет моря, к которому они едут, нет ветра... И даже, как будто это стыдно – знать, что ветер и море есть, ехать туда, ждать удовольствия от чистоты, от нормальности... Вы – странные люди. – Она опять смущенно улыбнулась и чуть не добавила: одного из вас я люблю до смерти включительно.

- Ну что тебе сказать? - Вольшов медленно кивнул, слегка задетый сравнением,  и будто невзначай положил ей руку на бедро. Он не обиделся, но вдруг почувствовал себя усталым. Возражать не хотел. Он устал.  Образ несущихся к недоступному счастью блестящих машин, столкнул  его в тоску, как подножка. Весь литературный спор, начатый Мэслоу сначала отвлёк его от смятенья, что ночью истрепало всю его душу, и показался поначалу даже желанным. Но постепенно безысходность начала мелкими струйками просачиваться назад. Близость Жаклин томила его. Он пришёл с намереньем объясниться с нею. Потом обрадовался затяжке. А сейчас эти машины. У них впереди море, ветер, радость. Хоть плачь! Он уже не хотел думать ни о чём. Просто положил руку ей на ногу, чувствовал тепло, лёгкую дрожь и не хотел ничего решать.

 Рука на её бедре. Она накрыла её своей маленькой ладонью, и так они замолкли на некоторое время. Ей показалось, что их перемкнуло, и потекли одни и те же мысли и воспоминания из одного сознания в другое. Смерть миллионов. Смерть собственная. Один шаг. До смерти включительно любила. Чуть не включила её в свою биографию раньше времени. Милый Джон. Очень помог тогда, но остаться с ним я не могла, и хорошо, что даже не пыталась по слабости его использовать, думала она. Кому я могла тогда подсунуть свою обгоревшую душу?

Бедный  Хэмфри. Через три дня вернулась к нему. Он старался быть тактичным и не показывать торжества своей правоты. И если бы не поспешил с ласками... Да, если бы не поспешил вступить в свои права. Боже мой. Я не должна его осуждать, это не честно. Он ведь на словах ни разу меня не упрекнул, ни разу не сказал сакраментальное «я же предупреждал», хоть без конца повторяет это по другим поводам. Мне не следовало это делать. Возвращаться к нему. Это было нечестно тогда. А сейчас? Сейчас – другое дело, сейчас это только договор. Тогда – нет. Тогда я пришла как будто насовсем. Или думала, что насовсем. Или не думала, нет, ни о чём я не думала. Хотела просто уйти из того дома, не наткнуться случайно на них вдвоём. Я бы наверное, выбросилась в окно. Или умерла на месте. Может, стоило остаться? И выброситься?

Я хочу так сидеть всегда, думала она. Я хочу так сидеть всегда, думал он. Элен, тоже углубилась было в свои мысли. Русские. Машины. Интересное сравнение. Надо сказать Арчи. Жалко, что он ушёл так быстро. Ему неуютно с Вольшовым. А мне неуютно с ним последние дни. А с Жаклин и Вольшовым очень уютно, хоть они и заняты друг другом. Меня это не тяготит. Нет, они не любовники. Или всё же любовники?

Приближающися официант привлёк её взгяд, и она, сразу прозрев, посмотрела на Жаклин и Вольшова. А те всё сидели с отрешенными, похожими улыбками пока невысокий тонкий официант в белой рубашке, галстуке-бабочка и повязанном по европейски длинном черном фартуке не кашлянул у них прямо над головой и не спросил, не надо ли ещё чего гостям. Его не удовлетворил отрицательный жест Элен. Хоть ресторанчик был почти пуст в это время, парень почему-то не хотел дать им спокойно посидеть. Он собрал на поднос кофейные чашки, стал вытирать стол, явно не собираясь оставить их в покое. Потом прямо обратился к Вольшову: Счёт? - Давай. -Деньги перешли в умелые привычные руки. Сдача. Чаевые. - О, спасибо. - И после таких чаевых  даже помог Элен выйти из-за стола.

