Незаконное потребление наркотических средств, психотропных веществ и их аналогов причиняет вред здоровью, их незаконный оборот запрещен и влечет установленную законодательством ответственность.
Лев Толстой, Ф. Достоевский и ложь Г. Ореханова
И «ТОЛСТОВЕДЕНИЕ НА ЛЖИ»
ПОПА ГЕОРГИЯ ОРЕХАНОВА
Лганьё о «хорошем», православном, истинно-христианском Достоевском и его антиподе, еретике Льве Толстом занимает едва ли не центральное место в общем мифотворчестве попа Г. Ореханова, заполняющим оба его наиболее фундаментальных творения – и «научно»-богословскую его монографию 2010 года «Русская Православная Церковь и Л. Н. Толстой: конфликт глазами современников», и популярную её переработку – книгу 2016 г. «Лев Толстой – пророк без чести. Хроника катастрофы». В думах о том, как бы изгалённей обгадить Льва Николаевича в глазах своей православнутой паствы и просто досужей читающей массы, Ореханов не мог пройти мимо старых толстоведческих метафор противопоставления – в том числе и Достоевского Толстому. Даже подзаголовок орехановского сочинения 2016 года – «Хроника катастрофы» -- отсылает нас к дореволюционной и эмигрантской публицистике всякого пошиба концевичей, степунов или борисов зайцевых, упорно представлявших исповеднический и мученический путь Толстого 1880-1900-х гг., Толстого-свободного христианина, как «катастрофу» и «трагедию» (не «драму», а именно «трагедию» -- тем подчёркивая, что всё кончилось смертью «ересиарха», и кончилось, по их представлением, плохо…).
Даже педерастически-розовый цвет основной (картонной) обложки книги 2016 года, стыдливо прикрытый, как Ореханов своей поповской ряской, тёмно-синей бумажной суперобложкой, указывает на значительность для автора этой мифологии: это – более чем «прозрачный» намёк на «розовых христиан» Константина Леонтьева, одним из которых тот провозгласил в статье 1882 года Льва Толстого.
Наконец, если в околонаучно-богословском труде Г. Ореханова 2010 года тема «Л. Н. Толстой и Ф. М. Достоевский» изложена последовательно на стр. 271 – 363, то розовая книжица 2016 года демонстрирует здесь совершенно особенный замысел попа Ореханова: начав свою антихристово манипулятивное брёхотворство с заголовка и внешнего оформления книги, он продолжает его не только содержательно, но и СТРУКТУРНО. Отрывок монографии 2010 года подаётся здесь массовому читателю ПОРЦИЯМИ, своего рода «интерлюдиями» внутри глав книги: он поделен на несколько особо поименованных «НЕ-встреч» (так назвал их автор). Это, в дополненном и переработанном виде, всё тот же текст 2010 года, но: 1) оглуплённый до уровня понимания массового интеллектуального сноба; 2) «сдобренный» рядом сомнительных, не встречающихся в тексте 2010 года, цитат и «аргументаций»; и 3) имеющий связь с поповскими мифологемами основного содержания книги.
Именно в связи с этой, главной ложью орехановского опуса 2016 года мы и будем анализировать презентацию массовому читателю мессиром священником темы «Толстой и Достоевский» -- не забывая и о более полной, скрупулёзной и удобной для анализа книге 2010 года.
Поневоле вспомнишь тут вывод одного из рецензентов 2010 года: подобно другому брёхотворцу от «популярного толстоведения», Павлу Басинскому, поп Георгий Ореханов относится к Л. Н. Толстому без тени и без намёка на уважение: как к глупому мальчишке, которому лучше бы, если бы достался во влиятельные спутники «хороший православный дядя» Ф. М. Достоевский, а не «плохой сектант и гордец» В. Г. Чертков.
Задача нашего исследования в данной теме такова: на основе более грамотной, объективной интерпретации преимущественно ТОГО ЖЕ САМОГО ИСТОЧНИКОВОГО МАТЕРИАЛА, равно как и исследовательских работ (включая некоторые собственные наши предшествующие наработки и исключая очевидно «недосягаемую», невменяемую для критики галиматью ряда богословов и публицистов) показать, что ОРЕХАНОВ ВРЁТ И БРЕШЕТ, СОЗДАВАЯ «НА ПУСТОМ МЕСТЕ» ОБРАЗ «ПРОТИВОСТОЯЩИХ» ДРУГ ДРУГУ ПИСАТЕЛЕЙ: Достоевского и его церковно-верующих критиков – в ВЫМЫШЛЕННОМ противостоянии «ереси» Толстого.
Ореханов стремится «отложить», как какашку, в читательских головах не соответственные реальности образы Ф. М. Достоевского, как идущего якобы по верному пути «ученика Христа и Церкви», и Л. Н. Толстого – как сбившегося с этого пути «бунтаря», поклонника просвещенческих идей «безбожного» Запада, могущего, в лучшем случае, быть ВЕДОМЫМ Достоевским, как наставником – по пути к «истинам» учения церкви «православных»…
Постараемся показать, что ситуация была едва ли не обратной. Да, сойдись Достоевский и Толстой, -- они уже в 1870-х не могли бы быть согласны. А живой (если бы остался жить в этот период…) Достоевский 1880-1900-х гг. – без сомнения, враждовал бы с проповедью Толстого, выражая своё неприятие в новых текстах… Но из этого не следует вовсе, что ему БЫЛО, ЧТО «открыть» Л. Н. Толстому в ЯКОБЫ «непонятом» им церковном учении и «предании». Предварительный наш вывод таков: Достоевский (как и все современные Толстому «упёртые» церковные веруны) – МОГ, но не желал признать Толстого именно учителем в новом, высшем религиозном понимании жизни; Толстой же – мог стать таким наставником, но НЕ УМЕЛ (быть может, отчасти и по гордости, в которой его так любят «уличать») находить путь к сердцами и сознанию таких, не менее гордых, учеников. Но – ХОТЕЛ, памятуя истину древнего восточного мудреца: ценнейшему нас учат наши ученики… огромная доля этой науки – взаимной! – «ускользнула» от Льва Николаевича в сумрачные зимние дни 1881 г., когда Фёдора Михайловича не стало… оттого, вероятно, Толстой так и тосковал известием о его смерти.
* * * * *
Теперь – непосредственно о мифических орехановских «не-встречах» -- по книге 2016 г. Сам этот термин, весьма странный в книге, претендующей быть «простой, но научной» (с. 11), автор раскрывает на стр. 181 – 183, как метафору некоей МИСТИЧЕСКОЙ ПРЕДОПРЕДЕЛЁННОСТИ, связанной с «психо-духовной конституцией» (терминология Ореханова) обоих писателей и выразившейся в факте того, что Достоевский и Толстой не успели познакомиться в своей земной жизни. Их разделил ТЕКСТ: опять же, не в узуальном, а в предельно широком, не только культурологическом, но и поэтическом, и богословском понимании данного термина. Текстом этим была сама их жизнь – писательская и интимно-религиозная. Для Достоевского это был путь к посмертному признанию в кругах городской церковно-верующей интеллигенции; для Толстого, конечно же – «дорога в ад», путь трагического одиночества, духовной и личностной деградации, страшной смерти и посмертного забвения всех его христианских и социально-обличительных писаний…
Как и П. Басинский, мешая ложь с полуправдой, Георгий Ореханов не преминул проследить «этапы» этого пути. Раннее сиротство. Отсутствие «систематического православного воспитания» (с. 111). «Прогулы и нечувствительность к истории», из-за которых якобы юного Льва ОТЧИСЛИЛИ из Казанского университета (с. 112; источника такого сенсационного открытия в толстоведении лукавый поп, разумеется, не называет). Увлечённость в юности Руссо, а в зрелые годы некими «богословами либерального лагеря» (с. 113). Особо и неприкрыто негативно отмечены Орехановым ранняя «гордая» самостоятельность ума Льва Николаевича, на который он «слишком полагается» (с. 122), не доверяя «духовным авторитетам» церкви и даже испытывая в их отношении скепсис и некие сословные, «дворянское равнодушие и дворянское презрение» (с. 129) (т.е. скепсис и презрение УМНОГО и ОБРАЗОВАННОГО человека!).
Это всё Ореханов или подглядел у Басинского, или имел с ним сношения и беседы… или, что вероятнее, -- сам такая же подлая, лукавая и брехливая ДРЯНЬ, что и Павел Валерьич! Подобно Басинскому, «накормив» таким образом своих читателей, городских снобов-псевдоинтеллектуалов, чувством своего даже некоего превосходства над “недотёпой” молодым Толстым, он вдруг достаточно резко меняет настроение, корча из себя некоего “защитника” Толстого:
«…С некоторых пор русские школьники научились уже чуть ли не в пятом классе объяснять всем желающим, “чего не понимал Л. Толстой и в чём он ошибался”. Правда, часто не прочитав у Толстого ни одной строчки. Чтобы не поддаться этому искушению, нужно почаще напоминать себе простую истину: Л. Толстой был не глупее любого из читателей этой книги. Он был гораздо культурней и образованнее многих её читателей» (с. 129).
( Себя, как сочинителя «этой книги» Ореханов, по всей видимости, мнит умней, образованнее и культурней не только «многих её читателей», но и главной персоналии, коей она посвящена… )
Итак, вопреки лживому заверению Пролога книги в том, что автор её не только не имеет «желания угодить поклонникам постмодерна», но даже затрудняется дать определение этого понятия (с. 12), Ореханов, вполне в постмодернистском стиле, ИГРАЕТ со своим предполагаемым читателем, как кошка с мышью – манипулирует его эмоциями и движением мысли (опять же – начиная с НЕСЛУЧАЙНОГО внешнего оформления книги…), тем самым делая интеллектуально беззащитным в отношении тех подтасовок, которые готовится далее ему скормить.
И ложь сия не замедлила быть… потоком залив страницы 129 – 180 книги. Для нас важна здесь только та часть вранья, которая стала для Ореханова непосредственным подступом к теме «Толстой vs. Достоевский». Это – несколько “с мясом” выдранных Орехановым (и союзным с ним Павлом Басинским, кстати) отрывков из толстовского Дневника за 1852 – 1860 гг., которые он отчего-то объединяет в цикл «символов веры» (с. 173 - 174) -- уже тем самым подчёркивая, что вера даже молодого Толстого была какая-то «своя», не церковная, а значит – он уже в молодости «сбился с пути» и даже 10, 20 и более лет спустя «духовно нуждался» в общении с такими «истинно православными» мыслителями, как Ф. М. Достоевский.
Прежде всего нужно сказать о необоснованно расширительном (в особенности для «профессионального» попа) употреблении Орехановым понятия «символ веры». Семантика данного понятия, трактуемого словарями как «система основополагающих догматов ВЕРОУЧЕНИЯ», неотторжима от некоей УЧАЩЕЙ структуры, секты или церкви. Толстой в ЛИЧНОМ Дневнике – не предполагал ни репрезентации, ни навязывания кому-то своих установок.
Но главное – в другом. Только две из выдуманной Орехановым серии толстовских «кредо», а именно записи от 1852 года (46, 149) и от 13 июля 1854 года (47, 12), начинающиеся со слова «верую», мы можем отнести хоть к чему-то, напоминающему именно символы веры. Но в них-то как раз ещё и нет никаких признаков “отпадения” от учения православия.
Судите сами:
1852.
«Верую во единого, непостижимого, доброго Бога, в бессмертие души и в вечное возмездие за дела наши; не понимаю тайны троицы и рождения сына Божия, но уважаю и не отвергаю веру отцов моих» (46, 149).
Толстой назвал это "формулой верования".
И второй отрывок:
1854
«Верую во единого всемогущего и доброго Бога, в бессмертие души и в вечное возмездие по делам нашим, желаю веровать в религию отцов моих и уважаю её» (47, 12).
Во-первых, у Толстого здесь уже не "символ" или "формула веры", а МОЛИТВА (часть текста, по которой можно опознать молитву, Орехановым из цитаты "предусмотрительно" удалена). Цитируем полностью по тексту ПСС, т. 47:
«В;рую во единаго всемогущаго и добраго Бога, въ безсмертіе души и въ в;чное возмездіе по д;ламъ нашимъ; желаю в;ровать въ религію отцовъ моихъ и ува¬жаю её -- «Отче нашъ» и т. д. «За упокой и за спасеніе родителей». Благодарю тебя, Господи за милости Твои, за то. . . за то и за то. (При этомъ вспомни все, что было для тебя счастливаго.) Прошу, внуши мн; благія предпріятія и мысли, и дай мн; счастія и усп;ха въ нихъ. — Помоги мн; исправляться отъ пороковъ моихъ; избави меня отъ бол;зней, страданій, ссоръ, долговъ и униженій. Даруй мн; въ твердой в;р; и надежд; на Тебя, въ любви къ другимъ и отъ другихъ4 съ спокойной сов;стью и пользой для ближняго жить и умереть. Даруй мн; творить добро и изб;гать зла; но будетъ со мной добро или зло, да будетъ пре¬святая воля твоя! Даруй мн; добра, истиннаго! Господи помилуй! Господи помилуй, Господи помилуй!»
Помимо того, что это молитва, это, сути своей, кредо одного из честных, церковноверующих и религиозно-воспитанных, но при этом умных и светски-просвещённых молодых людей поколения Толстого, которые ЖЕЛАЛИ («по вере отцов и дедов…»), НО УЖЕ НЕ МОГЛИ разделять с церковью «православия» весь бред её паразитарного на предании о Христе и на невежестве масс лжеучения, весь её официальный Символ веры – но боящихся неких метафизических, а в большей степени – социальных последствий “отпадения”, совершенного разрыва с самозванкой во Христе, церковью.
Прочие «символы веры», отысканные Орехановым, уже совершенно не подходят под это определение. Это касается записей Дневника 1855 и 1860 гг. Одна, самая знаменитая из «цикла», от 4 марта 1855 г., доносит до нас раннее суждение Льва Николаевича о необходимости воссоздания христианства во всех его первозданных силе и значении, способных служить основанием для единения людей в одном религиозном понимании жизни – «религии Христа, но очищенной от веры и таинственности» (т.е. от мистики и обрядоверческого идолопоклонства – всего того, что, напротив, всегда разделяло людей).
Приводим отрывок по тексту тома 47 Полного собрания сочинений Толстого (47, 37 - 38):
«Въ эти дни я два раза по н;скольку часовъ писалъ свой проэктъ о переформированіи арміи. Подвигается туго, но я не оставляю этой мысли. Нынче я причащался.
Вчера разговоръ о божественномъ и в;р; навёлъ меня на великую громадную мысль, осуществленію которой я чувствую себя способнымъ посвятить жизнь. — Мысль эта — основаніе новой религіи, соотв;тствующей развитію челов;чества, религіи Христа, но очищенной отъ в;ры и таинственности, религіи практической не об;щающей будущее блаженство, но дающей блаженство на земл;.
Привести эту мысль въ исполненіе я понимаю, что могутъ только покол;нія, сознательно работающія къ этой ц;ли. Одно покол;ніе будетъ зав;щать мысль эту сл;дующему».
В первую очередь обратим внимание на ближайший событийный КОНТЕКСТ, в котором молодой Лев доверяет страницам Дневника свой замысел и который отразился в них: смерть «государя» Николая I Палкина и связанные с нею надежды на «великие перемены» для России, на необходимую модернизацию:
«1 марта. <…>18 февраля скончался Государь и нынче мы принимали присягу новому Императору. Великія перем;ны ожидаютъ Россію. Нужно трудиться и мужаться, чтобы участвовать въ этихъ важныхъ минутахъ въ жизни Россіи» (47, 37).
И Толстой берётся за посильное для него поприще – готовит свой проект реформы в армии. Но не менее насущным для России кажется ему и непосильное ПОКА дело: участие в РЕЛИГИОЗНОМ преображении любимого отечества. Если устройство армии архаично и вредно для государственных задач, то… самым архаичным и вредным для сознания и душ соотечественников молодой человек справедливо находит ЦЕРКОВНОЕ учреждение: не только на уровне его внешнего устроения и недопустимой для христиан тесной связи с государством, но и в фундаментальном, в суеверном лжеучении и языческом колдовстве «таинств» и идолопоклонничества.
ЦЕЛЕСООБРАЗНО ли для борьбы с этим буквально «основывать новую религию» -- т.е. создавать секту, которая просто будет влачить маргинальное существование рядом с презирающими или ненавидящими её верунами доминирующей гиперсекты «православия»? Никак. И Толстой предполагает совершенно иной, действенный путь: борьбы ИЗНУТРИ. Не учреждения с учреждением, а отчасти уже осознанной ЛЖИ с некоей истиной Самого Бога, пока неизвестной ему…
А теперь – прочитаем ещё раз (исправляю здесь на современную орфографию):
«Вчера разговор о божестве и вере навёл меня на великую, громадную мысль, осуществлению которой я чувствую себя способным посвятить жизнь. Мысль эта — ОСНОВАНИЕ НОВОЙ РЕЛИГИИ, соответствующей развитию человечества, РЕЛИГИИ ХРИСТА, но ОЧИЩЕННОЙ от веры и таинственности, религии практической, не обещающей будущее блаженство, но дающей блаженство на земле" <Запись от 4 марта 1855 г. Выделения наши. - Р.А.>.
По сей день идеологически ангажированные (чаще всего - церковно-верующие) исследователи зачастую сразу "перебрасывают" от сих строк читателя к Толстому к.1870-х — 1880-х гг., времён «Исповеди», почти навязывая кажущийся истинным вывод о том, что Толстой в последние десятилетия жизни просто-напросто осуществил замысел молодости...
Так ли это?
Вчитаемся, в ЧЁМ замысел. Это не так-то просто понять: Дневник Льва Николаевича, как и всякий источник личного происхождения и (первоначально) для личного пользования не подвергался специальному редактированию: Толстой нередко излагал свои мысли в Дневнике несколько "неряшливо", "для одного себя", не подбирая слова, а по принципу: "я-то сам понимаю, что хочу этим сказать".
Итак:
1. Молодой Толстой пришёл к идее "основания новой религии".
2. Религия, которую Толстой полагает "основать" — есть "религия Христа", т.е. христинство, но —
3. "Религия ... ОЧИЩЕННАЯ ОТ ВЕРЫ (?! - Р.А.) и таинственности.
Тут стоит вдуматься и попытаться не впасть в недоумение в связи с появляющимися вопросами:
1) КАК можно вновь ОСНОВАТЬ уже основанную Христом религию?
и 2) Как религия (синоним: вера) может быть "очищена от веры"?
Мы смеем утверждать, что Толстой 1870-х — 1900-х гг. ЭТИМ дерзким и непродуктивным путём не пошёл. Изучив евангелия и православное богословие, прочитав множество книг по религиоведению и библеистике, он из этих замыслов молодости выполнил только одно: именно ОЧИЩЕНИЕ учения Христа "от веры и таинственности". Он частично, как сумел, высвободил христианство от того, что уже в древности превратило преданное Христом миру Божье откровение и пример земной жизни разумного человека, данный им, в фундамент для мистического учения и колдовского обрядоверия назвавших себя христианскими церквей, для их многовекового экономического и идеологического господства. НИКАКОГО "ТОЛСТОВСТВА" ТОЛСТОЙ НЕ "ОСНОВЫВАЛ", оставшись на христианском идейном "фундаменте", став свободным от веры в отжившие своё суеверия церкви, но всё-таки — христианином. СВОБОДНЫМ христианином, могущим стать членом лишь одной, истинно Христовой, церкви – если бы такая исторически где-нибудь существовала.
«Я верю в учение Христа и вот в чём моя вера.
Я верю, что благо мое возможно на земле только тогда, когда все люди будут исполнять учение Христа.
Я верю, что исполнение этого учения возможно, легко и радостно.
Я верю, что и до тех пор, пока учение это не исполняется, что если бы я был даже один среди всех неисполняющих, мне всё-таки ничего другого нельзя делать для спасения своей жизни от неизбежной погибели, как исполнять это учение, как ничего другого нельзя делать тому, кто в горящем доме нашёл дверь спасения.
Я верю, что жизнь моя по учению мира была мучительна и что только жизнь по учению Христа даёт мне в этом мире то благо, которое предназначил мне Отец жизни.
Я верю, что учение это даёт благо всему человечеству, спасает меня от неизбежной погибели и даёт мне здесь наибольшее благо. А потому я не могу не исполнять его.
<…>
Христос показал мне, что единство сына человеческого, любовь людей между собой не есть, как мне прежде казалось, цель, к которой должны стремиться люди, но что это единство, эта любовь людей между собой есть их естественное блаженное состояние, то, в котором родятся дети, по словам его, и то, в котором живут всегда все люди до тех пор, пока состояние это не нарушается обманом, заблуждением, соблазнами.
Но Христос не только показал мне это, но он ясно, без возможности ошибки перечислил мне в своих заповедях все до одного соблазны, лишавшие меня этого естественного состояния единства, любви и блага и уловлявшие меня во зло. Заповеди Христа дают мне средство спасения от соблазнов, лишавших меня моего блага…
<…>
Церковь, составлявшаяся из тех, которые думали соединить людей воедино тем, что они с заклинаниями утверждали про себя, что они в истине, давно уже умерла. Но церковь, составленная из людей не обещаниями, не помазанием, а делами истины и блага, соединенными воедино, -- эта церковь всегда жила и будет жить. Церковь эта как прежде, так и теперь составляется не из людей, взывающих: Господи, Господи! и творящих беззаконие (Матф., VII, 21, 22), но
из людей, слушающих слова сии и исполняющих их.
