К позднему часу
Наступило время получить плату за труды. Но оказалось, что, и тот, кто трудился с утра, и тот, кто работал днем, и тот, кто вечером, и тот, кто пришел самым последним, оказались обладателями одинаковой награды – одной монеты.
– Почему? – удивились утренние.
– Почему? – удивились обеденные.
– Почему? – удивились вечерние.
– А нам за что? – удивились те, кто пришел к позднему часу.
Все посчитали, что хозяин поступил несправедливо. Однако хозяин тоже удивился:
– Разве не за одну монету вы согласились работать? Так почему же вам стало жалко моих денег? Заплатить всем поровну – мое личное право.
«Работниками позднего часа» справедливо называть тех, кто лишь на закате жизни сподобился войти в заветные ворота, чтобы потрудится в Божественном винограднике всего несколько дней, часов, а то и минут.
Алые тюльпаны в красной степи
«Врага лучше прикончить»
- так говорят трусливые
и малодушные люди*
*Все последующие эпиграфы взяты из: «Слово. Том II. Духовное пробуждение. М.: Святая Гора, 2008»
Маленький Стенька улегся на старом кожухе, блаженно прищурив глаза. Через щелистые стены сеней тянутся теплые лучи августовского солнца. Совсем недавно был его день Ангела, и он ходил в храм исповедоваться и причащаться. Ох, и любит Стенька исповедь, ждет с нетерпением, когда поведут в церковь, когда батюшка начнет строго спрашивать, в чем он виноват, много ли согрешил и как. Тогда к горлу подступают рыдания, а на глаза наворачиваются слезы, но это особенные слезы, после них так хорошо, после них не стыдно и верится – не сделаешь плохого больше никогда.
Другие ребятишки пугаются, отворачиваются от золотой ложечки, он же наоборот, открывает рот как можно шире: что за чудесный вкус у причастия! Сердце начинает так громко стучать, что, кажется, будто этот стук слышен во всем храме. Ручками, сложенными на груди крест-накрест, старается Стенька унять этот стук, а хор все тянет и тянет чудесный мотив: «Тело Христово примите, источника бессмертного вкусите». Возможно, и слов таких высоких не понимает умом маленький мальчик, но зоркая душа зрит – чистая сердцем – Бога.
Долго, несколько дней, продолжается блаженство, полученное в храме, и все это время вокруг происходят необыкновенные перемены: цветы новые, и птицы новые, на себя непохожие, и как-то по-особенному парят над степью коршуны, они просто летают себе в удовольствие, никого не трогают, и дудаки от них не хоронятся – не боятся!
Бабушка говорит, что скоро птицы улетят в ирей, в теплые края. Стенька знает, что означает слово «ирей», это – «рай».
Он бы тоже хотел полететь туда, где живет Бог, в рай! Но как? Птицы знают, а люди нет. Обидно. Он так и видит перед собой Божий лик, когда смотрит на небо. У Него белая борода, как у батюшки, одежды на Нем – красота, из голубого шелка, получше будет, чем у той барышни из Ростова, которая приехала погостить к своему дядьке, станичному атаману.
«Вот вырасту, – мечтает Стенька, – стану батюшкой, в церкви стану служить, кадилом кадить, читать научусь, в алтаре буду стоять. Туда не всякий может войти, там все святое, там ангелы невидимые летают».
Хочется мальчику и ангелов увидеть, должно быть, и они краше всего на свете, краше самой любимой его птицы – лебедя.
Каждую весну видит Стенька лебедей, летящих над станицей к дальним озерам, им степь неинтересна, им воды надо, чтобы плавать и красоваться на ней. А тут что? – сушь, она сусликам, да дудакам любезна.
Дудаков, когда они линяют, станичные хлопцы голыми руками ловят, ну не совсем голыми, а с палками, палками по головкам бьют. Стенька в этой охоте не участвует – мать узнает, заругает, да и самому жалко.
Не может этот ребенок кого – то жизни лишить, всех любит, всякой букашке радуется, все ему интересны.
Вон лягушата малые утопли в мочиле, где конопля замочена. Когда ее стебли размякнут, их высушат, отобьют, получится мягкая кудель, из нее потом нитки спрядут, из ниток мешковину соткут, а из мешковины – шей, что захочешь: можно рубаху, а можно и мешок.
Полезной считается это трава, хотя и бывает опасной, после нее вода в мочиле хмельная. Вот лягушата от нее опьянели – лежат кверху брюшками.
«Ну, совсем, как исправник», – вспоминает Стенька.
Хлебосольный Левко – чумак, Степкин отец, славился своей простотой – не скупился на угощения и рад был гостям, об этом знал и исправник, и оттого повадился в гости. Накладно стало семье выставлять для начальства все самое лучшее. Тогда и решил Левко упоить любителя угощаться на дармовщину до потери сознания. Упоил-таки, без чувств повалился исправник на глиняный пол. Хозяин струхнул – не дай Бог помрет и решился на испытанное средство – конскую мочу. Надавили из навоза целый стакан «лекарства», насильно влили в рот.
Очнулся исправник, узнал, чем его «лечили» и больше ни ногой к коварному чумаку: так осрамить перед всем миром, а главное – и придраться не к чему.
Думаете, скучна такая жизнь для ребенка? Какие могли быть развлечения в глухой провинции на хуторе Болгарском, где проходило детство и отрочество Стеньки Запорожца? Однако впечатлений от тех лет хватило ему самому не только на всю жизнь, но детям, и внукам осталось. Неоценимыми оказались дары того благодатного времени, всю жизнь спасали душу, хотя бы те же цветы...
Цветы – райская память, красоту их тоже лишь чистые сердцем видят, по наследству передается этот дар. От плохого корня – нелюбовь к самому прекрасному творению Божиему: видишь, как кто-то букет мнет в руках, прячет его за спину, стесняется – будь осторожен, нет у него Бога в душе.
Ребячьи годы Стенькины – сплошь в цветах и с цветами. Бывало хуторские казачата целыми днями на плацу гоняют, а он – в степи, ему неинтересно рубиться деревянными шашками, да скакать верхом на палочке.
Сколько красоты, сколько цветов! Глаза разбегаются. Присядет Стенька перед красным тюльпаном, залюбуется чашечкой, заглянет в середину цветка, там пестик, окруженный пушистыми тычинками, там каждая жилочка на лепестке просвечивается на солнце. К вечеру, когда погаснут краски, вернется мальчик домой, в руках у него – букет для матери.
Фиса за весь день устанет от забот и хлопот, но сынка своего похвалит:
– Ой, яки гарни квиты! Спасибо, сынку.
От ее слов на душе станет ясно и спокойно, значит, он все правильно делает и не стоит обращать внимания на насмешки сверстников.
Каждый год Стенька ждет с нетерпением любимого праздника – Пресвятой Троицы. Батюшка, как правило, именно ему поручает накосить целую арбу свежей травы, чтобы постелить на пол, наломать зеленых деревцев для украшения храма.
Хуторская молодежь привычно встречает праздник – озорует над соседями, те не особенно обижаются, так заведено. Всю ночь напролет раздаются веселые крики на улице, разудалые казачьи песни.
Степан не участвует в таких забавах, ему не нравится, он не находит смешным, когда разбирается чей-то плетень, когда отгоняют в степь чужих коней – попробуй потом собрать их, а если потеряются, если попадут в зубы хищникам.… Все, что может принести зло, то не по нраву юноше.
После литургии он опять – в степь. Чудо хороша она в это время.
На сочной и свежей траве, ярко алеют тюльпаны, море цветов, алые волны заливают все степное пространство, достигая горизонта, а когда сядет солнце, то и небо примет на себя отсветы красных тюльпанов.
Радость безмерная лежать среди тюльпанов, положив под голову согнутые в локтях руки, тогда алые чашечки как раз перед глазами, а желтая пыльца пылит прямо в нос. В небе облака, как отмытая добела овечья шерсть.
Степан торопится насытиться красотой весны, он знает, что это ненадолго, скоро краски померкнут, трава выгорит, цветы увянут, луковицы тюльпанов уйдут глубоко в землю, спасаясь от сокрушительной жары. Жара разорвет землю, протянутся по ней борозды, как рваные раны. Поднимутся и возвеличатся плевелы и тернии, репейники и чертополох, всякого рода колючки, чтобы обезобразить недавнюю красоту, и только белый ковыль, его нежный шелк, будет стараться облагородить прокаленные зноем степные просторы.
Но пока... пока до неблагоприятных перемен еще далеко, пока еще пасхальная радость царит кругом, краснеет алым облачением тюльпанов.
Если бы прозрел юноша на тридцать лет вперед, то понял бы, что не вернется больше никогда этот красный цвет, цвет радости, а будет совсем другое. Брызнет из порубанных саблями тел горячая кровь, обагряя собой недавно мирную степь. Ковыли прикроют их своей непорочной белизной, пропоют над белыми костями свои унылые панихиды осенние дожди, а степные орлы запомнят прощальные взгляды неживых глаз.
Степана Запорожца забрили в солдаты уже под конец войны, почитай, и не воевал – не успел, но чин получил, за храбрость, там и контужен был. Сам себе потом удивлялся, как это случилось, наверно из послушания, а не от ненависти к врагу: командир приказал – он приказ выполнил вот и все. Мирный и смирный был, не любил бросаться людям в глаза, в сторонке привык держаться.
Вернувшись с войны, не узнал Степан родного хутора, все изменилось: куда-то все спешат, о чем-то все спорят. Как в окопах перед заключением с германцами мира, и здесь объявились агитаторы, мутят народ сказками.
Молодой унтер, кавалер ордена, сказкам тем не верит и в болтовне не участвует.
...Нынче неспокойно на душе, тревожно. Никого в курене нет, все куда-то ушли по своим делам, а он еще себе дела пока не нашел. Вышел на улицу, и видит, как по ней во весь опор скачет всадник, по лампасам на галифе понял – казак. Куда же так он торопится – без сапог! Голыми пятками мнет жеребцу бока. По какой же причине такая спешка? К станичному правлению поскакал, правда оно теперь по-новому называется: «комитет». Двоюродные братья Степана порядки там наводят, по-новому агитируют жить. Земли у богатых казаков отобрали, бедноте иногородней раздали, приказали сеять для себя, и даже машины, что купили за границей прежние хозяева, им отошли безвозмездно.
Степану неинтересна революция – он шуму не любит и скандалов не одобряет, особенно таких, когда что-то у другого отнимают: обидчики кричат, обиженные сначала плачут, а потом мстят. Одна злоба, какая тут может быть справедливость? – Не по-божьему выходит, не по-христиански.
Братья-комитетчики его ругали, называли отсталым элементом, упрекали в равнодушии: «Ты что, не хочешь, чтобы у бедняков хлеба было вдоволь, чтобы свое хозяйство имел и детей грамоте учил?». Степан отвечал им: «Да я не возражаю против этих резонов ваших, только почему через разбой?». «По твоему темному разумению сразу видно, ты Стенька, в классовой вражде ничего не петришь»
И до сальских степей докатились слухи о «белом движении», богатые станичники воспрянули духом: повернем, мол, голопузые, опять в свою сторону, возродим старую жизнь, а вам пощады не будет.
«Голопузые» притихли, перестали флагами красными махать – за богатеев наших вся рать иностранная из ихних богатеев.
...Эге, так вот для чего скакал казак к правлению! – депешу вез, в ней приказ начать расправу с красными, с комитетчиками и главными смутьянами – иногородними, неимущими одностаничниками.
Большинство людей уже собралось на плацу, ожидали... вполголоса переговаривались друг с другом. Кто-то горестно вздыхал, кто-то злорадно ухмылялся.
– Гуторят: расстрел будет всем иногородним, с шести годков до шестидесяти, – изрек бывший правленческий писарь.
– Не бреши, – одернул его пожилой казак, – кто позволит? Они хучь и хохлы, но все ж православные.
– Вот те «не бреши», сам увидишь. Калмыков на хуторе кто приметил?
– Хотя б и я. На постой просились.
– При оружии? – не унимался писарь
– Известное дело – у каждого ружжо.
– Господи, спаси и сохрани, – вздохнула пожилая казачка и перекрестилась.
Тем временем на крыльце появился щеголеватый офицер. По толпе прокатилось: «Белов!»
Белова в станице боялись за крутой нрав – бил жестоко, чуть что и – в кровь. Заработал на Германской офицерский чин повыше, с тех пор не признавал никаких себе возражений. Однако с приходом новой власти спеси поубавилось, закрылся в доме, спрятался. Потом стали поговаривать, что уехал, совсем уехал, бросил все имущество, коней и выезд с модными колясками на рессорах. И вот теперь стоит собственной персоной, перед станичниками величается – вылитый коршун степной с желтыми глазами, перчаточкой лайковой от губы дым папиросный отмахивает. Кат настоящий, интересно, что этот кат удумал?
А вот что он удумал... Ахнула толпа при виде избитых и окровавленных парней: «Сергиенки, комитетчики...» Вслед за ними из дверей правления выступили вооруженные калмыки, с ружьями на плечах.
– Что я говорил, – пискнул побледневший писарь, – сейчас начнется. Ховайтесь, хлопцы, пока целы.
Плац мгновенно опустел, никто даже не полюбопытствовал, куда поволокли комитетчиков. Выстрелы, раздавшиеся в Сухой балке, удовлетворили любопытство, болью и тревогой отозвавшейся в сердцах многих, особенно иногородних – стало ясно, что писарь «не брехал».
Калмыки обходили курени иногородних, все мужское население оказалось в Сухой балке, из которой слышались выстрелы, не пожалели ни старых людей, ни малых детей, ни подростков... За один день не управились каты, и на следующий день продолжали лютовать. До нижнего белья раздевали приговоренных, убитых сталкивали вниз с обрыва – полная балка белых рубах.
Через вой и стенанья несли к церкви гробы – триста шестьдесят загубленных православных душ.
Кто виноват, кто теперь разберет, почему в землях Войска Донского оказались потомки запорожцев: по своей ли прихоти или по царской? Сколько лет исправно службу несли на границах империи, сколько раз набеги турецкие отбивали, защищая веру православную, царя и отечество.
Донцы иногородних не приняли, землей обделили, батраками своими сделали, и превратили некогда славных воинов – «лыцарей» в бесправных рабов.
Новая власть на сторону бедноты встала. Воспрянули духом хохлы. Нет больше привилегий казачеству – теперь все равны!
Но недолго продолжалась такая привольная жизнь – вернулась старая власть, показала себя, отомстила жестоко через невиданное кровопролитие.
Никто не мог даже предполагать, что спасение тем, кого еще не успели расстрелять в Сухой Балке, придет от отца Григория, что он найдет нужные слова, чтобы остановить резню.
– Ваше благородие, – приблизился батюшка к офицеру, почтительно кланяясь.
– Да что вы, святой отец, – смутился тот, – не по чину мне от священника низкий поклон принимать, лучше вы меня сами благословите.
– А на что мне вас благословлять? Да и боязно.
– От чего же?
– Уж больно вы грозный, вон, сколько людей приказали расстрелять. Не богоугодное это дело. Как могут басурмане православные души губить? Тех, кого они смерти предали, я и крестил, и венчал, а теперь приходится отпевать и младенцев и отроков и почтенных стариков. Разве они враги? Не они землю отнимали, взыщите с тех, кто виноват, не перед людьми, а перед Богом, кто нарушил заповедь: «не пожелай чужого».
– А ведь вы правы, отче, – смягчился неожиданно жестокий каратель, – хватит, пожалуй, с них, запомнят надолго.
– На все Господня воля, – успокоился миротворец и довольный возвратился домой.
Но не знал он, какая печальная участь постигнет и белого офицера, и его самого, священнослужителя, не открыл ему этого Господь.
Через три дня, после того, как прекратились расстрелы, вернулись красные, тогда и вышел на свет Божий Иван Нудько, которого кумовья прятали в хлеву.
Этот иногородний, Иван Нудько, не якшался с комитетчиками, на собрания их не ходил, не драл глотку за новую власть. Он с фронта вернулся к семье, увидел, что без него хозяйство захирело: плетень завалился, курень похилился, детей куча, все подросли, кормить и поить такую ораву, семь душ, – потылицу почешешь.
В тот день, когда Степан конного увидел, спешившего в станичное правление, Иван как раз собирался коня Серко кастрировать, повел его к коновалу, а тот, как узнал, зачем его потревожили, аж затрясся:
– Смерть на носу, а ты с жеребцом! Вертайся домой, да сховайся.
В недоумении пожал плечами Иван: о чем это он? Но настаивать не стал, повел коня обратно.
– Где тебя носит? – набросилась на него жена, – лезь в подпол пока не поздно.
– Да вы что, сдурели? С чего мне прятаться?
– Лезь, не перечь.
Не послушался бывший фронтовик бабских приказов – не стал никуда прятаться, от германцев не прятался, а тут...
– Ну вот, дождались, – горестно всплеснула руками жена, глядя в окно.
Иван ничего опасного для себя не увидел: два калмыка, одного из них он знал хорошо, даже деньги ему в долг давал.
– Тю-тю! – сплюнул он в сердцах, – да они мабудь на постой к нам спешат.
– Будет тебе постой, дурень, – пообещала супруга и заголосила дурным голосом, – ой, лышенько, детей сиротами оставишь!
И коновал, и жена оказались правы – повели-таки Ивана Нудько на расстрел в Сухую балку...
...Среди ночи постучали в окно.
– Кто там?
– Открой, кум, это я.
Левко отодвинул занавеску, пристально вглядываясь в темноту, там, в темноте, что-то белело, лица не рассмотреть, но голос знакомый.
– Кажись, Иван? С того света что ли?
– Так, так, – закивала Фиса, – гуторят, его порешили еще в обед. Не открывай – покойников дюже боюся, он же во всем белом.
– Цыц! – шуганул от окна жену Левко, – христианская душа в дом просится, а ты не пускаешь.
Белый-белый, белее исподнего, ослабевший, трясущийся от всего только что пережитого, показался на пороге их кум.
– Левко, братику, - упал он на грудь друга, сотрясаясь от рыданий, – за что? Спасибо, калмык Семен спас, одежу забрал, а мне велел спрыгнуть вниз, прямо на мертвецов, выстрел произвел вверх.
– Потом, – заторопил Ивана Левко, – нечего балакать попусту – кругом ушки на макушки и нагаечки в руках.