На улице промозглый день уже сменил свежее, морозное утро. Потеплело. Западный ветер заложил светлую зимнюю синеву ватно-серыми облаками. Остатки снега хлюпали под ногами раскисшей кашицей, брызги от проезжавших почти одинаково серых, грязных автомобилей летели далеко на тротуар. Не похоже, чтобы они неслись к морю и счастью. Кажется все трое подумали об этом и переглянулись с улыбкой. Нужно было или разойтись, или придумать причину остаться вместе. Расходиться не хотелось.  Элен почувствовала на себе ответственность за удачный предлог.
Послушайте, сегодня день рождения моего отца. Его нет с нами уже пять лет, но мы всегда отмечаем. Поедем к нам на квартиру. Я приготовлю обед, купим что-нибудь по дороге. Посидим.  Не оставляйте меня одну сегодня.
Конечно. Едем, - с воодушевлением поддержали идею Жаклин и Вадим. Он тут же замахал рукой, останавливая медленно проезжавшее мимо такси. – Какая улица? Элен, адрес какой?
- Адрес? Улица... О, сейчас. Это трудно произнести. Деми.. Сейчас. – Она вынула из атласных недр большой черной сумки ещё одну маленькую, из неё – листок с адресом, написанным мелким аккуратным почерком, который подошёл бы Арчи, и подала Вольшову.
- Демьяна Бедного, - прочитал он, - Знаешь улицу Демьяна Бедного, мужик? Я что-то не припоминаю, где это, - обратился Вадим к таксисту.
- Залазьте, знаю. Её все счас Высоцького называють. Имени Володи. На какой там ляд нам этот Демьян, да ещё бедный. Правда, дамочки? Кому нужна та бедность? Я й не знаю, хто первый начал так звать улицу-то. Но мы уже давно на Демьяна не обзываемся. Шо нам той Бедный? А Володя – это наше, живое и всегда. Так шо залазьте, дамочки. Счас поедем. Вы шо, недавно тамочки живёте, не знаете? – толстый краснощёкий таксист с седым ёжиком быстро сыпал словами. Женщины устраивались на заднем сидении. Они не отвечали. Не смогли включиться в характерный украинско-русский суржик и смущенно молчали. – Вы шо – немые? – Засмеялся неугомонный таксист, но вопросительно глянул он не на женщин, а на Вольшова, что сел рядом с ним.
- Вроде того. Канадки они.
- Шо, по руськи ни бум-бум? – Он оглянулся на дам.
- Бум-бум, - засмеялась Жаклин, она всё-таки имела некоторую практику реального языка, - но нэ бистро. Так сэбэ «бум-бум», нэмножка.
- Ха-ха-ха,  ну молодец! -  Рассмеялся водитель, блестя маленькими маслянистыми глазками,  -  И гарная, и весёлая. Бум-бум! Молодца! – потом перевёл смеющийся взгляд на Элен,  которая подобрав губы и подняв брови, пыталась понять хоть что-нибудь, и добавил громче, как будто это делало его речь понятней, -  Вы тоже. Гарная. Не беспокойтесь. Довезу. А ты-то наш? – хитровато прищурясь, обратился неугомонный водила к Вадиму.
- Наш-наш, - кивнул Вадим и рассмеялся, - но я, честно, тоже не слыхал, что улицу самовольно переименовали. Имени Высоцкого. Это классно, круто.
- Та если б Володя у войну бы пел, мы её выгралы б сразу и до Москвы б нэ биглы. Ото ж. Мой дядько воевал. Рассказувал. Уже при Брежневе. Так мне и сказав, не биглы б до Москвы, если б Володя пел. И Смершу не надо було б. У меня дядько был, я скажу вам – ого-го! Сам на всём играл, хочь на гитаре, мандолине, хочь на пианине. Мои на Донбассе жили, как он с лагеря прыйшёл после Сталина. В плен, г-рит, попал под Харьковом. Раненый был, г-рит. Харьков же бросили со всеми ранеными, слыхал, да? Знаете? – Таксист рассказывал и поглядывал то на Вольшова, то на женщин в зеркальце. Когда на тех смотрел, почти кричал, чтобы им понятнее было, что ли. Во всех странах так делают местные, когда с иностранцами говорят.