Люди этой церкви знают, что жизнь их есть благо, если они не нарушают единства сына человеческого, и что благо это нарушается только неисполнением заповедей Христа. И потому люди этой церкви не могут не исполнять этих заповедей и не учить других исполнению их.
Мало ли, много ли теперь таких людей, но это -- та церковь, которую ничто не может одолеть, и та, к которой присоединятся все люди.
Не бойся, малое стадо, ибо Отец ваш благоволил дать вам Царство (Луки, XII, 32)».
(«В чём моя вера?» - Глава XII).
Да, вера Толстого – не еврейская или церковная вера. Но это никак и не сектантская попытка выгромоздить на учении Христа некую новую догматику, внешне альтернативную официально-церковной, но на деле – такую же паразитическую на слове и примере земной жизни Христа, как и церковные учения. Это вера ИНОГО (христианского) ПОНИМАНИЯ ЖИЗНИ. Толстой не шёл тем путём споров, склок и компромиссов, которым шли церковники, мнимые христиане, в первые же века после Христа забывшие и извратившие его учение, а затем, не владея уже ни одним достоверным источником, -- выдумавшие своё и придавшие ему, и заодно самим себе, авторитет истинности и непогрешимости. Не пошёл он и путём сектантского отрицания. Его служение Богу и Христу – созидательно во всём. Толстой кропотливой работой воскресил в евангелиях всё то, что Христово, а не искажено или приписано ему, и ориентиром ему стали – Нагорная проповедь и другие беседы Христа, как они дошли до нас в канонических евангелиях. Восстановленное, вытащенное из безвременного забвения учение Христа он взял за руководство в повседневной жизни, поступках, речах и помышлениях – за что и разделил, в немалой степени, судьбу общего ему и всем истинным христианам Учителя…
* * * * *
Другая же запись, связанная со смертью брата Толстого Николая, доносит до нас схожий замысел молодого Толстого: «написать материалистическое Евангелие, жизнь Христа материалиста» (т. е. благовествование о земной жизни всякого человека как сына Бога-Отца и о её смысле, не уничтожаемом неизбежностью смерти – без ветхих еврейских сказок, чудес и мистики) (48, 30).
Наконец, ещё одна запись 1855 года – тоже ни по содержанию, ни даже по внешности не напоминает «символа веры», а, скорее, так же молитву искренне верующего человека, сомневающегося во внушённой ему с детства от имени Бога лжи попов и богословов, но не отыскавшего ещё настоящего смысла своего и других людей бытия:
«Боже! Благодарю тебя за Твоё постоянное покровительство мне. Как верно ведёшь ты меня к добру. И каким бы я был ничтожным созданием, если бы ты оставил меня. Не остави меня, Боже! Напутствуй мне и не для удовлетворения моих ничтожных стремлений, а для достижения вечной и великой неведомой, но сознаваемой мной цели бытия» (47, 42).
* * * * *
Как видим, если и считать, в своей сумме, приводимые Орехановым отрывки неким символом веры, то – преимущественно «отрицательным», ни в коем случае не «положительным»: отрицающим слепую веру доверия внушаемому с детства обману – «закваске» православных фарисеев и книжников. Ореханов уловил это, и не преминул назвать первые две из приводимых им записей – «просвещенческой программой», «закваской Просвещения» (с. 174 и 175).
И это при том, что, как вынужден признавать сам Ореханов, размышления молодого Толстого тесно связаны с тогдашними его впечатлениями от военных действий, поиском смысла виденного, а значит, сетует поп, Толстого всё-таки невозможно аттестовать как «морального урода», морализирующего о религии «среди ада войны» (с. 176).
Но – вполне можно выставить его перед читателем уродом интеллектуальным и социальным, отщепенцем, или, во всяком случае, -- кандидатом в отщепенцы, сектанты, маргиналы… С целью подобного стультифицирования Толстого, Ореханов приводит ёмкий немецкий термин Verortung, имеющий значение позиции «в интеллектуальном и духовном пространстве, которое занимает человек и которое определяется его жизненной историей»: события, встречи с людьми, книги… (с. 176 - 177).
И далее, в довершении всего этого громождения богословско-публицистической белиберды (в монографии 2010 г., по понятным причинам, отсутствующей…), поп Г. Ореханов делает свой «коронный» вывод: в жизни Л. Н. Толстого не состоялось главной, по его мнению – мистической – встречи: «Толстой так и не встретил в жизни Воскресшего Христа» (с. 179). Вот и всё! А вне этого, вне «богатства евангельских смыслов», группирующихся, по мнению Ореханова, не вокруг Нагорной проповеди, притч и примера земной жизни Иисуса Христа, а именно вокруг его «воскресения», исповедание Толстым христианства превращается в «довольно банальную моральную проповедь» (Там же).
Этой одной дерзостью Ореханов уже вполне демонстрирует своё НЕхристианское сознание. Даже люди, не соглашавшиеся с Толстым из числа его верующих современников – признавали его проповедь коррелирующей с евангельскими текстами и образами, и прикусили бы вовремя язык, дабы не назвать того, что всё-таки несомненно Христово и Божье – ущербным, банальным… Ореханов же опускает Л. Н. Толстого – свободного, недогматического христианина – до положения одинокого религиозного индивидулиста, «сакрализирующего собственный эмоциональный мир» (Там же) -- этакий умственный рукосуй. Великий мастурбатор, дрочащий на собственного, выдуманного «материалистического» Христа, ищущий, как бы создать собственную рукосуйную религию, и, по безумию и гордыне, «проецирующем этот поиск на нужды человечества», на «построение земного царства добра» (с. 179 - 180).
И, навязав массовому читателю своей книжки 2016 года такой извращённый образ Льва Николаевича, Ореханов подводит его вплотную к восприятию баек, важнейших для его мифологемы – об априорно губительных для Л. Н. Толстого его «не-встречах» с Ф. М. Достоевским, первая из которых связана с различием в восприятии писателями образа Христа.
В тесной связи с мифологемой «невстреч» находится облюбованный православными журналами и сайтами малодостоверный ПЕРЕСКАЗ ПЕРЕСКАЗА из воспоминаний С. Н. Дурылина о его общении с «аввой» Михаилом Новосёловым.
Однажды, ещё в 1880-х годах, молодой Новосёлов, бывший тогда ещё учеником Льва Николаевича, сидел у него в гостях вместе с другими «толстовцами». В разговоре мелькали имена предшествовавших Толстому великих наставников веры и мудрости: Будды, Лао-Цзы, Сократа, Конфуция, Христа… И кто-то спросил Льва Николаевича, с кем бы из них он хотел увидеться – вероятно, предполагая, что первым будет назван евангельский Иисус. Но Толстой не назвал его. Тогда глупый Миша спросил его напрямую:
-- А Христа разве Вы не желали бы увидеть, Лев Николаевич?
На что Толстой ответил ему «резко и твёрдо»:
-- Ну уж нет. Признаюсь, не желал бы с ним встретиться. Пренеприятный был господин.
«Все замолчали с неловкостью», а для Миши, блукавшего между толстовством и православием, сказанное показалось «неожиданным и жутким», будто ножом резануло по сердцу (Дурылин С. Н. В своём углу. – М., 1991. – С. 210 – 211). Никто ничего не переспросил у Толстого, не уточнил… А Миша разорвал общение с Толстым и, как свинья на блевоту, вернулся в православную церковь.
Сразу тут и видно неумного, но хитрого русского дурака, нашедшего ПОВОД для того, чтобы уйти от христианского подвига – в душевную подлость церковного обрядоверия и идолопоклонства.
В этой истории, в её дурылинско-орехановском, т.е. процерковном изложении, много всего “не так”:
1.Ни из чего тут не видно, чтобы Лев Николаевич имел бы «ненависть» к личности, каким бы то ни было аспектам земного пути или же учению исторического Христа Иисуса.
Да, он не признавал его ни «ипостасью» трёхглавого, выдуманного людьми, бога-тримурти, ни «основателем религии». Да, он мог считать таковым, к примеру, Будду, а Сократа – просто «великим мудрецом». Но достаточно быть знакомым хотя бы с «Соединением евангелий», «Исследованием догматического богословия» и статейкой «Религия и нравственность» Льва Николаевича (в последней он хорошо и кратко даёт концепцию ХРИСТИАНСКОГО ЖИЗНЕПОНИМАНИЯ), чтобы понимать, что Христос для Толстого – пусть и не Бог, но и не основатель религии, церкви или секты, и при этом – ПРЕВЫШЕ всех, не только современных ему, но и древних мудрецов и основателей религий.
Напротив, ненавидят и не понимают Христа как раз такие, как тогдашний молодой глупец Новосёлов и его толстовствующие друзья: те, для кого он не воскрес навсегда в истине нового жизнепонимания, учения спасения и жизни всему миру. Те, кто желали бы, как известный Фома, ощупать Христа «живьём», усадить его в прокуренной (до 1888 г. Толстой и сам дымил…) зале рядом и на равных с Платоном, Конфуцием, Рёскиным, мадам Блаватской и Рамакришной…
Как бы они ни врали, для них Христос – МЁРТВ, потому что они чужды его жизнепонимания и учения, не исполняя его в жизни.
2. Новосёлов не стал спрашивать, почему Христос для Толстого БЫЛ, и почему – ПРЕНЕПРИЯТНЫЙ. Это не было в его интересах…
А и тут всё разъясняется легко. Достаточно знать ДУХОВНУЮ БИОГРАФИЮ Толстого – его путь к истинной вере Богу и Христу. Хотя бы в том изложении, какое мы имеем в «Исповеди» и книге «В чём моя вера?»
В 1880-х годах Толстой, обратившийся к мудрости веков – и не только Европы и Америки (трансценденталисты), но и Востока сумел ВЫЧИСТИТЬ из своего сознания модные поветрия буржуазного, близкого протестантству, псевдоверия и связанные с ним увлечения масс живыми «гуру», эзотериков, спиритизмом. Вот почему он “поддевает” Кенворти, склоняющегося к симпатии «духовным практикам» городских буржуазных обывателей. Это им нужно «явление Христа народу»: если не в виде духа при спиритическом сеансе, то в виде гастролирующего и выступающего с душеподъёмными лекциями популярного «гуру». Да, это был БЫ именно ПРЕНЕПРИЯТНЫЙ ГОСПОДИН – новый Христос во плоти! Для тех, кому одного мало и кому хочется пощупать и взять автограф…
Именно таков и елейный, обожженный Христос еврейских Евангелий. В его образе, как он там подаётся и в преданиях и нём – слишком много от СТАРОГО, дохристианского понимания жизни. От мира земных храмов, жрецов, мирских владык, пророков… Призывая исполнить древний закон, Христос и сам такой пророк, но доказывая его недостаточность, сообщая учение нового понимания жизни – он и печать всех древнейших его пророков.
Христос единый не переставал быть жив. Он воскрес в сердцах людей, принявших и полюбивших преданную им истину Бога о спасении и разумной жизни в воле Отца. И тело его есть – это ЦЕРКОВЬ НЕЗРИМАЯ в сердцах простых (не дающих автографов) людей, когда они любят друг друга. А деятельная любовь – уничтожает буржуазный экзистенциальный вакуум и неотделимый от него страх смерти временного материального тела – нашего орудия труда в мире.
Всё это ПЫТАЛСЯ донести Лев до брата во Христе Джона английского… но американские и лондонские «спириты» оказались влиятельней – и Кенворти, выбрав их, приблизил своё сумасшествие… Всё это мог бы узнать со Львом и Миша Новосёлов… но он выбрал в 1890-х общение с попами и Иоанном Кронштадтским (печально известным своей «молитвой» сатане о “скорейшей” смерти старца Льва Николаевича…) – и попустил, вместе со своим поколением гибель своей страны, безумие большевизма и сталинщины… искупив, в мирских глазах, этот грех неприятия Христа своими страданиями и гибелью от пули сталинского палача.
Не исключено, что Толстой сказал именно: «…был БЫ…», только Новосёлов не расслышал или забыл. Но даже если сказано было именно так, как передаёт Дурылин, наша трактовка остаётся в основном верной. Точный год и день, когда состоялся разговор, Дурылин не сообщает. Возможно, что как раз тогда Лев Николаевич размышлял над своим переводом Четвероевангелия. А значит – был ОЧЕНЬ раздражён еврейскими глупостями в изложении предания о земной жизни Христа и явными домыслами, приписками или искажениями в изложении его учения. А именно об этом, евангельском, Христе и спрашивает Новосёлов. И Толстой отвечает – нехорошо и тёмно – передавая тем свои досаду и раздражение исследователя, а вовсе не неприязнь к реальному Иисусу Христу. Новосёлову не следовало спешить с выводами и покидать навсегда Толстого.
Говоришь: НЕ-встреча, мессир поп? А многое ли мы знаем о НЕ-легендарном, НЕ-сказочном, историческом Христе, с которым была бы возможна ВСТРЕЧА?
И так ли уж важна эта его «личность», когда есть – спасено Львом Николаевичем, отчищено от вековых наслоений церковно-богословской грязи! – его УЧЕНИЕ? Ведь как для ребёнка содержание грамотной, правдивой учебной книжки важнее личности её автора, так и для не вышедшего ещё из животности, из собственного детства человечества – важнее всего УЧИТЬСЯ быть детьми и работниками Отца Бога в мире. А каковы были, со всеми их недостатками, реальные трансляторы Божьей Истины в мир, реальные учителя мудрости и веры – те же Конфуций, Будда, Лао-Цзы, Христос, Лев Толстой… -- не только не важно, но и соблазнительно узнавать. «Человек должен поучаться, даже если поучение он найдёт записанным на грязной стене» -- эту мысль восточного поэта-мудреца Саади Толстой не зря включил в «Круг чтения» и относил не к одному Саади…
Но для современных фарисеев от «православия» и для обманутого такими же, как они, Ф. М. Достоевского важнее всего – именно «личность», и даже «светлый лик» (?) Иисуса Христа. Важны не истина, а предание, не историческая личность, а догматическая «ипостась»… Вот почему в противопоставление толстовским «символам веры» (более чем наполовину не соответствующим данному им Орехановым названию, как мы показали выше) учёный поп ставит символ веры Ф. М. Достоевского – отрывок из его письма Н. Д. Фонвизиной от конца января – 20-х чисел февраля 1854 года. Это ОЧЕНЬ известные и часто цитируемые строки. И это уже – именно «символ веры», ибо так их именовал в письме сам Фёдор Михайлович. Вот они:
«…Верить, что нет ничего прекраснее, глубже, симпатичнее, разумнее, мужественнее и совершеннее Христа, и не только нет, но с ревнивою любовью говорю себе, что и не может быть. Мало того, если б кто мне доказал, что Христос вне истины и ДЕЙСТВИТЕЛЬНО было бы, что истина вне Христа, то мне лучше хотелось бы оставаться со Христом, нежели с истиной». (Достоевский Ф. М. Полн. собр. соч. Т. 28 – 1. С. 176).
И далее в книге 2016 гг., с. 183 - 187 прёт из свищ-щеника в науке уж вовсе мутная галиматья. Он настаивает, что самоломанный, психически больной игроман и жидофоб Фёдор Достоевский – тот самый идеальный проводник для Толстого к истинному Христу, которого, мол, тот «знать не хочет и не может» (с. 183) – конечно, к Христу церковному, к «божественной ипостаси». Ореханов прибегает тут к новому надуманному противопоставлению: мол, Достоевский желал и мог Христа ЛЮБИТЬ и даже ВИДЕТЬ его, любоваться им, меж тем как для Толстого личность «основателя религии» была не столь интересна, как преподанное им его учение: он не любил его, а только желал ЗНАТЬ (С. 183 - 184).
Он как бы предлагает своему читателю «забыть», не обращать внимания на то, что «личный» Христос Достоевского – это церковный миф, отжитой уже в сознании людей передового понимания жизни, Христос же Толстого – воплощённая в этих передовых людях Истина и актуальное Слово, спасающее и научающее разумной жизни в Боге. Силы любви и внимания должны адресоваться не древним учителям, а живым современникам. В этом смысле Ореханов не гнушается назвать «толстовского» Христа – СЛИШКОМ ЧЕЛОВЕЧЕСКИМ, неприкрыто цитируя знаменитое определение Ф. Ницше (с. 183). Над этим слишком человеческим поднимается только «христиански насыщенный ЭСТЕТИЧЕСКИЙ критерий» КРАСОТЫ. Ложный, «просвещенческий», нехристианский ЭТИЧЕСКИЙ гуманизм Льва Толстого противопоставляется «ЭСТЕТИЧЕСКОМУ гуманизму» Ф. Достоевского – эстетике «христова лика», красота которого, по Достоевскому, и есть сила, долженствующая спасти мир (с. 185).
На этом новом хитросплетении орехановской лжи придётся задержать внимание подольше.
Действительно ли «истина и добро» Льва Николаевича пребывают в такой несовместности с «правдой и красотой» Фёдора Михайловича? Так как об эстетических на этот счёт представлениях последнего поп Ореханов трактует достаточно, стоит теперь обратить внимания на суждения на тему красоты – Льва Толстого.
«Нехристианский» взгляд на красоту, который свищ Ореханов спешит противопоставить суеверному любованию Христом-богом и «христовым ликом» Ф. М. Достоевского, складывался у Л. Н. Толстого ДЕСЯТИЛЕТИЯМИ. По наблюдениям Р. Алтухова (2010), уже в трилогии «Детство», «Отрочество» и «Юность» «ПОЛОЖИТЕЛЬНАЯ ЭСТЕТИЧЕСКАЯ ОЦЕНКА НАРУЖНОСТИ ЧЕЛОВЕКА СОЧЕТАЕТСЯ С ОТРИЦАТЕЛЬНОЙ ЭТИЧЕСКОЙ ОЦЕНКОЙ ЕГО СУЩНОСТИ: внешняя красота, по Толстому, лишь пытается маскировать внутреннюю пустоту. НЕКРАСИВОЙ внешностью наделяются не только центральный персонаж трилогии, но и ряд других положительных героев повестей Л.Н. Толстого; именно некрасивая внешность героев заставляет внимательно приглядеться и увидеть ВНУТРЕННЕЕ СОДЕРЖАНИЕ человека, которое, согласно Толстому, гораздо прекраснее и важнее внешней оболочки. Герои, которые характеризуются Л. Н. Толстым как НЕКРАСИВЫЕ, зачастую постоянно ведут душевную работу, самосовершенствуются. Прилагательное же КРАСИВЫЙ – это прилагательное, в котором эстетическая оценка для Толстого проявляется в чистом виде. Оппозиция КРАСИВЫЙ – НЕКРАСИВЫЙ используется у Л.Н. Толстого чаще всего в портретно-изобразительной функции, в эстетике зрительного восприятия естественных объектов». Этический коннотат в трилогии чаще обслуживает прилагательное «прекрасный», а сочетание внешне красивого и душевно прекрасного создаёт для молодого Толстого ПРИВЛЕКАТЕЛЬНОСТЬ. Кроме того, прилагательное ОЧАРОВАТЕЛЬНЫЙ является у Л.Н.Толстого высшей положительной оценкой, которой он «удостаивает» духовно и нравственно прекрасных, любимых своих ГЕРОИНЬ, не отличающихся внешней красотой. Указанным лексемам противостоит бездушная КРАСИВОСТЬ, comme il faut социального окружения Николеньки Иртеньева, «порождение роскоши и праздного тщеславия», на время ЗАРАЖАЮЩАЯ своим развратом и его самого. Физическое и нравственное уродство взрослой жизни, жизни рабов и жертв ЛЖЕхристианской цивилизации, «проникает в душевный мир ребёнка и калечит его. Эстетические впечатления от видимой и слышимой красоты природы и этические – от не лишённых обаяния картин небогатой трудовой жизни оказывают мощное просветляющее и врачующее воздействие на сознание и душу героя, подводят его к рубежу спасительного переосмысления своего места в мире и отношений с людьми» (Алтухов Р. Лексика с семантикой эстетической оценки в трилогии Л. Н. Толстого «Детство. Отрочество. Юность». – Тула, 2010. – С. 10 – 12, 16 – 17, 77 - 78).
Финальный период эволюции эстетических воззрений Л. Н. Толстого приходится уже на годы его христианского исповедничества и страстотерпия, примерно с 1882 г. и по 1897-й, год публикации Толстым итогового и фундаментального трактата «Что такое искусство?» 1882-й год ознаменовался письмом по проблемам искусства к Н. А. Александрову; 1889-й – другим письмом, к В. А. Гольцеву, редактору журн. «Русская мысль» (которое хитренький Виктор Александрович публиковать не стал, но использовал для собственной статьи, опубликованной в № 9 «Русской мысли»).
В этом же, 1889-м, году Толстой отмечает в Дневнике под 16 мая, что для определения сущности искусства «надо определить всю деятельность духовную людей – и науки» (50, 72).
Кстати, в записях этого же дня видим и прекрасную мысль Льва Николаевича о религиозной истине и несовместимости с нею догматических церковных лжеучений и храмовых «чудес», разобщающих, разделяющих людей (а любое разделение любо и полезно властвующим, отчего они и опекают по сей день попов-обманщиков). Оно напрямую коррелирует с приводимым ниже нами выводом Толстого о функции истинного, религиозного, искусства:
«Достоверность знания как получить? Всегда говорят: разум? Но разум у каждого свой. Нужен авторитет: откровение, закреплённое чудом.