Повел кум кума в хлев, зарыл в навоз. И правильно рассчитал, сколько бы раз ни приходили к Левко, проверить, не схоронил ли он у себя кого, а в назём никто не сунулся. Обгорел весь кум Нудько в этом схроне, но жив остался.
По приказу Семена Буденного прибыл в станицу отряд и начал свою расправу. На крыльцо правления вывели уже не Сергиенок, а самого Белова.
Страшен теперь был этот Белов! – Избитый, окровавленный, со связанными руками предстал он перед станичниками, растерзанный с горящими от ненависти глазами, но никому теперь неопасный.
Вместе с карателем Беловым был расстрелян и отец Григорий. Тогда – то и усомнился Степан в Божией правде: почему Бог дал погибнуть такому человеку?! Но слишком молод и несведущ был парень в вопросах веры, не успел пастырь обучить своего юного алтарника, что значит смерть ради Христа. Венца небесного сподобился его наставник, приняв мученическую кончину.
Сколько потом будет таких страстотерпцев, страдавших за веру Христову. По их молитвам после многих лет тяжелых утрат возродится православие, восстановятся разрушенные храмы и народ получит возможность вновь крестить детей, венчать молодых, исповедовать и причащать верующих.
Неисповедимы пути Господни, никогда бы не поверил Степан, что отвернется от Христа, что сможет жить без Него, однако это случилось. И возможно именно по молитвам отца Григория через много-много лет добровольного отлучения от церкви, Господь простит его, и вернет в свое стадо заблудшую овцу, и поспеет он к позднему часу в виноградник Божий.
Что знает о себе человек? – Сегодня Бога боишься, а завтра можешь Его забыть, перестанешь в церковь ходить, поститься, праздники отмечать, но совесть не забыть. Совесть это память о Боге, она болит, она обличает, если о ней забываешь, живешь грешно.
Трудно пришлось Степану жить по совести, трудно, когда мир привычный вдруг как с колес сорвался, перевернулся до горы ногами.
Видно не по совести он тогда поступил – отца послушался, записался в красный отряд к Буденному, тот тоже из иногородних.
После расправы над Беловым и батюшкой, испугались все в станице: вдруг да опять казачки вернутся, порубают шашками, исхлещут нагайками.
– Ты, сынок, – посоветовал Левко, – уходи-ка с красными, не казак ты донской, хотя наше сословие тоже казачье – запорожское.
Знали в отряде про Степана, что он наездник лихой, определили в разведку, и, думается хотя, как можно быть в этом уверенным, когда случалась кавалеристская атака, когда все в одной куче, и люди, и кони, что никого не убивал, не рубил шашкой.
Кто убивать-то любит? – природные убийцы, в ком бес, охочих до бучи, до беспорядков. Это они проливают кровь под любыми лозунгами.
Степан «Георгия» получил за храбрость, а не за душегубство. Теперь смелость тоже пригодилась – в разведке без нее не обойтись.
...Несется по степи стремительный всадник, за спиной погоня: три казака верхом. Под рубахой у разведчика – секретный пакет. Если не увернется от преследователей, если убьют, худо будет, найдут враги пакет. Лети, связной, лети, цени свою жизнь для себя и для товарищей сохрани ее, выполни приказ.
Слышит выстрелы Степан, пули вжикают над головой, словно приклеена она к конской гриве, слились в одно конь и человек, одна у них цель – скрыться от погони.
Позади конский топот и крики, стрельба и вдруг – тихо. Это Степан перехитрил преследователей, пусть думают, что сразили их пули всадника, нет его больше в седле, а конь улепетывает во все лопатки налегке. Степан же съехал вниз, распластался под самым брюхом, из стремян ноги вынул, обхватил ими конский круп и скачет вниз головой. Вот так наездник!
Повернули казаки назад – конь убёг, значит, хозяин где-то убитый лежит, искать не стали.
– Нехай лежит, не могилку же ему копать.
– Вот еще – могилку!
– Может обыскать его надо?
– Приказу такого не было. На шпиона не похож – дюже молод.
– Стреканул от нас, как скаженный, должно быть винтовок наших испугался, полные портки навалил.
Залились казаки смехом, но все же отметили справедливости ради:
– Сопляк, а ездок добрый.
– Был ездок, да далёко не утёк.
Погуторили между собой да и разъехались – на то и война, чтобы не горевать о тех, кого сразила твоя пуля.
А Степан, заметив, что погоня прекратилась, вернулся в седло и поскакал дальше. И пела его душа, освобожденная от страха. Это он не сразу заметил: как пение обрело слова, а слова оказались Ииссусовой молитвой, которой учила его мать. Откуда она? Он ведь после гибели отца Григория поссорился с Богом и все молитвы позабыл...
Кто перед глазами смерть свою увидел, тот Бога сразу вспомнил, а если спасется, то узнает, Кого надо благодарить: «Господи Иисусе Христе Сыне Божий, помилуй мя, грешного».
Много лет пройдет, будет семья и служба, будут радости и печали, взлеты и падения, но тайно, под подкладкой души, у самого сердца сохранится эта молитва. И будет она звучать неслышно для других, будет стеречь совесть, не позволит предавать, кривить душой, искать выгоды, кичиться перед другими, подличать и лицемерить. За всю жизнь свою Степан ни разу не взял в руки карты, не выпил лишнего, не чертыхнулся.
Мирен дух и безмятежен, когда ты в ладу с самим собой, никуда не тянет, душа довольствуется тем, что имеет. Тоска и уныние незнакомы, и печаль не гложет душу твою.
Отчего печаль, отчего скука? – От гордости и самолюбия: я, мол, лучше других, а мне счастья нет, разве я его не достоин? Попробуй, отбрось свою гордость, жадность, обидчивость, тогда поймешь, что, то к чему стремишься, не имеет никакого отношения к настоящему счастью.
Степан это хорошо понимал и был счастлив. С самого раннего детства не тянулся за сладким куском вперед других, так был он приучен. Отец строго следил за порядком во время трапезы: никто не мог раньше него опустить ложку в борщ или кулеш, выудить из супа кусок мяса, за это получит по лбу! Сумей отказать себе в малом – откажешь и в большом. Так воспитывается достоинство, так человек учится управлять собой, своими желаниями. Самой большой слабостью считал Степан болтливость. Стыдно и неловко слушать пустые разговоры, что за радость в словах, если они наболтаны скуки ради, а тех, кто постоянно жалуется на свою жизнь, даже немножко презирал – своей же был доволен.
Нелегко, конечно, было пережить мученическую кончину родного отца.
Левко-чумака долго миловали белые за его прежнюю дружбу с исправником, и красные не обижали, так как и сын и племянники завоевывали народное счастье в Конармии. Но однажды все-таки и ему пришлось отведать казачьих шомполов и нагаек, подвергнуться пыткам, отчего голенища сапог были полны крови, а рот набит собственным калом.
Узнав об этом, Степан горько плакал, но желание отомстить так и не коснулось его души, не наполнилась она черной горечью.
Гражданская пролетела за два года.
На хутор Болгарский Степан не вернулся – не получилось, другая судьба его ожидала, как-то вызвал его к себе командарм Буденный.
– Хвалю за службу, – сказал он, – шашка в серебряных ножнах тебе за нее. Связным был хорошим, думаю, и связистом станешь неплохим, отправлю учиться в бывшую царскую столицу. Была столица царская, стала пролетарская. Станешь, боец, красным студентом.
– Какой из меня студент, – усомнился Степан, – если бы не война да революция, то, может, и выучился на попа, отец Григорий благословлял, но батька не схотел.
– Да забудь ты про старое, какой из тебя поп? Ты же природный конник. Вспомни, как хвалил тебя Алексей Иванович.
Да, любил и уважал Степан этого человека, легендарного Олеко Дундича, он и в разведку с ним ходил и хоронил... Из-за него пристрастился к джигитовке.
– Вот, вот, – напомнил Буденный, – и учиться будешь на курсах командиров в Академии связи, и в манеже тренироваться для конских состязаний. Какая жизнь открывается!
– Смогу ли, осилю ли науку?
– Ты что? В пролетарских мозгах сомневаешься? Да они посильнее панских. Генералы всякие «стратегии да тактики» обмозговывали, а я, батрачий сын, их и так громил, без военной их мудрости.
И Степан не стал артачиться, сама судьба распорядилась именно так, а не иначе. Если было бы иначе, то надлежало ему вернуться на родину, обзавестись хозяйством и семейством, жить так, как жили предки. И, наверное, неплохо бы он прожил, ведь степенный мог получиться из него мужик, работящий и честный, трудился бы от зари и до зари, света Божьего не видя, не любовался бы кроме тюльпанов больше никакими цветами, степной красотой казачек был бы доволен, а иной бы и не ведал. Однако суждено было ему и мозги свои развить, и образование получить, и наездником стать, и полюбить самую прекрасную девушку в мире.
Мраморные богини и пармские фиалки
В тени вековых деревьев царского парка, в тиши, вдоль нехоженых тропок, лишь изредка попираемых державными стопами, росли эти удивительные цветы – пармские фиалки. Их некогда завезли из далекой Италии.
Когда Степан улучал свободную минутку, он уходил гулять в парк, любоваться фиалками. Страсть к цветам не покинула его даже сейчас, когда он стал военным, он и сам не понимал ее природу, но противиться ей не мог, Степан не знал, что имя его переводится, как «увенчанный венком».
Когда он видел перед собой эти, залитые цветами поляны, эти россыпи драгоценностей, Степан замирал перед ними, он впитывал в себя это лиловое чудо, это цветущее великолепие. Фиалок было так много, они так густо покрывали огромные пространства парка, что тот аромат, который издавал один цветок, аромат сильный, влекущий и требовательный, усиленный в сотни тысяч раз – так много было этих растений – просто сбивал с ног, и Степан, чтобы удержаться, прислонялся к какому-нибудь дереву, растущему неподалеку. И только после того, как он немного успокаивался от нахлынувшего блаженства, мог продолжать прогулку.
Долгое время он боролся с искушением сорвать фиалочку, но не мог: трепетал, как жених перед невестой, а когда все-таки решался на это, пальцы дрожали от жалости.
Первый цветок, которому он обрывал жизнь, вызывал острое чувство раскаяния, и он чуть не плакал, держа его в ладонях, но фиалки были так прекрасны, так благоухали, что отказаться присвоить эту красоту и этот аромат, было уже невозможно. Он рвал и рвал цветы, уже и пальцев не хватало, чтобы удержать рассыпающиеся стебли. Тогда он отстегивал ремешок от портупеи и стягивал им пухлый букет.
Была еще и другая причина, по которой Степан не мог отказать себе в прогулках по парку: на поворотах аллей или просто на полянах стояли скульптуры – изображения античных героев, богинь и богов. Как это ни странно, но он опровергал на своем опыте утверждение многих знатоков культуры, что знание рождает вкус. Степан, будучи абсолютно невежественным в этом смысле, тем не менее, тонко чувствовал искусство.
Утро и вечер, эти два времени суток, были для него особенно привлекательны: лучи утренней зари, освещая мраморные тела, делали их почти живыми, казалось, что чуть приоткрытые каменные уста богинь, дышат и вот-вот заговорят. В ночных сумерках изваяния не теряли своей убедительности и приобретали очертания настоящих людей, притаившихся в тени деревьев.
Можно сказать, что таким образом Степан убегал от жизни, ему, воспитанному в строгости, претила разнузданность нынешних нравов, особенно возмущали женщины. Женщин первыми захватила эта «свобода» – срезав косы, освободившись от корсетов, упразднив шляпки, они постарались быть похожими на мужчин: стали носить сапоги, коротко стричься, курить папиросы и говорить грубым голосом.
Лозунг «любовь без черемух» был провозглашен сугубо женскими устами.
Степан не смог превозмочь в себе отвращение к «раскрепощенным», и поэтому не ухаживал ни за одной из знакомых ему женщин. К тому же и времени не хватало для романов.
Верховая езда, занятия в манеже, уход за конем отнимали весь досуг, который он мог бы себе позволить, «для души» оставались лишь прогулки по парку.
Сослуживцы и друзья только плечами пожимали: такой молодец, а пары для себя не найдет. Степан и вправду был хорош собой: легкий, стройный, с прекрасным профилем, подстать его любимым античным героям, с копной черных кудрей над прямыми бровями.
Новому другу Степана, тоже слушателю курсов, непременно хотелось поженить его, тем более он сам недавно женился на замечательной девушке из Белоруссии. Как-то Виктор, так звали доброходия, предложил:
– А не поехать нам поохотиться в белорусское Полесье, на родину моей Галки? Там такие места!
Степан не сразу согласился, но отказать в просьбе другу не смог, тем более Галкины глаза так интригующе подмигнули мужу – стало ясно, что затевается какое-то дельце...
– Согласишься – не пожалеешь, познакомлю с подругой – глаз не оторвешь, такая красавица.
Степан после таких слов покраснел до ушей, и Виктор даже засомневался: может Степка уже имеет тайную невесту, но помалкивает.
– Хорошо, хорошо, – сказал он, – не хочешь свататься, так хоть от охоты не отказывайся, утки это тебе не дудаки, их палкой не перешибешь, тактика и стратегия требуется.
Скромность не позволила Степану открыться, ведь на самом деле ему хотелось познакомиться с хорошей девушкой, в глубине души он надеялся, что Галкина подруга окажется такой, как и она, доброй, естественной, безо всякого жеманства.
Всю дорогу, до самого места Виктор расхваливал этот край, называл его краем непуганых птиц.
– Представляешь, уток там, как у нас ворон.
И они отправились в путешествие, для Виктора обычное, для Степана новое и волнующее. Дорога заняла чуть больше суток и вот они уже на берегу полноводной реки.
Пока Виктор отвязывал от причала лодку, укладывал в нее вещи, друг его не мог оторвать взгляда от открывшегося перед ним водного простора, ему, степняку, непривычна такая природная расточительность. На его родине ценят воду, берегут каждую каплю, а тут ее вон сколько.
И вспомнилось: как отрадна была влага после изнурительной полевой работы, под знойным, жестоким солнцем, как тянулись потрескавшиеся губы к прохладному краю ведра – так бы и опрокинул в горло всю оставшуюся влагу... но конь стоит рядом и смотрит тоскующими глазами – ему остаток, хотя сам хозяин еще не напился вдоволь.
Это речное изобилие, эта даровая вода тянут, как магнит. Степан, зачерпнув ладошками, пьет и пьет эту роскошь, сколько хочет.
Виктор, глядя на него, смеется: «дорвался»!
Облюбованная опытным охотником стоянка, оказалась просто замечательной. Это был небольшой островок посередине реки, заросший кустами и осокой, в центре его возвышался могучий дуб.
Лодка подвигалась к нему медленно, гребцы, стараясь не нарушать тишины, неслышно опускали весла в воду.
Солнце садилось, Степан, примостившись на корме, блаженно улыбался, он был рад, что послушался друга – уже давно он не испытывал такого покоя, это состояние было похоже на то, давнее, на отдых среди красных степных тюльпанов.
Высадились они на берег в сумерках.
– Топливо для костра найдем? – поинтересовался Степан.
– Да его здесь уйма, – успокоил Виктор.
Расположились на узкой кромке берега над самой водой. Ветви кустарников и высокая осока надежно укрывали охотников. Ружья были наготове и пищики – под рукой, спрятанные в нагрудные карманы охотничьих тужурок. Оставалось только дождаться времени, когда покажется утиный косяк на фоне вечернего неба, освещенного последними лучами вечерней зари.
И вот он, долгожданный миг. Птицы, снизившись, опускались одна за другой на гладкую поверхность затона. Охотники, затаив дыхание, сидели тихо-тихо.
– Надо подождать, представление только начинается, герой-любовник еще в пути, – прошептал Виктор.
По плану деревянная утка, заранее спрятанная в кустах, предназначалась для селезня, а манок, воспроизводящий утиное кряканье, должен был приманить кавалера.
Проходило время, но селезень не прилетал. Комары гудели, ночная прохлада и сырость, тянувшаяся от реки, становились нестерпимыми. Не выдержав больше томительного ожидания,
Виктор прислонил манок к губам друга:
– Дуй!
Степан дунул, раздалось кряканье, такое натуральное, что новоиспеченный охотник чуть не выронил изо рта «инструмент».
– Дай сюда! – попросил Виктор и принялся подманивать.
Однако и его призыв не возымел должного действия – селезня как не было, так и не было.
– Вот и поохотились. Ты, наверное, думаешь, что я нахвастал.
– Ничего я не думаю, – успокоил его Степан, – я даже рад, что никого не надо было убивать. Разве можно? Тут такое дело – любовь. И разве это плохая «добыча»: тихая ночь, шорохи, плеск волны, утки затаились в камышах. Чего еще надо?
– Селезня. Не привык я возвращаться домой с пустым ягдташем, может нам на утренней зорьке повезет? – успокоил себя Виктор.
А селезень появился, когда его уже и ждать перестали – камнем свалился с неба, упал рядом с коварным подобием желанной возлюбленной – простой деревяшкой.
– Стреляй, – весь дрожа от азарта, – прошептал Виктор, – ну давай же, давай!
Но выстрела, которым могла бы оборваться жизнь обманутого кавалера, не последовало, Степан опустил ружье.
Потом они сидели у костра, пекли в золе картошку, товарищ сокрушенно качал головой:
– Не знал, что ты такой чувствительный, а еще буденовец.
– Так ведь любовь, – оправдывался Степан, – как он к ней рванул! Не мог я себе позволить погубить того, кто жаждет любви.
Воплощение
«Женщин, которые
не боятся боли»*
Они немного опоздали – девушки уже начали свой заплыв от берега к небольшому островку, находящемуся в метрах трехстах от него.
– Это наши, – с гордостью заявил Виктор, любуясь пловчихами.
– Неужели она? – спросил Степан.
– Сам ты не догадался? Я же предупреждал, что Маргарита особенная девушка: она хороша во всех отношениях, смотри, как плывет!
Восторги друга были вполне обоснованными – Степану оставалось только к ним присоединиться:
– Вот это да! Да это кит какой-то.
Маргарита плыла саженками, мощно выбрасывая корпус из воды по самую грудь, казалось, под ней не было никакой глубины, казалось, что она просто идет по дну ногами.
