Владимир Владимирович Маяковский 1893 1930

«В КАКОЙ НОЧИ БРЕДОВОЙ, НЕДУЖНОЙ, КАКИМИ ГОЛИАФАМИ Я ЗАЧАТ?»

В одной из замечательных своих поэм – «Облако в штанах» – поэт воскликнул:

Славьте меня!
Я великим не чета.
Я над всем, что сделано,
ставлю «nihil».
Никогда
ничего не хочу читать.
Книги?
Что книги!
Я раньше думал –
книги делаются так:
пришел поэт,
легко разжал уста,
и сразу запел вдохновенный простак –
пожалуйста!
А оказывается –
прежде чем начнет петься,
долго ходят, размозолев от брожения,
и тихо барахтается в тине сердца
глупая вобла воображения.
Пока выкипячивают, рифмами пиликая,
из любвей и соловьев какое-то варево,
улица корчится безъязыкая –
ей нечем кричать и разговаривать.

Здесь поэт сформулировал особенности своего творчества, как он их понимал, или, во всяком случае, какими хотел представить.
В действительности все обстоит несколько сложнее.
Итак, поэт декларирует, что он человек не книжный, но претендует быть поэтом улицы. Не книжный? Конечно, Маяковский сколько-нибудь серьезного образования не получил («меня ж из пятого вышибли класса, пошли швырять в московские тюрьмы»), и книг в его комнате-лодочке на Лубянском проезде не было почти совсем.
Но мемуаристы, в том числе близкая ему женщина (Л. Брик), свидетельствуют, что он знал наизусть невероятное множество стихов и часто с большой охотой читал их своим великолепным голосом. Это были и целые главы «Евгения Онегина», и весь третий том А. Блока дореволюционного издания.
Своей «некнижностью» он порой просто бравировал (в тюрьме-де читал «Анну Каренину», но выпустили: так до сих пор и не знаю, чем там у Карениных дело кончилось). Цитированные строки относятся к 20-м годам, тюрьма была в 1908 году, за столько времени можно было и дочитать роман. В этом же стиле и ответ поэта на анкету К.И. Чуковского о Некрасове, где спрашивалось, не был ли ему Некрасов когда-либо ближе, чем Пушкин и Лермонтов.
– Не сравнивал, ввиду полного неинтереса к двум вышеупомянутым, – ответил Владимир Владимирович.
Все это было от стремления кого-то поражать, раздражать («epater», как тогда было модно говорить), пряча за этим свою ранимую душу.
Что же касается желания стать поэтом улицы, то он стал поэтом города (обратите внимание: у него нет ни одного пейзажа, ни одного описания природы), но все же не поэтом «улицы безъязыкой» – как бы он ни рядился в «кофту фата». Он не был человеком улицы, каким был, например, Владимир Высоцкий (я не сравниваю масштабы дарований, ни в коей мере не ставя под вопрос громадность таланта Маяковского).
И истоки у него в основном вполне книжные, как это ни странно: французские «проклятые поэты» да еще Уолт Уитмен. Казалось бы, откуда? Европейских языков он не знал. Уитмена в это время успешно переводил и пропагандировал Корней Чуковский, а французов хорошо знали друзья поэта – Давид Бурлюк и особенно Бенедикт Лившиц. В самом деле, вот чем вам не А. Рембо с Ш. Бодлером?

Улица провалилась, как нос сифилитика,
Река – сладострастье, растекшееся в слюни,
Отбросив белье до последнего листика,
Сады похабно развалились в июне.

А уж если своего рода натюрморт, то это или дома, или корабли.

Простыни вод под брюхом были.
Их рвал на волны белый зуб.
Был вой трубы – как будто лили
любовь и похоть медью труб.

Прижались лодки в люльках входов
к сосцам железных матерей.
В ушах оглохших пароходов
горели серьги якорей.

Корабли он вообще любил, воспринимая их живыми существами. Вспомним, например, более поздний «Разговор на рейде»:

Перья – облака,
закат расканарейте!
Опускайся,
южной ночи гнет!
Пара
пароходов говорит на рейде:
То один моргнет,
а то
другой моргнет.
Что сигналят?
Напрягаю я морщины лба.
Красный раз...
угаснет,
и зеленый...
Может быть,
любовная мольба.
Может быть,
ревнует разозленный.

