Илья Львович Сельвинский 1899 1968

«ПОЭТ-ОРКЕСТР»

Близится тридцать лет со дня смерти поэта, и все удаляется от нас его мощная фигура. Уже немногие знатоки и гурманы поэзии представляют себе его масштаб.
А ведь когда-то его имя ставили в таком ряду: Маяковский, Сельвинский, Багрицкий – и спорили при этом, кто из них может претендовать на первое место среди своих современников. У всех троих в некотором роде одна судьба: жажда изо всех сил приспособиться к новой послереволюционной жизни, выдвинуться в лидеры, перекричать всех остальных.
У всех на этом пути были и достижения, и, увы, провалы. Такова была эпоха, заставлявшая перенапрягать голос, порой срывать его, забывать, что роль поэта по существу несуетна. Помните пастернаковское: «но пораженье от победы ты сам не должен отличать».
Не будем осуждать поэтов, но и не сможем не учитывать достаточно весомых обстоятельств их обитания в литературе. На одной из акварелей М. А. Волошина, подаренной им поэту, есть надпись «Илье Сельвинскому – поэту-оркестру». Это определение мне представляется весьма удачным и емким. В самом деле, многоголосие поэта поразительно. Наверное, только он один в поэзии пытался говорить не на «одном языке, иссушенном, без соли», а использовал все богатство говоров, жаргонов, диалектов всколыхнувшейся Руси. То он легко и грациозно говорит от имени одесского вора Мотьки Малхамовэса, то от имени начдивов полупартизанской Красной Армии, чувствуя себя как рыба в воде в их немыслимом «суржике», то есть сплаве языков русского, украинского, еврейского, Бог весть еще какого. Побывал на Чукотке – и написал пьесу «Умка – белый медведь», где герои говорят, как настоящие чукчи, еле освоившие русскую грамоту. Значительная часть его молодой поэзии ушла на эксперимент и поиск. Поиск жанра, вплоть до написания стихов в виде рапорта, поиск размеров, какими никто не писал (имитация барабанного боя в «Балладе о барабанщике»).
Это все был дух эпохи. Кирсанов тоже владел словом отлично, был в поэзии настоящим циркачом: считалось, что без этого новой поэзии, соответствующей революционному напору, не создашь.
Неумолимое время показало, что это не главное, что главное «ни единой долькой не отступаться от лица», а вот они все отступались, и это было одной из причин, что все они, обладающие огромным дарованием, померкли, ушли в тень. Конечно, Сельвинский был крупнее и Асеева, и Кирсанова – людей, много получивших от Бога, но и много загубивших в себе суетностью. Однако никому не дано служить Богу и маммоне одновременно.
Поздние поэты, такие как Липкин, Коржавин, Тарковский, с отвращением относились к словесным фиоритурам, требовали от учеников своих ничего не писать ради формы.
Маяковскому казалось, что ямб умер, но вот прошел чуть не век, и ямбом отнюдь не брезгуют ни А.С. Кушнер, ни Тимур Кибиров, ни И. Бродский, наконец.
Поклонники «левой» поэзии легко зачисляли в ретрограды А.Т. Твардовского. Ну, что ж? Твардовский от этого меньше на стал. В «левой» игре словами и ритмами была своя прелесть. Но сошлемся на того же А.Т. Твардовского:

Пока ты молод – малый спрос!
Играй! Но бог избави,
Чтоб до седых дожить волос,
Служа пустой забаве.

Кое-что можно объяснить «высоким косноязычием», неизбежно возникающим на переломе эпох, когда меняются все критерии, сдвигаются перспективы.
В 1921 году печататься поэтам было негде, и основной площадкой для выступлений были различные поэтические кафе. Одно из таких кафе называлось «Сопо», то есть «Союз поэтов», в просторечии «Сопатка». Там собирались многие стихотворцы: от маститых или полумаститых до начинающих. Однажды шел очередной прием в союз. На эстраде сидел И.А. Аксенов, модный тогда режиссер, переведший для Мейерхольда нашумевшую пьесу Кроммелинка «Великодушный рогоносец» (лет десять назад автор этих строк посмотрел в Ленинграде эту пьесу, и она – Бог меня прости – показалась удивительно скучной и бездарной). Тогда Аксенов считался этаким arbiter elegantiarum, то есть судьей изящества. Среди присутствующих был В.В. Маяковский, не скрывавший зевоты и бросавший пренебрежительные реплики, вроде «стихи холодные, как собачий нос» или «украдено у Маяковского».
Но вот на эстраде появился крепкого сложения юноша, занявший собой пол-эстрады, ибо костюм его был сшит из плотной ткани, идущей на кливера рыбацких швертботов. На ногах его были самодельные деревянные башмаки.
Нет, это не было каким-нибудь эпатажем на футуристический лад. Дело было в том, что в Евпатории, откуда приехал молодой человек, не было в продаже ни одежды, ни обуви. Великолепным бронзовым баритоном юноша начал скандировать стихи, заставившие всех прислушаться.