Какой ужасный вздор. И какой софизм! Предполагается, что нужно иметь истину такую, в которой все бы были согласны. Но такой истины, в которой все бы были согласны, нет, не от того, что нет истины, но от того, что не все согласны. И способ утвердить истину посредством откровения, закреплённого чудом, не даёт больше согласия — напротив больше несогласия — чудо за чудо, откровение за откровение, одно отрицает другое.
Нет истины, в которой бы все были согласны, но есть постоянно движение и моё и всех людей к той истине, в которой все согласны, не могут не быть согласны. Все люди верят в такую истину и идут к ней. И в движении к истине всегда согласие. Несогласие только в предполагаемой неподвижной истине» (Там же).
Эта мысль – напрямую против и современной поповской своры единоверцев Г. Ореханова с их навязыванием «чудесных» псевдо-«доказательств» полномочий своей церкви на посредничество между лохами и Богом.
А 17 мая в письме к П. И. Бирюкову он уточняет: надо определиться с духовным богатством человечества: «что; оно, откуда оно и какое настоящее истинное духовное богатство» (64, № 375, с. 256).
Эти размышления Толстого протекали под влиянием чтения виднейших тогдашних теоретиков эстетики, среди которых были Вильям-Эдуард Лекки, и, конечно же, обожаемый Толстым Джон Рёскин. Под впечатлением от книги Лекки «История возникновения и влияния рационализма в Европе» (рус. изд. 1871) Толстой записывает 20 мая 1889 г. едва ли не важнейший свой вывод по проблеме эстетики прекрасного:
«Да, искусство, чтобы быть уважаемым, должно производить доброе. А чтобы знать доброе, надо иметь миросозерцание, веру. Доброе есть признак истинного искусства. Признаки искусства вообще: новое, ясное и искреннее. Признак истинного искусства – новое, ясное и искренне доброе» (50, 83 - 84).
Читая в августе 1899 года «Республику» Платона, Толстой отдаёт ему предпочтение перед «царствующей эстетической теорией» А. Шопенгауэра – несмотря на неправильность соединения Платоном красоты и добра.
В письме Г. С. Рубан-Щуровскому от 13 января 1891 г. Толстой чётко разграничивает «неважное» искусство для развлечения и – «важное и нужное» религиозное, транслирующее поколениям образы, идеи и ценности высшей, Божьей правды-Истины:
«Само Евангелие есть произведение такого искусства. Есть самое важное – жизнь, как вы справедливо говорите, но жизнь наша связана с жизнью других людей и в настоящем, и в прошедшем, и в будущем. Жизнь – тем более жизнь, чем теснее её связь с жизнью других, с общей жизнью. Вот эта-то связь и устанавливается искусством в самом широком его смысле. Если бы никто не употребил словесного искусства для выражения жизни и учения Христа, я бы не знал его. И потому я думаю, что искусство – великое дело и его не надо смешивать с жизнью. Жизнь сама по себе, а искусство само по себе» (65, 220).
А в жизни, настаивает Толстой в Дневнике под 6 ноября 1892 года, надо стремиться к добру – иначе зло «затянет». Его не нужно допускать «для контраста» и в произведениях искусства, как это полагали нужным делать декаденты: оно и так всегда при них, это – фон их дурной жизни (52, 76).
Наконец, нельзя не сказать и ещё об одном мощнейшем катализаторе христианских рефлексий Льва Николаевича на тему красоты и добра: его знакомстве в том же 1892 году с дневником швейцарского мыслителя Анри Фредерика Амиеля. Сохранившиеся его записи последующих лет о философии женевца колеблются от однозначно приязненных до критичных.
Вот, например, отзыв об Амиеле в Дневнике от 5 октября 1893 года (в то время Толстой как раз занимался переводами из Лао-Цзы):
«Главное бедствие очень культурных людей, как Амиель, это их балласт разностороннего и, ОСОБЕННО, ЭСТЕТИЧЕСКОГО образования. Это больше всего мешает им знать, что они знают, как говорил Лаодзы… Им жалко выкинуть этот балласт, а с этим балластом они не могут уместиться на лодке христианского сознания. И им не верится, чтобы для такого простого дела, как христианское спасение, можно бы было пожертвовать таким сложным и утончённым. Это Амиель; имя им легион» (52, 102).
А вот запись в Дневнике от 28 октября 1900 года. Лев Николаевич сравнивает культурные тексты, с одной стороны, «большого большинства народа», с другой – «толпы культурной», с третьей – «истинного христианства». Сравнение производится по четырём позициям: религия, философия, наука и поэзия. Культуре народной, без сомнения, отдано сердце Толстого, но тем суровее анализирует его ум образцы культуры тех, кто от первобытной простоты народа необратимо ушёл. «Культурная толпа» в этом отношении – хуже народа: ей нечего предъявить, кроме рационалистических сект в области религии, ненавистных Толстому гегельянства и дарвинизма – в философии, а в искусстве – не менее отвратительных (Толстому же) поделок Шекспира, Рафаэля, Вагнера…
К культурным же явлениям высшего жизнепонимания – того, которое нашло своё лучшее выражение в первоначальном христианстве, -- Толстой относит: музыку Гайдна и Шопена, поэзию Тютчева, прозу Мопассана, а также «философию от Сократа до Амиеля» (54, 50).
Примечательно, что на странице Дневника с вышепроцитированной нами записью от 28 октября имя Амиеля вписано Толстым рядом с зачёркнутым: «…до Канта». То есть, отнеся сперва И. Канта к последнему из плеяды самобытных христианских философов, не затронутых этическим и эстетическим развратом Нового времени, Толстой впоследствии передал сие «почётное место» Амиелю.
Одна из причин в том, что в Амиеле Лев Николаевич увидел не столько сознательного, сколько «нечаянного» христианина. Он «совершенно нечаянно приходит к христианству в его истинном смысле» (52, 252), формируя своё мировоззрение «частью стоицизмом, частью буддизмом, частью, главное, христианством, как он понимает его» (Там же, с. 74).
Финальное состояние Толстого-старика и исповедника Христа – это состояние птицы небесной и ребёнка, того благодарного Богу и радостного, любящего дитя, которым должен постараться стать каждый человек, чтобы мир вошёл в Царство Божие. Этими, детскими, очами и сердцем просветлённого мудреца взирал Лев Николаевич и на жизненный путь, и на мысли Анри Амиеля. И вот что открылось ему (дневниковая запись от 1 октября 1892 г.):
«Как ни страшно это думать и сказать: цель жизни есть так же мало воспроизведение себе подобных, продолжение рода, как и служение людям, так же мало и служение Богу. Воспроизводить себе подобных. Зачем? Служить людям. А тем, кому мы будем служить, тем что делать? Служить Богу? Разве Он не может без нас сделать, что ему нужно? Да ему не может быть ничего нужно. Если Он и велит нам служить себе, то только для нашего блага. Жизнь не может иметь другой цели, как благо, как радость. Только эта цель — радость — вполне достойна жизни. — Отречение, крест, отдать жизнь, всё это для радости. — И радость есть и может быть ничем ненарушимая и постоянная. И смерть переходит к новой, неизведанной, совсем новой, другой, большей радости. И есть источники радости, никогда не иссякающие: красота природы, животных, людей, никогда не отсутствующая. В тюрьме — красота луча, мухи, звуков. И главный источник: любовь — моя к людям и людей ко мне.
Как бы хорошо было, если бы это была правда!..
Неужели мне открывается новое? КРАСОТА, РАДОСТЬ, только как радость, НЕЗАВИСИМО ОТ ДОБРА, ОТВРАТИТЕЛЬНАЯ. Я узнал это и бросил. ДОБРО БЕЗ КРАСОТЫ МУЧИТЕЛЬНО. Только соединение двух, и не соединение, а КРАСОТА, КАК ВЕНЕЦ ДОБРА» (52, 73. Выделения наши. – Р. А.).
ВЕНЕЦ, Ореханов, сука! Венец, а не основание!.. Не спасать красоте мир! Если добро на красоте угнездиться восхочет – только исколется… алмазными остриями твоего с антихристом венца!
Следом, в записи от 7 октября, он отмечает особенно близкие ему в это время мысли Амиеля о неизбежности освобождения от уз ветхой церковности и торжества христианства как нового состояния сознания, нового жизнепонимания (Там же, с. 74). Напомним, что огромный трактат, над которым в этот период усиленно работал Толстой, был так и назван им, -- тоже, очевидно, не без амиелева влияния: «Царство Божие внутри вас, Или христианство не как мистическое учение, а как новое жизнепонимание».
«Красота как венец добра», благо и радость как награды Свыше за то, что дитя Бога, человек, последует истине своего Отца… Таков «конечный вывод мудрости земной» в христианских прозрениях Л. Н. Толстого на проблемы эстетики прекрасного. По сути, это – возвращение к «Детству» и чистому ещё, маленькому Николеньке Иртеньеву – его восприятию жизни.
И эту высшую мудрость птицы-львёнка старец-Лев ПОПЫТАЛСЯ донести до современников в своём трактате 1897 г. «Что такое искусство?»
Описав в первой главе свои, «глазами ребёнка» увиденные, впечатления от ложной красивости образчиков современного ему искусства, во второй главе трактата Толстой выводит: не только у рабов и жертв, простых потребителей, но и у пишущей эстетические теории обслуги лжехристианской цивилизации – НЕТ единого определения красоты! В обывательских умах доминирует представление о том, что смыслом искусства является «проявление красоты» – и на нём, этом суеверии и паразитируют и нехило наживаются обманщики от искусства… и, кстати, и от религии.
Искусство (пишет Толстой уже в V главе) имеет свойство ЗАРАЖАТЬ человека, даже помимо его воли, чувствами творца. Поэтому оно НЕ есть, как говорят попы и мистики, «проявление какой-то таинственной идеи, красоты Бога», а есть «средство общения людей, соединяющее их в одних и тех же чувствах». Отсюда – сакральное, религиозное значение искусства.
И Лев Николаевич совершенно прав, когда относит стряпню под названием «Новый Завет» (евангелия и пр.) к произведениям искусства, имеющим силу внушения. Новый Завет не писался, а довольно неряшливо СОСТАВЛЯЛСЯ, и не Христом, и даже, вероятнее всего, не его непосредственными современниками… Это – ТЕКСТ (в широком, культурологическом, смысле этого слова), содержащий образы, идеи и смыслы, долженствовавшие влиять на совершенно определённое, отчасти замусоренное фобиями и предрассудками, отчасти – просто невежественное и легковерное сознание человека древних народов. Даже, как справедливо пишет Толстой, -- «против их воли», ВНУШЕНИЕМ. Становление научного знания, просвещение вызвали в Новое время закономерный процесс СЕКУЛЯРИЗАЦИИ, когда сознание людей стало сопротивляться и восставать против этого, религиозного над ним насилия.
В главе VI трактата Лев Николаевич приводит, в приложении к проблемам искусства, свою, хорошо изложенную в статье «Религия и нравственность», концепцию разных религиозных пониманий жизни – 1) первобытно-личного, эгоистического, 2) общественно-государственного, языческого, и 3) всемирно-божеского, лучше всего выраженного в исконном христианстве – христианстве Христа, а не попов и толковников! С позиций данной концепции все те религии, которые поспешили отпнуть от себя европейские буржуа, кое-как просветившиеся, но полные разврата и предрассудков своего полуневежественного состояния, «суть указатели того высшего, доступного в данное время и в данном обществе лучшими передовыми людьми, понимания жизни, к которому неизбежно приближаются все остальные люди этого общества».
Первобытное жизнепонимание позволяет человеку распространить имманентное ему желание блага только на ближайших родичей, своё племя, свой клан и общего для всех идола или идолов, богов, духов, к которым он с единоверцами и адресует свои упования на это благо.
Общественно-государственное жизнепонимание человека распространяет его желание блага уже на союзные племена, их вождей (наделяемых признаками сакральности), воинов, жрецов, равно как на подконтрольные этим обманщикам и разбойникам территории полисов, княжеств, царств, империй и, конечно, «демократических республик». Служить этим «духовным», политическим и военным вожакам, быть причастным к награбленной ими с трудящихся казне или просто чтить – считается таким человеком не только необходимым для него и для того разбойничьего гнезда, на территории которого он проживает, но и почётным, главное же – угодным богам (а на высшем этапе эволюции этого жизнепонимания – некоей «всевышней» личности, «единому» Богу).
Наконец, для человека, осознавшего своё и всех людей сыновство Богу как Отцу – по духу и разумению – открывается новое, высшее пока из возможных человечеству и актуальное для решения его проблем Нового и Новейшего времени, жизнепонимание ВСЕМИРНО-БОЖЕСКОЕ. Для такого человека (свободного, нецерковного христианина) уже не имеют значения земные насильники и обманщики, пытающиеся вещать от имени Отца. Он знает, что ему не нужно посредничества для связи с Ним. Служа Ему, он распространяет своё желание блага на КАЖДОГО, с кем сводит его повседневная жизнь – независимо от языка, внешности и места проживания на его родной планете. Бесстрашие перед грядущим концом жизни в земном материальном теле – только помогает его детской доверчивой любви. Бог-Отец всегда с ним… и постепенно, век за веком, таких людей будет только больше… и постепенно, больше и больше, они станут понимать, что никакого «единого» Царя небесного, ни даже Отца Бога – нет и не было, а что Бог – это ТО, ЧЕМ СТАНОВЯТСЯ ОНИ САМИ, всё более и более соединяясь знанием и любовью со всеми существами и Земли, и всех Божьих миров: МНОГИЕ И ОДНО во всех разнообразных телах, ипостасях и лицах. Так Человек далёкого будущего выйдет к высшей роли всякой разумной сущности во Вселенной – роли Творца и Вседержителя, некогда ложно приписывавшейся древними евреями гневливому «заоблачному» патриарху…
Зачатки такого перспективного жизнепонимания Лев Николаевич видит во всех главных, всемирных исторически сложившихся религиях человечества. Вот почему, например, буддизм назван им в статье «Религия и нравственность» «отрицательным язычеством». Довольно коряво назван, на современный слух, ибо не всякому из такого определения будет очевидно, что имеет в виду Толстой – ОТРИЦАНИЕ философией буддизма языческой жажды земных благ и услад. То есть речь у Толстого – о буддизме как высшем, в рамках первобытно-эгоистического жизнепонимания, наиболее «духовном» и высоконравственном учении.
Смешно и гадко после этого читать даже в научных работах благоглупости (или, напротив того, «ниспровергательные» критики), сводящиеся к признанию Л. Н. Толстого или вовсе русским буддистом, или, как минимум, поклонником буддизма в России… Как говорится: сосните hujца, господа! Толстой – христианин, и точка!
Разница жизнепониманий находит своё выражение и в искусстве. Искусство будущего, искусство высшего жизнепонимания – ещё на стадии выработки своих идей, образов и форм: ему пока недостаёт ”опоры” в повседневной реальности, ибо следуют высшему жизнепониманию пока только отверженные «большим обществом» единицы.
В современности же сосуществуют два направления истинного, религиозного искусства, выражающее оба массово принимаемые человечеством понимания жизни:
«Если смысл жизни в освобождении себя от уз животности, то искусство, передающее чувства, возвышающие душу и унижающие плоть, будет добрым искусством, как это считается у буддистов, а всё то, что передаёт чувства, усиливающие страсти тела, будет дурным искусством».
Это для буддизма. Но, по мысли Л. Н. Толстого, есть аналоги буддизму и в рамках среднего, общественно-государственного, понимания жизни. Это – авраамические верования евреев, мусульман и церковных верунов лжехристианского мира. Они знаменуют попытку такого же, как в буддизме, преодоления отжитого жизнепонимания, но в их случае это – жизнепонимание общественно-государственное.
И выход из этого понимания жизни к высшему – в преодолении суеверной ограниченности желания человеком блага территориями «родной» земли, народа, «нации», равно как и суеверия организованного насилия, необходимости границ, войска и пр. атавизмов неизжитой животности, но никак не в полоумном “секулярном” ниспровержении традиции, пусть и открывшейся разуму людей в своей ограниченности.
Меж тем европейская городская буржуйская свора и такая же российская городская сволота интеллигентская – пошли во времена Л. Н. Толстого именно путём секуляризации своих, и без того дрянных, мозгов. Вместе с суевериями отжитой церковной веры они утратили табу и на ложное искусство. Им ведомо учение Христа, каковым оно дошло в евангелиях, но они НЕ ХОТЯТ идти за Христом! (Это испытал и испытывает на себе сам Лев Николаевич как Христов исповедник – мучительство от членов семьи, жены и потомков…) В церковное учение они уже не могли верить по очевидным для них несостоятельности и вредности оного. Но и признать нравственное и общественное содержание первоначального учения Христа они не могут, потому что такое учение уничтожит их «элитарное» общественное положение. И люди эти – вовсе не имеют актуального для них самих, руководящего их жизнью религиозного мировоззрения и не стремятся к высшему, выраженному в учении Христа. А кто не совершает такого стремления «к Небесам» -- неизбежно соскальзывает на самое дно:
«Признав мерилом добра наслаждение, то есть красоту», люди эти «вернулись в своём понимании искусства к грубому пониманию первобытных греков, которое осудил уже Платон».
Как мы видим уже по этим главам трактата Л. Н. Толстого «Что такое искусство?», свищ-щеник Г. Ореханов своим лганьём обличает, скорее, себя и свою церковь – не только в части своей книги 2016 года, посвящённой Толстому и Достоевскому, но и в тех в особенности, где НАСТЫРНО «примазывает» Льва Николаевича к «последышам» XVIII столетия, эпохи Просвещения, к выученикам Вольтера и Руссо… На деле же мы видим, что секулярная мораль Просвещения, мораль «без Бога» и религиозного этического императива, с её торжествующей идей общественно-обусловленного нравственного поведения индивида – как раз глубоко враждебна и предельно чужда Л. Н. Толстому. XVIII век (а в России – и XIX-й) – это эпоха буржуазного ТУПИКА в религиозной эволюции человечества. Люди забыли то изначальное учение Христа, тот новый, данный им, закон жизни, из которого сам их «спаситель» и «бог» молил не утерять, не исполнив, «ни йоты» (Матф. 5:18). В их памяти кое-как отложились лишь «малые заповеди» Нагорной проповеди… да и те до такой степени отторгаются ими, что часть исследователей религиозных текстов Л. Н. Толстого приписала их «выдумку»… ему самому! То, что весьма хреновато сохранили и донесли до нас евангелия – столь противоречило и противоречит их привычкам, что воспринимается как неисполнимое и даже опасное для возлюбленных ими ИХ церкви и ИХ государства, с существованием которых они ошибочно, суеверно связывают свои и животное, и духовное блага. Научная картина мира, отчасти доступная осмыслению их мозгами, отрицает, однако, ветхое суеверие, а их шкурные интересы диктуют им и денежную экономию на том, чему нет настоящей веры… и рождаются «укрощённая» религия и «ненавязчивая» церковь, приземлённые и угодливые перед денежным мешком буржуя: такие, которые бы могли обслужить социальные и психологические потребности, не предъявляя лендлорду, торгашу, кубышечнику никаких нравственных требований к их социальному статусу, привычкам и поведению.
Собственно говоря, и церковь российского «православия» нехотя, но всё же скатывалась при Толстом в такое положение (а в ельцинско-путинской Рашке – покатилась сознательней, веселее и охотней…). И Толстой был столь же благоразумен, наблюдая этот процесс, каковыми следует быть и нам. Он не спешил своею критикой «спасти» эту церковь, как мифотворят о нём теперь некоторые ватриотично-православнутые (а частью и православнуто-либероидные) городские интеллигенты. Ибо понимал не только то, что неизбежные перемены для неё – слава Богу! – непосильны и разрушительны, но и то, что разрушение это будет закономерным и полезным для дела Христа в мире: оно явило ИЗНАЧАЛЬНОЕ не христианское, а гнусно-паразитарное (на преданиях о Христе и людском невежестве) положение церкви и её догматического лжеучения, ИЗНАЧАЛЬНЫЕ ущербность и вред секты лжеапостола Савла-Павла и её наследницы, самозванки во Христе, церкви «православия».
* * * * *
Даже умнейшие из язычников-греков, подчёркивает Л. Н. Толстой в главе VII трактата, уже отделяли красоту от добра. В сравнении с ними эстетики лжехристианских, буржуазных Европы и России – «скатились» к низшему пониманию, ставя добро, красоту и истину «на одну высоту» и наделяя их равно неким метафизическим смыслом.
На деле же, пишет Толстой, «добро есть вечная, высшая цель нашей жизни. Как бы мы ни понимали добро, жизнь наша есть не что иное, как стремление к добру, то есть к Богу».
Добро есть метафизическая «сущность сознания человека», и в таком качестве оно не имеет понятийного определения, а само «определяет всё остальное».
Красота же, напротив, может быть без труда дефинирована как «то, что нам нравится» -- то есть соответствует той или иной степени нашей греховной «испорченности», порочности наших нравов.
И вот поэтому, заключает Лев Николаевич, «понятие красоты не только не совпадает с добром, но скорее противоположно ему, так как добро большею частью совпадает с победой над пристрастиями, красота же есть основание всех наших пристрастий.
Чем больше мы отдаёмся красоте, тем больше мы удаляемся от добра. Я знаю, что на это всегда говорят о том, что красота бывает нравственная и духовная, но это только игра слов, потому что под красотой духовной или нравственной разумеется не что иное, как добро».