В довольно короткий срок он заставил всех говорить о себе как о громадном таланте. На него обратили внимание. С таким колоссальным природным даром можно было и не надевать желтых кофт, и не пытаться перехамить публику.
Впрочем... это тоже от французов: вспомним красный жилет Теофиля Готье, надетый им на премьеру «Эрнани» Гюго.
В пресловутой «Бродячей собаке», по рассказу Льва Никулина, однажды было шумно и накурено. Все пили, жевали, не обращая никакого внимания на выступавших.
– Не будут вас слушать, – с грустной улыбкой заметил устроитель концерта.
– Не будут? Меня? Сейчас будут! Выйдя на сцену, Маяковский уставился в зал немигающими глазами и вдруг рявкнул:

Нате!
Через час отсюда в чистый переулок
вытечет по человеку ваш обрюзгший жир,
а я вам открыл столько стихов шкатулок,
я – бесценных слов мот и транжир.


А если сегодня мне, грубому гунну,
кривляться перед вами не захочется – и вот
я захохочу и радостно плюну,
плюну в лицо вам
я – бесценных слов транжир и мот.

В зале началось что-то невообразимое. А. Вертинский писал, что в Маяковского швыряли пустые бутылки, но он, Вертинский, ловил их и кидал назад, в публику. Может, это и так. В «Собаке» происходило всякое, а если это и не совсем так, то быт дореволюционной богемы непременно включал некий фантастический «театр для себя».
Один из истоков своеобразия поэзии Маяковского А.С. Кушнер усматривал в том, что поэт вырос в Грузии, где  звуки рождаются не во рту, а прямо в горле , где речь напоминает клокотанье горных рек. Действительно, Маяковский родился в селе Багдади близ Кутаиси, где почти никто не говорил по-русски. (Когда в 30-е годы село было переименовано в Маяковски, многие жители долго думали, что это в честь его отца, Владимира Константиновича, лесничего, которого в селе очень чтили.)
Кушнер, ссылаясь на Романа Якобсона, утверждал, что Маяковский не любил своего детства и не хотел вспоминать о нем.
По воспоминаниям матери и сестер, детство поэта рисуется в идиллических тонах. Грузию поэт любил всю жизнь.

Я знаю:
глупость – эдемы и рай!
Но если
пелось про это,
должно быть,
Грузию,
радостный край,
подразумевали поэты.

До последних дней поэт владел разговорной грузинской речью. По воспоминаниям Симона Чиковани, Маяковский рассказывал, как в Америке на встрече с ним «какая-то белогвардейская сволочь» произнесла без перевода речь на... английском языке.
Маяковский не растерялся и ответил... на грузинском языке. И вдруг с галерки раздался радостный крик: «Кацо, вин хар, ан саидан харо?» (Парень, откуда ты?)
– Кутатури вар, кутатури! – ответил поэт. (Кутаисец я, кутаисец.)
Нет никаких сомнений в том, что Маяковский помогал в юности революционерам и трижды сидел в тюрьме. «Было все – и тюремная коечка, и засъемочки в профиль и фас»", как пел Галич. Все это можно видеть в многочисленных фотоальбомах, изданных у нас. Но меня удивляет, как он все забыл.

Я вот
в «бюро похоронных процессий»
влюбился
в глазок 103 камеры.

В глазок камеры надзиратель видит заключенного, а тот ничего не видит. И дальше:

А я –
за стенного,
за желтого зайца
отдал тогда бы – все на свете.