Конь быстролетный, отлитый из черной и звончатой бронзы,
Ты – мой единый товарищ, тебе моя грубая песнь.
Весь ты прекрасен и мощен, как стих звонкопевный Марона.
Все твои слажены члены, как латы червленых доспехов.

Большинство с недоумением глядело на Маяковского. Но Маяковский молчал и улыбался. Юноша продолжал:

Помнишь, как с девушкой этой неслись мы по нивам Родана,
У-ухо в у-ухо с ветром? Я мускулистой десницей
Сжал ее ста-ан, глота-ая рта-а гранатные соты,
А под широкой ладонью, к браздам и железу привыкшей,
Маленькими шеломками вставали невинные перси.

Рассказываю этот эпизод, основываясь на воспоминаниях самого Сельвинского.
Многие были готовы высмеять поэта, посмевшего в эпоху Октябрьской революции читать какие-то латинские гекзаметры. Но были и вполне доброжелательные отзывы. Поэт-переводчик Арго воскликнул: «Это латинская бронза!»
Но все решил уже упомянутый мною Иван Александрович Аксенов, авторитет которого был тогда очень высок.
Основная его мысль была в том, что гекзаметры юноши не простые, а современные. Удвоение гласных – прием, может быть, и упрощенный, но до него до сих пор никто еще не додумался, чтобы таким образом передать долготу и краткость в античных стихах. (Замечу от себя, что мне вполне понятен восторг юноши, оцененного авторитетным человеком, но совершенно непонятно, когда это с упоением рассказывает старый преподаватель Литинститута, автор книги «Студия стиха» И.Л. Сельвинский, который был должен, обязан знать, что этим приемом пользовался не только А.С. Пушкин («Чи-истый лоснится по-ол, стеклянные чаши блистают» (Из Ксенофана Колофонского), но даже Тредиаковский с Сумароковым полтора века назад). Воистину: новое – это хорошо забытое старое.
Юноша был в союз принят. Когда он проходил мимо столика Маяковского, последний, улыбаясь, спросил: «Неужели на этом коне вы думаете въехать в советскую литературу?»
Отношения поэта с Маяковским были неоднозначными в разные периоды: от симпатии до неприязни, почти вражды.
Несмотря на молодость, поэт успел много пережить и испытать. Стихи он начал писать, еще учась в Евпаторийской гимназии. Времена были бурные, и приходилось то оставлять учебу, увлекшись соскочившей с тормозов действительностью, то вновь возвращаться за парту. Он то увлекался французской борьбой и даже выступал в цирке под именем Луриха III, то работал спасателем на водах, то «водокачем», то есть человеком, качающим воду вручную.
Впрочем, лучше всего об этом сказал в стихах он сам:

Мы путались в тонких системах партий,
Мы шли за Лениным, Керенским, Махно,
Отчаивались, возвращались за парты,
Чтоб снова кипеть, если знамя взмахнет.

Не потому ль изрекатели «истин»
От кепок губкома до берлинских панам
Говорили о нас: «Авантюристы,
Революционная чернь. Шпана...»

Он то подвизался в банде небезызвестной тогда Маруськи, то был красногвардейцем. Поэтому он изнутри понимал стихию гражданской войны. Но то, что он видел и понимал, не совпадало с тем, что требовалось тогдашней критикой, и он почти всегда попадал впросак.
После революции он служит в Центросоюзе. Хорошо разбирается в меховом деле: этим занимался его отец. По национальности он был крымчак, крымский полуеврей, полуцыган. Нет, это не караимы, как думали многие, к караимам Гитлер почему-то относился снисходительно, а вот крымчаков истребил под корень.
Как советского служащего, поэта волновал вопрос, почему интеллигенты должны считаться этаким вторым сортом, разве они не нужны социализму?

