Неанд. Певчий Гад. Штудии. Ода пошлости

                Штудии

«То ли чо, то ли ничо, то ли х… через плечо…» – долго напевал-мурлыкал про себя Великий. Это было его повседневное, неизбывное. Не очень пристойное, но накрепко приставшее. Почему именно это? Не скажет никто. Но, по трезвом рассуждении, можно так – это и был девиз всей его ранней, особенно безалаберной жизни. То есть – ни то, ни сё. Так он и жил-поживал, вполне бессмысленный млад-Великий…
Но – до поры до времени.

***
Попав однажды в библиотеку, Великий раз и навсегда пристрастился не только к чтению букв, но и к самым сложным, чаще всего неразрешимым  вопросам бытия… нет, скажем беспафосней – жизни. К вопросам метафизического и, особенно, литературно-исторического свойства. Среди потускневших разрозненных листов нашлась бумага с надписью крупными буквами: ШТУДИИ. Это были, громко говоря, литературные эссе. Всякое выдавал там Великий. И вот что выдал однажды:

«…споры бывают разные – заурядные, тут же стирающиеся в памяти. Бывают споры «так себе», – от не фиг делать.
Но бывают и судьбоносные. Вот один –  не спор даже, а словесное и мысленное сражение 18 века – сражение Ломоносова и Сумарокова, растянувшееся на десятилетия. Об чём спор? А так, о «пустячке» – о четырёхстопном ямбе. Это потом, после Пушкина четырёхстопный ямб с женской рифмой, «онегинский» ямб стал непререкаем в светской поэзии. Народная же плевать хотела и на силлабику, и на силлаботонику, и на всякие прочие занюханные «размеры», «законы». Как дышится, так и пишется. И всегда была природной, органичной, в отличие от…
А тогда… тогда в светской поэзии всё неоднозначно было.
Только-только Тредиаковский и Ломоносов ввели силлаботонический стих (после полутора веков царствования в русской поэзии чудовищной польско-латинской силлабики, совершенно чуждой русскому уху), как тут же возник маленький, вздорный на первый взгляд, вопросец – а каким должен быть четырёхстопный ямб? С мужской рифмой, с женской?
Ломоносов утверджал –  непременно с мужской. И мощно подкреплял:

«Открылась бездна, звезд полна,
Звездам числа нет, бездне дна».

Сумароков же увлажнял этот ямб женской рифмой. Не больно талантливый, но многоучёный стихотворец, он всё-таки с помощью своих сторонников, поддержанных самой могучей, как всегда, женской образованной аудиторией формально победил в  долгом споре. И даже не столько он, сколько воистину раскрепощённый (не шибко чествуемый у нас в силу известных причин) Барков. Да-да, тот самый «похабник» Барков, чьи стихи бойко расходились в нелегальных списках. А был он фигурой значительной, членом Академии российской словесности, переводчиком Горация и проч. И самое грустное и знаменитое ( легенда?), что осталось в памяти потомков: двустишие, свёрнутое трубочкой, найденное у него в заднем проходе, когда вытаскивали полуобгоревший труп поэта-самоубийцы из камина:

«И жил грешно,
И помер смешно».

Это, конечно, кроме бессмертного: «На передок все бабы слабы…»
Барков Барковым, но свободный его стих, как бы само собою минуя Хераскова, Сумарокова, того же Ломоносова, и даже Жуковского, перешёл, «привился» – мощно развился у Александра Сергеевича Пушкина. А про Баркова, прямого предшественника А.С.Пушкина,  даже в литературной энциклопедии сказано почти комическое: «Барков. Иван Семёнович (или Степанович?..)».
И вот, мраморная плита гениального «Евгения Онегина» словно бы насмерть придавила четырёхстопный ямб с мужской рифмой. И «бабье» пошло отмерять  своё торжественное восхождение по ступеням русской поэзии – до наших дней.
Не скоро опомнятся поэты, поймут, что не всё же называть Россию женщиной, матерью, девой, женой… как учудил Блок:

«О Русь моя, жена моя…»

Один только Лермонтов, кажется, с мощью, не уступающей пушкинской мощи, смог создать равноценный «Онегину» шедевр – поэму «Мцыри». Вот уж где сила и ясность «мужского» четырёхстопного ямба проступила во всей полноте и убедительности:

«Старик, я слышал много раз,
Что ты меня от смерти спас…»

А мы, поганцы, так привыкли к «сладостному» женскому:

«Мой дядя  самых честных пра вил,
Когда не в шутку занемог,
Он уважать себя заста вил
И лучше выдумать не мог…»,

Так привыкли, что не осознаём своей скрытой (утраченной за «бабьей сладостью»?) силы – силы мужской.
Только вот я, неуч, не поленился прикинуть – сколько «мужских» стихов и песен в русской лирике и сколько «женских». Интересно? Пожалте:
 Процентов восемьдесят – «бабьи» вздохи и рыданья. Процентов двадцать – «мужской» рёв, рык, помахиванье «палицей»… навроде:

«Эх, дуби-инушка, ухнем…»

Судьбоносные споры случаются. Громкие. На всё духовное состояние страны влияют. Только редко слышим. Оттого и не понимаем – бабья мы страна, мужская?..
Редко, ох, редко…олухи...»