Духовная красота, добро – чаще противоположно красоте в сугубо узуальной дефиниции данного понятия. В свою очередь, и истина не совпадает ни с добром, ни с красотой. Истина «есть одно из средств достижения добра», и на этом пути, «разоблачая обман, разрушает иллюзию». А иллюзия – главное условие самообмана и обмана людей посредством красоты (30, 79).
Именно иллюзией, полуправдой и наглой ложью воздействуют на свои жертвы деятели ложных (разобщающих людей) религий и ложного искусства. Их яркими представителями в современной (2017 г.) путинской Рашке и являются поп в толстоведении Г. Ореханов или недавний мелкий писателишка, а ныне титулованный и поддерживаемый важными структурами щелкопёр и публичный лектор, 3,14zdабол Паша Басинский.
В Заключении (гл. XX) Л.Н. Толстой делает вывод, что христианское искусство может и должно ВОСПИТЫВАТЬ, переводя проповеданную НАСТОЯЩИМ, первоначальным (а не церковным!) христианством истину высшего и актуальнейшего для эпохи жизнепонимания «из области рассудка в область чувства»: «истину о том, что благо людей в их единении между собою» -- до тех пор, пока не установится в мире «на место царствующего теперь насилия то Царство Божие, то есть любви, которое представляется всем нам высшею целью жизни человечества» (30, 194).
* * * * * *
Итак, мы можем сделать вывод о несостоятельности и антигуманной, антихристианской (иначе: антихристовой) сущности превозносимого Г. Орехановым «эстетического гуманизма» Ф. М. Достоевского. Залюбовавшийся «красотой христова лика», икон, церковных убранств, идолослужений и т. п. человек – поневоле СОБЛАЗНЯЕТСЯ в своём участии во всём этом видеть исполнение своей высшей задачи земного бытия. Богословская ложь и обрядоверческое идолопоклонничество церквей – ПУТЫ, тогда как истина – путь к добру, к Богу. Она сообщалась человечеству много раз, и не одним Христом: так для чего же разводить именно вокруг человека Христа отвратительный, на сакральной «подкладке», культ его личности?
* * * * *
Удивительно, но вся та огромная работа расчистки Истины Бога и Христа от церковного шлака, от многовековых наслоений ошибок и лжи переписчиков и толкователей, -- работа, которую Лев Николаевич подвижнически предпринял, не надеясь встретить (и не встретив!) понимания и поддержки даже у членов своей семьи, -- начисто выходит за «барьер восприятия» в орехановской башке. Он откровенно любуется «символом веры» Ф. М. Достоевского, который, по мнению попа, «открыт для движения, динамики, творческого переосмысления, <…> для опыта большой трансценденции», противопоставляя «невероятно жёстко очерченный и замкнутый» «символ веры» Л. Н. Толстого (с. 185). Тут он разумеет, прежде всего, как раз запись от 4 марта 1855 г., в которой молодой Лев коряво и неточно, «для себя» (как мы показали выше) высказался в пользу своего участия не только в общественно-политической жизни (как он мечтал тогда же), но и в религиозной, в необходимом деле возрождении первоначального христианства.
Разумеется, нельзя не обосрать этот замысел Толстого не только от своего имени, но и от имени «авторитетной классики» КАК БЫ толстоведения. И Ореханов находит такого «классика». Им предсказуемо оказывается В. Никитин со своей печально памятной статьёй «Богоискательство и богоборчество Льва Толстого». Невесть каким образом эта религиозно-околонаучная публицистика “просочилась” в печать ещё в брежневском СССР (!) – разумеется, не в научный сборник, а в массовый просветительский альманах «Прометей» (Т. 12. – М., 1980). Никитин срёт там на безответного Льва жестоко, и, в числе прочих домыслов, совершенно произвольно, без аргументаций и комментариев, сравнивает запись Толстого о «новой религии» с… “программой” Великого Инквизитора достоевских «Братьев Карамазовых». (Это и у Паши Басинского, кстати, излюбленный приём: утверждать ложь смело, нагло и так же без адекватных доказательств.)
На самом деле Достоевский в этой своей новелле и Лев Николаевич в «Соединении и переводе четырёх евангелий», или статье «О социализме», в дневниковых размышлениях об «общественных задачах» и революции – были неведомыми друг другу и разновременными, разлучёнными судьбой союзниками. Социализм, революционерство – мирской соблазн, подобный тем, которыми сатана искушал в пустыне Христа (именно так понимает этот евангельский сюжет Толстой). Последовать за Христом, быть христианином – значит не поддаваться такому соблазну, в частности – не сводить задач христианства к лучшему устройству личной или общественной жизни.
Люди правительственные и люди церковные, попы, для устройства и личных выгод, и жизни общества по тем или иным прожектам – смело готовы нарушать Нагорную проповедь: ИДОЛЬСТВОВАТЬ, принимать особенные статусы в обществе, носить особенные одеяния, пользоваться неравными с простыми людьми правами; насильничать над плотью и сознанием людей («****ь мозги», выражаясь по-народному…). В этом смысле революционеры – только понятливые ученики, и те из них, кто открыто называл себя атеистом – только более честны в сравнении как со своими «товарищами» по боевой партии, так и с царями и попами…
Колоритная историческая подробность: никому из СОВРЕМЕННИКОВ Льва Николаевича не пришло в голову сравнивать его религиозно-просветительскую деятельность с деяниями Великого Инквизитора. Зато нередко этим сравнением «награждался» умнейший и одиознейший К. П. Победоносцев в бытность им «обер-прокуратором» Святейшего Синода.
Всё это не случайно… Один из ключевых концептов притчи Ф. М. Достоевского – СВОБОДА. Свобода, её возможная в грешном мире степень, по Инквизитору – достигается через послушание в обмен на покой и сытость (тот максимум, кстати сказать, которого и достигло покорившееся большевизму быдло в СССР – и далеко, далеко не сразу… миллионы голодали и мёрли лет 35-40, как минимум, после «великой революции» красной сволочи в октябре 1917-го…). Лже-«свобода» для фанатиков революционаризма (как и всех национальных «освободизмов» и террора…) – это «номер первый»: свобода или смерть! В христианском же понимании Льва Николаевича Толстого свобода – награда за УСИЛИЯ доброй, разумной, БРАТСКОЙ жизни людей по единому закону жизни разумных существ – закону Бога. Именно с БРАТСТВА начинается путь и к желанному «равенству» (под которым надо понимать не поравнение, а равенство прав людей), и – к свободе…
Вот ЭТОГО-ТО освобождения – религиозного! – и вот этой-то революции – НЕнасильственной! – и боятся больше всего хозяева чужих судеб при капиталах и власти и их титулованные прислужники, которыми многие века были инквизиторы и прокураторы лжехристианских церквей России и Европы! Сейчас им помогают городские интеллигенты. Негласный конкордат Ореханова и Басинского (попа в науке и верующего церковной верой писателя) – тому яркое свидетельство!
«Элитные» общественные мироеды достигли того, чтобы народ жил на грани голода и считал крохи. Попы добились того, что люди не читали (а читая – не могли справедливо, беспристрастно осмыслить) евангельское слово Христа, и добились повиновения им невежественного массового сознания. Инквизиция в союзе со светской властью – добилась повиновения и тощей плоти… Христос в притче Достоевского явился – и ПОМЕШАЛ им! А чуть опосля публикации «Братьев Карамазовых» -- помешал примерно такое же вытворять людям над людьми в России и Лев Толстой. Как и Инквизитор Христу, Толстому грозились смертью, и как для Христа в новелле-притче Достоевского, для Толстого противостояние слугам сатаны заканчивается изгнанием…
Поистине, слепы, СЛЕПЫ, невежественны и ГЛУПЫ поклонники произвольных домыслов Ореханова! В атеистическом СССР образца «олимпийского» 1980 г. на молодых удивлённых читателей «Прометея» дохнуло от статьи Валерия Никитина хотя бы ветерком авторской дерзости и скорых перемен… Но 35 лет спустя от орехановской «аргументации» с помощью всё того же В. Никитина разит уже не чем иным, как путинской новоимперской затхлостью всеторжествующего цинизма, прикрытого поповской ряской и церковной догмой.
Повторю ещё раз: Толстой не только не осуществил и не пытался осуществить авантюры создания «новой религии», т.е. секты, но, с наибольшим вероятием, И НЕ ЗАМЫСЛИВАЛ этого в 1855 году или позднее.
Дело и в том ещё, что «жизненная программа» в данной записи Л. Н. Толстого – РАЦИОНАЛЬНА, измышлена (и неточно вербализирована). У того же пути, по которому, ко времени жизни Великого Инквизитора, т.е. XVI веку, вели уже много веков в тупик свою паству наследнички новозаветного лже-апостола Павла – вряд ли была такая, на сотни лет рассчитанная, изначальная программа. Забвение первоначального учения Христа, множественность противоречивых преданий о нём, и, наконец, паразитирующие на этом невежестве людей и на сказочных суеверных преданиях идолослужение и ложь церквей – всё это лишь в исторической ретроспективе представляется нам «закономерным»: НАМ, имеющим современные, 21 столетия, системные научные знания не только по ИСТИННОЙ (не «церковной») истории религиозной мысли, но и по психологии индивидов и обществ. Люди прежних веков не могли сознать, чтО с ними и с миром: отчего столько зла? кто виноват?.. Ответы уже может дать наука, и ищущий веры должен в наши дни не борцевать, как Ореханов, с «секулярными тенденциями», а искать истину в двух источниках – во-первых, в Откровении древней (и много древней Христа) мудрости, преданной Свыше человечеству, и, во-вторых – в целостной, системной научной картине мира, которая, по мере своего надстраивания, дополнения поколениями служителей божьей Истины, учёных – постепенно не только совпадёт с крупицами истины в древних преданиях (уничтожив, вместе с тем, ложное, невежественное, суеверное, человечье – включая сюда «православие» и все церкви, как они есть…), но и ДОПОЛНИТ их: подобно тому, как грамотный реставратор восстановляет совершенно утраченные фрагменты на иконах или фресках, сильно погубленных временем или, что чаще бывает, закопченной в пылу множества храмовых идолослужений. Так работал – старался для ВАС! – и Лев Николаевич Толстой с «фреской» Четвероевангелия… Не для того, чтоб дело его было очернено и закопчено сворой попов и «церковных» интеллигентов, подвизающихся нынче в науке!
* * * * *
Орехановские гадости в книге 2016 года можно разбирать просто страница за страницей: в бреде его нет и брода… На стр. 186 «красуется» своего рода «классический» образчик стультифицирования (оглупления в глазах окружающих, читателей…) Л. Н. Толстого. Ореханов будто обращается к читателю своего розоватого чуда-юда: «Смотри, как глуп, как пошл и утилитарен Толстой, отрицая глубочайшее и сложнейшее церковное понимание Христа и христианства, которого держался Достоевский!» И – тут же приводит цитатку, «дежурный» аргумент у многих его предшественников в очернении Толстого-христианина и развенчании его духовного авторитета, из толстовской книги «В чём моя вера?»:
«Учение Христа имеет глубокий метафизический смысл; учение Христа имеет общечеловеческий смысл; учение Христа имеет и самый простой, ясный, практический смысл для жизни каждого отдельного человека. Этот смысл можно выразить так: Христос учит людей не делать глупостей. В этом состоит самый простой, всем доступный смысл учения Христа» (23, 423).
Одним из предшественников попа Г. Ореханова, использовавших данный отрывок для оглупления в читательских глазах Толстого-христианина был другой поп, А. Мень – советский, ещё времён «перестройки», публицист и миссионер. А. Мень не преминул в своей статье о Толстом («Богословие Л. Толстого и христианство») обозвать всё это «вылущенной» из целого ряда доктрин и сугубо «утилитарной» моралью и лживо настаивал на том, что именно на её основании, мол, «Толстой поднимает поистине титанический мятеж против всей культуры цивилизации в целом» (Цит. по: Толстой Л. Н. Четвероевангелие. – М., 2001. - С. 756).
Оставим на совести давно покойного протоиерея и сам этот приём, и странную терминологию – «культура цивилизации»…
Ореханов, в сравнении с Менем, -- ГОРАЗДО хитрее и подлей. Он НЕ ДЕЛАЕТ тут же, на странице 186 или следующей за нею, вывода по данной цитате, а… продолжает мутить своё дальше. (Кстати! Приём манипуляции читательским сознанием, так же активно применяемый П. Басинским!) Выводы же и мнения, сближающиеся или совпадающие с выводами и суждениями А. Меня – рассеяны далее Орехановым ПО ВСЕЙ КНИЖКЕ, «между строк» как бы подтверждая читательские впечатления от цитаты.
А. Мень был честнее уже тем, что хотя бы не вырвал, как Ореханов, кусок текста из общего суждения Толстого и довёл цитату до конца:
«…Христос говорит: не сердись, не считай никого ниже себя, — это глупо. Будешь сердиться, обижать людей, — тебе же будет хуже. Христос говорит ещё: не бегай за всеми женщинами, а сойдись с одной и живи, — тебе будет лучше. Ещё он говорит: не обещайся никому ни в чём, а то тебя заставят делать глупости и злодейства. Ещё говорит: за зло не плати злом, а то зло вернётся на тебя ещё злее, чем прежде, как подвешенная колода над мёдом, которая убивает медведя. И еще говорит: не считай людей чужими только потому, что они живут в другой земле, чем ты, и говорят другим языком. Если будешь считать их врагами и они будут считать тебя врагом, — тебе же будет хуже. Итак, не делай всех этих глупостей, и тебе будет лучше» (23, 423-424).
А теперь – взглянем на КОНТЕКСТ, в который вписано данное толстовское рассуждение. Это – одна из ключевых идей Толстого-христианина: люди, живя против истины Бога, становятся рабами, жертвами или подлыми, корыстными прислужниками «учения мира», мирских лжи и зла. И – страдают, и заставляют, борясь со страданием, страдать других… Отсюда – преступления, грабежи (вспомним тут убийство самого А. Меня!), ипотеки, судебные расправы и «месть в законе», тюрьмы, казни, революционерство, террор, войны…
Жить по Христу, по истине Бога – проще и радостней, ибо «иго его благо и бремя -- лёгко» (Матф. 11 :30). За 1800 лет христианства мучеников за Христа в живодёрском «цивилизованном» мире церковь не насчитывает и 400 тысяч, указывает Толстой, «но сочтите мучеников мира, — и на одного мученика Христа придётся тысяча мучеников учения мира, которых страдания в сто раз ужаснее. Одних убитых на войнах нынешнего столетия насчитывают тридцать миллионов человек. Ведь это всё мученики учения мира… <…> Не мучеником надо быть во имя Христа, не этому учит Христос. Он учит тому, чтобы перестать мучить себя во имя ложного учения мира» (Там же, с. 424).
И Мень, и Ореханов утаили от своих читателей этот контекст суждения Толстого об учении Христа. Для Меня, убитого как раз рабами мирской лжи и «слугами дьявола», сие – поистине символично и фатально…
Что же касается «примитивизма» приводимой Менем-Орехановым цитаты… Во-первых, Мень в своей статье пропустил её начало, оторвал целый кусок от предложения:
«Учение Христа ИМЕЕТ ГЛУБОКИЙ МЕТАФИЗИЧЕСКИЙ СМЫСЛ…»
И сочинение Л. Н. Толстого «В чём моя вера?», как и «Соединение и перевод четырёх евангелий» -- ОТКРЫВАЮТ этот, признаваемый и постигнутый Львом Николаевичем, смысл!
Какая ж тут «поверхностность»? какое «легкомыслие»? Да весь лоток теперешней церковно-православной литературы где-нибудь в Спасе На Гаражах не стОит не только ЛЮБОЙ СТРАНИЦЫ этих сочинений русского исповедника и спасителя Христа, но даже… пахнущего свежими опилками лотка для котика!
Мень в конце 1980-х надеялся на НЕДОСТУПНОСТЬ для читателя этих писаний Толстого. А Ореханов теперь надеется – на ВАШИ лень и доверчивость!
В завершение предоставлю высказаться на эту тему современному (публ. 2004 г.) исследователю, земляку моему и Льва Николаевича, туляку О. А. Дорофееву:
«Тот, кто читал эту книгу Толстого <…>, поймёт, в чём тут дело. Один из излюбленных дидактических приёмов Толстого – постоянное повторение основной мысли, которую он хочет донести до читателя, которую хочет внедрить и в самую упрямую, в самую бестолковую голову. Он снова и снова возвращается к мысли с самых разных точек зрения, стараясь не упустить ни одного из возможных ракурсов. И вот, когда три четверти книги уже позади, в пятый или десятый раз возвращаясь к малым Христовым заповедям, он рассматривает их И С ЭТОЙ, самой простой, житейской точки зрения. <…> И наверное, как раз из опасений быть неправильно понятым именно в этом месте, скользком и соблазнительном для людей высоких книжных умонастроений, он и предваряет его словами, наполовину усечёнными Менем» (Цит. по: Толстой Л. Н. Закон насилия и закон любви. – М., 2004. – С. 92.[Предисловие]).
А. Мень сократил преамбулу; Ореханов пошёл дальше и урезал ВСЁ ПОСЛЕДУЮЩЕЕ. А суждения, размазанные по его книге 2016 г. – по ходу, плагиат из давно покойного Меня… «Милое», однако, обращение «учёного» в рясе и с источником, и с коллегой по «цеху»!
Завершает свою первую из интерлюдий о «невстречах» Толстого с Достоевским Ореханов вполне предсказуемым «дежурным» пассажем, что-де «оба писателя решали важнейший, принципиальный вопрос о месте <…> христианства в современной жизни, <…> о его соотношении с культурой и современным научным знанием» (с. 187). Ореханов настаивает, что ответ на этот гипервопрос Ф. М. Достоевского настолько истинен и продвинут, что даже опередил по времени Толстого с его сомнениями и вопросами и служил на них ответом. С такими «доводами» спорить бесполезно: если, как Ореханов и признаёт, Толстой разрешил дилеммы «добро или красота» и «Христос или Истина» в пользу Добра, увенчанного Красотой и просвещённого Истиной, выразившейся не в «лике» и не в личности, а в учении Христа – можно вывести, что именно Ф. М. Достоевский избрал нерациональный и контрпродуктивный путь отрицания поиска Истины в пользу выражающей низшее, языческое понимание жизни византийской эстетической традиции и столь же ветхой, отжитой – и, более того, ИЗНАЧАЛЬНО лживой и бесплодной! – православной догмы.
* * * * *
Вторая интерлюдия, или «не-встреча» в книге Г. Ореханова «Лев Толстой. Пророк без чести» имеет заголовок «Праздношатайство», сразу отсылающий читателя к соответствующим записям в публичном «Дневнике писателя», сделанным Ф. М. Достоевским в связи с выходом романа Л. Н. Толстого «Анна Каренина». Эти-то суждения и свою, более чем оригинальную и лживую, их интерпретацию Ореханов и ставит на центральное место своей второй «не-встречи».
Для начала – приведём соответствующие теме отрывки «Дневника писателя» Достоевского (ибо Ореханов в книжке не цитирует их, а прибегает к неправдивому пересказу):
Характеризуя личность, выраженную Толстым в образе Левина, Достоевский именует его и подобных им «нового корня русскими людьми», людьми, «которым НУЖНА ПРАВДА, одна правда без условной лжи, и которые, чтоб достигнуть этой правды, отдадут всё решительно. Эти люди тоже объявились в последние двадцать лет и объявляются всё больше и больше, хотя их и прежде, и всегда, и до Петра ещё можно было предчувствовать. Это наступающая будущая Россия честных людей… » (Достоевский Ф. М. Полн. собр. соч.: В 30 тт. Т. 25. С. 57). Левин – «чистый сердцем» человек, способный социальные проблемы неравенства, эксплуатации, собственности и иные решать не как западный буржуа и не как полусгнивший западным же, буржуазным развратом Стива, спорящий с Левиным в романе, а – по-русски и по-христиански. Беда, однако, что даже Левину не очевиден пока этот единый путь (Там же. С. 60).
Удивительно, но Достоевский тут как будто ПРЕДВИДИТ и опережает то теоретическое и христианское разрешение социальных проблем, которое предлагал Л. Н. Толстой уже в 1880-х (напр. в книге «Так что же нам делать?»), а именно – религиозный отказ дармоедов от роскошной жизни на шее народа в пользу жизни СРЕДИ народа и служения ему как физическим трудом, так и «книжными», научными знаниями:
«Если вы почувствовали, что вам тяжело «есть, пить, ничего не делать и ездить па охоту», и если вы действительно это почувствовали и действительно так вам жаль «бедных», которых так много, то отдайте им своё имение, если хотите, пожертвуйте на общую пользу и идите работать на всех и «получите сокровище на небеси, там, где не копят и не посягают». <…> Если б и все роздали, как вы, своё имение «бедным», то разделённые на всех, все богатства богатых мира сего были бы лишь каплей в море. А потому надобно заботиться больше о свете, о науке и о усилении любви. Тогда богатство будет расти в самом деле, и богатство настоящее, потому что оно не в золотых платьях заключается, а в радости общего соединения и в твёрдой надежде каждого на всеобщую помощь в несчастии…» (Там же. С. 61).