Чтобы страну овчины и блох
Поднять на индустриальном канате
Хотя бы на уровень, равный Канаде,
Нужно явленье, увы, неминуемо,
Интеллигенцией именуемое.

На этой почве у него были постоянные споры с Маяковским, который, как известно, безоговорочно заявлял: «Я всю свою звонкую силу поэта тебе отдаю, атакующий класс». Он резко критиковал «Пушторг» Сельвинского и заявлял ему: «Сегодня ваша проблема интеллигенции никого не интересует... Вся она сводится к тому, чтобы пристроиться к пролетариату помощнику присяжного поверенного. Да имей он вашу биографию, плевать бы ему на это! Сейчас все говорят: мы пролетарские, даже граф А.Н. Толстой. А тут выходит красногвардеец в обмотках и заявляет: «А мы – интеллихентские».
Вражда обострилась, когда Сельвинский организовал свой «конструктивизм», противопоставив его Лефу. «Констров» было двенадцать человек, они еще называли себя «недюжинной дюжиной». Вряд ли стоит подробно объяснять, в чем этот конструктивизм заключался. Очень не ко времени они и сборник свой назвали «Бизнес» и на обложке изобразили небоскреб и роговые очки. Впрочем, тогда это соответствовало провозглашаемому лозунгу «Американская деловитость и русский революционный размах». Интересное наблюдение: никто из этих двенадцати не пострадал, хотя нападки на них были достаточно резкими. Зато так называемые крестьянские и пролетарские поэты были уничтожены в 30-е годы сплошь. Пусть литературоведы задумаются над подобной странностью. Не тронули отчаянного Н. Адуева, хотя за гораздо более осторожный юмор Н. Эрдман подвергся серьезным гонениям.
За одно только стихотворение «В. В. Маяковскому до востребования», кстати, написанное в манере Сельвинского, Адуева могли стереть в порошок. Не стерли.
«Декларация прав поэта» Сельвинского была открыто направлена против Лефа и Маяковского.

Уж если даже при лучшей машине
«Энтузиазм – залог побед»,
Чего же требовать от мужчины,
Который, как говорится, поэт?

А вы зовете: на горло песне.
Будь ассенизатор, будь водолив де.
Да в этой схиме столько же поэзии,
Сколько авиации в лифте.

Когда ж и от поэзии спешите отказаться
В рифмах, пышных, как бал драгун,
То это смешней, чем вступление зайца
В «Общество любителей заячьих рагу».

Сошло с рук, несмотря на неистовые, почти доносительские вопли Асеева и компании. Но «верхи» относились к Сельвинскому как-то настороженно. Иногда нападки приводили его в отчаяние.

Сколько раз, отброшен на мель,
Рычишь: «Надоело! К черту! Согнули!»
И, как малиновую карамель,
Со смаком всосал бы кислую пулю...

И вдруг получишь огрызок листка
Откуда-нибудь из-за бухты Посьета.
Это великий читатель стиха
Почувствовал боль своего поэта.

И снова, зажавши хохот в зубах,
Живешь, как будто Ваграмы выиграл,
И снова идешь среди воя собак
Своей привычной поступью тигра.