- Такое там було под Харьковом, бля! Лучше и не знать, как рассказал он мне...Уже при Брежневе рассказувал.  Шо там було! А он потом у лагере у немцев бул до конца войны, а потом и наши посадили. Такэ було тоди. И пропал он, как вернулся. В шахту полез. Куда ж ещё с лагеря? А всё играть хотел. До войны на пианине где-то научился. Не знаю где, врать не буду. Но как моя сеструха-то старшая начала учиться, он бывало придёт, сядет. Слухает-слухает, а потом руганётся, сгонит её и сам как наярит! Что услышить по радио, то и можеть! От шо там грають, то и он на две руки. Та пальцы у шахте, шо ж... Ясное дело, как ковбаса стають. Потому не мог уже. Если быстое шо, музыка, значить, так чуть не плакал. И злой стал! Ох злой он на всех потом стал, лютый. Три раза женился и бросал, баб своих бил, детей насорил, не знаю уже и где. И спился. И пропал потом совсем. И помер плохо. Не хочу и говорить. У блевоте захлебнувсь. И помёр. Бо никого не було возля нёго. Сам жил. Згубила власть, мать её так! Сколько ж народу-то згубила со своими Бедными-то ДемьянАми. Так шо мы лучше по Володе будем звать. Высоцькая улица. Вот она вам. Приехали.
- Точно ты рассчитал с рассказом, - усмехнулся Вольшов, отсчитывая деньги по счётчику. – Долго вёз, мужик. Не проезжали мы тот поворот уже?
- Так надо ж дорассказать, - развёл руками водила и разнял в сияющей улыбке рот до ушей. – За такую исторьЮ небось рубля не жалко?

Вольшов помог женщинам выйти из машины. Элен выглядела расстроенной. Почти ничего не поняла. Только несколько слов, сказала она. Опять о войне, какой-то музыкант, да? Что-то этот Демиан Бедни ему сделал? Он кто был? Из КГБ? Всё же, Жаклин, ты права. Просто первый  встречный. Случайное знакомство. Первая же история, и тут же война. Репрессии. Смерть.

- Тут каждый был задет, - загорячился Вадим. -  В этом всё дело. Вы не найдёте во всём Совке ни одной семьи, которая б спокойно жила, поколение за поколением, растила бы детей, приумножала добро, или хоть на одном и том же месте бы осталась с 17-го года. От революции считая. Ни одной, понимаете? Задет здесь каждый. Поэтому тема не иссякает. Примечательное дело. В русском языке, между прочим, нет диалектов. При всём размере этой страны, нет таких двух мест, где люди бы, говоря по-русски, друг друга не понимали. Население перемешивали, как тесто. Всю историю. Не жили люди долго спокойно, изолированно, чтобы большие языковые отличия сфомировались. Как в Германии, например.
- Не только. Мой кузен, когда приезжает в Монреаль из Парижа, никогда по французски не говорит. Не понимает местных. Только по-английски, - кивнула Жаклин.
- Да. Американских южан тоже не легко понимать. А что, у русских везде говорят одинаково? Что, этого таксиста все бы поняли? Ты меня просто убиваешь, Митька. Неужели мой русский язык настолько плох? – жалобно подняла брови Элен.
- Нет-нет, - Вадим ободряюще тронул её плечо, - таксист говорил наполовину на украинском. Это всё же другой язык. Он сказал, что родом с Донбасса. Там народ перемешан очень круто – русские, украинцы, - так и разговорный язык. Русский человек его бы всё равно понял, но говорил он не по русски. Ты не огорчайся. Но я не об этом хотел сказать. Это был не диалект. 

Элен показала на другую сторону дороги, на блестевший стёклами витрин небольшой торговый центр. Пойдёмте закупимся, сказала она. Они согласились и уже пошли бы, но зазвонил мобильник Вольшова. Он оторопело послушал, покачал головой и передал его Жаклин: это Хэмфри тебя. Забыла свой дома? Они переглянулись. Хэмфри не сомневался, что они вместе. - Да, Хэмфри, привет, мы тут... О-ла-ла! Сильно ранен? Нет? Рука? Не очень... Можешь там посидеть с ним, подождать нас? Перевязал... Хорошо, конечно, пусть посидит у охраны, если можно. Мы сейчас приедем. Как раз и Вадим здесь. Ну да, хорошо...как раз я тут, как тебе больше нравится... - Она посмотрела на Вадима и показала рукой на разворачивающееся такси: останови, задержи его. Надо в консульство. Там мальчишка с ножевой раной. Элен, ты извини.
- Думаешь, это надолго? – казалось, Элен чуть не заплакала от огорчения. – Поехать мне с вами? Может быть, я всё же приготовлю обед, а вы приедете потом?
- Идёт! – решил за всех Вольшов. – Мы через часик будем. Если там плохо дело, отвезём в неотложку и приедем. Санин сегодня дежурит. Он всё уладит.


Рецензии