И тут же Достоевский (тоже подобно Льву Николаевичу во множестве его писем-ответов на вопросы и сомнения услышавших его последователей) предостерегает от позы, показухи и гордыни, а также от взваливания на себя непомерного груза, к которому человек ещё не подготовлен ни знаниями и навыками, ни физически, ни духовно:
«…Не надо даже раздавать непременно имения, — ибо всякая непременность тут, в деле любви, похожа будет на мундир, на рубрику, на букву. Убеждение, что исполнил букву, ведёт только к гордости, к формалистике и к лености. Надо делать только то, что велит сердце: велит отдать имение — отдайте, велит идти работать на всех — идите… Напротив, если чувствуете, что будете полезны всем как учёный, идите в университет и оставьте себе на то средства. Не раздача имения обязательна и не надеванье зипуна: всё это лишь буква и формальность; обязательна и важна лишь решимость ваша делать всё ради деятельной любви, всё что возможно вам, что сами искренно признаёте для себя возможным. Все же эти старания «опроститься» — лишь одно только переряживание, невежливое даже к народу и вас унижающее. Вы слишком «сложны», чтоб опроститься, да и образование ваше не позволит вам стать мужиком. Лучше мужика вознесите до вашей «осложнённости». Будьте только искренни и простодушны; это лучше всякого “опрощения”. <…> А чистым сердцем один совет: самообладание и самоодоление прежде всякого первого шага. Исполни сам на себе прежде, чем других заставлять. — вот в чём вся тайна первого шага» (Там же. С. 61, 63).
Как видим, критическое отношение к «опрощению» никак не связано у Ф. М. Достоевского с личностью автора «Анны Карениной» и только отчасти связано с близким автору образом Константина Левина: Достоевский, ЛЮБЯ, ПРЕДОСТЕРЕГАЕТ «чистых сердцем» от неизведанных ими ещё ошибок и соблазнов.
Но Г. Ореханов на стр. 214 – 215 своей педерастической книжки нагло искажает в своём пересказе смысл рассуждений Фёдора Михайловича и решительно экстраполирует УЖЕ ЭТОТ, искажённый смысл – на живучую в массовом сознании анекдотическую личность «опростившегося барина» 1880-1900-х, т. е. на самого Льва Николаевича Толстого.
По мысли Ореханова, для Достоевского главным в образе Левина была перспектива его «возвращения к преданию Церкви». Не упоминая ни словом об общем ПОЛОЖИТЕЛЬНОМ отношении Фёдора Михайловича к этому образу, Ореханов заостряет внимание именно на этом, «в целом отрицательном», отношении писателя к несостоятельному «опрощению» Левина, не способствующему духовным скрепам его с православием, да к тому же «унижающим дворянина». (Уж этого Достоевский совершенно не имел в виду, говоря об унизительности позы «опрощенчества» для ВСЯКОГО просвещённого и христиански-верующего человека, независимо от его сословия!).
Что же посодействовало Ореханову в успехе этой его грубой фальсификации? Разумеется, то же, что всегда содействует дьяволу антихристу в его победе над людьми: их грехи, предрассудки, страсти и проистекающие из них ложные мнения. Такие, например, как изложенные в ЭМИГРАНТСКОМ публицистическом сборнике «О Достоевском», вышедшем первым изданием в Праге в 1923 году. На него Ореханов ссылается с видимым удовольствием… Но самым «лакомым кусочком» для сатаны в рясе является, конечно же, сам Ф. М. Достоевский в его ипостаси разгневанного патриота, прочитавшего уже в 1878 году ВОСЬМУЮ часть «Анны Карениной».
Имя тому, что “раздружило” вдруг Достоевского с Левиным – ПАТРИОТИЗМ. В данном случае – городской, интеллигентский, журналистский, имперский, националистический… отнюдь не смешной и не «квасной», а очень агрессивный и готовый, отстаивая себя, ВРАТЬ И ВРАТЬ о «народе», приписывая людям трудового народа те же гордые и воинственные патриотические идейки и те же переживания, кои пережёвывает сам в своей городской среде «образованных» восторженных придурков. Коротко говоря: Достоевский поддержал патриотический угар вокруг помощи славянским народам в освободительном движении на Балканах, а вот Толстой и персонаж его романа, выразивший отчасти убеждения писателя – отнюдь нет!
Без сомнения, Левин в романе – меньший «праздношатаец» в глазах народа, нежели, скажем, насквозь аристократичный молодой Лев Толстой в 1857 году, встретивший недоверие «родных» яснополянских крестьян в ответ на своё более чем либеральное предложение об условиях выхода с землёй из крепостной зависимости.
Левин в Части восьмой романа уже прошёл немалый интеллектуальный и духовный путь – к народу и даже (как и Толстой этих лет) к массово исповедуемой народом вере церковного «православия». В отличие от горожанина Сергея Ивановича Кознышева, с которым он спорит о сербской войне, в отличие от затворника городов Ф. М. Достоевского – он ИМЕННО, что жил с народом и не разделял суеверий жертв буржуазной урбанизации.
Суеверия государственные (включая военный патриотизм), церковные (включая лжехристианство «православие») осмысливаются Левиным как умственное «грехопадение»: ложные попытки подменить Откровение Бога – земными перетолкованиями и придумками людей. Лишь бы не слушаться Бога, а выдумать «своё и новенькое» – заключает Левин, уподобляя этот грех поведению детей, выдумавших, без присмотра взрослых, шалить: «жарить малину на свечах и лить молоко фонтаном в рот» (гл. XIII).
Именно это и делают и Достоевский, и те участники и просто упоминаемые в романе деятели «славянского движения», вещая от имени десятков миллионов ничего не подозревающего и не читающего городской прессы народа – о том, что в войне «вся Россия – весь народ выразил свою волю» в пользу войны. «Я сам народ, и я не чувствую этого» – резонно возражает Левин Кознышеву (гл. XV).
Негодяй Кознышев, «опытный в диалектике», прибегает к «дежурным» у церковноверующих безбожников аргументам. Новая война есть «просто выражение человеческого христианского чувства. Убивают братьев, единокровных и единоверцев» – пересказывает он фальшь городских газетчиков. И, будто сам почуяв, что фальши – через край, а Левин не дурак, можно и «запалиться», тут же поправляется: «Ну, положим, даже не братьев, не единоверцев, а просто детей, женщин, стариков; ЧУВСТВО ВОЗМУЩАЕТСЯ, и РУССКИЕ люди бегут, чтобы помочь…» (гл. XV. Выделение наше. – Р. А.).
Почему-то всё-таки именно РУССКИЕ бегут… И тут же – заведомо ложная, неподходящая к предмету суждения (массовой патриотической истерии), апелляция к «непосредственному чувству»… Заметив начавшееся смущение Костика, Кознышев тут же радостно насел на него, как педофил на дошколёнка:
«Представь себе, что ты бы шёл по улице и увидел бы, что пьяные бьют женщину или ребёнка; я думаю, ты не стал бы спрашивать, объявлена или не объявлена война этому человеку, а ты бы бросился и защитил бы обижаемого.
– Но не убил бы, -- сказал Левин
– Нет, ты бы убил» -- добивает Кознышев (Там же).
И, конечно, тут Кознышев прав. Убил бы Левин. Убил. По той простой причине убил бы (или сам стал дополнительной жертвой мучителя), что НЕ ИМЕЛ ЕЩЁ ОПЫТА следования христианскому пониманию в жизни. Если бы церковь «православия» была Христовой церковью, а не паразиткой на Христе – Костик с младенчества вырос бы в нравственных и физических силах и умении противостоять злу БЕЗ насилия. Защищать не «обижаемого» человека во плоти, а, скорее, его насильника, убийцу – и опять же, не самого этого грешника во плоти, а ТО, ЧТО В НЁМ ОТ БОГА, и что задавлено, придушено заблуждением, соблазном, грехом, которые ведут несчастного к преступлению, погибели души, часто ОЧЕНЬ длинным и драматичным путём. Финальная, описанная Кознышевым сцена, когда уже нужно СОПРОТИВЛЕНИЕ СИЛОЙ (но без насилия, без гнева, ненависти, деструктивных и злых слов и действий – что и нужно воспитывать в поколениях христиан!) – это только «верхушка айсберга». Остальное – незримо для нелюбовных, безбожных, бессердечных очей тех, кто сами удобопреклонны к тем же грехам, которые не выдерживает – совершает более слабый, эмоциональный «непосредственным чувством», или просто нездоровый человек. Как крайность, его можно изъять из общей жизни (но не в «наказующие», мстящие жестокие условия тюрьмы!), надзирать за ним ради блага его самого – но не губить!
Это первое, о «чувствах». И второе – о лжи, рационализирующей то, к чему влекут «чувства».
Кознышев – обитатель и жертва обмана изуверившегося лжехристианского мира, где властителями дум стали в городах щелкопёры-газетчики, писатели… Турок, убивающий болгарина – жертва такой же навязчивой идеологической обработки РЕЛИГИОЗНЫХ обманщиков. Слово, как знаем мы в 21 веке уже наверняка, имеет материальную силу, влияя на работу мозга, нервной системы, на функции организма человека. Ложь религии или военного патриотизма в книжках, газетах, школьных учебниках, на уроках в тех же школах или на взрослых публичных сходках – можно уподобить отравлению мозга и всего тела человека табаком, мясом, спиртными напитками или наркотиками… И последствия – тоже, увы, необратимые.
Так что же? Расстреливать в чистом поле всех, кто уже испортил себе лёгкие куревом или печёнку водярой? НИКАК иначе? А с турками? А с русскими придурками в Крыму и всей современной (2017 г.) Украине? С террористами?.. У них ведь тоже «чувству непосредственному» предшествовал долгий разврат… а родились – вполне себе ещё людьми. Большинство. Меньшинство нездоровых, патологических, неисправимых, неизлечимых – выявлялось и изолировалось бы в благополучном, живущем по истине Бога и Христа обществе. Ради кучки этих, несчастнейших, ради сопротивления им – не кормил бы народ орду «специальных» дармоедов: разномастных охранничков, полицаев, национальных гвардейцев, чинуш «силовых и надзорных» ведомств… которые сами – те же развращённые с детства волки в… в мундирчиках.
В чём же коренная ложь «опытного в диалектике» Сергей Иваныча? В том, что он намеренно сопоставляет несопоставимое. Невоспитанный во Христе человек, или просто человек эмоционально невыдержанный, но физически крепкий – не сдержится в описанном им крайнем случае от самого грубого, бездарного насилия, убийства… чтоб потом на издевательском судилище доказывать перед такими же бездарями, крючкотворами юриспруденции, что он «не превысил» необходимого… Нервишки и мозги у человека, как у солдатика в ранце – строго по одному комплекту на мурло, и… уж какие достались! Легче лёгкого не сдержаться одному человеку – без помощи ближних: как предшествующей, воспитанием с детства, так и поддержкой в момент критический.
И всё же – много ли таких, «радикальных», случаев в жизни обычного человека? Не много. Не настолько много, чтоб ставить даже сопротивление силой (без насилия: калечения, убийства…) в норму и принцип повседневной жизни.
А вот человечество и даже один крупный народ – это миллионы мозгов. У большинства – даже вполне разумных… пока не отравлены фобией, продуктом атавистической животности и невежества или патриотизмом, паразитирующим на тех же животных страхах и том же невежестве.
Или вот – другой случай единомыслия Кознышева и Достоевского в «патриотической» фазе его психического расстройства. Например, упоминает он вне контекста слова Христа о том, что с преданным им миру учением Отца он принёс «не мир, но меч», так, что даже члены семьи, родные кровно люди будут враждовать с человеком, исповедующим среди них новое, христианское понимание жизни (Мф. 10: 34 – 36. Это то, что случилось в 1880 – 1900-х гг. с самим Толстым!). Кознышев смущает ещё нестойкого, как дитя, в вере (ещё надрачивающего на попов…) Левина ложным толкованием этих слов как оправданием войны: меч должен взять в руку именно христианин…
Левин, впрочем, находит нужные слова возражения, говоря, что жертвовать «за други своя» христианин имеет право только СОБОЙ, во внутренней работе над собой, победе над суевериями, соблазнами и грехами – «для своей души, а не для убийства» (гл. XVI). Именно так можно устроить жизнь в мире, чтобы не надо было «спасать братьев», отдаваясь «непосредственному чувству».
И Левин в этом апофеозе спора с Кознышевым всё-таки находит ответ: в народе, до которого в деревнях XIX столетия не могла досягнуть идеология и пропаганда, «такого непосредственного чувства к угнетению славян нет и не может быть» (Там же).
На уровне не только огромных сообществ людей, но даже небольшого коллектива – нет и не может быть «непосредственного чувства». Посредник между цинковым гробом, братской могилой и ПОКА ЕЩЁ живой жертвой националистической, военно-патриотической промывки мозгов – ЕСТЬ ВСЕГДА. Только в зеркало на себя не любит глядеть – оттого и бухтит о «непосредственности» добра с кулаками и кассетными бомбами!
И вот на этом-то Достоевский и забухтел… с самыми «непосредственными чувствами». В записях «Дневника писателя» ещё за июль-август 1877 г. мы встречаем такой его риторический вопрос: «почему нам <русским. – Р. А.> отказывает Европа в самостоятельности, в нашем своём собственном слове» в решении, в том числе, и социальных вопросов?» (Т. 25. С. 202).
И – сам ведь себе и отвечает, ПОЧЕМУ! Отвечает своими неоригинальными, даже стереотипными эмоционально-патриотическими, националистическими, типично имперскими глупостями и гадостями.
«Чистый сердцем» Левин для Фёдора Михайловича теперь, видите ли, – НЕ НАРОДЕН. Его здравый смысл, отвергающий патриотическое благословение военного убийства, представляется автору «Идиота» неким «обособлением» от народа, априори патриотичного и всегда готового “в ружьё” во имя торжества «всеобщего национального движения всех русских людей за последние два года по Восточному вопросу» (Там же. С. 194).
Достоевский понимает, что Левин говорит во многом мыслями автора – Толстого (Там же. С. 194). Понимаем это и мы, и, более того, знаем, что дальнейшая эволюция христианского мировоззрения Льва Николаевича явила в мир несколько его особливых работ против суеверия патриотизма, в том числе национал-освободительного -- таких как статья «О присоединении Боснии и Герцеговины к Австрии» или «Письмо к индусу». Ключевая идея их – неупотребление насилия в сопротивлении злому, начинающееся, как научает христово Четвероевангелие – с кротости и смирения, готовности христиан и каждому лично, и сообществами служить образцами смирения, трудолюбия и преданности Высшей воле даже и нехристианским людям и народам: проповедью Истины и примером следования ей покорять их Истине, а не мечу!
Но не в этом, вослед за симпатичными ему в этом аспекте их мировоззрения славянофилами, видит миссию русского и других христианских народов Достоевский. Для него значимыми задачами являются, во-первых, «стремление к освобождению и объединению всех славян под верховным началом России», а во-вторых, главное, сбытие мечт «в то, что великая наша Россия, во главе объединённых славян, скажет всему миру, всему европейскому человечеству и цивилизации его своё новое, здоровое и ещё неслыханное миром слово. Слово это будет сказано во благо и воистину уже в соединение всего человечества новым, братским, всемирным союзом, начала которого лежат в гении славян, а преимущественно в духе великого народа русского, столь долго страдавшего, столь много веков обречённого на молчание…» и т. д., и т. п. (Там же. С. 195).
И началом этого «великого подвига» должна стать «великая война» – ясный пень, с безусловной и скорой победой русских! По мысли Достоевского, этот бред его – не бред, а конструктивное УЧЕНИЕ (Там же. С. 196). Учение, перед которым, ради его геополитической и – в перспективе – духовной значимости можно и должно «забыть» НА ВРЕМЯ хоть бы и всю Нагорную проповедь. Отчего, однако, этот крестовый поход «за слабых и угнетённых» предпринят так далеко, на Балканы? Отчего бы не предпринять его прежде ДОМА, в России: поход против насилий, эксплуатации, нищеты, грязи, невежества, слабости физической и духовной РЯДОМ прозябающих русских «братьев-славян»?
Но «христианнейшему» ФМД такие вопросы даже не являются. Он тут же выдаёт свои истинные помыслы, рассуждая о возможном, в связи с Балканским походом, военном столкновении с ЕВРОПОЙ. В котором убивать придётся уже не турок, а – христиан же... пусть и католической веры. Чтобы убедить европейцев мирно склонить голову перед духовным авторитетом русских – Достоевский убеждён – им можно бы было преподнести образцом гений творца «Анны Карениной»… если бы… да! если бы не клятая Восьмая часть романа, в которой, как плачется ФМД, Толстой-де, выступая против славянского патриотизма и войны, «отнимает у народа всё его драгоценнейшее, лишает его главного смысла его жизни» (Там же. С. 197 - 202).
Вот почему у Достоевского-публициста просто свербит в отсиженной по каторжным нарам, городским каморкам и ЕВРОПЕЙСКИМ игорным притонам заднице – доказать себе и присным «ненародность» Левина -- и Толстого, говорящего в романе его устами! -- ИХ чужесть народной христианской вере (неотделимой априори от городского национал-патриотизма) и трудовому крестьянскому образу жизни:
«Одним словом, сомнения кончились, и Левин уверовал, — во что? Он ещё этого строго не определил, но он уже верует. Но вера ли это? Он сам себе радостно задаёт этот вопрос: «Неужели это вера?» Надобно полагать, что ещё нет. Мало того: вряд ли у таких, как Левин, и может быть окончательная вера. Левин любит себя называть народом, но это барич, московский барич средне-высшего круга, историком которого и был по преимуществу граф Л. Толстой. Хоть мужик и не сказал Левину ничего нового, по всё же он его натолкнул на идею, а с этой идеи и началась вера. Уж в этом-то одном Левин мог бы увидать, что он не совсем народ и что нельзя ему говорить про себя: я сам народ» (Т. 25. С. 205).
Из этой галиматьи видно, кстати, каким «знатоком» народа был сам, шаставший из столицы за границу, Фёдор Михайлыч. По логике выраженного здесь его мнения, только «барич» может нуждаться в слове истины и мудрости, в духовном наставлении старшего человека из народа. А в самом этом «народе» все, надо думать, читают-перечитывают евангелия и сознательно обращены своими повседневными рефлексиями к Богу и к учению Христа!
Если бы это было так – не было бы в России массовой поддержки «бесов» революции, не пришла бы она к ужасам и бесчестью большевизма и сталинщины… к негласному полузапрету на духовные сочинения и самые идеи и Достоевского, и Льва Николаевича!
Кажется, тут Достоевский предвосхитил народнический идеализм толстовской «Исповеди»…
Ну, хорошо, что хоть высоко оценил религиозный поиск Левина (и Льва): у него не может быть «окончательной веры» – т.е. он не может сделаться ни догматиком, ни церковным ортодоксом, ни, с другой стороны, фанатичным сектантом.
Однако, Левин (сиречь Лев Толстой) – и не станет, уверен ФМД, народом, и не поймёт его никогда, ибо – наследственное «праздношатайство» и хаотичность ума этого ему не позволят:
«Пусть он помещик, и работящий помещик, и работы мужицкие знает, сам косит и телегу запрячь умеет, и знает, что к сотовому мёду огурцы свежие подаются. Всё-таки в душе его, как он ни старайся, останется оттенок чего-то, что можно, я думаю, назвать ПРАЗДНОШАТАЙСТВОМ <…> физическим и духовным, которое, как он ни крепись, а всё же досталось ему по наследству и которое, уж конечно, видит во всяком барине народ, благо не нашими глазами смотрит. <…> А веру свою он разрушит опять, разрушит сам, долго не продержится: выйдет какой-нибудь новый сучок, и разом всё рухнет. <…> Одним словом, эта честная душа есть самая праздно-хаотическая душа, иначе он не был бы современным русским интеллигентным барином, да ещё средне-высшего дворянского круга» (Там же. С. 205 - 206).
Это и внешне нелогично, эмоционально, и лживо. Недаром Левин в романе Толстого – КОНСТАНТИН. У этого имени есть своя этимология: в переводе с латыни оно значит «стойкий», «постоянный». В чём, в случае с Левиным? Уж точно не в исповедании церковной догмы. Но и не в «праздношатайстве», а – в следовании тем христианским духовным и этическим ориентирам, которые ему (и Толстому) как раз только-только приоткрылись в эти годы. Через 20-ть, 30-ть лет Лев Николаевич ДОКАЗАЛ эти свои левинские, ЛЬВИНЫЕ постоянство, искренность и бесстрашие в служении Истине первоначального учения Христа, Истине Бога!
* * * * *
И вот эти хромую логику и ложь ослеплённого и одурённого патриотизмом предтечи вульгарного социологизаторства в толстоведении эпохи большевизма и «взял на вооружение» поп-обманщик Г. Ореханов. Чуя дутость и непрочность своих «аргументов», сведённых к искажённому пересказу позиции Ф. М. Достоевского и единственной цитатке публициста-эмигранта А. Л. Бёма (сводившего якобы «предречённый Достоевским» духовный путь Толстого-христианина к бесплодному и обречённому «опрощенчеству в жизни и вере»), Ореханов «подкрепил» текст своей «не-встречи» № 2 уже самой откровенной отсебятинкой, «блещущей» в равной мере как научной логичностью и аргументированностью, так и христианской кротостью:
«В духовной сфере идея «опрощенчества» (и связанные с ней идеи непротивления, вегетарианства и т.д.) приносила слишком примитивные плоды. Рождался некий «народный» вариант христианства, который, впрочем, в качестве своеобразного искушения в разной степени тяготел не только над Л. Н. Толстым, но отчасти и над самим Ф. М. Достоевским <…>: критерием истины, в том числе и христианской, часто становится не Предание [церкви. – Р.А.], а «своё», «народное», «исконное», «мужицкое». При том сам народ не может воспринимать эти барские затеи иначе, как попытку нарядиться в армяк и лапти» (с. 214 - 215).