Несмотря на распри поэта с Маяковским, Владимир Владимирович, сам нападая на Сельвинского, другим не позволял этого делать.
Артист Эраст Гарин вспоминает, как Мейерхольд ставил довольно рискованную пьесу Сельвинского «Командарм 2», где, помимо уже не поощряемой левизны формы, давалась объективная и страшноватая правда гражданской войны. Кстати, любопытное наблюдение: если возьмете последние прижизненные издания Сельвинского, вы эту пьесу найдете, но в ужасном, исковерканном виде. (Видимо, в 50-е годы поэта действительно настолько «согнули», что он стал по отношению к своим ранним вещам настоящим компрачикосом, прямо по формуле Бориса Слуцкого: «Я им ноги ломаю, я им руки рублю»). Так вот, жутковатого командарма там зовут Панкрат Чуб. В том же, 20-х годов, варианте у него было другое имя. И отчество. Иосиф Родионович. Это, так сказать, a parte.
Вернемся к воспоминаниям Эраста Гарина. Не буду обильно цитировать эти воспоминания, а ограничусь кратким пересказом наиболее интересных для нашей темы мест. На обсуждение пьесы художественным советом театра явился Луначарский и, в нарушение обычного распорядка таких обсуждений, попросил дать ему выступить первым. Основной мыслью его было: пьеса наполнена сложным философским содержанием, она очень многопланова, поэтому ее поставить невозможно: рабочие и крестьяне ее не поймут. Ее можно только читать.
Вторым слово попросил Маяковский: получается, сказал он, что мы должны обеднять свои творческие возможности, чтобы приблизиться к отстающему сегодня уровню. Если бы мне пришлось руководствоваться такими приспособленческими позициями, то я бросил бы перо и... пошел к вам в помощники, Анатолий Васильевич.
Луначарский рассмеялся, обнял и расцеловал Маяковского... и пьеса была поставлена. Тогда еще такое было возможно.
Многих тогда донимали тем, что-де их не поймут рабочие и крестьяне, что им надо приблизиться к рабочей жизни.
Сельвинский пошел работать сварщиком на электроламповый завод. Старался он изо всех сил, написал целую «Электрозаводскую газету» в стихах, из которой очерк «Как делается лампочка» печатался неоднократно, даже в «Библиотеке «Огонька». Поэта хвалили, хотя, честно говоря, вся эта продукция была совершенно неудобоваримой. Да и все равно он не мог писать, как Демьян Бедный или А. Безыменский, интеллигентские уши торчали из-под фуражки сварщика. От всего этого периода остался разве что фрагмент из записной книжки И. Ильфа: «Это было в то счастливое время, когда поэт Сельвинский, в целях приближения к индустриальному пролетариату, занимался автогенной сваркой. Адуев тоже сваривал что-то. Ничего они не наварили. Покойной ночи, как писал Александр Блок, давая понять, что разговор окончен» (стр. 151).
На упреки в том, что он не поддастся «одемьяниванию» (тогда был такой лозунг «одемьянивание литературы»), поэт огрызался:

Литература не парад
С его равнением дотошным.
Я одемьяниться бы рад,
Да обеднячиваться тошно.

Врагов он себе умел наживать удивительно. Думаю, что А.А. Сурков, позднее ставший крупным литературным функционером, никогда не мог забыть ему эпиграммы:

Кудри его – как сентябрьский пейзаж,
Профиль – хоть выбей на статуях.
Да жаль вот – стихов не умеет писать,
А это
Для поэта
Недостаток.

Пишущий эти строки видел А.А. Суркова вблизи. У него действительно было медально-красивое лицо. Ну, а насчет неумения писать стихи – это некоторое преувеличение.
Кстати, насчет «поэта-оркестра». Сам Сельвинский себя считал в русской поэзии виолончелистом, негодуя на то, что его ценят ниже трех «гармонистов», к которым он относил уже упомянутого А. Суркова, М. Исаковского и, увы, А. Твардовского, что, на мой взгляд, не делает поэту чести. Надо сказать, что и на него нападали зло и несправедливо. Обвиняли в циничном отношении к женщинам, цитируя старые, едва ли не юношеские стихи:

В ней страсть изменчива, привязанность редка,
И жесты обольстительны и лишни.
Она испорчена, но все-таки сладка,
Как воробьем надклеванные вишни.

А на самом деле большинство его любовных стихов обращены... к жене, Берте Яковлевне Сельвинской, и стихи эти чисты и трогательны.

Ты еще ходишь, плывешь по земле
В облаке женственного тепла.
Но уж в улыбке, что света милей,
Лишняя черточка залегла.

Но ведь и эти морщинки твои
Очень тебе, дорогая, к лицу.
Нет, не расплющить нашей любви
Даже и времени колесу!

Это стихи 1932 года, «Белый песец». В отличие почти от всего остального, цитирую их по изданию позднему, 1972 года. В принципе же предпочитаю издания 20-х – 30-х годов. Здесь эти строки поэт улучшил, они стали человечнее. «Улялаевщину» же, например, ни за что не рекомендую читать в последних редакциях. Только в ранней.
К жене своей поэт и в 1960 году обращался:

Мечта ты моей юности,
Легенда моей старости...