– Если она «кит» в воде, то на суше настоящая пантера. Язычок у нее острый, но девушка Маргарита добрая. Ты только перед ней не тушуйся.
Но Степан оробел: разве может он понравиться? Со страхом и трепетом он ожидал, когда пловчихи выйдут на берег.
Трудно передать словами то впечатление, которое произвела на него Маргарита, оказавшись всего в нескольких шагах. Пропорции ее тела были так же совершенны, как у античных образцов – Степану показалось, что он видит перед собой Диану-охотницу: тот же поворот головы, та же высокая шея, те же стройные лодыжки и бедра. Уму непостижимо! Как может воплотиться мечта! Как может ожить мрамор...
Между тем, совершено непринужденно, встряхнув мокрыми волосами, Маргарита подошла к друзьям, поздоровалась.
– Это твой приятель? – спросила она у Виктора, скользнув по Степану внимательным взглядом
И тут Степан едва удержался на ногах... Нет, не напрасно он любовался мраморными богинями, не напрасно рвал пармские фиалки – предчувствовал. В этой девушке, носящей имя цветка, чьи глаза были одного цвета с фиалками, а тело повторяло формы античных скульптур, в ней воплотилось то, что казалось отвлеченной, несбыточной мечтой.
Но как можно приблизить мечту, сделать ее досягаемой? – Нет. На мечте не женятся, о ней лишь мечтают.
Однако жизни трудно сопротивляться, она соединяет, кого захочет.
В ту первую встречу никто не сделал первого шага: Степан от страха перед «богиней», а Маргарита, которой в это лето исполнилось восемнадцать, о замужестве и не думала, тридцатилетний Степан казался ей дремучим стариком, хотя очень симпатичным.
Сватовства, одним словом, не состоялось к вящему огорчению Виктора:
– Ничего, – пообещал он робкому претенденту, – не отвертишься, все равно женю!
Кончилось лето, каждый продолжал жить своей жизнью, разделенный расстоянием, но поздней осенью стали приходить письма от Степана.
Письма пахли фиалками, и бабушка, вынимая их с почтового ящика, ругала по-польски: «варьяцки папиры». Современных женихов без роду и племени она не признавала, все в ее глазах были «варьяки» – бандиты. До панства бабушке было далеко, но она служила в палаццо Паскевичей и была ярой монархисткой.
Маргарита письма читала, но на них не отвечала – не знала, что ответить. Степан оставался чужим, существом иного мира, незнакомого и, пожалуй, неинтересного.
Маргаритино семейство оказалось как бы вне сословий, предки были выходцами из Польши: дед – парковый архитектор, приглашенный князем Паскевичем в новый дворец, чтобы разбить вокруг него парк, жена поехала за мужем, ей, знаменитой на весь Белосток кондитерше, тоже нашлось дело – ублажать своим искусством высокородных гурманов.
Маленькую Маргариту часто брали с собой в замок дедушка или бабушка так что она, как говорится, с младых ногтей, уже знакома была с подлинной роскошью: обстановку княжеских апартаментов составляли картины и изящные безделушки, мебель из драгоценных пород дерева, редкостные китайские вазы. Может быть, это обстоятельство и отложило особый отпечаток на внешность и манеры внучки садовника и кухарки – они не соответствовали ее сословному определению.
Незадолго до революции умер князь, так что ему не пришлось пережить потерю имущества и титула, а княгиня, покидая замок, произнесла фразу, которую потом повторял весь город: «мы пожили, теперь вы поживите».
Маргарита поступила в гимназию как раз в первый год войны и успела закончить четыре класса к семнадцатому году, когда прошли уже «тихие» времена. Теперь по улицам шагали колоны, возбужденные граждане развевали над головами знамена, ораторы, в основном жители «кагального» рва, на каждом углу провозглашали свободу и равенство, ругали царскую власть, а криминальные элементы грабили магазины.
Несмотря на беспорядки и на серьезные изменения в жизни, семейные устои оставались непоколебимыми, бабушка следила, чтобы все ходили в церковь, говели и причащались.
Однажды она отправилась пешком в Киев, чтобы посетить Лавру, и взяла с собой Маргариту.
На всю жизнь запомнила девочка это незабываемое событие. Вместе со всеми богомольцами они вошли в ворота монастыря и тут же были остановлены белобородым старцем:
– Иди-ка сюда, дивчина, – позвал он Маргариту, робко прижимавшуюся к бабушке.
– Слушайся, – тихо приказала бабушка.
Девочка была напугана, но ослушаться не могла, она приблизилась к монаху, тот положил руки на ее голову, крепко сжал пальцами и произнес слова – пророчество на всю жизнь:
– Эта крепкая головка все выдержит, – и вложил в ее ладони просфору, предупредив, – не ешь пока, а съешь, когда заболеешь или случится беда.
Долго просфора, подаренная киевским старцем, оставалась нетронутой, Маргарите стоило лишь понюхать святой сухарик, как тотчас болезнь и неприятность отступали.
Однако предсказание монаха сбылось: ее испытали на прочность – отправили с вещами на Украину, там она должна была обменять их на продукты. Семья бедствовала, и надо было ей помочь.
Полураздетая, в маминой старенькой шубейке, веревочных туфлях самодельных, Маргарита храбро штурмовала набитые такими же, как она, пассажирами, вагоны, не обращая внимание на толчки и угрозы. После многих попыток ей, наконец, удалось уехать.
В Сновске, где жила родня, ей повезло – домой везла целый мешок дефицита. Но случилась беда: воры отобрали все, а саму избитую, окровавленную бросили под откос умирать.
Ее нашли такие же, как она, «мешочники», перевязали раны, успокоили, накормили, отправили домой и даже поделились кое-какими продуктам – не возвращаться же девочке домой с пустым мешком.
Вот тогда-то, лежа на откосе, почувствовав смерть совсем рядом, взмолилась она Богу, да с такой верой, да так горячо, что смогла вымолить себе жизнь.
После той поездки, возвратилась Маргарита домой уже не подростком, а взрослым человеком, узнавшим главное – силу веры, доказав, что пророчество о ней старца-провидца, оказались правильными.
Счастье вдвоем
Дело было не в том, что она поссорилась с парнем, который сделал ей предложение, обидевшись на его какое-то глупое замечание, и даже не в том, что ей надоело получать душистые Степановы письма и читать, а не слышать его жаркие признания в любви - просто наступает момент, когда дело решает порыв.
Так в одно прекрасное утро Маргарита, не сказав никому ни слова, прихватив с собой кожаную коробку из-под шляп, где хранились ее рукоделия, красивый гребень и пара безделушек, укатила в Ленинград, к Степану.
Они поженились и стали жить на квартире у бывшего профессора. Многих в те годы причисляли к этому разряду «бывших».
Почему Господь лишил жизненных преимуществ тех, кто ими обладал, многие столетия и передал тем, кто еще каких-нибудь полтораста лет продавался на рынках как скот или новая кадушка, никто не знает.
Царя убили, но народ особенно не скорбел. «Неции» постарались очернить власть, приписывали ей злодейства, обвиняли царицу в шпионаже, царя в бездарном руководстве государством, доказали, что власти о простых людях не заботились: сами роскошествовали, пили и гуляли на мирские деньги. Царица колдуна Гришку Распутина золотом завалила, антихриста сущего, пьяницу распутного и мошенника отпетого.
И священству веры нет, не те стали попы, обжирели, на обмане у них все: Царствие Небесное обещали, мол, жди, раб Божий, и не ропщи. Если Бог есть любовь, так почему Он только к богатым мирволит? – Неправильно Писание толкуют нынешние батюшки.
«Отречемся от старого мира» – вот в чем народная воля нынче. Если старую траву весной не поджечь, то она новой росту не даст.
Так думали многие, пьяными ходили от восторга. Не гордитесь больше баре, мы другой свет над землей зажжем. Мы теперь сами с усами, сами будем собой управлять государство строить по-новому, без орлов и корон.
Степан и Маргарита не собирались ничего сокрушать, за новую власть не боролись. Правда Степан служит в красных войсках, учится в Академии, но вовсе не для того, чтобы с кем-то сражаться, он науку познает, интересную науку – радиотехнику.
Маргарита тоже училась – училась быть образцовой женой, хорошо готовить и украшать его командирский быт.
Молодые по случаю купили дворцовую прекрасную мебель, она свободно продавалась как, «не имеющая исторической ценности».
Степан тогда очень сильно уставал, приходилось много заниматься на курсах, готовиться к конным состязания, но молодая жена была рядом и заботилась о нем.
Приятели завидовали:
– Тылы у тебя, Запорожец, крепкие. Жена – первый сорт, к вам в гости приятно зайти: уют и порядок.
Красивую пару они тогда собой представляли, красивую и дружную.
Ей говорили: почему не идешь учиться? Но как она могла ответить на этот вопрос? – Сказать, что ей претит находиться в обществе молодых людей, таких грубых и беспардонных, какими были в то время рабфаковцы, девушек с вульгарными манерами?
– Вы, – говорил ей профессор, – так хороши и воспитаны, что просто не верится в ваше «пролетарское происхождение».
– Мой отец – рабочий, он тоже хорошо воспитан и большой театрал, всегда сидел в партере, брал уроки бального танца и вальсировал, как настоящий светский кавалер, – возражала ему Маргарита.
Но профессор не унимался:
– Не бойтесь, голубушка, быть со мной откровенной, я ведь и так вижу, каких вы кровей.
Она тогда действительно не боялась, просто и так ей нечего было скрывать, своего происхождения не стыдилась, но и не гордилась им – происхождение происхождением, но главное быть человеком честным и порядочным, бабушка учила: «хорошая порода не пахнет». В этом смысле ее семья «не пахла».
Но потом не раз она с этим столкнется, не раз ее внешность поставит под подозрение причастность к сословию «бывших». Но пока, в середине двадцатых годов этот вопрос еще не стоял так остро. После провозглашения новой экономической политики на улицах стали появляться нарядные дамы, роскошные экипажи, витрины магазинов засветились огнями, и чисто пролетарская внешность перестала быть визитной карточкой господствующего класса, пролетариев.
Внутренняя жизнь супругов шла как бы параллельно друг другу не пересекаясь и не смешиваясь, эта благородная дистанция позволяла им сохранять свободу.
Сам Степан более всего соответствовал известной поговорке о сверчке, который знает свой шесток, он ничего не делал для того, чтобы его продвинули, не подлизывался к начальству, не угодничал перед ним – главной была служба. Но отдавая все силы службе, Степан улучал время, чтобы порадовать и Маргариту, он брал ее с собой на скачки и конные состязания. Высшей наградой для него были восторженные крики жены – его чуткое ухо различало ее голос в сонмище других голосов – когда он одерживал победу.
Но и Маргарита тоже могла показать «класс», сесть на весла и грести, как настоящий гонщик.
Уже на второй день ее приезда Степан повел жену в парк, показал свои любимые места, правда к тому времени фиалки отцвели, но богини остались на своих местах, многие из них были ей знакомы – она видела их в замке Паскевича.
Они получили лодку напрокат, чтобы покататься по пруду, для обоих – впечатление оказалось незабываемым. Степан все никак не мог привыкнуть к своему счастью, а ведь всего два года назад он в одиночестве бродил по этим полянам и аллеям, любовался мертвой красотой, теперь... вот она рядом живая и прекрасная.
Маргарита, лукаво поглядывая на супруга, применяла известный трюк: ставила весло ребром, и окатывала водой обескураженного от неожиданности пассажира с ног до головы.
Запорожец благополучно справился с учебой, окончил курсы и его приняли в Академию.
В партию пришлось вступить, как бы ни противился он этому в глубине души. К тому времени все уже для него было ясно – у власти стоят люди, далекие от тех идей, которые они раньше провозглашали, но и другое тоже было понятно – вне этой партии он не сможет реализовать тех знаний, которые получил.
Десятую годовщину советской власти они с Маргаритой встречали в Екатерининском дворце. Степан к тому времени успел сняться в кино, в массовке, где танцевал мазурку.
Как-то раз, когда он занимался в манеже, к нему подошел незнакомый человек, назвался режиссером фильма «Костусь Калиновский» и предложил поучаствовать в съемках в качестве наездника и танцора. Против наездника Степан не возражал, а против танцора...
– Научим, – пообещал режиссер и научил.
Неожиданно для Степана теперь эта наука пригодилась, что бы он делал без нее? Маргарита танцевала и мазурку, и вальс, еще в детстве научилась от отца.
О, как сверкают огни, отраженные в бесчисленных зеркалах Екатерининского зала, как гладок паркет, как лихо звенят шпоры танцующих. Вот тебе и быдло, вот тебе и презренный хохол, Стенька Запорожец. Они с Маргаритой вальсируют лучше всех.
Через два года родилась дочь, а еще через год случилась беда.
Пора желтых листьев и белых
«Когда наша любовь
бескорыстна, мы
изгоняем свое «Я»»
Стояла осень, желтыми листьями клена был усеян весь больничный двор. Печальная пора – красота покидала мир, не жалея тратить последние силы, стараясь, чтобы и момент умирание был так же прекрасен, как и рождение.
Ей было всего двадцать пять, до смерти, как предполагали врачи оставался месяц.
За окнами, которые еще открывали, чтобы проветрить палату, громко вопил патефон, славя черные глаза и хризантемы: «отцвели уж давно хризантемы в саду».
Умирают чахоточные в полном сознании, не испытывая физических страданий – легкие не болят.
Дни убывали, как листья на дереве, легко отрываясь от веток, и, медленно кружась, падали на траву.
Белые цветы с резким и требовательным запахом, от которого ее подташнивало, стояли на тумбочке в прозрачном стекле. Это он, любимый, принес их сюда вместе с красивой вазой.
«Фиалки», ранее так победно цветущие в ее синих глазах, выцветали с каждым днем.
При ней он не выказывал своего горя, крепился и, только выходя из палаты, не в силах добрести до вестибюля, останавливался где-нибудь в уголке. Там, прижавшись к холодной стене, он плакал, тихо и беззвучно.
А патефон, равнодушный к истинным страданиям, терзал душу выдуманными страстями, напоминая, что дни прекрасной осени сочтены: «отцвели уже давно хризантемы в саду».
Но случилось чудо – наперекор природе, осени, опавшим листья и хризантемам, она не умерла. Шведский врач привез в военно-медицинскую Академию новый аппарат для поддувания, который и спас ее.
На всю жизнь Маргарита возненавидела белые хризантемы и романс: «Ах, эти черные глаза».
Врачи предупредили – спасли от смерти, но не от болезни, и впереди ее ждут годы борьбы за здоровье. Но супруги стойко приняли приговор и вступили в борьбу. В этом нелегком испытании их любви каждый проявил себя как достойно и мужественно: жена терпела безропотно, а муж окружал ее такой заботой и таким нежным вниманием, что возбуждал уважение даже у посторонних, малознакомых людей.
Каждую осень и весну, когда возможны были обострения болезни, Маргарита отправлялась на море, в Гурзуф, на Степане оставалось домашнее хозяйство и дочка.
Он очень любил ее и нисколько не тяготился заботами о ребенке, они много играли, много гуляли и много читали. В тот год разрешили елки. Веселые новогодние праздники идеологами советской власти были признаны как проявление чуждой буржуазной культуры.
У Степана в детстве тоже не было елки – справляли, как правило, одно лишь Рождество, но теперь он с радостью принялся устраивать праздник.
Елку срубил сам и привез ее на санках. К тому времени они жили уже в Пскове недалеко от Немецкого кладбища, там Степан и приметил это пышное деревце.
Елка стояла посередине комнаты, места вокруг оказалось много, и можно было водить хороводы.
Самый большой восторг вызвал заяц, его чучело изготовил сам Степан, чучело выглядело настолько натурально, что дети думали – настоящий.
Елку украшали самодельными игрушками, конфетами, печеньем, мандаринами и хурмой, которую Маргарита прислала им из Крыма. Дочка веселилась и совсем не чувствовала себя сиротой. За те годы, когда ей часто приходилось жить без матери, она очень привыкла к отцу и никогда с ним не скучала – еще бы!
Кто бы мог еще придумать такие походы по зимнему лесу в поисках следов горностая, таинственного зверя, его белые шкурки с черными хвостиками шли на украшения царских и королевских мантий, которые она видела на иллюстрациях в детских книжках.
Книжек было много, сказок, стихов, рассказов, но самыми любимыми были две: «Вечера на хуторе близь Диканьки» и «Кобзарь». За ними шли: сказки Андерсона, братьев Гримм, Гофман и, как ни странно, «Дон Кихот».
По обыкновению он сам укладывал дочку спать, следил за тем, чтобы она была укрыта, чтобы ноги не торчали из-под одеяла.
Потом устраивался рядом с книжкой в руках.
Дочка заказывала:
– Сегодня читай «Ночь перед Рождеством». У нас тоже уже зима, тоже снегу много, а из трубы над баней искры вылетают. И не побоялся чертенок в хату Солохи влететь. Он совсем нестрашный, он такой чудной, – смеется дочка, – на нем и лететь не испугаешься, не то, что на ведьме – панночке.
Степан читал Гоголя с особым выражением и чувством, он был с ним одного духа, одной крови. Яркие образы малороссийских гоголевских героев, их смачные словечки, их соленые шутки рисовали в воображении живые картины прошлой жизни, к которой он был сам через предков-запорожцев причастен.
Вдвоем они оплакивали несчастного Тараса и его сыновей, содрогались от ужаса перед страшным колдуном из «Страшной мести», жалели Фому и осуждали красавицу Оксану за ее равнодушие к такому славному кузнецу, каким был Вакула.
Тогда еще Степан не знал, что они с Маргаритой проживут свою семейную жизнь, как те гоголевские герои, старосветские помещики.
Они тоже жили друг для друга и потому, вероятно, внешние события, газетные шумихи, активная общественная жизнь их особо к себе не привлекала. Болезнь Маргариты только обострила любовь, в которой все меньше и меньше оставалось чувственности, не убавила она и восхищения Степана перед новой ее красотой, красотой хрупкой и трогательной.