Солнечные зайчики на стенах камеры должны были быть. Это уже при Дзержинском окна закрыли «зонтами». И к тому же, как иначе он мог видеть «бюро похоронных процессий» в окно (не в глазок!)?
Удивительная аберрация памяти!
В школьных учебниках очень муссировалась революционная деятельность Маяковского, однако он очень быстро от нее отошел. После революции поэт не был членом партии.
Ясно, что прежде всего он ощущал себя поэтом. Эту уверенность поддерживал в нем Д. Д. Бурлюк, отсюда и привязанность Маяковского к футуристам.
Того, что он создал до революции, было достаточно для занятия несомненного и значительного места в поэзии. Ведь не зря же Б.Л. Пастернак написал: «Вершиной поэтической участи был Маяковский».
Несмотря ни на какие обстоятельства, к вечным ценностям относятся и «Флейта-позвоночник», и «Война и мир», и многое, созданное Маяковским в эти годы. Бесспорно, о широте души и кругозора А.Т. Аверченко говорит то, что он периодически печатал «Гимны» Маяковского, резко выпадавшие из общего тона журнала «Сатирикон», руководимого Аркадием Тимофеевичем. Юмор Маяковского был весьма своеобразен. Хотя бы «Гимн судье»:

И нет ни в одной долине ныне
гор, вулканом горящих,
судья написал на каждой долине:
«Долина для некурящих».

В бедном Перу стихи мои даже
в запрете под страхом пыток.
Судья сказал: «Те, что в продаже,
тоже спиртной напиток».

Экватор дрожит от кандальных звонов.
А в Перу бесптичье, безлюдье...
Лишь, злобно забившись
под своды законов,
живут унылые судьи.

Удивляешься, увидев, что под стихами стоит 1915 год. Еще нигде никакого тоталитаризма нет и в помине. Скоро будет...
Маяковский всю жизнь был человеком страстным, игроком в буквальном и в переносном смысле. Его «Теплое слово кое-каким порокам» склонный к морализаторству Горький объявил «просто хулиганством». А поэт играл: в карты, в бильярд, с удовольствием заключал всевозможные пари. И стихом играл, любя шокировать ханжей.

Слава тому, кто первый нашел,
как без труда и хитрости,
чистоплотно и хорошо
карманы ближнему вывернуть и вытрясти!
И когда говорят мне, что труд, и еще, и еще,
будто хрен натирают на заржавленной терке,
я ласково спрашиваю, взяв за плечо:
«А вы прикупаете к пятерке?»

Кстати, это тоже напечатал Аверченко.
К первой мировой войне Маяковский отнесся резко отрицательно, что и способствовало его сближению с большевиками, желавшими поражения царской России.

Никто не просил,
чтоб была победа
родине начертана.
Безрукому огрызку кровавого обеда
на чёрта она!

Отношение к октябрю 1917 года Маяковский выразил ясно и безоговорочно: «Принимать или не принимать? Такого вопроса для меня (и для других москвичей-футуристов) не было. Моя революция. Пошел в Смольный. Работал. Все, что приходилось». («Я сам»).
Его осуждали за то, что он сочинял лубочные плакаты после революции. Но он их сочинял и в 1914 году:

Отвалилось у Вильгельма
Штыковое рыжеусие,
Как узнал лукавый шельма
О боях в Восточной Пруссии.

Положив на квинту профиль,
Говорит жене Виктории:
Пропадает наш картофель
На отбитой территории.

Это совсем не плохо и даже забавно. Правда, как заметил Илья Сельвинский, это все равно, что делать барабаны из красного дерева.
К сожалению, и тогда и позже этих «барабанов» он наделал более чем достаточно. Они заглушили его голос большого поэта. Б. Пастернак, так высоко ценивший Маяковского, в более позднем очерке «Люди и положения» пишет о нем очень резко: «За исключением предсмертного и бессмертного документа «Во весь голос», позднейший Маяковский, начиная с «Мистерии-буфф», недоступен мне. До меня не доходят эти неуклюжие зарифмованные прописи, эта изощренная бессодержательность, эти общие места и избитые истины, изложенные так искусственно, запутанно и неостроумно. Это, на мой взгляд, Маяковский никакой, несуществующий. И удивительно, что никакой Маяковский стал считаться революционным». И дальше: «Маяковского стали вводить принудительно, как картофель при Екатерине. Это было его второй смертью. В ней он неповинен».
Отрицательно отнесся Пастернак и к «Лефу» – журналу, возглавляемому Маяковским. Подарив Маяковскому свою книгу «Сестра моя жизнь», Пастернак написал на ней:

Вы заняты нашим балансом,
Трагедией ВСНХ,
Вы, певший летучим голландцем
У края любого стиха...