Сельвинский много поездил по Северу, участвовал в экспедиции знаменитого «Челюскина». Враги его распускали слухи, что он с «Челюскина» сбежал. На самом деле он был с группой челюскинцев направлен в разведку, когда казалось возможным найти путь выхода на берег по льдам. Вернуться назад они не смогли. Едва ли их положение было лучше, чем у оставшихся на ледоколе. Как известно, все были спасены.
Накануне войны поэт предчувствует:

Проверим же наши метафоры,
Громы, огни и стяги,
Быть может, придется завтра
С песней идти в атаки.

Пришлось. И очень скоро. Поэт сотрудничает во фронтовых газетах. В это время тема любви к Родине, ненависти к фашистам становится главной в его творчестве. Потрясающую картину представляет собой стихотворение «Я это видел» о тысячах людей, расстрелянных фашистами. Оно большое, и я приведу только его начало.

Можно не слушать народных сказаний,
Не верить газетным столбцам.
Но я это видел. Своими глазами.
Понимаете? Видел. Сам.

Вот тут дорога. А там вон – взгорье.
Меж ними
вот этак – ров.
Из этого рва поднимается горе.
Горе без берегов.

Нет! Об этом нельзя словами...
Тут надо рычать! Рыдать!
Семь тысяч расстрелянных в мерзлой яме,
Заржавленной, как руда.


Стихи этого периода тоже вызывают нападки. Очень уж Сельвинский был непохож на этакий среднестатистический образ поэта.
Он пишет после войны проще. Рассказывая в стихотворении «Севастополь» о том, как он некогда сидел в тюрьме в этом городе, а в 1944 оказался там с вошедшими туда советскими войсками и увидел знакомые места, поэт восклицает:

И тут я понял,
Что лирика и родина – одно,
Что родина ведь это тоже книга,
Которую мы пишем для себя
Заветным перышком воспоминаний,
Вычеркивая прозу и длинноты
И оставляя солнце и любовь.

После войны он продолжает вести семинар в Литинституте. Достаточно сказать, что среди его студентов были С. Наровчатов, Д. Самойлов, А. Яшин, Р. Гамзатов.
Последние годы жизни он жил на даче под Москвой, студенты приезжали к нему туда. На войне он сильно простудился, его прекрасный голос сорвался. Как он сам говорил: «Грудные резонаторы заглохли. «Тигра» читать больше нечем». Тигр был одним из его излюбленных образов, а чтецом своих вещей он был великолепным.
К сожалению, поэтические резонаторы в послевоенные годы у него тоже несколько заглохли. Он умер 22 марта 1968 года, не дожив до 69 лет.
Павел Григорьевич Антокольский, очень любивший поэта, сказал о нем проникновенные слова: «Правда ли, что Сельвинский не дожил до чего бы то ни было, о чем он мечтал рядом со своими близкими. Так ли тверда наша уверенность в уничтожении живой души?
Мне много лет. Жизнь моя переполнена утратами самых близких и драгоценных. Положа руку на сердце, я признаюсь, что не уверен в окончательности смерти. Правда, я не уверен и в обратном – в бессмертии...
Стоя на старости у порога этой загадки, я осмеливаюсь прокричать беспредельно мне дорогому товарищу, другу и брату: "Не тревожься, милый. Твой труд продолжается. Твое одушевление дышит. Твои книги живут. Конца их бессмертию не предвидится"».
На могильной плите (Новодевичье кладбище) выбита его строка: «Народ! Возьми хоть строчку на память!»
Возьмет, Илья Львович! Непременно.


Литература
1. Асеев Н. Письмо в редакцию // Комсомольская правда, 1930, № 289.
2. Ильф И. Записные книжки. М.: Сов. писатель, 1957.
3. О Сельвинском. Воспоминания. М.: Сов. писатель, 1982.
4. Резник О. Жизнь в поэзии (творчество И. Сельвинского). М.: Сов. писатель, 1981.
5. Сельвинский Илья. Избранные произведения. Л.: Сов. писатель. Библиотека поэта, большая серия, 1972.
6. Сельвинский Илья. Лирика. М.: Худож. литература, 1934.
7. Сельвинский Илья. Избранные стихи. М.: Биб-ка «Огонек», 1930.
8. Сельвинский Илья. Я буду говорить о стихах: статьи, воспоминания, «Студия стиха». М.: Сов. писатель, 1982.

 


Рецензии