Бред, бред… Тут невозможна уже рациональная критика и аргументация. Тут всё, как видим, тупо свалено в кучу… Толстому-христианину, его религиозному отношению к труду отказано в понимании и уважении народа – что не соответствует уже простым фактам биографии. Народному преданию и здравому смыслу (которые, к слову сказать, и сохраняли, и осмысляли предания о Христе в древности, до того, как составилось Четвероевангелие) – отказано в праве быть «истинно» христианскими. (Любопытно, ЧЬЁ ещё, кроме как народное, трудовой бедноты, может быть учение легендарного нищего и бродяжившего проповедника?)
И уж СОВЕРШЕННО, смехотворно-лживо слепливание Орехановым левинского «опрощенчества» с вполне себе городским, мелкобуржуазным движением отказа от мясной пищи. Вегетарианство – плод как раз «усложнения» человеческой индивидуальности, результат огромного внутреннего самовоспитания, подчинения одной из непростых и строгих культурно-этических установок. То же можно сказать и о практическом соблюдении заповеди Христа «не противьтесь злому». Когда, В КАКОЙ СТРАНЕ или в какую ЭПОХУ её массово соблюдали не читавшие религиозных книжек простецы?
Да, Достоевский, как чуть позже и Толстой, поддался искушению некоей идеализации этого самого «народа» -- а Ореханов уж и рад вцепиться!
По понятным причинам, в соответствующей части претендующей на научность монографии Г. Ореханова 2010 года этот абзац – отсутствует. В более популярной же книге 2016 года он предваряет и как бы «подкрепляет» помянутый нами выше вывод публициста Бёма.
Но и этой пачкотни Ореханову мало. Чтоб уж всё лыко стащить в строки – он разыгрывает особо «трендовую» в наши дни и беспроигрышную карту: поднимает на закусь темку «семейной драмы Льва Толстого»: дискомфорта, одиночества, непонимания членами семьи... – всё это, по его мысли, суть вариации «праздношатайства» Толстого… такого ненародного и безбожника!
Читатель (смекнул здесь, вероятно, поп Ореханов) уже «подогрет» и даже «перегрет» (утомлён, некритичен…) – а значит можно не осторожничать с подбором «аргументов». В ход идёт то циничнейшее, чем издевались над живым Толстым его лукавые критики и даже мнимые «единомышленники» (например, М. Новосёлов, будущий церковный «святой», в личных письмах Толстому). В духе: «что ж ты, барин, сам не следуешь своему учению, не сбежишь из усадебки в бродяги?.. и жонка твоя тебя не слушается… и детки…». Из того, что Толстой в возрасте 70-80 лет, с подорванным здоровьем, был вынужден вести привычную «жизнь людей его круга», которая «противоречила его же собственным мыслям», гад Ореханов выводит «традиционный» вывод о «противоречивости» жизни и самой личности Толстого (с. 215). «НЕЗАКОНЧЕННОСТЬ, НЕУВЕРЕННОСТЬ, ЗЫБКОСТЬ, которые являлись характерной особенностью ПСИХОЛОГИЧЕСКОЙ КОНСТИТУЦИИ писателя (??? – Р. А.), его страстной натуры, склонной к крайностям» предопределили ложность его мировоззрения (Там же, с. 216).
То есть априори Ореханов утверждает, что и семья, в отношении которой Толстой отказался отщепенцем, и народ, якобы опознавший в нём «праздношатайца» -- вели в фарватере мировоззрения «матушки-церкви» свои духовные поиски без сомнений, противоречий и в верном направлении…
Ложна и интерпретация Орехановым цитируемой им, в доказательство «ненародности», записи Дневника Л. Н. Толстого от 27 августа 1909 года:
«Я чувствую, что ко мне отношение людей – большинства – уже не как к человеку, а как к знаменитости, главное, как к представителю партии, направления: или полная преданность и доверие, или, напротив, отрицание, ненависть» (57, 126).
Очевидно, что Толстой не имеет здесь в виду отношения к нему НАРОДА, лично с ним общавшихся и знавших его людей. Речь о сношениях с неким – или уродом, или кумиром – плодом неверного понимания или поповской и журналистской критики в сознании некоторого процента читателей.
ИТАК, наш научный вывод по фрагменту книги Г. Ореханова «Вторая не-встреча с Достоевским. Праздношатайство» (с. 214 - 216) таков: Ореханов – дрянь и ПАРАЗИТ. Как и П. Басинский, он паразитирует на доверчивости массового читателя к знатоку «авторитетных» текстов, да ещё имеющему «духовный» статус. Его Толстой в данном фрагменте – вполне подобен «Толстому – свободному человеку» П. Басинского: десоциализировавшему себя одиночке, проще говоря – безумцу. Используя эмоциональные, «под горячую руку» писанные выпады Достоевского, Ореханов утверждает уже не просто «антицерковность», но и АНТИСОЦИАЛЬНОСТЬ Льва Николаевича. То есть – вред от его убеждений и для него самого, и для окружающих.
Между прочим! Существенно бОльший ущерб от своей жизни по вере, по Богу понёс Христос, «безумец для мира», не раб и не «свободный человек», а первый на планете Земля сознательный сын всевышнего Отца Бога. Для него, как и для Толстого Небеса не были пусты, как для пушкинского «свободного», как стихия, безумца (в стихотворении «Не дай мне Бог сойти с ума…»). В отношении Христа мы признаём это – благодаря многовековому господству догмата церкви. Не пора ли признать это же и в отношении Льва Николаевича – спасителя и исповедника Христа?
* * * * *
«Третья не-встреча» с Достоевским» поименована у Г. Ореханова так: «Бессмертие, воскресение, Церковь» (с. 220). Массированность огульной и чернящей Льва Николаевича, бездоказательной лжи в этой части книги ощутимо возрастает. И ещё бы ей не возрасти! Ложь первой «не-встречи» предваряется только искажённо, тенденциозно преподнесённой читателю биографией Л. Н. Толстого. Второй «не-встрече» предшествует столь же лживый “экскурс” богослова по христианскому мировоззрению Толстого – по концептам «Евангелие», «Бог», «Вера» и «Непротивление злу силой». Маловажно для церковника… А вот третьей «не-встрече» предшествует на удивление спокойное и объективное изложение по такому концепту, как «Христос и церковь» -- кратко освещено толстовское «исповедание новой, универсальной христианской Церкви», братски соединяющей людей и несовместимой с идолопоклонством, догматами, иерархией и сугубо земными интересиками теперешней ЗАО РПЦ (с. 216 - 219). Ореханов будто затаивается… с выдержкой лисы или средневекового инквизитора...
…И – «показывает себя» на следующих за этим страницах (с. 220 – 230, «не-встречи №№ 3, 4 и 5»)! Здесь – всё те же надуманные противопоставления Толстого и Достоевского. При этом, в сравнении с соответствующей частью монографического исследования 2010 года, многие цитаты и аргументы в тексте изъяты, подменены бездоказательными авторскими установками. Нет и изложения по антропологии Толстого, тесно связанной с концептом БЕССМЕРТИЕ.
Изъят, в частности, давно критикованный в литературе миф о МАНИХЕЙСТВЕ, ереси «антропологического дуализма» Л. Н. Толстого. Утверждалось, что мыслитель противопоставлял животное и духовное начала человеческой природы как антагонистические начала зла и добра – то есть мыслил схоже с адептами древней секты Мани.
Это чистейшая инвектива в отношении Толстого. Злом, по его учению, может быть не телесность, а самая жизнь человека в теле. Но делается она злом лишь тогда, когда человек направляет эгоистические усилия на обеспечение максимума благ для этого тела и видит в этом сколько-нибудь значительный смысл дней жизни своей… изначально предназначенной Богом для служения Ему и использования тела как инструмента работы Богу в мире. Для МАСТЕРА инструмент не будет злом – им может повредить себе только зломыслец или невежа!
Да, у Толстого мы находим ряд пересечений с учением гностиков (конечно, без их суеверных и мистических выдумок), но его разделение Духа и Материи не имеет характеристик противопоставления. Именно поэтому он не принимал ни буддийского идеала «нирваны», ни фантазирований церковных лжехристиан о крайней аскезе или уходе в монашество.
Для лживого «обоснования» «ереси манихейства» в учении спиритуалистического дуализма Л. Н. Толстого Ореханов прибегает к излюбленному приёму всех непорядочных критиков Толстого, цитирующих в таком случае либо запись из личного Дневника Льва Николаевича или его записных книжек, либо – из личного же письма. То есть источников, в которых Толстой часто был не так точен в подборе выражений, как в многажды редактировавшихся им сочинениях, предназначавшихся к публикации.
В данном случае, вослед за Иваном Буниным (см. его «Освобождение Толстого», главу XII) и эмигрантским сборничком «Ковчег» 1926 года Г. Ореханов предсказуемо разаппетитился на письмо Толстого некоему Николаю Моргенштерну, гимназисту из Севастополя, от 22 июля 1909 года.
Толстой получал в те годы ОЧЕНЬ много писем, и, несмотря на помощь В. Ф. Булгакова и других секретарей – ОЧЕНЬ уставал вычитывать и отвечать на них. Ответы неизбежно были, в большинстве случаев, краткими, а краткость – увы! – вредила точности и смысловой исчерпанности сообщаемого.
Так вышло и в ответе Толстого Н. Моргенштерну. В своих воспоминаниях «Как прожита жизнь» Булгаков пишет, что «разочаровался» в ответе Толстого гимназисту: он-де просто «отмахнулся» от автора, утверждавшего идею «гармонического развития духовного и телесного начал в человеке».
И Толстой ИМЕЛ ПРАВО «отмахнуться» от одного из тех невменяемых людей (многочисленных и в наши дни, в 21 столетии!), которые делают выводы не по текстам, им писанным, а – по тенденциозным пересказам их. Которые уверены по сей день, что Толстой не устанавливал СООТВЕТСТВЕННОЕ место началам духовным и телесным и «правам тела» в мире (т. е. эту самую «гармонию»), а – буддийскую нирвану «проповедал», крайний аскетизм, «уничтожение тела», «всеобщий отказ» от половых отношений, от семьи, деторождения и т.п.
На конверте письма Моргенштерна сохранилась пометка Толстого: Б[ез] о[твета]? Знак вопроса означает сомнение, отвечать или нет. Но всё же он ответил:
«Вы говорите, что существо человека слагается из духовного и телесного начала. И это совершенно справедливо, но не справедливо то ваше предположение, что благо предназначено и духовному и телесному началу. Несправедливо это по одному тому, что телесное начало не только не может получить блага, но по самому свойству своему обречено на то, что для тела не может не быть злом: болезни, страдания, старость, смерть. Так что ваше предположение о том, что оба начала одинаково должны быть удовлетворяемы в своем стремлении к счастью, совершенно произвольно и несправедливо. Благо свойственно только духовному началу и состоит не в чём ином, как в всё большем и большем освобождении от тела, обречённого на зло, которое одно препятствует достижению блага духовного начала» (80, 30 - № 39).
По сути, Моргенштейн «скатился» к тому, от чего ушёл, обретя веру в учение Христа, Лев Николаевич со времён своей «Исповеди»: тело неизбежно «сгорает» в мире, стареется, слабеет – теряет всё более возможности и стяжать, и усвоять предназначенные ему блага. Поэтому не в этом благе тела должен даже молодой человек полагать смысл повседневных забот.
Для сельского рабочего на комбайне смысл его нахождения в кабине агрегата не может быть в том, чтобы удержать топливный бак в полноте: двигатель запущен, топливу уже дан расход, и смысл – сработать больше, пока бак опустеет.
Это именно ХРИСТИАНСКОЕ понимание жизни, подтверждаемое известнейшими словами евангелия от Матфея:
«24. Никто не может служить двум господам: ибо или одного будет ненавидеть, а другого любить; или одному станет усердствовать, а о другом нерадеть. Не можете служить Богу и мамоне.
25. Посему говорю вам: не заботьтесь для души вашей, что вам есть и что пить, ни для тела вашего, во что одеться. Душа не больше ли пищи, и тело одежды?
26. Взгляните на птиц небесных: они ни сеют, ни жнут, ни собирают в житницы; и Отец ваш Небесный питает их. Вы не гораздо ли лучше их?
27. Да и кто из вас, заботясь, может прибавить себе росту хотя на один локоть?
28. И об одежде что заботитесь? Посмотрите на полевые лилии, как они растут: ни трудятся, ни прядут;
29. но говорю вам, что и Соломон во всей славе своей не одевался так, ка;к всякая из них;
30. если же траву полевую, которая сегодня есть, а завтра будет брошена в печь, Бог так одевает, кольми паче вас, маловеры!
31. Итак не заботьтесь и не говорите: что нам есть? или что пить? или во что одеться?
32. потому что всего этого ищут язычники, и потому что Отец ваш Небесный знает, что вы имеете нужду во всём этом.
33. Ищите же прежде Царства Божия и правды Его, и это всё приложится вам».
Юный же Моргенштерн повёлся на то учение мнимой социальной «гармонии», которое на деле приводит к огромному нравственному развращению и рабству людей. Поиск «гармонизации» счастья души и тела быстро редуцируется для горе-искателей до погони за земным и материальным счастьем – в борьбе друг с другом, в ущерб счастью и здоровью и физическому и душевному.
Вот несколько отрывков из финального христианского труда Л. Н. Толстого – книги «Путь жизни» -- в которой он, напротив, особенно чёток и ясен во всех высказываниях:
1.«"Пославший Меня есть истинен, и что Я слышал от Него, то и говорю миру".
Не поняли, что Он говорил им об Отце.
Итак, Иисус сказал им: когда вознесёте Сына Человеческого, тогда узнаете, что это Я и что ничего не делаю от Себя, но как научил Меня Отец Мой, так и говорю.
(Ин. VIII, 26-28)
Вознести Сына Человеческого значит познать в себе дух, живущий в нас, и возвысить его над телом».
2. «Нет такого крепкого и здорового тела, которое никогда не болело бы; нет таких богатств, которые бы не пропадали; нет такой власти, которая не кончалась бы. Всё это непрочно. Если человек положит жизнь свою в том, чтобы быть здоровым, богатым, важным человеком, если даже он и получит то, чего добивается, он всё-таки будет беспокоиться, бояться и огорчаться, потому что будет видеть, как все то, во что он положил жизнь, уходит от него, будет видеть, что он сам понемногу стареется и приближается к смерти. Как же сделать так, чтобы не тревожиться, не бояться? Есть только одно средство: средство это в том, чтобы жизнь полагать не в том, что проходит, а в том, что не погибает и не может погибнуть, в том духе, который живет в человеке».
3. «Делай то, чего хочет от тебя твоё тело: добивайся славы, почестей, богатства, и жизнь твоя будет адом. Делай то, что хочет от тебя дух, живущий в тебе: добивайся смирения, милосердия, любви, и тебе не нужно будет никакого рая. Рай будет в душе твоей».
4. «Каждый человек знает в себе две жизни: телесную и духовную. Телесная жизнь, как только дойдет до полноты, так начинает, ослабевать. И всё больше и больше слабеет и приходит к смерти. А духовная жизнь, напротив, от рождения до смерти всё растёт и крепнет.
Живи человек одной телесной жизнью, он и вся жизнь его есть жизнь человека, приговорённого к смерти. Живи же человек для души, то то, в чём он полагает своё благо, с каждым днём его жизни всё увеличивается и увеличивается, и смерть не страшна ему».
5. «Для бессмертной души нужно такое же и дело бессмертное, как она сама. И дело это – бесконечное совершенствование себя и мира – и дано ей» (45, 43-44, 46).
Моргенштерн – развращённый уже учением мира ребёнок. И такие же развращённые, чувственные, агрессивно тянущиеся за «гармонией» телесного счастья «вечные дети» -- большинство и современных нам адептов церковного лжеучения «православия»! Но Ореханов, конечно, не признается в этом; он и тут выворачивает всё наизнанку. Очень кстати подворачивается ему куда более краткое писание Льва Николаевича: его письмо И. М. Толстому от 21 февраля 1909 года. На основании его ПРЕДЕЛЬНО упрощённого и краткого текста поп Ореханов делает вывод об ИНФАНТИЛИЗМЕ антропологических воззрений старца Льва. Он-де «посмотрел на человека, как ребёнок», и поэтому искренне уверовал, что мир не навсегда, до скончания веков «обезображен грехом» (по догматике церкви), «а просто неправильно и несправедливо устроен и может быть переделан человеческой волей, если только она действительно стремится к добру». В этом – враждебная Ореханову и его церкви «гностическая ересь» старца-ребёнка Толстого (Орех. 2010. – С. 301 - 302).
Сперва следует уточнить: не одной «доброй волей» предлагал изменять мир Толстой, но – ВОЛЕЙ и РАЗУМОМ, вооружёнными ЗНАНИЕМ: и науки, и Откровения свыше. (Отсюда, кстати, проистекает толстовский скепсис в отношении как современной ему, самоуверенно-невежественной науки, так и церквей, давно утративших исконное знание Свыше и Божьих законах доброй и разумной жизни людей.) Уж ЭТО – совершенно НЕ детская позиция.
Что же касается упрощённой формулировки в цитированном Орехановым письме… Адресату письма, Ивану Михайловичу Толстому, внуку Льва Николаевича, было в то время от роду полных семь лет. Мама его, Александра Владимировна Толстая, передала Льву Николаевичу письмо, которое написал ему сам Ваня. Вечером 21 февраля Лев Николаевич прочёл его, а утром, в качестве ответа, отдал Александре Владимировне свой портрет с такой надписью:
«Когда твой папа был маленький, он на бумажке написал себе, что НАДО БЫТЬ ДОБРУМ. Напиши это себе в сердце и всегда будь добрым, и тебе всегда хорошо будет» (79, № 81).
Ореханову хватило цинизма цитировать это письмо в доказательство некоего различия якобы христианской позиции Ф. М. Достоевского и церкви «православия», с одной стороны, а с другой – «еретической» и инфантильной – старца Льва.
КАКУЮ же антропологию должен был развить Толстой в письме семилетнему ребёнку? И не указал ли он человеку, стоящему у истока земной взрослой жизни – на исток, или «фундамент» всякой антропологии? НАСКОЛЬКО тяжело быть разумным и добрым и КАК эту возможность обеспечивает знание истины учения Христа – маленькому Ивану естественно предстояло узнать позже…
И не глазами ли отринувшего зло и ложь, «не ведающего» мирских обманов ребёнка должен смотреть на мир всякий последователь Христа? Не сказано ли самим Иисусом: «…Истинно говорю вам, если не обратитесь и не будете как дети, не войдёте в Царство Небесное. Итак, кто умалится, как это дитя, тот и больше в Царстве Небесном» (Мф. 18, 2-4). Для Ореханова, как раз стремящегося «возрасти» в мире – известностью, учёными званиями и авторитетностью (дарующими, в числе прочего, и доходец…) – эта истина выходит за «барьер восприятия». В лжехристианском мире она актуальна – увы! – лишь среди детей, юродивых и старцев…
Толстовская антропология – именно евангельски-христианская. И таков же – детский и христианский – взгляд старца на мир. Человеку в возрасте 70 – 80 лет всё чаще вспоминаются наиболее значимые, рубежные события прожитого, включая детство и юность – и эти воспоминания совсем иначе, нежели во взрослой, но ещё глупой молодости или зрелости, диалектически сходятся с итогами отделяющих их от вспоминающего старца десятилетий. Вот и в сознании Льва Николаевича к 1909-1910 гг. органически совместились с опытом старости благодарные воспоминания о сестре, братьях, воспитателях и отношениях с ними (в этом отношении, кстати, судьба русского Львёнка имеет ряд разительных сближений с детством швейцарца Анри), равно как и воспоминания об открытии для себя в ранней юности целого мира по имени «Жан-Жак Руссо» -- именно от Руссо он узнал (и удержал в себе веру в это), что ребёнок является в мир чистым, природным и Божьим существом, и лишь в соединении сперва с семейным и родительским, а после и общественным развратным влиянием это естественное и Божье уродуется или отмирает. То же опытное, старческое, с чем совместились эти благодарные воспоминания – это убеждения Толстого в тщете и греховности всяких попыток отдельному человеку повлиять на мир, не изменив достаточно самого себя. Это – что немаловажно – разочарование в прежних идеализациях «народа» в целом, вызванное наблюдениями над глупостями и гадостями т. н. Первой российской революции 1905 – 1907 гг. Нет, Разумеется, Толстой не разлюбил трудящийся народ, то есть крестьян, кормильцев городских развратных дармоедов, -- но смотреть на него стал… пожалуй, тоже как на дитя: ещё чистого, но и уязвимого, беспомощного перед злом и грязью мира, ребёнка…
Где ж тут оппозиция с христианством или консерватизмом Ф. М. Достоевского?
Вспомним снова восторженную запись Толстого от 1 октября 1892 года, вызванную впечатлениями от первого знакомства с дневником философа А. Амиеля:
«Неужели мне открывается новое? …КРАСОТА КАК ВЕНЕЦ ДОБРА».
Смысл жизни, по Толстому, – радость, источники её – красота и любовь (52, 73). Это ли не восприятие мира – детское, чистое УЖЕ от обманов и соблазнов мира? Даже если не прав Руссо с его идеализациями детства КАК ВОЗРАСТА, то уж в духовной для отдельного человека и общественной бесценности детства КАК СОСТОЯНИЯ РАЗУМНОГО СОЗНАНИЯ ЧЕЛОВЕКА – любви и благодарной радости – не может быть сомнения!