Были все основания для того, чтобы кто-то из них взял верх: Степан, как глава семьи, мог легко превратиться в тирана и диктатора, дать понять ей, немощной, свою значимость; Маргарита могла бы стать капризной дамочкой, заедающей жизнь слишком преданного ей супруга. Однако ничего такого с ними не произошло: Степан не прогнулся под каблучком, а у Маргариты хватило благородства его не подставить. Гордая женщина была Маргарита и не терпела фальши, сделав однажды выбор, она потом уже от него не отказывалась – выбрала замужество, выбрала жизнь с любимым человеком и больше ни о чем не хотела думать, ни о каком образовании, ни о каком ином поприще, кроме как о семейном.
Ей еще повезло, Степана направили служить в Псков, в большой город, а не какое-нибудь захолустье, могли бы просто попасть в военный городок, затерянный где-нибудь посреди леса, жила бы в бараках без удобств, как те жены командиров, которым приходилось тратить неимоверные усилия, чтобы обеспечить семью нормальным уходом: накормить и обстирать. Еду они варили на примусах или керосинках, белье полоскали в проруби. К слову сказать, почти все командирши имели рабоче-крестьянское происхождение и не были избалованы жизнью, они отлично справлялись с бытом, мыли полы в своих квартирах, скоблили их добела широкими ножами-косарями, как делали это раньше в родительской избе.
Нет, не суждено было Маргарите подвергнуться этому испытанию. Квартиру они получили отличную в доме, где до революции жили преподаватели кадетского корпуса со следами бывшего благоденствия: высокими потолками, лепнинами и наборным паркетом. Приобретенная в Петергофе мебель вписалась отлично. Маргарита радовалась – обстановка соответствовала ее вкусу и не была «мещанской». Тогда она еще не поняла, чем рисковала. Зависть у вчерашних угнетенных была в крови. Соседки тут же не преминули заметить:
– Что ни говори, а ты, Рита, все-таки из «бывших». Где ты такую обстановку приобрела? Наверное, по наследству досталась, да такой шкаф можно только в музее встретить. И нос у тебя прямой, как на картинах старинных или как у статуй, не то что наши, курносые. Ножки как у балерины, ручки белые, мягкие, нерабочие.
Вечером, когда Степан пришел с работы, Маргарита пересказала ему этот разговор, и он его встревожил. Наступали непонятные времена: люди стали в чем-то подозревать друг друга. В чести теперь наговоры, доносы, сплетни. Можно было бы и внимания на них не обращать, но... за пустую болтовню, не имеющую под собой никакой почвы, многим пришлось поплатиться свободой. Сейчас, когда жена так серьезно заболела, Степан особенно ею дорожил, что он будет делать, если заберут? Его прекрасная русалка с фиалковыми глазами... И откуда берутся такие чудесные существа? – Не иначе, как из сказки.
Степан свято верил, что жена выздоровеет, хоть и слабенькая теперь она, хоть часто ездит на поддувание, хоть эта процедура опасна: Маргарита рассказывала, как однажды умер больной на ее глазах, а она вот не умрет! Не умрет и – точка!
Сама Маргарита поблажки себе из-за болезни не давала – старалась, чтобы у нее было лучше всех: и еда, и порядок: чистота в доме идеальная, паркет блестит, ни пылинки вокруг, ни соринки мебель – в чехлах белоснежных.
Политрук Михаил Карасик
«Те кто отрекался от Христа,
должны были смыть свое
отступление мученичеством»
Что и говорить, государство, названное государством рабочих и крестьян, укреплялось и росло, богатело и процветало, оно учило, оно лечило своих граждан, оно обеспечивало их работой, но оно, же и пугало. Степан не мог отрицать, что советская власть много ему дала. Он получил образование, занял довольно высокое общественное положение, материально тоже был неплохо обеспечен, но с каждым годом становится все больше тревог, с каждым годом тает уверенность в завтрашнем дне. Кругом одни заговоры, газеты трубят о вредительстве. Конечно, он не может ответ держать за незнакомых людей, но те, которых он хорошо знал, с кем вместе воевал, кому верил как самому себе, те, же как? Неужели и они враги народа, предатели? Выходит, что он легковерный дурак, лишенный бдительности, просмотрел их происки, не отреагировал, как следовало, не сообщил, куда надо. А вот политрук Карасик, он бы заметил, разоблачил и друга закадычного не побоялся бы разоблачить.
Степан Запорожец у этого Мишки Карасика поперек горла встал – чует его политрукский нос, откуда ветер дует, чует, а вот фактов нет, зловредная контра этот хренов наездник, прикрывается своими конями. Давно заметил сексот, что у Запорожца часто люди собираются, хотел бы он знать, о чем они говорят.
Ну, о чем могут беседовать такие же, как и Степан, завзятые кавалеристы. Конечно же, о конях, политрук, о показательных выступлениях на ипподроме, о том, что сейчас модно в мире конного спорта: как гриву подстригать, какой длинны, должен быть конский хвост, чем бинтовать бабки – белым или голубым. До позднего вечера велись разговоры, Рита успевай закуски на стол ставить – не вино и водку закусывать, а только пиво, перед «Стенькой Разиным» кто устоит?
Вот и в этот раз засиделись гости за столом, а когда расходились, столкнулись на лестничной площадке с политруком.
Степан про себя удивился: что тут делает Карасик, ведь в другом подъезде живет.
А политрук, хитренько так ухмыляясь, спросил:
– Хорошо повеселились?
– Да неплохо, пивца попили, не монахи, – спокойно ответил Степан, сам того не подозревая, как потом Мишка Карасик истолкует эти невинные слова, в каком виде представит их кому надо.
Как-то не подумал, забылся, не учел, в каком времени живет – прозрачной должна быть жизнь, Стёпа, прозрачной, чтобы весь был на виду, чтобы ничего не могло ускользнуть от всевидящего пролетарского ока, чтобы – никакой тайны, как в муравейнике. Каждый трудится и ни о чем не думает, выполняет, не рассуждая порученное ему дело. Партия думает за всех, а рядовой коммунист только соглашается с ней, не для себя живет, а для общего дела, для светлого будущего. Не согласен??? Попробуй только. Если бы не эти «троцкие» да «бухарины» да прочая сволочь, то давно бы уже построили коммунизм. Мешают те, в ком совесть перед народом нечиста, они, конечно, вслух ничего такого не говорят, но думают! Однако кое-кого не проведешь, он каждую малость замечает и нарушает своею бдительностью осуществление подлых планов.
К примеру, этот Запорожец – он же настоящая контра и церковник, как это он про монаха ввернул! Да про такие слова настоящий коммунист и думать забыл – «монах!» Если Запорожец их не забыл, значит, в Бога верует, а верующие в Бога – враги, они затуманивают мозги. Карл Маркс сказал, что религия опиум для народа, а опиум, известное дело, яд, отрава. Надо этого конника хорошенько проработать вместе с его женой, она тоже под подозрением, ишь какая барыня! Шляпки, чулочки, лису на шее носит, говорят, что даже по-французски знает.
Одним словом из-за глупого доноса завертелась вокруг семьи Запорожца такая карусель, что если бы не вмешательство Буденного, то загремели бы они с Маргаритой в дальние дали.
Как узнал командарм о своем связном, о том, в чем его обвиняют, сплюнул в сердцах:
– Тю-тю! Да какой же он монах? Ему бы только коням хвосты вертеть, нашли преподобного. Нет, конник он отменный, не дам его сгубить.
Где и с кем мог происходить разговор, Степану осталось только догадываться, но факт такой был.
Как раз во время разбирательства о склонности Степан Запорожца к религии, в самом его разгаре приехал в корпус Буденный с инспекцией, и вот встретившись с земляком, как-то хитро поглядывая, на него спросил:
– Кого больше любишь Бога или коня?
Вопрос был настолько ошеломляющим, что Степан не нашелся с ответом, так и стоял с разинутым ртом, пока Буденный не удалился.
Дома он рассказал Маргарите о странном разговоре, та сразу догадалась:
– Так это Мишка донес, помнишь, когда он под нашей дверью крутился, ты еще удивился, что он тут делает. Зачем ты только про монаха при нем...
– Какого еще монаха? – удивился Степан.
– Да ты в сердцах ляпнул, мол, не монахи же мы, можем и пивка попить.
– Ах, вон оно что! Ну, политрук, политрук, далеко так пойдешь, сексот несчастный! Если бы не Семен, думаю, что это он вмешался, то не миновать нам было, жена, «черного воронка».
– Ничего, ничего, – пообещала Маргарита, – я ему отплачу.
И отплатила.
У Мишки Карасика были две девочки, одну он назвал «Кимой», что означало: «Коммунистический Интернационал молодежи»; другую «Нинель», если читать слева направо, получается: «Ленин».
Когда же жена родила сына, то очень встревожилась, поделилась с подружками:
– Боюсь кабы мой дуралей опять не придумал какой-нибудь клички для сыночка, ведь назвал девок не по-людски, в деревне, как приезжаем погостить, им прохода не дают. Вы бы с ним поговорили, хотя бы ты, Ритка.
– Поговорю, – пообещала Маргарита, – ну я его разыграю, он мне за «монаха» ответит.
На следующий день встречает она политрука и говорит:
– Была у твоей в больнице, с Галей Ситниковой.
– Как она там, – оживился Мишка, – как ребенок? Мне ведь некогда их навещать, может, что просила передать?
– Просила, просила, имя сыну придумать.
– А какое?
– Как какое? Посмотри в святцы, там на каждое число имеется имя какого-нибудь святого.
Конечно, Маргарита рисковала – религиозная тема была для политрука, как красная тряпка для быка, но она была начеку и знала, как отступать.
Реакция была мгновенной:
– Что за семья! – возмутился Мишка, – все вас на божественное тянет, то «монахи», то «святые», других, что ли слов больше не знаете?
– А не хочешь святого, – тут же согласилась Маргарита, – можешь назвать по-современному, например, Трактор. Хорошо, раскатисто: «тра-тр-кто-р-р-р».
– Как это? – попятился от удивления политрук, – так прямо и трактор? Это же не имя, а машина, то есть название машины.
– А, по-моему, – не унималась Маргарита, – очень неплохо, «Трактор Михайлович Карасик».
Политрук аж вспотел:
– А как-нибудь по-другому нельзя? Ребятишки не задразнят?
– Ты-то чего боишься? Разве не отобьешься?
– Дома-то как называть, если поласковей, неужели «Трактореночек»? - язык сломаешь.
Продолжать дальше Маргарита уже не могла - смех душил, и она, в глубине души, вдоволь натешившись, над глупым политруком, сжалилась:
– Назови просто – Славиком. Хорошее имя. Православное.
– Издеваешься что ли? Контра ты и есть контра.
– Стоп! – оборвала разъяренного Мишку Маргарита, – это еще посмотрим, кто из нас контра. Ты что Молотова не уважаешь, именем его гнушаешься? Как его зовут, забыл? – Вячеслав Михайлович. Сын твой, выходит, будет зваться Вячеслав Михайлович Карасик.
– Дурак, – хлопнул себя по лбу вконец запутанный и деморализованный Маргаритой политрук Карасик, – это же совершенно другое дело, Риточка, – а ты «Трактор» какой-то предлагала.
Вскоре Маргарита смогла вполне насладиться результатом своей сладкой мести: история о том, как политрук Карасик выбирал имя для сына, разнеслась по всему гарнизону и многих немало позабавила.
А как же обрадовалась сама мать, узнав об имени, которым согласился наречь муж своего сына. Со слезами на глазах она благодарила своих подружек, а Маргарите шепнула на ушко тайное: «в крестные пойдешь». Так Маргарите пришлось покумиться с заклятым атеистом, о чем ему не пришлось узнать, так как в самом начале войны погиб политрук Миша Карасик. Но это событие произойдет только примерно через четыре года.
В тот год, печально известный год, – тридцать седьмой, волна арестов докатилась почти к самым дверям Запорожцев: был взят сосед, комбриг Зотов.
Утром, часов в шесть, за стеной соседней квартиры раздались странные звуки: казалось, там передвигали что-то тяжелое, а потом уронили, как потом, оказалось, рухнул на пол сам комбриг, грузный, огромного роста великан. Через полчаса все стихло.
На второй день после этого события к Запорожцам зашла домработница Зотовых, рассказала о случившемся, почему-то пожалела не хозяев, а их собаку породистого пойнтера по кличке «Абрек»:
– Он такой нежный и деликатный, он не будет есть что попало, а теперь чем накормить собаку, когда и сама голодная хожу.
И вспомнила Маргарита жалобу жены комбрига. Томно закатывая глаза Мария Михайловна, сообщила о своей трагедии:
– Пъедставьте, голубушка, бедная собачка не хочет, есть куиную котлетку. Пхосто пхачет, боюсь умхет говодной смехтью.
Теперь, выходит, наступили тяжелые времена и для самого Абрека, Маргарита щедрой рукой насыпала в собачью миску пол кастрюли гречневой каши, отрезала кусок черного хлеба и чуть злорадно сообщила домработнице, что, мол, у неё для Абрека больше ничего нет, тем более куриной котлетки.
– Каша на гарнир, а черный хлеб вместо мясных деликатесов.
С тем и ушла просительница, смахивая платочком горькие слезы. А чем виновата она и собака? Рикошетом и их задела злая чужая доля.
Однажды, стоя у окна, Маргарита наблюдала следующую картину: Абрек хватал еще дымящиеся «лошадиные яблоки» и жадностью пожирал их.
За месяц пес похудел, опаршивел, вечно голодный он потерянно бродил у подъездов, заглядывая людям в глаза, а те боялись отвечать на немую просьбу накормить или приютить несчастного «родственника» врага народа. И опять Миша Карасик проявил свою пролетарскую решительность – выпустил целую обойму в беззащитное животное, а потом, пряча наган в кобуру, удовлетворенно констатировал:
– Собаке – собачья смерть, как и его хозяину.
После ареста Зотовых и гибели ни в чем неповинной собаки в семье у Запорожцев воцарилась теперь уже вполне осознанная тревога, и чтобы как-то восстановить душевное равновесие, решено было ехать в отпуск на родину Степана, в сальские степи.
И опять степь
«Женщина имеет в своей
природе жертвенность, и
поэтому способна на многие
самопожертвования»
Двадцать лет прошло с тех пор, Степан почти забыл, как первые годы тосковал вдали от родины. Теперь же, когда за окнами вагона начали мелькать полузабытые пейзажи: пышные украинские красоты, сменившиеся полустепью с ее сдержанной живописностью, а затем и сама степь развернула перед ним родные, незабвенные просторы, сердце встрепенулось и потянулось навстречу к степным орлам, парящими в ярко-синих, без единого облачка небесах.
Степь уже стала подсыхать под лучами жаркого солнца, травы пожухли, цветы исчезли. Степан пожалел, что задержался с отпуском и не отправился с семьей пораньше, теперь уж он не сможет показать ни жене, ни дочери, как цветет весенняя степь.
Но вот они уже и приехали, станция была совсем маленькой, на ней никто кроме них не сошел с поезда и потому перрон был совершенно пуст. Степан удивился, почему же его никто не встречал, ведь до места надо было добираться не менее десяти километров, ясно дело, что им своим ходом было не дойти. И вдруг, откуда ни возьмись, влетела на перрон шустрая особа, без всяких церемоний она подскочила к Степану и стала пристально его разглядывать.
– Та сдается це Степан, – наконец решила она, – Степан! Та який же ты худый, та який же ты старый, идем же скорей, мы уже с волами давно вас ожидаем.
Дочка, услышав про волов, встрепенулась, вспомнила Гоголя.
– Настоящие волы? – спросила она у отца, – и мы на них поедем «цоб-цебе»? Как чумаки?
– Откуда дивчина про чумаков знает? – в свою очередь удивилась женщина.
– Да я сама и есть чумаченя, так папа?
– Так, так, – подтвердил Степан, – наш род чумацкий.
– Выходит, не забыл ты родню, братику.
Встречавшая приходилась Степану двоюродной племянницей, он помнил ее совсем маленькой, когда вернулся с Гражданской.
Погрузив вещи на повозку, все кроме «чумачени», захотевшей непременно проехаться на волах, все пошли пешком. Дело близилось к вечеру, дневной зной постепенно спадал, Маргарита разулась, оказалось, что идти по мягкой пыли, погружая ноги по самую щиколотку, было чрезвычайно приятно.
Степан захватил с собой ружье, нагулявшие жирок дрофы под-пускали близко, и Степан мечтал добыть хоть одну на праздничный ужин. Ему повезло, но когда он уже был с «полем», а добыча лежала на повозке, вдруг неожиданно появился коршун, он смело спикировал на Степанов охотничий трофей и взмыл с ним в небо, тем самым вызвав возмущение дочки.
– Пап, – кричала она, – застрели нахального вора!
Но Степан только улыбнулся:
– Наверно я ему должен был, пусть полакомится, а нам на ужин певня приготовят. Правда, Одарка?
– Да, мабудь не одного, – подтвердила племянница.
Маргарита смотрела на все во все глаза. Ей хотелось понять в увиденном все то, что составляло прежнюю жизнь мужа, особенно побывать в доме, где проходило его детство. Но, к сожалению, того дома уже давно не существовало, саманная хата ослепительной белизны принадлежала его сестре. Правда, как уверяли, она была точной копией родного Степанова дома. Глинобитный пол в жару нес прохладу, беленые стены, с развешанными на них вышивками, радовали глаз, сверкали на полках обливные глиняные горошки и кувшины.
Сестра Катерина, он запомнил ее худенькой девочкой-подростком, теперь выглядела настоящей красавицей, подстать ей был и ее супруг – могучий великан в самом расцвете сил.
Подняли затуманенные стопки с охлажденным, в глубоком колодце, самогоном, выпили без опаски, зная, что никакой Мишка Карасик не донесет начальству, как морально неустойчивый Степан Запорожец, глушит подпольный самогон.