Я знаю, Ваш путь неподделен,
Но как Вас могло занести
Под своды таких богаделен
На искреннем Вашем пути?!

Согласимся ли мы с Б.Л. Пастернаком? Вполне ли он был справедлив к своему прежнему кумиру?
Конечно, у Маяковского можно найти много строк, которые нельзя ни понять, ни простить. Юрий Карабчиевский в своей талантливой книге «Воскрешение Маяковского» приводит их немало. Желающих отсылаю к этой книге, не во всем справедливой, но написанной с огромным внутренним накалом.
Многие стихи Маяковского 20-х годов скованы ложной идеей. Но примерно в те же годы писалась и поэма «Про это».
Сейчас модно втаптывать Маяковского в грязь, так же как в свое время нельзя было сказать о нем ни одного критического слова. Жаль, что наш одаренный современник Тимур Кибиров безапелляционно осудил поэта, не найдя в нем ничего, нужного нашему времени. А вот Лев Лосев, профессор Нью-Гемпширского университета (США) и поэт, на вопрос, нужно ли изучать Маяковского в школе, ответил: «Хотя бы из педагогических соображений я бы хотел, чтоб подростки читали «Флейту-позвоночник», «Облако», «Люблю», «Про это». Из нашей цивилизации, – предупреждал недавно умерший философ Алан Блум, – уходит то, что ее животворило: романтическая любовь. Эрос замещается рутинным сексом.
А вот младшему школьному возрасту Маяковского давать не стоит...»
Действительно, поэма «Про это» пронизана высоким пафосом Любви.

Чтоб не было любви – служанки
замужеств,
похоти,
хлебов.
Постели прокляв,
встав с лежанки,
чтоб всей вселенной шла любовь.

Да и насчет агиток все не так просто. В наши дни, чем-то напоминающие нэповские, то и дело приходят на ум строки поэта:

А теперь – буржуазия!
Что делает она?
Ни тебе сапог,
ни ситец,
ни гвоздь!
Она –
из мухи делает слона
и после
продает слоновую кость.

Умел он писать агитки. Светлову Маяковский как-то сказал: «Вы не умеете этого делать. И не пишите. Я умею – я пишу».
Легко сейчас осуждать Маяковского за его самоотверженное служение революции, когда всем все стало ясно. А разве мы все, жившие в те времена, – кто в большей степени, кто в меньшей, – не были под наркозом «соблазнов кровавой эпохи»?
А он поставил на эту карту – все.
И не понимал, что он-то и эту революцию, и эту женщину – любит, а вот они его – нет. Он глубоко трагическая фигура. Одиночество его было безмерным, он от него злился, срывался, позволял себе то, чего позволять было нельзя: и реплику на одну из записок «В ГПУ вам на это ответят», и хамский выпад против Булгакова в стихотворении про «буржуя-нуво» (сейчас мы таких называем «нью-рашенз»):

В афишу в окне театральных касс
Тыкая ногтем лаковым,
Он дает социальный заказ
На «Дни Турбиных» – Булгаковым.

Стихотворение, кстати, кончалось таким пассажем:

Товарищ, помни, между нами
Орудует классовый враг.

А кто эти классовые враги? Не только Булгаков, но и поставивший его Станиславский, про которого в одной из речей Маяковский сказал: «Начали с дядей Ваней и тетей Маней, а кончили «Белой гвардией».
Отвратительным нам представляется и детское стихотворение «О Пете, толстом ребенке, и о Симе, который тонкий», где разжигается ненависть... к пятилетнему ребенку. Ведь сказано было там же:

Пете – пять, а Симе – семь
И двенадцать вместе всем.

А потом:

Ясно даже и ежу,
Этот Петя был буржуй.