***
– «Подумаешь, классика… «Три сестры»! – возмущался Великий после посещения драмтеатра – ну, что там такого, очень уж особенного? Пародия какая-то, а не драма… мать – стареющая шлюха, сёстры – грезящие  б…ской Москвой («Москву!.. В Москву!..»), созревающие шлюшонки... нет, не то. То ли дело – жись! Знавал, знавал таких…»
И – наваял свой вариант. «Три сестры»:

«К трём сёстрам шёл и быстро хотел.
Потом сидел и потел.
Три сестры потели втройне,
Имея несколько тел…»

***

                Ода пошлости

– «Ну, многоуважаемая рванина, что такое есть пошлость? – восходя на грязную кафедру знаменитой пивной, грозно вопросил Великий на очередном общеобразовательном коллоквиуме, – что, что это есть, я вас спрашиваю?..»
Пивная умолкла, затихло хлюпанье. В кружках медленно оседала пена, пока оратор выдерживал паузу. Выдержал, резанул:
«Пошлость – наикратчайший путь к сердцам самых многочисленных и простодушных масс. Вот что это такое!»
«Развернись, развернись!..» – зашумела недоуменная публика. И стал Великий  разворачиваться, эффектно шурша невзрачною мысью по древу.
– «Есенина любим?»
            – «Любим, любим!.. не томи, поганец, гони мысь!..» – роптала пивная.
- «А Высоцкого?»
- «Любим, любим!..»
– «А вот за Пошлость и любите! – рубанул Великий – как и Есенина. Это два самых народных поэта».
 И стал разворачиваться дале:
– «Ну разве полюбили б Есенина за самые грубокие и таинственные его стихи, навроде:

 «…о, если б прорасти глазами,
           Как эти листья, в глубину!..»?

Да ни в жись! Людям надо исхоженное, испешехоженное, пройденное всеми, знакомое до глубины души – каждому по отдельности и всем вместе – ПОШЛОЕ. Высокое Пошлое.
Ключом к разгадке могут стать наверняка малоизвестные вам, народу, строки Осипа Мандельштама:

«…всё было встарь, всё повторится снова,
И сладок нам лишь УЗНАВАНЬЯ МИГ…» –

вот именно это, пошлое, пройденное, исхоженное, банальное царапает сердце. И только. Новизна требует труда, а здесь – простой и ясный подарок из прошлого. Как забытая мелодия детства, забытая и – вдруг – узнанная! И сердце радуется. Радуется мигу узнаванья.
А оно – пройденное, испошленное тысячами следов, так дорого! Дороже любой «новизны». Ибо – своё, родное, всей шкурой прочувствованное. Как не любить эти пьяные всхлипы, слёзоньки, клятвы типа «Не забуду мать родную»? Как не любить, если ТЫ САМ такой! Как оно хорошо, это грубое всякое, на грани вульгарности даже, вроде:
«Сыпь, гармоника, сыпь моя частая,
Пей, выдра, пей!..
Мне бы лучше вон ту, сисястую,
Она глупей…» 
Это – да! Это любят. Любят максимально приближенное к простым и некрасивым, как сама «правда жизни», чувствам, инстинктам… – вот что по-настоящему  дорого человеку, даже высокообразованному. Человек – та же двуногая тварь, как и мильён лет назад. В нём же, родные вы мои, процентов восемьдесят – звериное, процентов двадцать – возвышенное… может быть, даже божеское. Нечего обольщаться насчёт себя, любимых»
– «А как же возвышенные, благородные, классические стихи, которые мы все зубрили в школе?» – попыталась, было, возразить медленно спивающаяся аудитория, до конца, впрочем, не растерявшая золотинок чистого детства, отблесков юности.
Великий был непререкаем.
– «Классика бессмертна. Но вот любят ли её? Чаще – уважают. А любят…
Возьмите стихи Ивана Бунина… лучше уже не может, кажется, быть, это ж само совершенство. Но вот пошлости ему недоставало… явно недоставало. Поэтому Буниным – восхищаются, Есенина – любят…
Забреди случайно куда-нибудь ночью, в поле, на одинокий костерок, где пьют и греются незнакомые бомжи… что с тобой сделают? Могут прибить. А могут  пригласить к огоньку. Но что ты им дашь в ответ на добрый приём? Предложишь стихи почитать. А чем ещё в такой-то ситуации, можно отблагодарить?
Послушают с удовольствием. Буниным восхитятся. А прочти Есенина – сердца дрогнут. И нальют тебе стопочку.
Вот – разница.
Причём Есенина любят все, от академика до дворника. Такая вот Высокая Пошлость. И это не считая главного – его гениальности…»

Аудитория, несколько посомневавшись, всё же скинулась и выставила неопохмелённому Великому пару свежего, советского, прекрасного, разливного жигулёвского пива в бокастых толстых кружках…

***
И рассказал Великий любимым слушателям Сказку. Страшную-страшную. Думал напугать… да кого – завсегдатаев пивной, «синяков»? Ага, напугал!..


Рецензии