После обильного обеда легли отдохнуть, расположились прямо на ворохе пшеницы, укрытом красивым рядном. Впервые за двадцать последних лет Степан испытывал ни с чем несравнимое удовольствие. Хорошо! Солнечный свет, пробиваясь сквозь стены сеней, сплетенные из лозы и обмазанные глиной, освещал их довольные и спокойные лица. Вот теперь только и понял Степан, что ему стоили эти последние годы, годы полные тревог, страха и неопределенности, без уверенности в завтрашнем дне. Лучик света, пробиваясь навстречу его измученной души, указывал собой надежду, будил в душе забытые чувства, которые владели им всегда, когда он жил в родном доме под опекой заботливой матери и отца, годы, освещенные светом веры, надежды и любви. Казалось, эти морщины, этот изнуренный вид, на который ему сразу же указала бесхитростная Одарка, могут разгладиться, лицо увядшее снова зацветет, разрумянятся щеки, взметнутся ввысь черные брови, засверкают глаза и опять, как прежде, завьется, закучерявится его казацкий чуб. Тот свет пробьет мрак, воцаривший в душе, прогонит уныние и засияет, как в прежние времена, светлая Степанова душа, готовая к любви. Вот он лежит сейчас на ворохе пшеницы, на зерне будущего, и будущее зреет в нем и пусть не тот-час, но через многие годы все-таки прорастет хлеб вечной его жизни и не погибнет душа, и вернется к своему источнику – к Богу! А сейчас... Утешил-таки Господь блудного сына, послал ему многие радостные переживания, о которых он позабыл. Позабыл, как богата бахча огромными полосатыми арбузами, с медовыми дынями, красными помидорами, перцами, пузатыми тыквами – «гарбузами», которыми лукавые девчата одаривают нелюбого им сватача.
Дочка, выбрав арбуз, ударяет по нему своим маленьким кулачком, и он лопается, разваливается на куски – до того спел!
Потом они собирали все это великолепие, выросшее и созрев-шее под благодатным южным солнце. Спорили, какой же овощ лучше, спелее, красивее, но глаза разбегались от обилия аппетитных плодов этой земли. Нагруженная до самого верха арба, доставляла урожай домой, а там его распределяли по назначению: на стол шли помидоры, огурцы, лук и прочие зелень, а кавуны бросали прямо в глубокий колодец, чтобы затем вынуть холодными, до ломоты в зубах. Такой арбуз резали ножом по-особому, чтобы в центре оказывался, как огненный пламень, – «баран», арбузная мякоть без единой косточки. «Баран» предназначался самому уважаемому гости застолья или главе семьи.
Степан был счастлив, он радовался за родню, которая жила в достатке: на подворье – двести гусей, столько же кур, три коровы и до десятка свиней.
И тут ему в голову пришла крамольная мысль: кого же должно благодарить за все, неужели товарища Сталина? И за солнце степное, и за плодородную землю – чистейший чернозем? Так ведь земле осталась прежней, она так же рожала и до революции, и при царизме, и вообще с незапамятных времен.
Нет, Степан был прирожденным разведчиком, умел контролировать свои мысли, умел скрывать их – и под пыткой он не обнаружил бы своего самого сокровенного. Никакому Мишке Карасику не выведать было ни одной Степановой тайны, особенно этой. Тогда, лежа на ворохе пшеницы, в первый же день своего приезда, Степан почувствовал в себе изменения, душа его как бы вздрогнула, освободилась от гнета страха и неуверенности, и возродилась, сразу же позабылись дела службы, изгладились обиды и оскорбления, одним словом – помолодела и захотела жить...
Прикрыв глаза, Степан наслаждался миром и тишиной чем-то неизъяснимым, входившим в его сердце, освещавшим все глубины его души, те глубины, где всегда жила молитва и благодарение Богу, хотя, возможно он сам это не осознавал. И он помолился впервые.
Маргарита сразу же заметила перемены. Теперь, когда она так серьезно заболела, их отношения приобрели совсем другие качества. Очищенная любовь родила жертвенную, когда один человек может поставить себя на место другого и способен принимать чужую боль как свою, и радость тоже. Маргарита радовалась за Степана, любовалась его помолодевшим лицом. Она тоже чувствовала себя окрепшей, и надеялась, что может справиться с болезнью. Всем степь пошла на пользу. Маленькая «чумаченя» научилась казачьим песням и распевала их поминутно, даже сев в поезд. Пассажиры, растроганные энтузиазмом юной исполнительницы, щедро одаривали ее всем, что везли в корзинах.
Безоблачное небо поздоровевшей семьи омрачало небольшое облачко – разговоры о предстоящей войне, немногие верили, что она будет, хотя пелись песни, снимались фильмы – власти готовили народ к испытаниям, но представляли их себе совсем нестрашными, вроде победоносной прогулки с оркестрами и флагами, в победе над врагом никто не сомневался. И «чумаченя» с горящими от возбуждения глазами, распевала: «Если завтра война, если завтра в поход, будь сегодня к походу готов».
Прошло два года.
Война
«Подвиги совершают не те, кто
ростом велик, а те, в ком отвага»
Так уже с ним случалось, когда он, томимый предчувствием, не знал, куда себя девать. Вот и сейчас Степан вспомнил тот день, когда началась расправа с иногородними в станице, он тоже испытывал непонятную тревогу перед началом тех памятных для него трагических событий.
Два года назад их часть перевели из Ленинградского округа в Киевский, и она участвовала в «освобождении» Западной Украины, после военных действий кавалерийский корпус так и остался на границе.
Как штабной офицер Степан отлично понимал, для чего была предпринята эта дислокация – готовились к серьезной войне, но почему-то открыто никто не говорил об этом.
Так что особой неожиданности для него не было в том, что случилось.
...Тихо и одиноко в квартире. Никто больше не носится по коридору, не играет в «Чапаева» – дочка ненавидела женские роли и придумала вместо Анки-пулеметчицы Петьку-пулеметчика, исключение составляла воинственная богиня Афина Паладда. Обмотавшись простыней, взяв в руки палку, означавшую копье, она вставала в гордую позу, как и подобало дочери Зевса.
А вот теперь нет рядом ни «Афины», ни «Петьки», и Маргарита не ворчит, что поздно пришел, что ужин надо подогревать. Сегодня Степан пришел действительно очень поздно, в час ночи – затянулось совещание, и благо бы совещались о чем-то путном, а то все какие-то недомолвки, осторожные намеки, хотя ясно – скоро!
Скоро и неотвратимо, как начинающаяся гроза: еще полнеба ясно, солнышко светит среди облаков, но от горизонта надвигается зловещая туча и ничто не может ей помешать пролиться ливнем, загреметь громом, проблистать молниями. Скоро это произойдет!
У Степана есть такая способность – предчувствие будущего, он «видит» его картины, это еще старый казак Долгополов заметил, когда «переказывал» ему секреты, как лечить коня, какими травами, какими мазями. Стоило Степану посмотреть пристально на лошадь, как самим собой открывается его внутреннему взору невидимая болезнь.
То, что увидел Степан в темном ночном окне, заставило его вздрогнуть, но не воображение нарисовало ему эту картину – он сразу понял, что это такое – это вражеская авиация, «мессеры», только они могут так надсадно гудеть. А вот и сами самолеты. В серых предрассветных сумерках они летели ровными рядами, соблюдая дистанцию, все небо было захвачено ими, они сеяли смерть аккуратно. Бомбы сыпались с небес, вызывая ужас и панику на тех, кто был на земле.
Сбросив свой смертоносный груз, бомбардировщики возвращались на базу, находящуюся далеко от того места, которое они бомбили. Там, где-нибудь в Польше, их ожидал отдых, вкусная еда, развлечения в элитном летном клубе для прославленных асов.
...Гул самолетов постепенно затихал, уступая место артобстрелу, в бой вступала немецкая артиллерия и танки. Но что могла сделать кавалерийская часть? – Лошади против танков! Сабли против – орудий!
...Низко-низко на бреющем полете протарахтел над домами военного городка немецкий штурмовик. Потом через два года Степан узнает, что точно такой же самолет, с таким же бесшабашно ухмыляющимся пилотом пролетит над кучкой перепуганных ребятишек, среди которых будет и его дочь. Сея пулеметную очередь, ас будет так же цинично ухмыляться, приветствую детей, замерших от ужаса, воздушными поцелуями...
От дочери сохранилась дневниковая запись тех дней: «Нас разбудил грохот канонады: непрерывный гул, сотрясший оконные рамы и заставивший стекла противно дребезжать.
Сначала мы, дети военных, не придали этому большого значения: отцы наши, как правило, отправлялись на летнее учение, где «понарошку» стреляли, бомбили и громили «условного» врага.
И воспитатели, позвавшие нас на завтрак, как обычно подгоняли: «подъем, вставайте, умывайтесь и побыстрее выходите».
Мы сделали все, как полагалась: вышли и построились. Все складывалось как обычно: маршировали, бодро запевали и двигались по направлению к пищеблоку... Я и подозревать не могла, что это будет последней мирной прогулкой, что детство мое, такое светлое, такое беспечное оборвет пулеметная очередь.
До столовой оставалось всего каких-нибудь метров сто, нам надо было миновать густые заросли орешника, росшего по берегам узкой речушки, перейти через мостик... И вот тут-то это и произошло. Что-то посыпалось с неба, что-то похожее на град, затарахтело по листьям, сбивая их на землю, мы услышали страшный, полный ужаса крик нашей воспитательницы: «Ложись»! В одно мгновение, ни о чем, не спрашивая, все упали.
Перед тем, как оказаться на земле, мне удалось поднять голову и увидеть самолет с чужими опознавательными знаками: немецкими крестами и лицо пилота, рассмотреть даже его улыбку, ведь истребитель летел на бреющем полете. Убийца расстреливал детей и при этом открывал рот, захлебываясь от смеха, вероятно, он полагал, что придумал забавную шутку: отстреливать маленьких «руссише швайне»... Но, к счастью, он никого из нас не убил, этот немецкий весельчак, его лицо стало для меня лицом войны. Война, о чем потом споют, в точности, про нас: «Двадцать второго июня, ровно в четыре часа (именно в это время и мы проснулись!) Киев (Боярка от Киева километрах в пятидесяти) бомбили, нам объявили, что началась война».
Через несколько часов после этого в лагерь приехали родители, которые были поблизости, забрали своих детей, а те, кто оказался на границе, кто принял первый бой, естественно, сделать этого не могли. За мной никто не приехал. Так в одно мгновение мы и осиротели... Оставлять нас в лагере было опасно, нас погрузили в эшелон и отправили на восток. Немецкие бомбардировщики «мессеры» неслись за нами по пятам, они тучами нависали над беззащитной украинской землей, бомбы с противным воем летели с чистых голубых небес на станции, города, поселки. Все вокруг горело: лето было знойным и сухим. Мы часто останавливались, так как после очередного налета немецкой авиации приходилось восстанавливать железнодорожное полотно, чинить мосты.
Самым тяжелым воспоминанием тех дней было для меня чувство жажды; из всех лишений, которые мне пришлось испытать, самым страшным оказалось оно.
Немецкие истребители буквально охотились за каждым человеком, они выслеживали с неба скопление людей и особенно пристально наблюдали за степными колодцами. Томимые жаждой, к ним стремились толпы беженцев... Понятно, что вода была главным дефицитом и в нашем эшелоне, нам доставалось в сутки по полулитровой кружке на семнадцать человек.
Но вот остались позади степи Украины, холмистая земля южной России, и мы двигались на северо-восток. Зной сменился умеренной прохладой.
...Я лежу на животе на верхних нарах теплушки и смотрю в маленькое окошко.
Поезд движется медленно, мимо проползают, мирные пейзажи. Как они не похожи на те, что остались позади: трупы на насыпях, разбитые станции, убитые осколками несчастные животные: коровы и лошади с разбухшими боками, валяющиеся в степи.
Кончилась лесостепь, начались леса...
И вот мы на месте. Это тоже пионерский лагерь, как в Боярске, на этот раз под Казанью. Нас разместили почти в таких же палатах, сытно накормили в столовой, а потом разрешили спуститься к Волге.
Сколько воды! Воды, о которой мы так мечтали весь этот долгий и страшный путь. Мы попадали с высокого берега в воду, мы шли по дну, стараясь оказаться на такой глубине, чтобы вода доходила до самого рта, чтобы можно, открыв его широко-широко, дать ей свободно вливаться в горло... Так пьют коровы, так пили мы, дети».
Обильными событиями оказались для Степана два года войны – сорок первый и сорок второй, когда он попал в окружение, из которого выходил с неимоверными трудностями и лишениями: голодал, замерзал и рисковал быть захваченным в плен или расстрелянным своими как дезертир, но не об этом речь – важно для этой повести совсем другое, важен путь его к Богу. И пусть Степан, контуженный годами безбожия и богоборчества, многие годы оставался под невидимым попечительством Божией силы, эта сила, тем не менее, явно проявлялась в самые критические моменты, оставляя в памяти зарубки о Божием благодатном вмешательстве в его судьбу.
Впервые же мгновения войны выяснилось, что СССР не готов к серьезному сопротивлению врагу. Одно дело песни о войне, газетные угрозы, то есть размахивание бумажными саблями перед невидимым противником, другое дело сам противник, да еще такой, безжалостный и огалделый, как в те годы фашистская Германия.
Первые же попытки оказать сопротивления были тотчас же сломлены, началось отступление вглубь страны, вернее паническое бегство армии. Вместе с войсками уходили из насиженных родных мест мирные жители, некоторые из них уже на себя прочувствовали тяготы немецкой оккупации.
Было начало зимы сорок второго года, Степан уже дважды выходил из окружения – полтора года скитаний, вот и на этот раз ему не удалось прибыть к своим. Военный части уже прошли, за ними двигались беженцы. Редкий первый снежок едва прикрыл дорожную грязь. Картина печальная.
Люди, у которых первоначально были повозки, запряженные конями, или просто ручные тачки с необходимым, как им тогда казалось имуществом, за многие километры пути под бомбежками и обстрелами, давно уже освободились и от вещей и от животных, многие из которых были убиты и теперь валялись вдоль дорожных насыпей с раздутыми брюхами.
Степан, оборванный, исхудавший, тащился из последних сил за беженцами... Дорога пока была еще свободной, немцы находились от нее в сотни километров. И была надежда, что скоро может закончиться его скорбный путь. Он очень устал и двигался с трудом и понял, что надо где-то присесть и отдохнуть, отыскав глазами подходящее местечко – чей-то брошенный чемодан – он опустился на него, снял сапоги, чтобы перемотать портянки. Какое блаженство сидеть спокойно, никуда не спешить, ноги отдыхают от обуви, приятно обдуваемые легким ветерком.
Черная одинокая фигурка на белом снегу. Отличная мишень. Ею не преминул воспользоваться немецкий летчик.
Степан и не предполагал, что его могут атаковать сверху: формы на нем не было – просто мирный, цивильный человек, решил отдохнуть после тяжелой дороги, не вооружен и не опасен для воздушного аса. Однако пулеметная очередь предназначалась ему – больше никого кроме него на дороге не было – пули сыпались с высоты, как горох, взметая вокруг фонтанчики талой земли, и тогда он понял, что немец решил позабавиться, поохотиться на русского беззащитного «медведя». Степан скоро понял, насколько он беззащитен, когда пытался уклониться от пуль, и побежал, не успев даже надеть сапоги, петляя по снежной дороге босиком. И тут его осенило – вдоль дороги лежало брошенное беженцами барахло, белоснежные простыни – гордость прежней хозяйки – валялись прямо в грязи, он схватил одну из них и укрылся ею. Закутанный в белое полотно, Степан оказался невидим с высоты, к тому же он еще успел прыгнуть в глубокую воронку и затаиться на дне. Потеряв мишень, штурмовик, еще некоторое время продолжал кружиться над дорогой, а потом улетел, твердо уверенный, что «загнал зверя». Так Степан оказался жив и смог продолжать путь.
Скоро он нагнал отступавшую воинскую часть и пристал к ней.
Явившись в штаб, Степан предъявил документы, рассказал о себе, как, выходя из окружения, ему удалось не нарваться на немцев, не быть ими задержанным. Похоже, ему не очень поверили. В те времена было очень опасно оказаться в тылу, сразу возникали подозрения: может ты шпион, засланный противником, или дезертир – тогда не жди пощады! Но, просидя двое суток на «губе», Степан был вызван в особый отдел – «Смерш»: «Смерть шпионам». Что Степан Запорожец не шпион скоро выяснилось, но особистам и так все было ясно, однако каждый держался за свое место в тылу и старался изо всех сил делать видимость, что он занят чрезвычайно важным делом, так, во всяком случае, считали в войсках. Не солдатскую пайку отрабатывали борцы с «вражескими силами», а вполне существенные блага: сидеть в штабе вдалеке от военных действий, но при этом получать хороший фронтовой паек. Работа смершевцев состояла в том, что они заводили «дела», которые определяли участь арестованного: одного как изменника и предателя, другого могли и оправдать, однако перед этим его долго мытарили, унижали, чтобы принудить доказать очевидное, что он не верблюд.
Если бы не эта липовая бдительность, если бы сведения о майоре Запорожце были во время доставлены по назначению, то Маргарите не пришлось бы оплакивать мужа как без вести пропавшего. Великие испытания ожидали всех членов семьи... У каждого, кто пережил те времена, свои болячки и синяки, и если начать их перещупывать по-прошествии времени, то возрождается прежняя боль и время не в силах ее облегчить.
Маргарита мучилась, дочка потерялась, пионерлагерь, в который ее отправляли в начале июня сорок первого, вывезли в неизвестном направлении, сама она, прервав лечение, вернулась в Киев, чтобы в штабе округа узнать о дочери и муже. Ничего определенного ей не сказали там – Степан служил на границе, мог и погибнуть и попасть в плен, но номер эшелона, в котором увозили детей, ей дали, однако трудно было найди его среди тысячи и тысячи эшелонов, спешно отправлявшихся в тыл, к тому же бомбежки на каждой станции, и нет гарантии, что дети могли уцелеть... Потом бедная мать повидала бесчисленные детские трупики, раскиданные по железнодорожным путям и откосам.
То здоровье, которое Маргарита получила в прекрасной лечебнице, тут же растерялось. Да и как его можно было сохранить, если так вдруг все кончилось, все оборвалось – нет больше ни семьи, ни дома. Осталась Маргарита с небольшим чемоданчиком в руках, там воспоминания о прежних днях, там знаки любви мужниной, его заботы: французское белье, духи «пти Пари», туфли, сшитые на заказ во Львове.
Но недаром в детстве печорский монах предрек ей крепкий характер и непростую жизнь. Маргарита не поддалась отчаянию, не потеряла духа. От станции к станции, следуя по маршруту эшелона, на котором эвакуировали пионерлагерь, она проделывала путь своего ребенка, убеждаясь, сколь он был труден и опасен. Она видела, как горят охваченные огнем вагоны, дымятся от пожара станционные постройки. После налетов вражеской авиации среди трупов убитых детей Маргарита искала голубое демисезонное пальто и фетровую красную феску, не отдавая себе отчета, что в такую жару вряд ли кто так оденется.