Помилуй Бог, какой может быть буржуй в пять лет? Однажды, играя с Булгаковым в бильярд, Маяковский зло сказал: «Вот вы, Булгаков, «Белую гвардию» в МХАТе поставили, теперь дачку себе построите?»
На это Булгаков угрюмо ответил: «У нас с вами, Владимир Владимирович, никаких дач не будет. Придет ваш Присыпкин (герой пьесы «Клоп» – В.Р.) и на нашей с вами крови воздвигнет себе хоромы».
Маяковский помрачнел и вдруг сказал: «Это точно».
С комсомольскими поэтами, и не только поэтами, у него было полное взаимонепонимание. Он отшучивался грустными стихами:

Лошадь
сказала,
взглянув на верблюда:
«Какая
гигантская
лошадь-ублюдок».
Верблюд же
вскричал:
«Да лошадь разве ты?!
Ты просто-напросто –
верблюд недоразвитый».
И знал лишь
бог седобородый,
что это – животные
разной породы.

Это сейчас кажется, что его лелеяли, пылинки с него сдували и считали «лучшим, талантливейшим» (эта формула была произнесена И. В. Сталиным после смерти поэта).
А тогда газеты и журналы рвали его в клочья. «Дело о трупе» называлась статья критика А. Лежнева («Странно, – говорил Маяковский, – труп я, а смердит он»).
Мало кому известно, что даже поэма «Владимир Ильич Ленин» печаталась с существенными купюрами, а какое-то время и вовсе не рекомендовалась. Известный обозреватель «Известий» К. Кедров вспоминал, что, проходя практику в школе, он процитировал крамольный кусок из «В. И. Ленина»:

Если б
был он
царствен и божествен,
я б
от ярости
себя не поберег,
я бы
стал бы
в перекоре шествий,
поклонениям
и толпам поперек.
Я б
нашел
слова
проклятья громоустого,
и пока
растоптан
я
и выкрик мой,
я бросал бы
в небо
богохульства,
по Кремлю бы
бомбами
метал:
ДОЛОЙ!
(привожу по собранию сочинений в 13 томах, т. 6, стр. 237-238).

Оказалось, что об этих строках вспоминать было не принято, школьные хрестоматии их не включали, и у молодого практиканта возникли неприятности.
РАПП (Российская Ассоциация пролетарских писателей, организация в то время достаточно всемогущая) во главе с Л. Авербахом делила всех писателей на пролетарских и «попутчиков». Маяковский, разумеется, числился в «попутчиках», хотя сам он, конечно, считал, что он один и есть самый распролетарский.

Но кому я, к черту, попутчик?
Ни души не шагает рядом!
Мне скучно здесь одному, впереди,
Поэту не надо многого,
Пусть только время скорей родит
Такого, как я, быстроногого.

Конечно, происхождение Маяковского было отнюдь не пролетарским («столбовой отец мой дворянин, кожа на руках моих тонка, может, я стихами выхлебаю дни, так и не узнав токарного станка»), но его оппоненты, «пролетарские» поэты, тоже рядом с рабочими не стояли, включая самого Авербаха. У всех у них родители скорее были, выражаясь строкою Сельвинского, «люмпен-кустариат, мельчайшая буржуазия». В «Послании пролетарским поэтам» Маяковский писал:

Многие
пользуются
напостовской тряскою,
С тем
чтоб себя
обозвать получше.
– Мы, мол, единственные,
мы пролетарские... –
А я, по-вашему, что –
валютчик?

Впрочем, в том же стихотворении Маяковский определил коммуну, как «место, где исчезнут чиновники и где будет много стихов и песен».
Увы, надвигалось нечто совсем иное, и он не мог этого не чувствовать.
Маяковский метался по Союзу, давая по несколько концертов в день. Актером-исполнителем он был первоклассным.
Здоровье у него было слабое, достаточно почитать книгу П. И. Лавута, устроителя его выступлений. Там через каждую страницу: приехали в N, Маяковский заболел, потом опять повторяется то же. Видимо, у него совсем не было иммунитета, а может быть, его съедало изнутри сознание того, что все его выступления – крик в пустоту.
От всех враждебных выпадов он умело отбивался, мемуаристы сохранили многие его блестящие реплики:
– Маяковский, вы же себя называете коллективистом, что же вы везде пишете «я» да «я»?
– А вы думаете, Николай II был коллективист, он же везде писал «Мы, Николай Вторый».
– Маяковский, вы нас считаете идиотами?
– Отчего же? Пока я вижу только одного.
Иногда он встречал и сильных противников, например, известный искусствовед А. Эфрос однажды его переостроумил.
Маяковский развел руками и произнес:

В белом венчике из роз
Впереди Абрам Эфрос.