* * * * *
Раз Ореханов подчистил в переработанной версии свой старый текст – значит, или “запалился” на слишком уж далёком от задач науки вранье и фантазёрстве и схлопотал заслуженную критику… или – сам вымарал то, что показалось ему нежелательным в книге, переработанной для массового читателя. ЧТО именно? Присмотримся (по тексту книги 2010 года).
А нежелателен ему тут, прежде всего, -- ЕГО же собственный невольный вывод о ХРИСТИАНСКОМ (даже с церковных позиций!) характере «ядра» антропологических воззрений Толстого – в частности, его убеждения в том, что в человеке «бессмертно только духовное начало, которое и есть Бог и присутствие которого в себе может ощущать человек» (Орех. 2010. С. 303). Г. Ореханов признаёт «точным» определение В. В. Зеньковским антропологии Л. Н. Толстого как философии «спасения от личности», от её односторонности, преодолеваемой в торжестве внеличного разумного сознания и закона любви ко всему живому. Умирая, человек возвращается к тому божественному Началу, от которого исшёл – любви и источнику всякого блага.
Это – та высота понимания природы человека и смысла человеческой жизни, достигнув которой, человек, живущий ещё в земной жизни и земном материальном теле, человек-«животная личность» -- поневоле затрудняется в дальнейших, углубляющих познанное, антропологических рефлексиях. Это – почти предел для возможности нашего познания. Поп Орех не преминул и в связи с этим сгадить на Льва: мол, его воззрения по проблематике человека и человеческого бытия не просто замедлились в своей эволюции, но именно ЗАСТЫЛИ, да ещё отчего-то «в форме ТРАГИЧЕСКОГО недоумения» -- ни больше, ни меньше.
«Доказать» эту ложь, скажем, по текстам Дневника Л. Н. Толстого последних лет Ореханов не смог бы: немногочисленным своим читателям Дневник всюду подтверждает обратное: Толстой продолжал свои антропологические рефлексии, «прорываясь» ко всё более глубокому, сколь возможно, пониманию природы, смысла и задач жизни человека в Боге и с Богом. Ореханов находит «аргумент»: Толстой-де не признавал необходимыми для человека ни личную веру, ни личную молитву.
Остаётся непрояснённым, КАК общеизвестные толстовские отрицания «веры по доверию» (например, попам) и публичных молитв (в храмах и не только в них) могут свидетельствовать в пользу «трагической застылости» антропологии Толстого. Подкрепляется автором сей аргумент странной ссылкой на УСТНО сказанные Л. Н. Толстым в 1910 г. и записанные в мемуарах А. Б. Гольденвейзером слова: «Я совсем веры не признаю. Сознание – вот что нужно… Вера – это то, чего я без памяти боюсь» (Там же. С. 304).
Ореханов даёт ссылку на библиографически-редкое второе издание воспоминаний А. Б. Гольденвейзера, 1923 года. Тут сразу нужно насторожиться: цитирование по труднодоступному изданию (при наличии в данном случае двух более поздних переизданий) – частый признак авторской спекуляции в лженауке. Что ж! Слазим Александру Борисычу в самые мемуары, да проверим…
Перед нами – 3-е переиздание книги, 2002 года, массовое и общедоступное. Цитированные выше слова Толстого отыскиваются в записях проф. А. Б. Гольденвейзера от 6 июля 1910 г. В этот день профессор стал свидетелем и участником философского диалога, перешедшего в спор, между Толстым и гостившим у него Николаем Григорьевичем Сутковым, бывшим его единомышленником, в то время уже разделявшем мировоззрение секты А. М. Добролюбова – т. н. «добролюбовцев», или «братков», отколовшихся, в свою очередь, от секты «молокан». Защищая фанатический прозелитизм Добролюбова, Сутковой предсказуемо вещал о том, как менялись «к лучшему», освобождались от мирских суеверий адепты секты, подпавшие под внушение Добролюбова. Сутковой выражал уверенность, что такой подход справедлив для всех, что «нужно внушить другому свою веру». И вот тут-то Толстой возражает ему:
«Я совсем веры не признаю. Сознание – вот что нужно, сознание своей божественности. Вера – это то, чего я без памяти боюсь. Я не только не придаю ей значения, а хочу её к чёртовой матери послать! Потому что суеверие не только в причастии, а и в том, чтобы собраться вместе и молчать или молиться. Нужна не вера, а нужно сознание» (Гольденвейзер А. Б. Вблизи Толстого. 4-е изд. – М., 2002. – C. 372 - 373).
Вот так вот учёный поп Ореханов обращается с источниками… Обкорнал мысль Толстого – для своего псевдо-«доказательства»… А мысль-то в её целости – коррелирует с вышеизложенными взглядами Толстого на «божественное» в основе природы человека: нужно не просто абстрактное «сознание» (как получается в обкорнатой версии цитаты у Ореханова), а нужно – СОЗНАНИЕ СВОЕЙ БОЖЕСТВЕННОСТИ всяким человеком, претендующим на христианское понимание жизни. Мы видим, что Толстой не отрицает радикально ни веры, ни молитвы как таковых, а – вполне традиционно для своего мировоззрения – отрицает ТОЛЬКО «веру» суеверную, воспринятую в результате насилия над сознанием человека (внушения) или слепого доверия религиозному «авторитету» и ТОЛЬКО молитву публичную, в храмах или сектантских молитвенных собраниях.
Но Ореханову мало этой грязи и лжи… Он реанимирует давнишний миф ещё дореволюционной толстоведческой критики о “борьбе” в сознании Льва Николаевича «гениального художника» и «узкого сектанта», или, исходя из системы толстовских же образов – «Ерошки с Нехлюдовым». Нехлюдов победил Ерошку, сектантская тупиковая узость – одолела живую жизнь… «Морализирующий рационализм … убивал всё живое в душе писателя и вокруг него…» (Орех. 2010. – С. 304).
Это ужасная гадость, и ложь, и грязь. И источник её – старая критика и публицистика, а не собственно научные работы о Толстом. Вот почему Ореханов, сославшись на «многих авторов», разделявших ранее его позицию – не назвал ни одного имени! Но чтобы как-то проиллюстрировать, что «борьба» таки была, учёный поп заставил перевернуться в гробу теперь уже не Гольденвейзера, а – Валентина Булгакова, последнего секретаря Толстого, так же мемуариста, который-де в записи 1910 года (далее цитирую слова Г. Ореханова):
«…отмечает полярную <приведённой у Гольденвейзера и вышецитированной. – Р. А.> мысль писателя, который, говоря о «церковниках», исполняющих обряды, подчёркивает: “Главное то, что они искренно верят в Бога, в живого Бога. А в этом всё!”» (Там же).
Милота… Значит, мысль – ПОЛЯРНАЯ, выражает некие противоположные взгляды, и никак не меньше! По Ореханову выходит, что как только суеверный дикарь Ерошка ненадолго «одолевал» в Толстом свободного богоискателя Нехлюдова – Толстой даже в 1910 году тут же тянулся к попам и церковным обрядам, и даже выдавал своему молодому секретарю (другу, обожателю и, разумеется, «толстовцу» в те годы) эту свою тягу…
Это не может быть правдой. И это – НЕ правда! Заглянем в книгу В. Ф. Булакова, откуда выдрана цитата – недавно переизданный его дневник 1910 года «Л. Н. Толстой в последний год его жизни». Ореханов, впрочем, цитирует из советского издания 1989 года – что ж! оно у нас всегда под рукой…
Находим без труда нужную запись – от 24 мая 1910 г. Записана беседа с Толстым, в которой участвуют, помимо Булгакова, всё тот же А. Б. Гольденвейзер, сын Толстого Андрей Львович, толстовцы Маковицкий и Сергеенко и ещё один, умный и сомневающийся, единомышленник Толстого во Христе – Михаил Павлович Скипетров (1889 - 1914), в то время студент Петербургского университета.
«О простых религиозных людях, исполняющих церковные обряды, Скипетров <…> сказал, что они не осуществляют в жизни своих добрых намерений.
-- Нет, нельзя сказать, -- возразил Лев Николаевич. – Осуществляют, но в очень ограниченной степени. Те силы, которые до;лжно бы тратить на это, уходят именно на другое. Главное то, что они искренно верят в Бога, в живого Бога. А в этом всё!.. А вот у профессора этого нет» (Булгаков В. Ф. Л. Н. Толстой в последний год его жизни. – М., 1989. – С. 227).
Даже само обращение к двум источникам, книгам Гольденвейзера и Булгакова, ЯКОБЫ до полярности противоречащим друг дружке и «изобличающим» Толстого в его тайных поползновениях скатиться до церковной веры простого казачка – ложь и ложь! Ещё раз повторим: ОБА мемуариста, Булгаков и Гольденвейзер, РЯДЫШКОМ СИДЕЛИ при этой беседе 24 мая! И оба – зафиксировали её в своих записках! У Гольденвейзера соответствующее место изложено даже красочнее и подробней. Сравните:
«Скипетров сказал про религиозность простых людей, что она у них часто мало касается жизни.
-- Вот моя бабушка, она в церковь ходит, свечки ставит и говорит: «Где уж нам по-Божьи жить, мы люди грешные».
-- Да, но в этом всё-таки хорошо смирение, -- сказал Л. Н. – И в какой-нибудь бабе дорога именно эта настоящая вера в живого Бога, всё равно, что она его видит в матушке царице небесной или в иконе. Это всё-таки живой Бог, и во всяком случае, она ближе к Богу, чем профессор.
-- Какой? – спросил Андрей Львович.
-- Да всякий» (Гольденвейзер А. Б. Ук. соч. – С. 297 - 298).
Ну, вот зачем бы Ореханову не процитировать для своей «аргументации» одного А. Б. Гольденвейзера? А ЗАТЕМ, что – «кричащего противоречия» в мозгах Толстого по этому источнику ну НИКАК не вырисовывается и, соответственно, «полярности» в мозгах читателя – тоже не явится. Явилась же налицо – ещё одна фальсификация мессира Ореханова!
Будем помнить, что концепт «вера» в авторской семантике Толстого – не просто отличен, но противоположен официальному обрядоверию и идолопоклонству церквей. «Христианство не как мистическое учение, а как новое жизнепонимание» - так кратко и ёмко определяет «живую веру» Толстой в заглавии своего знаменитого трактата. Речь идёт об умилявшей Толстого, НО УЖЕ НЕ РАЗДЕЛЯЕМОЙ ИМ, «живой вере» народа, силившегося прорваться сердцем и разумом ко Христу из глубины той бездны невежества и замусоренности сознания церковным вздором, в котором его ДЕРЖАЛИ ложные «просветители» церкви и государства. (Отсюда положительное отношение Толстого к деятельности ряда сект, воспринимавшихся им как такие попытки богоискательства.) О «церковниках, исполняющих обряды» -- речь вовсе не шла. Более того, содержательная и эмотивная коннотация толстовских реплик, как это особенно видно из изложения В. Ф. Булгакова – всё-таки, скорее, критичная в отношении «растраты сил» народа (и денег, кстати сказать!) на ограниченное, грубо-суеверное обрядоверие и идолопоклонство церквей и сект.
И это вполне в духе толстовского понимания веры, как бесконечного ПОИСКА ИСТИНЫ разумом и сердцем человека, бесконечного приближения к ней… Важно – именно движение к познанию Бога, к Истине, а не то, насколько человек уже прошёл этот путь в сравнении с «отсталым народом»... Истинная вера не требует посредничества церкви и состоит в установлении человеком для себя актуального в его эпоху понимания жизни, соответствующего разуму и обретённым знаниям его современников. И молитва истинная – уединённое сосредоточение человека на Божественном в себе, а не коллективное прошение какому-то внешнему личному Богу. Отношение Толстого к молитве народной, впрочем, понимающее и снисходительное – как к слабости детского ещё разума, которой отчасти подпадает и он сам. Это видно, к примеру, из записи Дневника Толстого от 28 сентября 1899 года: «Иногда хочется по-детски кому-то (Богу) жаловаться, просить помощи. Хорошее ли это чувство? Нехорошее -- слабость, неверие. То, что больше всего похоже на веру: просительная молитва есть, именно, неверие -- неверие в то, что зла нет, что просить не об чем, что, если тебе худо, то это только тебе показывает, что тебе надо поправиться, что происходит то самое, что должно быть и при чём ты должен делать, что до;лжно».
Скажем отдельно и подробнее о ЛИЧНОЙ МОЛИТВЕ, которую Толстой понимал тоже неортодоксально, но отнюдь не «отрицал».
Уже по статье «Христианское учение» (1894 - 1896), называемой иногда «катехизисом Толстого», видно, что понимание Бога, а значит и молитвы как обращения к Божественному, было у Толстого-христианина, вероятно, уникально для его, забывшей Христа, эпохи. Ему потребовалось не только рассказать о нём своими словами, но и сформулировать ряд молитв христианского жизнепонимания лично для себя.
Заглянем сперва в «Христианское учение» (1894 - 1896).
«Для того, -- пишет здесь Толстой, -- чтобы больше и больше, яснее и яснее узнавать себя и помнить о том, кто такое человек, есть одно могущественное средство. Средство это есть молитва. <…>
Для людей прежнего времени молитва была и теперь остаётся для большинства людей обращением при известных условиях, в известных местах, при известных действиях и словах – к Богу или богам для умилостивления их.
Христианское учение не знает таких молитв, но учит тому, что молитва необходима не как средство избавления от мирских бедствий и приобретения мирских благ, а как средство укрепления человека в борьбе с грехами.
Для борьбы с грехами человеку нужно понимать и помнить о своём положении в мире и при совершении каждого поступка оценивать его для того, чтобы не впасть в грех. Для того и другого нужна молитва».
Христианин – конечно, не раб и жертва церковной лжи, а именно истинный, нецерковный, свободный христианин – признавая себя и ближних детьми по разуму и духу единого Отца, обращается с молитвами не к личности «Царя Небесного», «Аллаха», небесного же Отца и т.п. вымышленным заоблачным дружкам, а – к божественной основе собственного существа, Отцу в самом себе.
Толстой представляет себе христианскую молитву двоякой: есть молитва временная («та, которая уясняет человеку его положение в мире») и молитва ежечасная («та, которая сопутствует каждому его поступку, представляя его на суд Богу, проверяя его») («Христианское учение», гл. 60).
В толстовском «Круге чтения» под 21 декабря мы находим следующее размышление:
«Можно жить без молитвы только тогда, когда или страсти вполне завладевают человеком, или когда вся жизнь его есть служение Богу. Но для человека, борющегося со страстями и ещё далёкого от исполнения того, что он считает своим долгом, молитва есть необходимое условие жизни».
И чем большее значение для человека приобретают борьба со страстями и исполнение высшего долга – тем важнейшее место занимает в духовной жизни такого человека молитва: «Человек постоянно растёт, изменяется, и потому должно изменяться и уясняться и его отношение к Богу. Должна изменяться и молитва» (Круг чтения. 25 февраля).
Вот как описывает Толстой христианскую молитву временную в «Круге чтения» (25 февраля):
«Молитва состоит в том, чтобы, отрешившись от всего мирского, от всего, что может развлекать мои чувства <…>, вызвать в себе божеское начало. Самое лучшее для этого – то, чему учит Христос: войти одному в клеть и затвориться, то есть молиться в полном уединении, будет ли оно в клети, в лесу или в поле. Молитва – в том, чтобы, отрешившись от всего мирского, внешнего, вызвать в себе божественную часть своей души, перенестись в неё, посредством неё вступить в общение с Тем, Кого она есть частица, сознать себя рабом Бога и проверить свою душу, свои поступки, свои желания по требованиям не внешних условий мира, а этой божественной части души.
И такая молитва бывает не праздное умиление и возбуждение, которое производят молитвы общественные с их пением, картинами, освещениями и проповедями, а такая молитва – помощь, укрепление, возвышение души. Такая молитва есть исповедь, поверка прежних и указание направления будущих поступков».
Молитва же ежечасная воспомоществует человеку в его повседневной борьбе с сознанными как зло грехами, «напоминает человеку во все минуты его жизни, при всех поступках его, в чём его жизнь и благо». «Молитва ежечасная есть постоянное во время посланничества сознание посланником присутствия Пославшего» («Христианское учение», гл. 62).
Вот что сказано о ежечасной христианской молитве в «Круге чтения»:
«Молитесь ежечасно. Самая нужная и самая трудная молитва – это воспоминание среди движения жизни о своих обязанностях перед Богом и законом Его. Испугался, рассердился, смутился, увлёкся – вспомни, кто ты и что ты должен делать. В этом молитва. Это трудно сначала, но эту привычку можно выработать».
Дневник Л.Н. Толстого начиная с 1880-х гг., оставил нам множество свидетельств, что он стремился выработать в себе такую привычку…
Сопутствующим молитве делом для Толстого было общение – посредством чтения – с мудрейшими людьми разных эпох, философскими и религиозными учителями человечества. Подчёркивая подкрепляющий силу молитвы характер такого чтения, Лев Николаевич назвал его как-то «причащением» (49, 68).
Надо ли говорить, что при христианском жизнепонимании для всякого, пробудившегося к нему разумным сознанием, человека уже не существует раз и навсегда фиксированных и сакрализированных текстов молитв. В 1908 – 1909 гг. Толстой составляет для себя в Дневнике несколько таких текстов молитв – выражений христианского жизнепонимания:
«Благодарю тебя, Господи, за то, что открыл мне то, что можно жить Тобою. И не хочу и не могу жить другой жизнью» (Запись 14 мая 1908 г.).
«Помоги мне быть в Тебе, с Тобою, Тобою» (1 января 1909 г.).
«Хочется помощи от Бога. Понимать же Бога могу только любовью. Если люблю, то Он во мне и я в Нём. И потому буду любить всех, всегда, в мыслях, и в словах, и в поступках. Только в такой любви найду помощь от Бога» (7 февраля 1909 г.).
«Отец мой, начало любви, помоги мне, помоги в том, чтобы делать то, чего Ты через меня хочешь» (23 июня 1909 г.).
(При встрече с человеком). «Помоги, Бог, мне обойтись с этим проявлением Тебя с уважением и любовью, думая только о Твоём, а не людском суде» (19 июля 1909 г.).
«Помоги мне быть только Твоим работником» (10 декабря 1909 г.).
И вот как на практике молился Лев Николаевич. Вспоминает И. Е. Репин:
«Лев Николаевич, выйдя из усадьбы, сейчас же снимал свои старые, своей работы, туфли, засовывал их за ременный пояс и шёл босиком. Шёл он уверенным, быстрым, привычным шагом, не обращая ни малейшего внимания на то, что тропа была засорена сучками и камешками.
<…>
Только мудрецы всех времён и народов, возлюбившие Бога, составляют его желанное общество, только с ними он в своём кругу. (Как не вспомнить тут о «причащении», которым Толстой называл чтение мудрых книг. – Р.А.). Разумеется, его религиозность несоизмерима ни с каким определённым формальным культом религий, она у него обобщается в одном понятии: Бог один для всех.
<…>
-- Теперь я пойду один, -- вдруг сказал Лев Николаевич на прогулке. Видя, что я удивлён, он добавил:
-- Иногда я ведь люблю постоять и помолиться где-нибудь в глуши леса.
-- А разве это возможно долго? – спросил я наивно и подумал: “Ах, это и есть «умное делание» у монахов древности”.
-- Час проходит незаметно, -- отвечает Лев Николаевич задумчиво.
-- А можно мне как-нибудь, из-за кустов, написать с вас этюд в это время? <…>
-- Ох, да ведь тут дурного нет. И я теперь, когда меня рисуют, как девица, потерявшая честь и совесть, никому не отказываю. Так-то. Что же! Пишите, если это вам надо, -- ободрил меня улыбкой Лев Николаевич.
И я написал с него этюд на молитве, босого» (Л.Н. Толстой в воспоминаниях современников. Т. 1. М., 1978. С. 481 – 483. Выделения наши. – Р.А.)
Итак, в соответствии со своим пониманием молитвы, Толстой уединялся в «природной клети», дабы собраться с мыслями, вспомнить прочитанное у мудрецов и религиозных учителей человечества и осмысленное, подумать о Боге, духовно подготовиться к общению с людьми… Босым же ходил – ибо летом обычно жил У СЕБЯ ДОМА, в родной усадьбе, и к тому же считал необходимым поберечь обувь.
Мы видим, что И.Е. Репин, отчасти единомысленный Льву Николаевичу, понимает настоящее значение для Толстого и уединённых прогулок-молитв, и чтения-причащения. Недаром лесное уединение великого яснополянского христианина он сравнивает с «умным деланием» у православных монахов, имеющих ту же, что и молитвы Толстого, общую цель – направить помыслы и поступки человека к совершенствованию в добре.
Понимала в этом отца и старшая дочь Льва Николаевича, Татьяна Львовна Толстая-Сухотина. Вот её свидетельство:
«Проснувшись, он <Толстой. – Р.А.> уходил в лес или поле. По его словам, он ходил “на молитву”, то есть один на лоне природы он призывал лучшие силы своего “я” для исполнения дневного долга» (Сухотина Т.Л. Воспоминания. - М., 1976. - С. 405).