За многих матерей страны ей довелось познать такое глубокое горе – гибель ни в чем неповинных детей – и сохранить эту печальную память на всю жизнь.
Военное время – военные порядки особенно на железном транспорте: сесть в поезд, купить билет, если не было специально разрешения, было невозможно, и Маргарита старалась всеми правдами и неправдами обходить закон. Ей почему-то везло, и хотя, как гражданскому лицу, категорически было заказано, даже мечтать об этом – просить, чтоб довезли хотя бы до ближайшей остановки, ей в большинстве случаев удавалось это сделать.
...Маргарита, стоя на перроне, внимательно следила за отравлявшимся составом, и когда он трогался, она уже висела на подножке, проводник пытался отцепить ее руки от поручня, но отчаявшаяся женщина Маргарита держалась за них мертвой хваткой, и железнодорожнику приходилось уступить – не сбрасывать, же ее с поезда на ходу. А когда подходил кто-нибудь из военного начальства он оправдывался: «говорит, жена майора, дочку ищет».
– Вот попадешь под трибунал, – грозили ему, – тогда и поймешь, как приказы военного времени нарушать. А может она шпионка.
– Не-е. Русская она и, посмотри, какая красавица.
– А ну, красавица, рассказывай, куда так торопишься? – смягчалось начальство.
Маргарита рассказывала о себе, о своих мытарствах, но горя у всех было так много и каждый смог бы поведать о нем так, что в иные времена волосы бы поднялись от ужаса.
Думала ли Маргарита тогда о Боге, о справедливом ответе Его людям, так бесчестно поправших Его заповеди? – Возможно, что нет – одна мысль, одно чувство заполонило сердце: «найти, найти живой и невредимой», и это было подлинной молитвой, вобравшей всю силу ее души.
На прощанье военные подарили ей буханку хлеба и пару пачек концентрата пшеничной каши. Для голодной Маргариты подарок был поистине царский – денег у нее не было, да если бы и были, то где их можно потратить, когда все кругом разгромлено и разбито.
Волнения и тревога сжигала нервы, так что первый, подаренный ей, кусок хлеба застрял в горле – душа не приняла. Все человеческие потребности разом упразднились, остаток сил надо было беречь, чтобы двигаться вперед за этим ускользающим от нее эшелоном-призраком. Казалось, что он вот-вот появится, как ей говорили: «на следующей станции». Но каждый раз это оборачивалось очередным невольным обманом со стороны железнодорожников. Время полной неразберихи, паники и путаницы царило кругом, потому и дорога, которую в мирное время можно было проделать за несколько суток, на самом деле заняла несколько месяцев, так, что Маргарита только перед началом зимы смогла обнять свое дитя.
Далеко осталась позади, пылающая огнем, Украина, разоренные села и разбитые города, началась южная Россия, пока еще мирная, не тронутая войной. Маргарите странно было видеть веселых детей на станциях, приветственно машущих руками пассажирам, станционные буфеты, спокойные лица женщин, торгующих на перронах румяными яблоками, красными помидорами, зеленым луком и огурцами – все, чем одарило нынешнее знойное лето плодородный здешний чернозем.
Лето кончалось, наступала поздняя осень. Маргарита нашла дочку лишь в октябре.
Эшелон с детьми прибыл в Казань, уцелели лишь девочки – в тот вагон, где были мальчики, попала бомба. Под Казанью в деревне Шелонга ранее находился тоже пионерский лагерь, там и разместили беженцев, теперь они уже назывались «воспитанниками детского дома», правда воспитатели и начальство все еще надеялось, что детей найдут родители, но надежда была мизерной, большинство из тех, кто служил на границе – погибло.
Маргарита оказалась первой матерью и, как потом оказалось, чуть ли не единственной счастливицей, которая нашла своего ребенка.
Вот она сидит на скамеечке вся в ожидании, перед глазами расстилаются просторы Волги – синь воды и желтизна прибрежных кустов, уже тронутых первыми заморозками... Неожиданно тот сжимающий душу комок, с которым она прожила все эти месяцы, растаял, душа успокоилась для того, чтобы снова затрепетать, но уже не от горя, а от счастья.
А в это время...
– Твоя мама, твоя мама, – задыхаясь от волнения выпалила подружка Элька, – там... на лавочке возле столовой. Беги!
И она побежала. Как она бежала! Пятки доставали спину, распущенные волосы бились по плечам, как радостный стяг.
Мама!
Маргарита еще издали увидела это золото – роскошные кудри, ни с чем несравнимые кудри, которые так любил Степан.
Они обнялись крепко-крепко, прижались друг к другу, теперь уже Маргарита не боялась заразить дочь и осыпала поцелуями не только ее головку, но щеки, и губы, и ручки.
За многие годы своей болезни, мать приучила себя не проявлять своих материнских чувств, целовала только в макушку, а дочке она объясняла, что боится, как бы палочки Коха не перескочили на нее. Любой мусор: соломинки, щепочка мелкая были этими самыми пресловутыми «палочками Коха», которых ребенок боялся с самого детства. Теперь же все было сметено разлукой, страхом потерять друг друга, и никакие «палочки» уже были нестрашны ни ребенку, ни матери.
Белокурая макушка пахла сухой травой, Маргарита, вдыхая несравненный этот аромат, вся вдруг затрепетала от нахлынувшей нежности, передавая это чувство дочери, которая замерла на ее груди.
Мамин запах, ни один человек не пахнет так, как мама!
Даже, когда была бомбежка и дети плакали от страха, она не уронила ни слезинки, а теперь вот, уткнувшись в Маргаритины худые ключицы, громко зарыдала – так слезами освобождалась ее душа от того непомерного груза, который на нее свалился. Мама!
«Все будет хорошо, – уверяла Маргарита дочку, – все будет хорошо, ведь теперь мы вместе».
«Я тебе никуда не отпущу, – рыдала дочь, – никуда, даже на минуточку».
И говорила она абсолютную правду, скоро Маргарита в этом убедилась, если ей надо было отлучиться по делам, то дочь бежала за ней, безутешно рыдая, а если оставалась дома, то до самого возвращения матери сидела у окна с тоскующими, полными слез, глазами.
Из детского дома она ее забрала, но что дальше? Аттестата в казанском военкомате ей не выдали – майор Степан Запорожец нигде в списках не числился, пошли навстречу только в санитарном управлении – поверили в справку, которая к счастью оказалась у Маргариты, свидетельствующую о том, что она во время освобождения Западной Украины работала в госпитале, и выдали килограмм ваты, бинты и несколько метров марли, там же нашелся и полушубок и овчинная шапка.
Наступала зима, а ни еды, ни одежды не было, в чемоданчике ее хранились совершенно бесполезные вещи, их даже нельзя было поменять на рынке: кому нужны чулки-паутинка, духи и кружевное белье?
Маргарита все-таки выплакала себя работу – до наступления зимы ее взяли санитаркой и то по особому распоряжению главврача, который рискнул принять ее с открытой формой ТБЦ. Это и было той заначкой, которая позволила им с дочкой переехать в Бугульму, где, по мнению многих, жилось полегче.
Итак, вместо элегантной дамы – типичная замухрышка военного времени, эвакуированная, без жилья, зарплаты, пропитания, с ребенком на руках и... с тяжелой заразной болезнью.
Сняли угол, вернее в частном доме сундук, на котором и спали, подстелив под себя полушубок. Каждое утро вытаскивала его на мороз чистюля Маргарита, страшась паразитов. Из марли и ваты выстегала она подстежку под демисезонное пальто, в котором была одета дочка перед отправкой в пионерлагерь, хорошо, что тогда погода была прохладной, и кроме пальто у нее оказалось вельветовое платье и рейтузы.
«Ничего, – уговаривала себя Маргарита, – главное живыми остались, главное нашлись».
Две зимы они прожили в Бугульме, две суровые зимы. Дочка ходила в школу в легоньком пальтишке на медицинской вате и в пургу, и в мороз до сорока пяти градусов.
Продукты, которыми они запаслись в самом начале, давно кончились, как несбыточная мечта осталась в памяти тушеная картошка с бараниной. Заработать Маргарите было негде, иногда перепадали дежурства в больнице – уборщицей, но местные не желали делиться крохотным заработком с «выковырянной», так назывались эвакуированные. Оставалось искать пропитание, где придется: собирать в лугах опят и сушить их впрок на зиму. Кто-то из новых знакомых надоумил ходить на элеватор, сметать оставшуюся после помола зерна пыль, с большой натяжкой ее можно было назвать мукой, ее заваривали кипятком, и это была «каша», если мололи гречку, то «гречневая», если пшеницу, то «пшеничная», однако вкус у всех был одинаковый – никакой. Мелкие камушки и песок хрустел на зубах – мыть пыль было невозможно, приходилось смиряться, ведь голод не тетка, рады были и такой пищи. Усиленное питание, которое ей рекомендовали врачи, увы, было теперь далекой мечтой. Но странное дело, Маргарита не чувствовала себя больше больной, одинокой – да; усталой – да, озабоченной, где бы что раздобыть из съестного – да, но не немощной и бессильной. Правда, она берегла силы и не позволяла себе, как любила выражаться, «распускаться». Что же ее поддерживало? – Вера, что плохое рано или поздно кончится, что война продолжится недолго, что все дождутся победы, а главное – Степан с фронта вернется, непременно вернется. У нее и в мыслях не было, что муж убит или попал в плен к немцам – не такой он был, чтобы не предусмотреть подобную ситуацию – обязательно нашел бы выход из положения. Маргарита оказалась права – Степан уцелел, несмотря на многие опасности, которые ему пришлось преодолеть.
Первая весточка от него пришла из Сталинграда – большое письмо и даже фотография, на ней Степан стоит возле засыпанной снегом землянки, улыбается, словно говорит: смотрите, я жив здоров!
Как же они с дочкой радовались! Однако по радио сообщали, что под Сталинградом идут тяжелые бои.
Отец воевал с фашистами, а мать боролась за здоровье ребенка, от плохого питания у дочки начался фурункулез - болячки осыпали все тело, на голове образовалась сплошная гнойная корка. Маргарита горько рыдала, когда пришлось обрезать косы, собственными руками лишала красы свою девочку. Потом дочка ходила в платочке, прикрывала голову, всю вымазанную зеленкой.
Маргарита хотела было написать об этом мужу, но спохватилась – могла не пропустить цензура, ведь на фронте не должны были знать о печальном, зачем расстраивать защитников Родины.
А Степан продолжал воевать, кончился Сталинград, началось наступление на Белорусском фронте... В одном из писем муж сообщил, что находится на отдыхе, недалеко от Москвы – приказано было дать небольшую передышку войскам. И тогда она решилась, решилась на немыслимую в те времена авантюру - оказаться в Москве!
Одна из ее знакомых – москвичка – сообщила, что она скоро вернется домой. Маргарита поинтересовалась, каким образом, и узнала, что московский институт, эвакуированный в начале войны в Бугульму, в котором работала ее приятельница, возвращается в Москву. Тогда-то и предприняла Маргарита на этот отчаянный шаг - «зайцем» отправиться в столицу. Добрые люди, узнав о том, что она хочет повидаться с мужем, который два года числился пропавшим без вести, согласились помочь: спрятали её и дочку в своих вещах.
Через две недели они были уже в Москве, поселились у двоюродной сестры и стали дожидаться, когда Степан пришлет за ними машину.
Вместе, опять вместе, живы и здоровы!
Степан с жадностью вглядывался в любимое лицо, ничего, что оно было измученным, усталым, но глаза! Ее глаза! Они так же синели навстречу, в них светилась та же любовь. Перед отъездом к мужу Маргарита побывала в московской парикмахерской, изменила прическу, подкрасила брови и ресницы, сделала маникюр. Ему было приятно увидеть ее такой. За время своих скитаний, Степан повидал немало женщин, которых горе состарило – опустившихся, неряшливых, потерявших привлекательность. Если бы он только знал, как трудно было Маргарите совершить эту метаморфозу: превратиться из нищей «выковырянной» в интересную даму!
Похудевшая жена, тем не менее, не производила впечатления увядшей от невзгод старухи. Как ей только удалось избежать безобразных морщин, как она могла сохранить и свою фигуру. Московские родственники подарили Маргарите красивый отрез на платье, она соорудила из него модный сарафан с открытыми плечами. Такую красавицу не стыдно было представить друзьям, подчиненным и начальству.
Место, в котором расположился Степанов полк, было очень живописным, и Маргарита залюбовалась быстрой речкой и её зелеными берегами, однако Степан быстро остудил восторги:
– Здесь такие бои были жаркие, Риточка, до сих пор вода красная от крови.
И вот они наконец-то вдвоем, вдвоем, наедине, друг с другом, после такой тяжелой разлуки. Проговорили всю ночь. Каждый не жаждал просто физической близости, а близости душевной, понимания и сочувствия. Соскучились не тела, а души.
Коптилка, сплющенная снарядная гильза, наполненная керосином со вставленным в неё фитилем, неярко освещала блиндаж, ее свет рождал таинственные тени, тени от склоненных друг к другу голов. Их ребенок спал на нарах, заботливо укрытый отцовской шинелью.
А сколько же погибших детей навсегда были лишены такого счастья! И Степан, и Маргарита видели это собственными глазами, так пусть же их дочка, спасенная от смерти, спокойно спит!
За всю ночь они так и не сомкнули глаз. Утро застало супругов сидящих перед погасшей коптилкой, за их долгий разговор керосин успел весь выгореть. Маргарита, теперь уж не страшась цензуры, рассказала о своей жизни во всех подробностях, не боясь расстроить мужа, и он восхищенно подвел итог: «Это не мы герои, это вы герои».
Как ни печально, но жена должна была возвращаться, за два последних года она ни разу не поддувалась, надо было выяснить, что у нее с легкими.
Прощаясь с мужем, обнимая его, Маргарита почувствовала небольшой укол, невольно отстранившись, она поняла, что укололась об орденскую планку.
– Ого, – протянула она удивленно, – сколько же у тебя теперь наград!
– Есть и новенькие, вот, смотри – это «Александр Невский».
– Так, – отметила Маргарита этот поразивший ее факт, – на плечах погоны, на груди – святой, а чтобы на это сказал Мишка Карасик?
– Его, – вздохнул Степан, – нет уже в живых, погиб под Ржевом.
– Несчастный, – пожалела Маргарита политрука, – но раз, то победа будет за нами! Говорят, что трижды облетели Москву с чудотворным образом Божией Матери, и учти, по приказу самого Сталина. Отогнали-таки немцев, ведь у самого порога стояли.
– Мы с тобой, жена, Бога не хулили, на иконы не плевали, храмы не разоряли, над батюшками не надсмехались, старались жить по совести: никого не обижать, заботиться о людях, хранить верность семье. Сейчас последнее самое главное, я верю, что измена может окончиться гибелью одного из нас, учти это, Рита, если будешь честно ждать – обязательно останусь жив.
Дочка, прислушиваясь к разговору родителей, неожиданно пропела популярную на фронте новую песню: «Жди меня и я вернусь всем смертям назло», а мама, – добавила она, – «и так тебя ждала и не верила, что ты погиб».
Степан с нежностью прижал к груди такое хрупкое и нежное свое семейство: Маргарита никогда не отличалась дородностью, а сейчас и вовсе была легка, как перышко, дочка же так исхудала, что все ребрышки можно было пересчитать. Поэтому-то и решено ее было оставить в части, немного подкормить этого военного недокормыша.
Однако планы были неожиданно нарушены. Едва Маргарита успела уехать в Москву, как началось наступление.
Воюем
«Однако в них был дух
жертвенности, и
Бог не оставил их»
Маргариту в Москве ожидала нечаянная радость: выяснилось, что за последние годы легкое зарубцевалось. Как это могло случиться при тех условиях, в которых она жила, уму непостижимо, и вспомнились, когда они с бабушкой ходили на богомолье в Киевскую Лавру, слова старца, сказанные маленькой Маргарите: «крепкая головка, все выдержит».
О здоровье можно было теперь особенно не заботиться, но вот дочка. Дочка оказалась в действующей армии, почти на передовой. Степан писал часто, но всего несколько строчек, мол, живы и здоровы, для материнского сердца этих скупых слов было мало, но что поделаешь – началось наступление, и у Степана было много забот: людей не хватало, техники тоже. Дочка, правда, ему не докучала, она больше обреталась среди солдат, вернее солдаток, так как в полку служило много девушек: радистки, телефонистки и радистки, и телеграфистки – целый батальон. Они и заботились: кто юбочку сошьет, кто – гимнастерку, а один рядовой – прежде до войны сапожником был – маленькие, тридцатый размер, сапожки сточал. Теперь выглядело Степаново чадо настоящим военным человеком. Когда же началась осень, и стало холодать, шинелька на ее плечах очутилась, а потом и кубанка на отросшем чубике, недаром в детстве играла она в военные игры, изображала Петьку-пулеметчика.
Невозможно было усадить этого «солдатика» в папину легковушку или в виллис – все норовила запрыгнуть в полуторку к девчатам, чтобы распевать строевые: «Я пулеметчиком родился, в команде снайперов возрос» и, конечно же, «Вставай страна огромная, вставай на смертный бой».
Глядя на то, как этот еще почти ребенок, воспринимает фронтовые будни, замполит удивлялся своему командиру:
– Вы, товарищ полковник, оказывается неплохой психолог, видите, как ваша дочь подымает боевой дух части, можно сказать, воодушевляет бойцов, к тому же у многих родительские чувства пробуждает, воспоминания о своих ребятишках, которые в тылу.
– Да, – отвечал ему на это Степан, – сколько раз мне приходиться видеть такую картину: усядутся перед нарами, где она спит, и смотрят, смотрят на спящую, то ли любуются, умиляются, то ли тоску свою по детям так унимают. Учти, и мужчины и женщины. Я им не мешаю. Но все-таки страшновато ребенком рисковать, мать с ума в Москве сходит, все теребит: «отправь, да отправь в тыл», а как я могу это сделать – наступление. Не остановишь его.
И приходят Степану в голову воспоминания о том, как неожиданно может настигнуть человека смерть: вот только что он разговаривал, шутил, предлагал закурить, но стоило сделать несколько шагов в сторону, как падал замертво – прямое попадание, то ли шальная пуля пролетела, то ли осколок снаряда.