Доводилось ему бывать и за границей. Но написанное им в чужих краях, невзирая на блеск ума и мастерство, не принадлежит к вершинам его поэзии: слишком грубо выпирает из них «социальный заказ». Лишь изредка прорываются сквозь натужное остроумие живой голос, живая боль поэта:

Я родился,
рос,
кормили соскою, –
жил,
работал,
стал староват...
Вот и жизнь пройдет,
как прошли Азорские
острова.

Всю жизнь у нас ругательски ругали книгу Г. А. Шенгели «Маяковский во весь рост», и мне ее очень хотелось прочесть. Но вот с сильным запозданием пришел № 11-12 «Вопросов литературы» за 1990 год, перепечатавший эту статью полностью. Я с большим уважением отношусь к Г. А. Шенгели, но лучше бы я эту работу не читал: она получилась плоской, злой, хотя многое в ней и справедливо. Георгий Аркадьевич отказывает Маяковскому даже в даровании, что уже просто смешно и продиктовано только несдерживаемой личной неприязнью.
Поэму «Хорошо!» многие встретили в штыки и наговорили по ее поводу немало резкостей.
Ю. Тынянову приписывали эпиграмму:

Оставил Пушкин оду «Вольность»,
А Гоголь натянул нам «Нос»,
Тургенев написал «Довольно!»,
А Маяковский – «Хорошо-с!»

Сейчас, конечно, многое вызывает в поэме по меньшей мере удивление:

Но-
жи-
чком
на
месте чик
лю-
то-
го
по-
мещика.
Гос-
по-
дин
по-
мещичек,
со-
би-
райте
вещи-ка!

Во-первых, если помещика «чикнуть» ножичком, как он будет собирать вещи, а во-вторых, где вообще в XX веке были «лютые» помещики? Крепостное право отменено уже давным-давно!
Но в этой поэме попадаются великолепные места: и лирические, и трагические. Это в «Окнах Роста» поэт мог рифмовать: «Врангель – фон, Врангеля – вон, Врангель – враг, Врангеля – в овраг».
А со страниц поэмы встает трагическая фигура побежденного Врангеля:

Хлопнув
дверью,
сухой, как рапорт,
Из штаба
опустевшего
вышел он.
Глядя
на ноги,
шагом
резким
шел
Врангель
в черной черкеске.

И над белым тленом,
как от пули падающий,
на оба
колена
упал главнокомандующий.
Трижды
землю
поцеловавши,
трижды
город
перекрестил,
Под пули
в лодку прыгнул...
– Ваше
превосходительство,
грести? –
- Грести! –

Маяковский считал себя равновеликим советской власти и поэтому м;гущим позволять себе все. И позволял.
Мог назвать Маркса в одном стихотворении «Карлой-Марлой», как какой-нибудь Юз Алешковский много лет спустя. Мог в поэме «В. И. Ленин» допустить цитированные ранее строки, приводившие в ужас редакторов. Мог написать: «В коммунизм из книжки верят средне – мало ли что можно в книжке намолоть». Другим такого бы не простили. Думается, в 1937 году не сносить бы ему головы. Наш екатеринбургский художник и поэт Петр Евладов в одной из своих неопубликованных, написанных «под Маяковского» поэм сказал очень верно: «Все представляю, но вот Маяковского в тридцать седьмом представить не могу».
Неправы те, которые считают, что левые течения в искусстве подготовили тоталитарный режим. Романа между тоталитаризмом и левым искусством не получилось нигде: ни в Германии, ни в Италии, ни в России. Вожди всех режимов боялись и не любили интеллигентов, которые плетут что-то непонятное. Вспомните хотя бы отношение властей к В.Я. Брюсову.
Профессор Лев Лосев сформулировал все это совершенно исчерпывающе: «Авангард по определению неконформен. И в силу этого при тиранах обречен. В авангарде есть тяга к революции и утопии, а вовсе не к тоталитаризму, который приходит после революции и вместо утопии».
Режиму не были нужны слишком самостоятельные проповедники, нужны были подхалимы, чиновники, готовые крикнуть «одобрям» на любой чих вождя. И не может быть, чтобы Маяковский этого не понимал. И, как мы знаем теперь, понимал.
Интересен рассказ художника Ю. Анненкова о встрече с Маяковским в Париже, где Владимир Владимирович сказал ему, старому знакомому еще по Куоккале: «Какой я теперь поэт? Я чиновник», – и разрыдался, перепугав подходившего официанта. Но на недоуменный взгляд последнего успел улыбнуться: «Ничего, это я косточкой подавился».
Не менее поразителен эпизод, рассказанный Б. М. Сарновым по радио: художник Николай Гущин превратностями судьбы оказался после революции за границей. Он рвался на родину, но ничего не получалось. Когда в Париж приехал Маяковский, художник кинулся к нему: «Володя, помоги!»
– Зачем?
– Хочу вместе со всеми строить новую жизнь.
Маяковский устало похлопал его по плечу:
– Брось, Коля! Гиблое дело!
Но тогда же в Париже он пишет стихи, не украшающие его:

Я хочу,
чтоб в конце работы
завком
Запирал мои губы
замком.
Я хочу,
чтоб к штыку
приравняли перо,
С чугуном чтоб
и с выделкой стали,
о работе стихов,
от Политбюро
чтоб делал
доклады Сталин.

Насчет завкома, запирающего губы замком, – неужели это всерьез? Ведь это страшно! В последние годы жизни кольцо вокруг него смыкалось. Его неожиданно не пустили за границу. Его любовь, Татьяна Яковлева, вышла замуж в Париже за другого.
Порвав со старыми соратниками по Лефу, он вступил в РАПП. Своим человеком он там не стал: привык быть «агитатором, горланом, главарем», а там его все воспитывали. Литературные враги поэта глумились над ним. Хотя он и отшучивался, его не могло не задеть злое и остроумное стихотворение Н.А. Адуева: «Маяковскому до востребования». Оно сейчас большая редкость (опубликовано в альманахе конструктивистов «Бизнес» 1929 года). Цитирую по этому источнику часть стихотворения:

Но гибель Лефа – не всемирный потоп,
И вы, Владимир Владимирович, не плачьте,
Что корабль поэзии русской – потоп
И лишь вы торчите подобно мачте...

«Я, мол, один! Уважать прошу, мол!
Нет! Есть другие! Не хуже... но... тише.
Не делающие ни лишнего шума,
Ни лишних строк из четверостиший.

Им ненавистен афишный галдеж,
Им самоцветы милей, чем стразы,
И к ним потянулась давно молодежь,
Уставшая от громыхательной фразы!

Им некогда тратиться на пустяки
Политехнических ристалищ,
Но они с уваженьем Вас помнят... таким,
Каким Вы – и помнить себя перестали!

Разминая свой мускулистый костяк,
Продувая свои окрепшие бронхи,
Они Вам за прошлое Ваше простят
Все Ваши теперешние моссельпромахи!

Апрель 1930 года. Брики, которых он считал своей семьей, – в Лондоне. Лично мне мало симпатичны эти люди, но не буду развивать эту тему, не желая солидаризироваться со всякого рода бульварными авторами.
Маяковский был постоянно болен – какой-то странный грипп, длившийся больше месяца. На выставку «20 лет работы» не пришел почти никто из старых друзей.
Отказывало горло – его главное орудие работы. Вряд ли стоит обсуждать вопрос, что случилось 14 апреля 1930 года.
Муссировался в печати вопрос о том, что это не самоубийство, а убийство. Пока это не доказано, лучше этого не обсуждать. И. В. Сталину он становился не ко двору, и все могло быть.
После смерти его канонизировали, и он стал неприкасаемым для критики. Мертвым поэт оказался полезнее, чем живым.
В «Литературной газете» от 14.IV.1993 года целая полоса посвящена современному отношению многих выдающихся поэтов к Маяковскому. Хочется закончить статью выдержкой из выступления Бориса Чичибабина, тоже, увы, ушедшего от нас прекрасного человека и поэта: «Как это ни горько, его выстрел был естественным и закономерным выходом, достойным концом его честного и слепого, заблудившегося и обреченного пути. Если бы Маяковского, как он мечтал и просил, удалось воскресить в наши дни и при этом, самое главное, не дать ему снова убить себя, ибо не о таком времени для своего воскрешения он мечтал, он остался бы, по-моему, верен «социалистическому выбору» и оказался бы, как и должно поэту, «один противу всех». Он не принял бы нашей сегодняшней демократии с двуглавым орлом, дворянским собранием, казачьим кругом с атаманской плеткой, уголовщиной, выдаваемой за рынок, роскошными спонсорскими презентациями посреди всенародной бедности и всеобщего бескультурья, как не принял бы ни безнаказанного разгула звериного национал-патриотизма и антисемитизма, ни трогательных объятий вчерашних коммунистов с православной церковью и безмозглым монархизмом, ни церковно-астрологического мракобесия, ни телевизионного бесстыдства, рассчитанного на кретинов, ни чернухи, ни порнухи. На всю эту бесовщину он обрушился бы всей мощью своего поэтического голоса и заставил бы себя услышать – и я думаю, что это было бы здорово и прекрасно».
Гадание о том, «что было бы, если...», достаточно бесплодное занятие. Но к темпераментной, захватывающей речи Чичибабина трудно не присоединиться.

Литература
1. Асеев Н. Маяковский за границей // Огонек, 1963, № 21.
2. Баранов В. Несостоявшийся паритет // Вечерний Екатеринбург, 1993, 5.VIII.
3. Брик Л.Ю. Маяковский и чужие стихи // Знамя, 1940, № 3.
4. Волков-Ланнит Л. Вижу Маяковского // Наука и жизнь, 1973, № 5.
5. Век Маяковского: анкета «Литературной газеты». // Лит. газета, 1993, №28, 14. VII.
6. Воронцов В., Колосков А. Любовь поэта. Трагедия поэта // Огонек, 1968, №№ 16, 23, 26.
7. Воспоминания о Маяковском // Звезда, 1977, № 1.
8. Досье Лит. Газеты // Лит. газета, 1993, № 5. (Номер о Маяковском)
9. Зелинский К. Чтение Маяковским поэмы «В.И. Ленин» в Доме печати // Знамя, 1963. № 4.
10. Карабчиевский Ю. Воскрешение Маяковского. М.: Сов. писатель, 1990.
11. Катанян В. Рассказы о Маяковском // Знамя, 1940, № 3.
12. Катанян В. Операция «Огонек» // Кн. обозрение, 1989, № 3, 27.Х.
13. Кедров К. Самоубийство Маяковскому могли внушить // Известия, 1993. 10.IV.
14. Кукрыниксы. «Владим Владимыч» // Юность, 1963, № 6.
15. Лавут П.И. Маяковский едет по Союзу. М.: Сов. Россия, 1967.
16. Лесневский С. Наш Маяковский // Юность, 1963, № 7.
17. Мануйлов В. Как живой с живыми // Нева, 1968, № 7.
18. В.В. Маяковский. Полное собр. соч. в 13 томах. М.: ГИХЛ, 1957.
19. Парнис А., Тименчик Р. «Красивый, двадцатидвухлетний» // Огонек, 1983, № 28.
20. Паперный З. О мастерстве Маяковского. М.: Сов. писатель, 1953.
21. Пастернак Б. Охранная грамота. Люди и положения. В кн. Воздушные пути. М.: Сов. писатель, 1982.
22. Полонская В. Воспоминания о Маяковском // Вопросы литературы, 1987, № 5.
23. Пьяных М. Маяковский, его современники и последователи // Звезда, 1983, №2.
24. Сельвинский И. Встречи с Маяковским // Октябрь, 1963, № 9.
25. Современники о Маяковском // Новый мир, 1963, № 7.
26. Урбан А. Мечтатель и практик: Хлебников и Маяковский // Звезда, 1983, № 4.
27. Шкловский В. О Маяковском. М.: Сов. писатель, 1940.
 


Рецензии