Потому сразу же, когда часть прибывала на новое место, приказывал полковник рыть небольшой, но глубокий окопчик. Когда же начинался артобстрел или бомбежка, дочка уже стояла в нем, несмотря на слезы и уверения, что она ничего не боится.
...Лесная поляна, кругом развороченная, исковерканная земля – всего получас назад здесь бушевал огонь, содрогалась почву, вздыбленная снарядами и бомбами. Немцам стало известно, что именно сюда прибывает полк, вот они и утюжили землю, сметая снарядами все живое. Но, то ли враги не успели пристреляться, то ли просто эта была психическая подготовка, чтобы испугать, потрепать нервы противнику перед наступлением, однако опытные фронтовики понимали, что особой опасности в такой беспорядочной пальбе нет, разве, что может быть прямое попадание, а от него нет спасения, в каком бы укрытии не схоронился.
...Девочка стояла в окопчике, терпеливо ожидая, когда ей разрешат его покинуть, но она, действительно, не боялась смерти. Не боялась ее и при бомбежках их эшелона. Остальные дети прятались под нары, зарывались с головой в матрасы, воспитатели исходили на крик, уговаривая ее поступить так же, но она упорно стояла на своем. И сейчас она была абсолютно спокойна, голова поднята кверху, виден кусочек неба, на его фоне отчетливо выделяется отцовский чеканный профиль, в зубах крепко зажат чубук трубки, которую он никогда не раскуривает.
Потом она расскажет матери и об окопчике, и о папе, о том, как он с невозмутимым видом склонялся над ней, не обращая внимания на фонтаны земли, поднятой взрывами и осыпавшими его с ног до головы. Как красив он был в эти минуты, и как гордилась она свои бесстрашным отцом.
Проходили месяцы, а приказа об отдыхе все не поступало, успешного наступления нельзя было приостанавливать – противник мог собраться, перегруппироваться, подтянуть резервы.
Маргарита в каждом письме умоляла мужа вернуть домой ребенка, не для того она выхватила дочку из пламени, чтобы ее ввергнуть в полымя.
...Звонок в дверь. Маргарита бросилась отворять, сердце почему-то бешено колотилось, волнение подкатывалось к самому горлу, Степан ничего нового не писал, так зачем же так волноваться.
Однако и для него это оказалось полной неожиданностью, не успел даже матери сообщить, что наконец-то она сможет обнять свою дочку – случилась непредвиденная оказия, и благодаря ней, оказалось возможным отправить ребенка в тыл.
А дочке и на этот раз повезло: эшелон, в который ее посадили, перевозил летный полк. Немецкая разведка сообщила об этом своему начальству, но информаторы ошиблись – когда начался налет, поезд уже успел отойти от станции.
Степан узнал о бомбежке, но не узнал, что полк не попал под нее, ему сообщили о гибели офицера, который должен был получить новое оборудование в Вязьме и заодно посадить дочь в поезд, следовавший в Москву.
Теперь пришло время Степану мучиться неизвестностью: жива ли дочка. Письмо от Маргариты он смог прочитать через десять дней, в нем она делилась своей радостью, и он присоединился к ней – жива! Однако война есть война и все может случиться, потому Степану как военному человеку не хотелось лишний раз рисковать семьей. Хорошо, что немец больше не грозит Москве, что враг все дальше и дальше от столицы, но обозленный неудачами, он может усилить нападение с воздуха, бомбить Москву.
Как же не хотелось им возвращаться в Бугульму, но они не стали перечить – отцу виднее.
Батя
«Тот, кто думает о себе,
попадает в изоляцию, и
наоборот – кто думает о
других – о таком человеке
все время думает Бог»
Семья у Левка-чумака была большая – восемь детей. Сначала Фиса рожала только мальчиков, потом девочек. Степану как младшему из братьев суждено было нянчить маленьких сестренок, он их пеленал, поил из соски, играл и гулял с ними. Девочки рождались одна–за–другой, и Степан не знал отдыха: отрочество и юность прошли у детских колясок. Может быть именно поэтому у него не завелись друзья – некогда было ему гулять, кроме того Степан был застенчив от природы, но не ябеда и не доносчик.
Как-то случилось ему быть избитым подростками – казачатами, вины за ним не было никакой – просто так взяли и поколотили тихоню за то, что он не такой, как они. Избили основательно так, что его окровавленного, потерявшего сознание, нашли в овраге чабаны и принесли домой. Сразу было ясно, чьих рук это дело, исправник – частый гость в их курене – мог бы примерно наказать озорников, но Степан не выдал имен обидчиков. Постеснялся и привести как пример слова любимого святого Стефана, сказанные первомученником, когда его побивали камнями жестокие иудеи: «не ведают, что творят», но промолчал: еще подумают, что хвастается своей «ученостью».
Много раз за свою взрослую жизнь ему приходилось быть «побиваему камнями», но он переносил обиды молча. Теперь-то никто не обижает, кажется, но и он сам старается не обидеть – власть дана немалая, над двумя тысячами душ. Три года он с ними, три года бережет как малых детей. Двести только девчат в его полку! Степан доволен ими: исполнительные, аккуратные. Вот хотя бы Майя Иванова – комсорг, в семнадцать лет пошла на фронт добровольно, мать в каждом письме просит позаботиться о дочке, ведь совсем еще юная девица. И как только они умудряются сохранять свою привлекательность, как умеют ухаживать за собой в таких условиях?! У телефонистки Дины Решетниковой черные косы почти до самого ремня, обрезать их не соглашается ни за что, как бы ее не уговаривали, как бы ни приказывали. Полковая докторша пригрозила: «если только вшей мне тут заведешь, я тебе вместе с косами и голову ампутирую». Вот так и ходит эта голубоглазая Дина, с гордо поднятой головой, а черные косы ее все гуще, все длинней становятся. Всех переупрямила девица! Степану нравится ее характер, он только посмеивается над теми, кто на нее жалуется: «никак не можем уломать упрямицу». «Хорошее не надо ломать, – отвечает он им на это, – предписание врача исполняет, волосы в порядке и чистоте держит, что еще надо. Не трогайте вы ее».
Дети, дети, дети. Взрослые мальчики, взрослые девочки – это теперь его семья. Незримыми узами – болью, тревогой и надеждой связан он с каждым, бережет каждого, думает о каждом, пишет родным и близким письма, а это бывает сделать непросто, у командира полка и так забот полон рот.
Там где-то далеко, в городах ли деревнях молятся их старенькие бабушки, просят Бога, чтобы спас и сохранил родную кровинушку. Ему, Степану Запорожцу, Господь уготовал судьбу хранителя многих жизней.
Если подсчитать, сколько людей у него на сердце: две тысячи подчиненных, их отцы и матери, их братья и сестры, их дяди и тети, их дедушки и бабушки, то выходит – целая держава! Будущее в его руках, будущее страны.
Такие странные мысли пришли Степану в голову той ночью, а утром доложили, что серьезно заболела Майя Иванова.
Когда Степан увидел девушку, лежащую на койке в медпункте, он поразился перемене, которая произошла с этим цветущим молодым лицом – Майя похудела и осунулась, постарела лет на десять, на щеках рдели красные пятна, глаза лихорадочно горели.
– Что с ней? – спросил Степан.
– Тяжелая пневмония, ожидаем кризиса, сделаем все возможное, но...
– Вот и делайте, – в сердцах приказал Степан и повторил, – делайте, потом мне доложите.
Через день к нему в блиндаж вошел улыбающийся во весь рот фельдшер Сухомлин.
– Разрешите доложить, товарищ полковник, кризис прошел, кушать просит.
– Так ведь это замечательно! Накормите, в чем же дело?
– Накормили бы, – замялся фельдшер, – только ведь она просит котлетку, а где ее взять?
– Николай, – позвал Степан ординарца, – тебе спецзадание: организуй для комсорга котлетку.
– Котлетку..! – протянул обескуражено ординарец, – не в моих силах.
– Ох, и хитрец ты, Коля Чок, – наверняка есть у тебя кусочек мяса, признайся.
– Да вы какой-то ясновидящий, честное слово, сколько времени с вами служу, все удивляюсь – ничего от вас скрыть нельзя. Килограмм телятины я достал, выменял у одной молодухи на концентрат, думал, обед закачу для вас и дочки, а то ведь на одних консервах ребенок. Да уж ладно – будет Ивановой котлетка.
И что удивительно, прошло много лет, дочка полковника выросла, стала журналистом и однажды повстречалась со своей «односумницей» – Майей Ивановной Ивановой, прославленным учителем, та ей и рассказала про котлету, память о той котлете Майя Ивановна сохранила на всю жизнь.
Степан в свою очередь не придал этому случаю большого значения, уж если кого и благодарить надо было бы, так это Колю Чока.
Но случалось, что именно от него, от командира, от «бати», зависело психическое здоровье человека.
Как-то получает он письмо и не может дочитать до конца – расплакался, взрослый мужчина, прошедший три войны, а вот нервы не выдержали. В письме сообщалось о горе, постигшем его лучшего офицера – разведчика Славу Калмыкова – немцы сначала пытали его семью, а потом всех замучили и убили.
Степан не спал всю ночь: как сообщить об этом Калмыкову, как-то облегчить боль утраты, но потом понял, что ничего не сможет: бесполезны и слова, и уговоры. Он вызвал офицера к себе и молча, положил перед ним раскрытое письмо.
Калмыков тоже, как и его командир, не смог дочитать до конца. Степан понял, что сейчас все зависит от него, тогда он постарался поставить себя на место этого несчастного парня, пережить его горе, как свое. Черная безмерная тоска заполнила его душу, застила глаза, заморозила сердце, парализованный тоской сидел он перед чужим человеком, чувствуя чужим самому себе.
Так прошел час, за это время произошло что-то неведомое, неизвестно как это случилось, но только после горестного молчания они породнились: Степан обрел сына, а Калмыков – отца, «батю».
На следующий день старший лейтенант выглядел довольно спокойно, правда, следы пережитого страдания остались на лице: горестные складки вокруг рта, морщины на лбу, но чувствовалось, что в душе его появилась надежда, что не все для него кончилось, что можно продолжать жить и воевать.
Каждый проживает жизнь по-своему, у каждого есть итог. После трех лет на войне Степан научился многому, но не только он один, научились и солдаты и мирные жители, и те и другие поняли, почем фунт лиха, горести и лишения промыли глаза, люди узнали цену жизни, расстались с подозрительностью, научились ценить друг друга, не видеть в каждом врага – для всех был один враг – фашисты.
Вспоминая Мишку Карасика, Степан уже не злился на него, только удивлялся сам себе, разве можно было так портить жизнь, жизнь, за которую он теперь борется каждую секунду: «а до смерти четыре шага», – так поют его солдаты.
После боя собирали убитых, рыли могилы, ставили на них временные памятники - солдатские пирамиды с красной звездочкой.
Пустые окопы, немые свидетели предсмертных страданий, горячих молитв, прощальных слов, хранители отзвуков прошедшего боя - отчаянных, надрывных криков, тех, кто шел врукопашную.
Погибшим выпала доля лежать распростертым на родной земле среди врагов, укрощены смертью, уравнены общим страданием.
Санитары, молча, собирали эту страшную жатву – жизнь загубленную.
– Глянь, Юрка, – крикнул один из них, – кажись головка... Девчонка!
– Девка, – подтвердил подбежавший к нему товарищ, – так и есть, должно, телефонистка, они тут связь телефонную тянули. А тело ее где?
– Тела не видать, одна голова, наверно, осколком садануло, разорвало на куски.
– А косы-то, косы какие... и не оторвались. Висят аж до земли.
– Это хорошо, что косы, по ним и опознаем. Надо же солдатка, а волосы не обрезала. Здесь недалеко полк связи, там должны знать, чья она.
Степан сидел над картой. Услышав стук в дверь, он поднял глаза от стола и увидел перед собой незнакомых бойцов.
– Кто такие? – спросил строго, – по какому делу?
Один из солдат держал в руках небольшой сверток, вот его-то и положил он перед Степаном:
– Это для опознания, – и предупредил, – только осторожней.
Степан едва не потерял сознания: перед ним на столе лежала девичья головка с дивными косами – Дина.
– Больше ничего? – спросил он потерянно.
– Ничего, товарищ полковник. Надо же, какую красу загубили фрицы! – сокрушались бывалые вояки, покидая блиндаж командира части.
После их ухода Степан вызвал к себе замполита, и они вместе стали решать, что делать.
– Одну голову хоронить как-то неудобно, фотографию для родных не сделаешь. Придумай, замполит, – попросил Степан.
И замполит придумал: принесли из вещевого склада новенькую гимнастерку, юбку и сапожки, их набили сеном, уложили в гроб, прикрыли плащ-палаткой, голову пристроили к тому месту, где должна быть шея, так чтобы не было заметно, что ее нет, косы легли вдоль «тела». Получилось все очень даже аккуратно, Литвяк сделал фото, чтобы отослать родным... Родители, получив снимок, так и не догадались, что видят в гробу только голову любимой дочки.
Вот такой печальный факт пришлось пережить Степану, факт, прибавивший немало седины в его казацкий чуб. Он жалел своих девчат, и когда подхалимы и ябеды докладывали о любовной интрижке кого-нибудь из них, он не давал «согрешившую» в обиду, а только посмеивался про себя одобрительно: «мол, если забеременеет, отправлю домой, пусть рожает. Вот ведь как жизнь сама о себе заботится: на месте убитых тут же зачнет новых, продолжит род человеческий, чтобы был он нескончаем».
И припомнилось: однажды, в конце сентября случилось ему проходить мимо сгоревшего после бомбежки храма. Среди обломков кирпичей, щебня, обгоревших стропил увидел Степан тоненький хлыстик. Верба! Очевидно, еще весной во время Вербного Воскресенья его случайно обронил. Сколько же времени, не обращая внимания на тоненький прутик, безжалостно топтали его сотни подошв: крестьянских бахил, солдатских сапог. Но вербочка выжила, она пустила корешки, обросла листвой и теперь осенью сбросила ее, что бы заложить новые почки для будущей весны.
Пораженный Степан попросил Литвака, полкового фотографа, отснять эту жизнелюбивую вербочку. Дочке послал фотографию с короткой надписью: «Сила Жизни!». Это был второй снимок, который он прислал с фронта, первый был из-под Сталинграда. На нем были изображены щенки, забавные и толстенькие, но подпись под ними гласила: «Сиротки войны». В письме отец объяснил, что собака, мать щенков, погибла во время артобстрела.
«Война – для всех война, она не щадит никого, будь-то человек, животное или растение» – писал он.
– Чудной твой отец, – говорили некоторые из знакомых, – война, люди гибнут, а он: про каких-то щеночков, про какую-то веточку».
– Да, нормальный он, – возражали им, – просто хороший и добрый человек.
Самому Степану исполнилось пятьдесят, был он еще крепок, силен и красив, многие молодые женщины на него заглядывались, трудно приходилось, но он терпел: как бы он после измены, смог смотреть в глаза своей Маргариты?
Все уже чувствовали, что конец войне, за спиной осталась родная земля и вот она – заграница, Пруссия.
Под Кенигсбергом он чуть не погиб. Снаряд попал в дом, перед которым он остановился, это было почти прямое попадание, взрывная волна опрокинула его на землю, он потерял сознание, а когда очнулся, то с трудом выбрался из-под кучи щебня и битого кирпича. Здание было полностью разрушено, целой осталась лишь одна его стена, на стене висели нерушимо какие-то картины, соломенная шляпка и гитара... Степан огляделся вокруг и вдруг заметил под ногами хрупкую фарфоровую вазочку с видом кенигсбергского королевского замка, вазочка, как ни странно, не разбилась, и он взял ее на память.
Огромный город превратился в груду развалин, а этой вещице суждено было остаться целой и невредимой, так и ему...
Последнее испытание на прочность
«Боже мой, пусть Твоя
помощь будет заметна»
– молитва Афонского
старца Паисия
Судьбе было угодно еще раз испытать Маргариту, пришлось по просьбе мужа покинуть Москву и возвратиться в Бугульму, как она ни уговаривала Степана, что им нечего бояться, что столица прочно защищена от налетов.
– Если бы ты видел, сколько цеппелинов в небе, сколько мощных прожекторов бороздят ночное небо! А зенитки, а добровольные дежурные на крышах, готовые сражаться с зажигалками!? Нет, ничего больше москвичам не угрожает.
Да если бы даже и угрожало, то покинуть благоустроенную квартиру со всеми удобствами и вновь оказаться в какой-нибудь развалюхе, без электрического света, водопровода, заготавливать дрова, топить печь – нет! Уж лучше каждый вечер прятаться в бомбоубежище, но жить по-человечески. Однако Маргарите не удалось уговорить Степана, билеты были куплены, они возвращались уже не как безбилетные «зайцы», а как полноправные пассажиры купейного вагона.
Эта зима сорок четвертого едва не свела их в могилу. Голод и холод обрушился с такой силой, что прежние трудности показались им несерьезными. Теперь у них был лишь мешок картошки, который они купили после возвращения из Москвы, и больше ничего: ни сухих грибов, заготовленных еще летом, ни квашенной дикой редьки, как ее здесь называли «пикулей», ни травы, зверобоя, ромашки и полевой клубники для заварки чая – ничего, приходилось довольствоваться мизерными порциями хлеба, выдававшегося по карточкам. С жильем тоже получилось скверно – их подселили в одинокой девушке, психически больной, и дочка ее боялась. Дом стоял почти в центре города, элеватор оказался далеко, и больше не удавалось Маргарите часто бывать там, сметать пыль после помола зерна, чтобы заваривать дома «кашу» с песком и камушками.
Был случай, когда ей подвезло: как-то обнаружила она в придорожной канавке неподалеку от мясокомбината сверток: в нем оказалась телячья требуха. Сверток то ли случайно уронили рабочие, то ли специально закинули его в траву, чтобы потом забрать.
Как же Маргарита была рада находке, она договорилась со знакомой банщицей, чтобы та разрешила вымыть требуху горячей водой, после такой обработки требуха выглядела, как белоснежное махровое полотенце.
Ох, и наелись они тогда досыта! Но удача оказалась одноразовой. Как обычно в чугунке кипятилась вода, в нее засыпалась тертая картошка, из расчета – каждому по одной, все картофелины были пересчитаны, чтобы хватило надолго.
До Нового года им удалось как-то продержаться, а уж после... «твердая головка» ослабела. Такая энергичная, такая несгибаемая Маргарита вдруг впала в апатию, ей уже больше ничего не хотелось, от слабости клонило в сон, дочери больших трудов стоило растормошить мать, чтобы заставить ее двигаться. Вечерами без света, в не топленном доме они ложились рядом, крепко обнимались, чтобы хоть как-нибудь согреться, на разговоры сил уже не было. Как два звереныша в норе, делились мать и дочь своим теплом.
И как только дочери удавалось ходить в школу, даже участвовать в математической областной олимпиаде!? Она часто писала на фронт отцу и девчатам, их ответные письма были для нее главной поддержкой. Но к началу весны и она сдалась – надежды на улучшения их жизни, на свободу от холода и голода уже не оставалось, но именно тогда это и случилось.
Уж на что невелик был ростом Степан, но и ему с великим трудом удалось протиснуться сквозь осевшую дверь, наклоняясь чуть ли не до самой земли. Старый дом заваливался на один бок и мог в любую минуту рухнуть.
«Вот в таких условиях они живут! – пронеслось в голове, – А ведь это я, глупец, виноват, зачем отправил их из Москвы, почему не послушал умную свою жену».
Он и не ожидал такого приема: никто не вскрикнул от радости, не бросился ему на шею с объятьями и поцелуями – жена и дочь были безучастны.
Маргарита едва привстала с постели при его появлении.
– Что с вами происходит, – спросил встревоженный Степан, – почему ты лежишь, заболела?
– Если голод можно назвать болезнью, так я болею.
– Господи, – горестно покачал головой Степан, – Спаси и Сохрани! Да на кого вы похожи, бедные мои, – Дочка, иди сюда скорей, дай я тебя поцелую. Что это ты жуешь?
– Это прутик от метлы, – просто объяснила она, – очень есть хочется, вот пожую, пожую, слюну накоплю, а потом проглочу, хоть что-то в желудке останется.
Степан опустился на расшатанный табурет, обхватил голову руками и застонал от невыносимой жалости.
Маргарита, собрав последние силы, поднялась, но тут, же покачнулась от слабости, и если бы не сильные мужские руки, то упала бы прямо на пол.
– Как же так? – спросила она, замирая на его груди, – Почему не сообщил?
– Такое дело, война продолжается. Начальство разрешило отпуск, чтобы отвести вас на твою, Рита, родину, а сам я потом отправлюсь далеко на Восток.
Пока ехали в поезде, голодная девочка без устали жевала все подряд: и булку, и колбасу, и тушенку, и кашу, и сухари – все никак не могла наесться. Ручки тоненькие, тельце невесомое, страшная худоба обтянула личико – вот такой стала его жизнерадостная певунья.
В родном городе Маргариты они прожили полтора года, и хотя жизнь продолжала быть нелегкой, но все-таки они как-то кормились. Посадила огород, обеспечивший овощами, картошку теперь можно было не считать – ешь, сколько хочешь.
Отец вернулся после победы над Японией и сразу же засобирался в Германию. Кто бы мог подумать, что жизнь повернется так удивительно, еще вчера эта страна называлась «логовом зверя» и вызывала ужас и ненависть, а сегодня они будут там жить, в самом сердце страны, в Берлине.
Степан привез из Маньчжурии породистого щенка и хотел, чтобы они взяли его с собой.
Надо было только видеть эту забавную картину: две оборванки ведут на поводке собачку, стоимостью в сотни долларов! Да... вид у семьи полковника был, как любила говорить Маргарита: «на море и обратно».
В Берлин поезд пришел поздно, было уже темно, на вокзале их ожидали две машины: в одну сели родители, в другую дочка с собакой. От Силезского вокзала до Бисдорфа, где располагалась часть, ехать пришлось довольно долго – в пригород столицы, застроенный аккуратными, типовыми коттеджами. Центр города разбит, а здесь все в порядке, как будто не было войны.
Дом, в котором им предстояло жить, красив и удобен. Над крыльцом вились поздние желто-лимонные розы, хотя был уже конец октября, Маргарита и дочка оделись по-зимнему. Позже они поняли, как хорошо, что они приехали поздно вечером, и их никто не мог видеть. Как нелепо и дико выглядела их одежда: овчинный полушубок на матери, фетровые ботики, малахай из цигейки; на девочке – старое пальтишко, из которого она давно выросла.
Когда же они оказались в прихожей, залитой ярким светом, с зеркалами по стенам, то и вовсе застеснялись своих убогих одежд.
Степан, посмеиваясь, предложил: «А ну, золушки, собирайтесь поскорей на бал», – и повел их в ванную.
Там им пришлось не раз ущипнуть друг друга – так невероятно красиво, тепло и уютно было здесь: теплый душ, белоснежная ванна, а главное – небольшой бассейн прямо посередине ванной комнаты.
Чудеса продолжались, когда отец распахнул перед ними створки большого шкафа, и они увидели множество красивых и модных вещей.
– Выбирайте, – сказал он, – я мешать не буду.
В это время дом наполнился шумом и смехом – это пришли сослуживцы Степана, чтобы поздравить его с прибытием семьи, которую он так нетерпеливо ждал.
Когда же умытые, причесанные и нарядные «дамы», вошли в столовую, где уже был накрыт праздничный стол, то все ахнули – до чего же были они хороши и мать, и дочь.
Кто много терпел, тот может многое понять
«Любовь, жертвенность,
боль за ближнего дают
мощную душевную силу»
Новая жизнь с ее комфортом и изобилием не изменила характер Маргариты – она не прельстилась обилием бытовых удобств, ухоженностью немецких жилищ. Правда, она отдавала должное изобретательности немцев, но ее она объясняла, как умение заботиться о своем здоровье, как желание ничего не делать такого, что послужило бы ему в ущерб. Наблюдая за человеком, везущим на тачке, или тележке какой-нибудь груз, Маргарита замечала то ли презрительно, то ли снисходительно: «фриц на свой горб ни чего лишнего не возьмет, это не мы, русские, мешок картошки взвалим на плечи и тащим, а в нем больше пятидесяти килограммов». И о немецкой чистоплотности у нее тоже было особое мнение: «если бы не их пылесосы, то у них в домах лягушки бы прыгали». Одним словом – никакого «преклонения перед Западом». Конечно, многие вещи ей нравились, нравилось, как рационально использовался хозяином коттеджа, в котором они поселились, малый клочок земли вокруг дома, на нем размещалось несколько плодовых деревьев и ягодных кустов: груши росли, как пирамидальные тополя, а яблоням была придана форма садовых скамеек.
– Полюбуйтесь, – говорила Маргарита кому-нибудь из своих приятельниц, – указывая на старого Ушмана, так звали хозяина, который со штамбового куст белой смородины аккуратно снимал в ведерко спелые кисти, – удобно устроился: спина не болит и голова не крушится, и мягкое место покоится на скамеечке.
Но чтобы доверить немке приготовления обеда, то об этом не могло быть и речи – не нравился ей «немецкий стол», их супы с переваренными, на ее взгляд, овощами, пироги, клейкие, не пропеченные. Она говорила переводчику «филле данке» и отправляла претенденток на кухарок с миром, снабдив их за беспокойство приличным количеством продуктов, так как знала, что многие берлинцы голодают.
Не то, чтобы Маргарита была скупой, но она старалась беречь продукты – не дай Бог, чтобы что-нибудь испортилось, и надо было выбросить на помойку – этого она себе не прощала, ведь кто-то может плакать от голода, как совсем недавно плакала она сама. Она считала своим долгом готовить обильные обеды, чтобы можно было накормить ими желающих, она пекла пироги и пирожки для солдат и раздавала их.
– Что ты делаешь! – пытался урезонить ее Степан, – разве они голодные?
– Знаю, не голодные, но ведь это домашнее – пусть вспомнят дом родной.
Полковых дам, она этим шокировала – у них были домработницы, кухарки и даже парикмахерши – дорвались-таки до Европы многие «дуньки», не в обиду им будет сказано. В отличие от них Маргарита одевалась скромно, и уж никогда бы не позволила являться в пеньюаре в клуб или в кино.
«Никакого шика, а еще полковница»! – осуждали ее многие в полку. Зато немцы уважали «фрау оберст» и обращались к ней, как к благородной даме – «гнедиге фрау». Маргарита запрещала им это и просила, чтобы ее назвали просто «фрау Рита».
Пережитые трудности не ожесточили, а наоборот смягчили «фрау Риту», она ни на секунду не забывала, как теряла дочь, как искала ее среди детских трупов, и она очень сочувствовала немцам, даже не думала раньше, что может так относиться к врагам. Можно сказать, что Маргарита была как бы предтечей акций, которых потом назовут «гуманитарной помощью». К сожалению, время еще не пришло, чтобы можно было открыто помочь больным детям и голодным старикам, но все равно она это делала: через родственников Ушманов, и когда ей приносили вещи и просили их обменять на продукты, она просто давала продукты, отказываясь от вещей.
Самой хитроумной «гумпомощью» оказалась ее затея с возвращением Ушманов в их дом. Комендатура тщательно следила, чтобы местное население не появлялось на территории части и там, где жили семьи военных. Чтобы избежать этого запрета, Маргарита явилась к коменданту, и попросил у него особого разрешения для своих хозяев.
– Дело в том, – сказала она, – что моя дочка ослаблена, она перенесла сильное истощение, авитаминоз и теперь нуждается в свежих овощах и фруктах, пусть немцы, у которых мы арендуем дом, растят нам все это на своем огороде.
Разрешение было получено, и счастливые старики водворились в своем «поместье», они, конечно, ничего специально не сажали для семьи полковника, но им самим было крайне необходимо такое подспорье. Теперь в подвале появилось множество баночек с консервированными фруктами, ягодами и овощами. Фрау Лиза довольная ходила вдоль полок, уставленных заготовками, радовалась, что теперь им с Адольфом не грозит лютый голод, тем более, что мясом и крупами их охотно снабжала «фрау Рита».
Сказали бы ей во время войны, что она подружится с фрицами, будет им помогать! – никогда бы не поверила. Однако до отъезда в Германию, в своем родном городе, с ней произошло одно знаменательно событие.
...На всю улицу растянулась толпа пленных. Молодые мужчины, еще недавно такие бравые, такие уверенные в себе, нынче, понурив головы, обреченно тащились по пыльной мостовой, стараясь не глядеть в лица прохожих.
По иронии судьбы конвоировал пленных немцев Смуль Факторович, самый затрушенный еврей, житель «кагального» рва, где испокон веков селилась самая отчаянная беднота – «гаретники», бедолаги, обремененные семьями, мелкие торговцы и ремесленники.
Маргарита хорошо всех знала, они жили почти рядом, через овраг.
Смуль Факторович шел позади колоны, неся на плечах винтовку, он нес ее со страхом, как удава, готового вот-вот обвиться вокруг его тщедушной шеи и задавить. Кто его знает, это ружье, возьмет и само выстрелит! Однако он был горд, ему доверили вести через весь город пленных немцев, этих извергов, этих негодяев! Узенькая его грудь силилась развернуться, сгорбленные плечи распрямиться, огромный нос, обремененный гайморитом, среди впалых щек, почти лишенных мышечной ткани, тем не менее, выявил невероятную способность – задираться!
Маргарита, пораженная необыкновенным зрелищем, приостановилась. Вот тут-то это и произошло. При виде знакомого лица, Смуль приосанился:
– Привет, – сказал он Рите, – а ты случайно не знаешь, может ли винтовка выстрелить сама? Если не дай Бог выстрелит – мне не спастись, у самого уха висит эта холера.
Наверно Смулю действительно было страшно и жалко самого себя, потому как он внезапно разозлился и стал кричать:
– Полюбуйтесь, люди добрые, веду этих сволочей, чтоб их в лагере накормили, спать уложили, а что они творили над бедными евреями? И жгли, и топили, и живыми в землю закапывали. Я бы их накормил! Накормил бы тем, что из-под желтой курочки. Вот вам!
И тут он скрутил неимоверную фигуру из своих неимоверно длинных пальцев: большой палец вылезал из указательного и безымянного не меньше, чем на пять сантиметров, и этим кукишем Смуль стал тыкать в лицо каждому пленному. Толпа попятилась, раздался ропот возмущения, жалкое подобие стража оказалось окруженным со всех сторон все еще сильными мужиками.
Она сама даже вспомнить не может, как это случилось, почему вдруг оказалась среди пленных, словно кто-то подтолкнул ее в спину, и главное, почему корзина с яблоками, которые она несла от дяди Кости, пошла по рукам, по немецким рукам, и почему она стала угощать врагов отборными антоновками.
Смуль стоял рядом, но делал вид, что ничего не видит, ничего не знает. Немцы благодарно улыбались русской доброй женщине, прятали яблоки в карманы, корзинка быстро опустела, а колона двинулась дальше.
Одно единственное яблочко каталось по дну опустевшей корзинки, между «да» и «нет», между прошлым и настоящим, между ненавистью и прощением.
– А ты-таки неглупая женщина, Риточка Сечковская, – сказал ей на прощанье горе-конвоир.
А ныне? – Ныне она живет среди них и не видит в этом ничего особенного – те же люди, переживающие те же трудности разрухи и голода, понятные в своей обездоленности, ибо нет разницы между голодным русским и голодным немцем. Может быть русским досталось больше: побежденных фашисты не щадили, гнали, как скот, по дорогам, расстреливали, и вешали, жгли деревни, отнимали последнего петуха и забирали из еще теплого гнезда свеженькие «яйки», но теперь они страдали и бедствовали и так же, как когда-то Маргарита, старались выжить. Не помочь им она не могла!
Маргарита никогда не жила чужими представлениями, и была рада, когда жизнь подбрасывала новые факты, они помогали пересмотреть, уточнить старое устоявшееся мнение. Понятие о войне стало шире и определеннее – это бойня, которой нет оправдания: человек не имеет права ненавидеть другого, тем более лишать его жизни. Глядя теперь на этих людей, обуянных страхом перед возмездием, она жалела их от всей души, их жалела, себя жалела, их винила, себя винила за обоюдную ненависть.
В душах людей заложена любовь, и какая радость бывает, когда ненависть покидает сердце.
Да, она собственными глазами видела, как безжалостно расправлялись оккупанты с местным населением, как мародерствовали в домах, а во что они превратили города, поселки, деревни!?
Казалось война, напрочь поменяла национальный характер: куда девалась, заявленная в немецкой классике, сентиментальность, чувствительность, лиричность немецкого духа!
Если бы ей сказали в те лихие годы, что на самом деле эта нация, заставившая ненавидеть себя весь мир, окажется именно такой, какой изображали её национальные гении в литературе, музыке, изобразительном искусстве – не поверила бы.
Конечно, теперь им было стыдно за свою страну, родившую фашизм, и они готовы были просить прощения, но никто у них этого прощения не требовал, понимая, что во всем виновата война. Ну, в чем провинились перед миром эти два старых человека? Они жили мирно в своем уютном домике, выстроенным на средства, заработанные мужем нелегким матросским трудом. Фрау Лиза посмеиваясь, следила за своим Адольфом, когда он, выпятив грудь, ударял по ней кулаком, и с гордостью заявлял: «их вар матроссен», «я был матросом». Сосед Ушманов, инженер Фезе, похожим жестом объявлял себя коммунистом: «их бин коммунист», на что старый Адольф, уличая его во вранье, уточнял: «ты же кричал «хайль Гитлер». «Тогда все так кричали, – оправдывался инженер, – но я его не любил!»
Прислушиваясь к перебранке соседей, Маргарита поражалась пушкинскому гению – «живая власть для черни ненавистна», но, похоже, и мертвых вождей народ так же ненавидит. Лично она сама могла бы присоединиться к мнению Фезе, и хотя ей случалось бывать на праздничных демонстрациях, и вместе со всеми открывать рот, когда кричали: «Да здравствует товарищ Сталин», но она его не любила!
А вот этих старых чудаков: герра Ушмана и фрау Лизу, она по-любила и искренне любовалась их красивой старостью.
Легкий ветерок шевелил седые, почти прозрачные кудри, и голубые глаза, каким и положено быть у чистокровной арийки, смотрели доверчиво и открыто на нее, русскую.
Первое время, как только союзные войска вошли в столицу Германии, берлинцы предпочли всем остальным оккупационным войскам американцев, но скоро разочаровались, «ами» вели себя беспардонно, они гонялись за молоденькими девушками на своих «джипах», вламывались в витрины магазинов, круша все подряд.
Русские, наоборот, почему-то жалели немцев, особенно стариков и детей.
Как-то Маргарита наблюдала такую сцену: старенькая фрау уронила в трамвае мелкую монетку и стала искать ее, низко наклоняясь к ребристому полу. Видно было, как ей трудно это делать: слабые глаза ее щурились, морщинистые ручки тряслись, пытаясь нащупать среди множества ног свою крохотную потерю.
Рядом стоял русский солдатик, он с глубокой жалостью наблюдал за происходящим и, наконец, не выдержал:
– Да ты, старая, не ищи, плюнь на эдакую мелочь, возьми-ка лучше марку.
Старуха приняла марку, поблагодарила, но поисков своих не оставила.
– Смотри, какие они жадные, эти фрицы! – сплюнул в сердцах солдат и тотчас спрыгнул с подножки трамвая.
Конечно, русские и немцы отличались друг от друга многими чертами характера, но ведь не до такой степени, чтобы испытывать друг к другу жгучую ненависть. Это все пропаганда, все политика. А в жизни все оказалось по-другому.
И герр оберст и его жена скоро стали для жителей Бисдорфа и окрестностей легендарными личностями, особенно Маргарита. Ушманам завидовали многие.
Возможно именно благодаря этому – умению уживаться с непохожими людьми, Маргарита не испытывала тоски по родине – какая разница относишься ли ты по-человечески к своим или чужими.
Так они прожили в Германии, тогда ее именовали Германской Демократической Республикой, почти пять лет. Степану предлагали вернуться на родину, окончить академические курсы и получить генеральскую звезду, но он отказался: если не полк – то отставка. В другом качестве он не видел себя, как служить и отечеству и людям – своим солдатам.
«Профсоюзник»
Свидетельство о публикации №217110901065