Чтобы совсем покончить с этой темой, приведём, наконец, ещё одно свидетельство – секретаря Л.Н. Толстого, Николая Николаевича Гусева:
«В 1907 – 1909 годах, когда я имел счастье жить в Ясной Поляне и помогать великому Толстому в его работах, Лев Николаевич вставал обычно около восьми часов и, умывшись, шёл на прогулку. Эта утренняя его прогулка длилась обыкновенно недолго, от получаса до часа. Гулял он почти всегда один, и эти утренние часы уединённого общения с природой служили для него вместе с тем временем, когда он усиленно сосредоточивался в самом себе для того, чтобы в течение всего последующего дня держаться на уровне духовной высоты, как в сношениях со всеми людьми, родными и чужими, с которыми приходилось ему сталкиваться, так и во время его собственной напряжённой творческой деятельности. Это напряжение духовных сил и сосредоточение в самом себе он называл “молитвой”» (Лев Толстой – человек / В кн.: Гусев Н.Н. Два года с Л.Н. Толстым. М., 1973. С. 358. Выделение наше. – Р.А.).
* * * * *
ИТАК, наш вывод по данному эпизоду:
Как и во многих других частях своих лживых книжек, НЕ БЕЗ ПОМОЩИ ИЗВЕСТНЫХ НАМ СОТРУДНИЧКОВ ТОЛСТОВСКИХ МУЗЕЕВ В МОСКВЕ И ЯСНОЙ ПОЛЯНЕ (а именно: продажных подпутинских сучек Л. В. Калюжной и подчинённых её «шестёрок» - в Москве в ГМТ, старой православнутой хрычовки А. Полосиной и более молодых, хитрых карьеристок типа О. Гладун и др. – в Ясной Поляне) Ореханов, дрянь такая, СБРЕХАЛ НАПРЯМУЮ, а так же подтасовал и частью скрыл и смысл, и самый текст источников!
* * * * *
А вот как (возвращаемся к книжке 2016 г.) хорош орехановский Достоевский – в сопоставлении с им же оболганным и изгаженным Толстым!
Ореханов утверждает для Достоевского – интерес к бессмертию (которое для него вне сомнений), для Толстого же – «интерес к небытию» (!) и к самому процессу умирания (Орех. – 2016. С. 220).
Посыл автора понятен: для Толстого – нет бессмертия, потому что нет принятой на веру церковной догмы. В «Смерти Ивана Ильича», в множестве записей Дневника Толстой – ищет, пытается что-то познать и сообразить о смерти наверняка… Для него интереснейшее – именно то, что экзистенциально. Ореханов же, Достоевский и им подобные приняли, как необходимую аксиому, догмат о «бессмертии души» -- и на том успокоились…
«Великолепен» тут же бредовый абзац, аналога коему мы не находим в монографии 2010 года. Ореханов возвращается к эпизоду 1869 года – «арзамасскому ужасу» Толстого, своего рода экзистенциальному переходу зрелого уже писателя и мыслителя от социально внушённой успокоенности в отношении «неизбежной смерти» к непокою искателя истинной веры, философа и исследователя. Для Г. Ореханова же ни с того ни с сего оказывается важнее, что Арзамас, где Толстого настиг его «ужас» был «всего-то» в 75 километрах от Саровской монастырской обители. По вере попа, «таким путём, посредством вмешательства преподобного <т. е. Серафима Саровского, основавшего обитель. – Р. А.>, Бог пытался Толстого о чём-то предупредить или от чего-то уберечь» (Там же. С. 221).
Эта сентенция – ещё одна великолепная иллюстрация «уважения» автора «духовно-просветительного издания» (так аттестована книга 2016 г. издателем) к СВОЕЙ читательской пастве с заражёнными средневековым мусором мозгами...
Впрочем, как и следующие за ними надуманные «противопоставления» Достоевского Толстому.
Писателю «изначально понятно, что человеческая природа причастна мирам иным», «что человеческое «я» не укладывается в земной порядок вещей». Писатель «говорит о человеке как о развивающемся и переходном существе»… идеалом утверждает «уничтожение самости, своего “я”» Христа ради. Для писателя «бессмертие и есть нормальное состояние человека».
О КОМ это сказано из двоих? Не надо быть эрудитом, чтобы смекнуть, что отнести такие, достаточно неконкретные, утверждения можно к ним ОБОИМ -- и Фёдору, и Льву… Но Ореханов настойчиво отказывает Толстому в значимых рефлексиях по вопросам духовной эволюции человека, формулирования смысла человеческого бытия, неуничтожимого плотской смертью.
Не может быть для церковника значимо то, что не совпадает с догмой его церкви. А для Толстого – нет ни воскресения Христа во плоти, ни бессмертных людских душ… И ещё, очень важное: у Достоевского человек, преодолевая «самость», отдаёт себя социуму, «целиком всем и каждому безраздельно и беззаветно» (Полн. собр. соч. Т. 20, с. 172). Толстого это не может удовлетворять: «социум» в лжехристианском мире может употребить такого жертвенника… не для христианских дел. Важно, чтобы человек «растворился в Боге» -- именно так! – то есть, как сын Бога и работник Его в мире, исполнял познанную через учение Христа волю Отца. Даже если враждовать с ним о вере станут и домашние его…
Теперь – об источниках, на которых Ореханов стремится угнездить свою белиберду.
Вот, на стр. 221 розовой книжки 2016 года, мы видим орехановский аргумент в пользу «христианскости» Ф. М. Достоевского (которой он тут же решительно противопоставляет «заблуждения» инфантильного, как мы уже выяснили, Толстого) – его запись 16 апреля 1862 г. в связи со смертью первой его жены – о грядущей перемене человечества во Христе:
«Маша лежит на столе. Увижусь ли с Машей?
Возлюбить человека, как самого себя, по заповеди Христовой, — невозможно. Закон личности на земле связывает. «Я» препятствует. Один Христос мог, но Христос был вековечный от века идеал, к которому стремится и по закону природы должен стремиться человек. Между тем после появления Христа, как ИДЕАЛА ЧЕЛОВЕКА ВО ПЛОТИ, стало ясно как день, что высочайшее, последнее развитие личности именно и должно дойти до того (в самом конце развития, в самом пункте достижения цели), чтоб человек нашёл, сознал и всей силой своей природы убедился, что высочайшее употребление, которое может сделать человек из своей личности, из полноты развития своего «я», — это как бы уничтожить это «я», отдать его целиком всем и каждому безраздельно и беззаветно. И это величайшее счастие. <…> Это-то и есть рай Христов. Вся история, как человечества,так отчасти и каждого отдельно, есть только развитие, борьба, стремление и достижение этой цели.
Но если это цель окончательная человечества (достигнув которой ему не надо будет развиваться, то есть достигать, бороться, прозревать при всех падениях своих идеал и вечно стремиться к нему, — стало быть, не надо будет жить) — то, следственно, человек, достигая, окончивает своё земное существование. Итак, человек есть на земле существо только развивающееся, следовательно, не оконченное, а переходное. Но достигать такой великой цели, по моему рассуждению, совершенно бессмысленно, если при достижении цели всё угасает и исчезает, то есть если не будет жизни у человека и по достижении цели. Следственно, есть будущая жизнь. Какая она, где она, на какой планете, в каком центре, в окончательном ли центре, то есть в лоне всеобщего синтеза, то есть Бога? — мы не знаем»
(Достоевский Ф.М. Полное собр. соч. – Т. 20. – С. 172 - 173).
На дальнейших страницах записной книжки Достоевский развивает мысль о совершенно ином, нежели известный нам земной человек, состоянии разумного существа и иных узах единения, которые могут связать ТАМ разлучённых смертью в земной жизни людей.
А вот, для сравнения, цитата Ореханова – уже из его монографии 2010 года – подтверждающая, как он вынужден был признать, «близость христианству» воззрений и Толстого на жизнь, смерть и бессмертие человека. Письмо Толстого детям – Татьяне и Льву – от 2 марта 1894 г. (приводим в более полном виде, чем в книге Г. Ореханова):
«А ты, Таня, милая, не падай духом. Кроме хорошего ни с кем, ни с тобой, ни с Лёвой, ни с нами быть не может. Может быть новое — смерть, и самое не дурное. Я знаю, что ты этого терпеть не можешь, да ведь это я не для того, чтобы agacer [дразнить, раздражать] тебя, говорю, а ведь такая это верёвка, что сколько её ни перебирай, на конце её эта шишка — смерть. Надо не обижаться на это, а, напротив, рассмотреть её хорошенько и убедиться, что она не только не неприятна, но в ней самый-то главный интерес, самое лучшее спрятано, самый лучший сюрприз. Не надо очень думать о сюрпризе, но бояться-то его нечего. А если его не бояться, то и нечего бояться. Как мужики говорят: упадёшь не кверху, а книзу, так и о смерти можно сказать: умрёшь не к уничтожению, а к оживлению.
Вчера я думал об этом и думал: ну, я для вас умру, или вы для меня умрёте, как говорится: вы меня потеряете, или я вас.
Ну, что же тут страшного, и разве не ясно, что это неверно сказано? Ни вы меня, ни я вас не могу потерять, потому что мы вместе, и наше соединение не то что гораздо сильнее смерти, а смерть бессильна перед ним. Потерять? Да я про себя знаю: я потеряю и теряю беспрестанно людей и самых близких, а они живут и будут жить ещё долго, а с мёртвыми я соединяюсь. И мало того, когда люди потеряют, как это говорится, человека, т. е. он умрёт, они могут найти его и соединиться с ним. И я даже надеюсь, что многие из тех, которых я потерял, когда мы были живы, соединятся со мной, когда я умру. И этим ещё хороша смерть» (67, 58 – 59. - № 60).
Слава Богу, в письме родным детям – Толстой в формулировках подробен и точен. И мы видим, что позиции обоих христианских мыслителей, Фёдора и Льва, не столь далеки, как хотелось бы учёному попу.
Так из чего выводит Ореханов своё надуманное противопоставление в книге 2016 года? А вот не из чего! Он просто – цитату толстовского письма – вымарывает из текста 2016 года вовсе, а Достоевского, приведённый нами выше отрывок, не цитирует дословно (кроме начальной фразы про Машу на столе) а – ПЕРЕСКАЗЫВАЕТ его, тут же связывая с церковным догматом «воскресения Христа» (с. 221 - 222).
Толстой же ж его отрицает, да-а? Ну, так и баста, браты-кролики!.. «Доказано» то, что хотелось попу в толстоведах. Лопоухие – слопали и поверили!
* * * * *
О догмате «воскресения» и отношении к нему обоих писателей Ореханов излагает немало, но – и откровенно ненаучно: очевидно, в том соображении, что адепты его церкви и так некритично поверят каждому слову, а до мнения других его церкви нет дела…
И опять выводится надуманное противопоставление: на этот раз «пасхальный», радостный Достоевский – в оппозиции «мрачному» Толстому. Здесь соблазнительно ограничиться поговоркой: «На вкус и цвет даже фломастеры разные» -- ибо дискурс Ореханова «спущен» здесь до уровня НАВЯЗЫВАНИЯ читателю субъективных впечатлений – как личных, так и предшествовавших ему религиозных публицистов и богословов.
Впервые догмат о Христе критически подробно рассмотрен Толстым в книге «Исследование догматического богословия» (далее сокр. - ИДБ), а непосредственно о «воскресении» Христа – в соответствующем месте «Соединения и перевода четырёх евангелий» («Четвероевангелие»). Конечно, эти толстовские труды – отвратительны попу Ореханову, як бiсу крыж, и он интимно сознаётся в «научной» своей монографии, что не может относиться к ИДБ как исследователь, хоть сколько-нибудь объективно (с. 197). Но и возразить по существу толстовских отрицаний ему (рационально — именно как исследователю, а не клирику) нечем – кроме утверждения во всей «исконной» целости тех же, критикованных Толстым, догматов. Поэтому и в монографии 2010 г. (с. 192 - 198), и (упрощённей, пространней и лживей) в розовеньком содомском талмуде 2016 года (с. 141 - 154) Г. Ореханов, как все неумные или «припёртые в угол» оппоненты, переносит критику с идей, с содержания книги – на людей. На самого Толстого и внешне выраженные, очевидные недостатки его ещё очень «незрелого» (писалось с конца 1879 по середину 1880-х гг.) религиозного сочинения. И в особенности – на митрополита московского и доктора богословия Макария, составителя «Православно-догматического» 5-томного Богословия, жёстко критикованного Толстым.
На орехановских нападках на толстовские «Исследование догматического богословия» и «Четвероевангелие» мы другом месте остановимся подробнее. Сейчас же – скажем о том, что ТОЧНО не могло устареть: о церковном догмате «воскресения» Христа.
Одним из «аргументов» против названных сочинений Льва Николаевича Ореханов вновь выдвигает ИНФАНТИЛЬНОСТЬ их автора. Так, в ответ на рассыпанные по тексту ИДБ недоумения Толстого по поводу отсутствия ключевых для Богословия дефиниций (таких как «церковь», «бог», «лицо божие», «троичность», «единосущие» и под.) Ореханов вот так вот нагло и грубо «одёргивает» Льва Николаевича, как дурной педагог – «слишком умного», любопытного и бойкого мальчишку:
«Писатель хотел бы, чтобы православная догматика превратилась в школьный учебник математики, в котором из ясных рассудку аксиом выводятся очевидные теоремы, делающие понятие простым и ясным» (Орех. 2016. – С. 143).
Всё то же «преступление» инкриминирует православный «пастор Браун» яснополянскому старцу: и евангелия, и макариево Богословие проклятый еретик дерзнул прочесть и осмыслить ОСТРАНЁННО, вне навязанных замусоренному взрослому сознанию перцептивных стереотипов – «глазами маленького мальчика» (Там же):
«…Маленький мальчик видит театр, литургию, читает незнакомый текст в академическом учебнике православной догматики – и Толстой призывает нас, взрослых, увидеть всё такими же глазами» (Там же, с. 144).
(Впрочем, Ореханову милее термин не Шкловского, а Б. Брехта – ОЧУЖДЕНИЕ, die Verfremdung – подчёркивающий «чужесть» Толстого церкви, как льва в стаде тупых «божьих овечек»…).
Очевидная и преднамеренная ложь. Ореханову ль не знать той разницы, которую вослед за высокочтимыми христианскими мыслителями Блезом Паскалем, И. Кантом, Анри Амиелем или Джоном Рёскиным, проводил Толстой между наивным непониманием ребёнка и ПРИНЦИПИАЛЬНЫМ непониманием-неприятием старого человека и мудреца, вернувшегося к детской непосредственности, но – с ГРОЗНЫМ в отношении мировых лжей и их прислужников «багажом» жизненного, научного, философского и религиозного опыта! В «Круге чтения» есть об этом прекрасная и истинная мысль Рёскина: «Детство часто держит в своих слабых пальцах истину, которую не могут удержать взрослые люди своими мужественными руками и открытие которой составляет гордость позднейших лет» (42, 24).
Так случилось и с Толстым (но вряд ли случится с Орехановым!). Из умного ребёнка он проэволюционировал в мудрого зрелого мыслителя, открывшего для себя вновь то Божие, что было отнято у него ложным, в том числе церковным, воспитанием. И не только воротил, но и – развил! Это ребёнок – XXV-го столетия, которому какой-нибудь исследователь отжитых суеверий прошлого стал бы рассказывать о догмате «воскресения Христа». И умный ребёнок, зная истину о Боге и Христе – ужаснулся бы такому вредному лжеучению!
Именно это делает Л. Н. Толстой в своём «Заключении к исследованию Евангелия». Для него «с словом «кончено» кончено и Евангелие» (24, 790), а еврейские сказки о «воскресении» -- только вредят делу Бога и Христа в мире, мешая людям осмыслить учение Христа и практически применять его в повседневной жизни.
«…Положим, -- рассуждает Толстой, -- что он даже и явился во плоти, и что Фома клал пальцы в его раны, — ну, что же это показало Фоме? То, что Иисус был не такой же человек, как другие. Но что же следует из того, что он не был такой же человек, как другие? Только то, что людям таким же, как все другие, очень трудно или невозможно делать то же, что делало совсем особенное существо» (Там же).
Одна вредная ложь влечёт за собой другую, глупую:
« …Ученики, чтобы подтвердить истинность своего рассказа <о «воскресении» Христа>, рассказывают, что на них сошли огненные языки и что они сами делали чудеса, исцеляли, воскрешали; то же, что сошли языки и что ученики воскрешали и исцеляли, это подтверждают ученики учеников ещё новыми чудесами, и так до нашего времени мощи, угодники исцеляют и воскрешают, так что выходит, что божественность Христа зиждется на рассказе о необыкновенных событиях. Рассказы же о необыкновенных событиях зиждутся на рассказах о других необыкновенных событиях, последних же необыкновенных событий люди с здравым рассудком не видали» (Там же. С. 790 - 791).
В преданиях о земной жизни и поучения Христа, как ни испорчены они грубыми ошибками и перетолкованиями, «и в самых испорченных местах этого учения везде светит свет той истины, которую он возвестил миру… и свет поражает нас» (Там же. С. 791).
А далее Толстой пересказывает включённые в Благовестие о Христе еврейские сказки – как раз применяя приём остранения, «детского взгляда» на их суеверную глупость и одновременно – взгляд на их вредоносность влюблённого в истину Бога и Христа мудреца.
Сказочный еврейский божик Иисус:
«..Является зачем-то Марии Магдалине, из которой выгнал семь бесов, и говорит ей, чтобы она не касалась его, потому что он не вошёл ещё к Отцу.
Потом ещё женщинам явился и сказал, что он затем придёт к своим братьям.
Потом ученикам является и что-то разъясняет им от Моисея во всем писании.
И то они видят его, то не видят его. Потом является ученикам, укоряет их, что они не верят, показывает бок свой и дует на них, и от этого должно сделаться то, что кому они простят грехи, тому простятся. Потом Фоме явился и опять ничего не сказал. Потом рыбу ловит и много поймал с учениками и жарил, и Петру сказал три раза: паси овец моих, и предсказал Петру его смерть. Потом явился 500-м братии зараз и тоже ничего не сказал. Потом сказал, что ему дана власть на небе и на земле, и что от этого надо купать <крестить в воде. – Р. А.> во имя Отца и сына и св. духа, и что кто выкупается, тот спасётся, и что они и те, кому они передадут этот дух, будут брать змей руками и пить яд безвредно и говорить на всех языках, чего они, очевидно, не делали и не делают.
И потом улетел на небо. Больше ничего он не сказал. Для чего же было воскресать, чтобы только сделать и сказать все эти глупости?
Так что:
1) Воскресение, как всякий рассказ о чём-то таком, чего понять нельзя, ничего доказать не может.
2) Воскресение, как всякое чудо, если кто его видел, может доказать только то, что случилось что-то противное законам разума и что человек, подвергшийся чуду, подвергся чему-то необыкновенному, и больше ничего. Если же на основании чуда делают то умозаключение, что человек, не подлежащий законам разума, есть необыкновенный человек, то это заключение правильно только для тех, которые созерцают чудо и пока они его созерцают. Рассказ же о чуде никого убедить не может, так что истинность надо подтверждать чудом, случившимся с рассказчиком. Подтверждение же истинности чуда чудом неизбежно влечёт за собой выдумывание для подтверждения истинности рассказчика новых чудес до нашего времени, в котором мы ясно видим, что чудес нет и что как выдумано чудо настоящего времени, так должно быть выдумано и прошедшее чудо.
Рассказ о чуде воскресения Христова изобличает свою неправду более всего тем, что рассказ этот резко отличается своею низменностью, ничтожностью, просто глупостью от всего прежнего описания жизни Христа и ясно показывает, что рассказ о жизни Христа настоящей имел основанием действительную жизнь, исполненную глубины и святости; рассказ же о воскресении и мнимых действиях и речах после его — не имел уже основания жизни, а весь выдуман. Как ни грубо и ни низменно описание жизни Христа, святость жизни Христа и высота его личности просвечивают через грубость и низменность писателей; но когда в основе описания уже нет ничего действительного, а только одни выдумки писателей, то низменность и грубость их являются во всей своей наготе. Видно, что воскресить-то они воскресили, но заставить его что-нибудь сказать и сделать достойное его — не сумели.
3) Чудо воскресения прямо противно учению Христа; потому и трудно было заставить Иисуса что-нибудь сказать, свойственное ему, после воскресения, что самое представление о том, что он мог воскреснуть, прямо противоположно всему смыслу его учения. Надо совсем не понимать его учения, чтобы говорить о возможности его воскресения в теле. Он даже прямо отрицал воскресение, объясняя, как надо понимать воскресение, о котором толковали евреи (Лк. XX, 37, 38). Как мёртвые-то пробуждаются, сказал он им, и Моисей показал им в купине, когда назвал Бога Богом Авраама и Богом Исаака и Богом Якова; Бог не Бог мертвых, но Бог живых. Потому что Богу все живы. — Он сказал: дух живит, а плоть не пользует нимало. — Он сказал: я хлеб живой, сошедший с неба. — Он сказал: я путь, истина и жизнь. — Он сказал: я воскресение и жизнь. И его-то, который учил, что он есть то, что от Бога послано в мир, чтобы дать жизнь людям; то, что живит; то, что дух; то, что не умирает; то, что вернется к людям как дух истины, — про это-то самое поняли так, что оно должно воскреснуть в теле. И точно, что же мог делать тот Иисус, который радовался своему отхождению к Отцу, тот Иисус, который сказал, умирая: «в руки твои предаю дух мой», что он мог делать и говорить, когда его вообразили воскресшим в теле? Очевидно, всё только противное своему учению. Так оно и было» (Там же. С. 791 - 793).
Выдумку о «воскресении» во плоти Иисуса Христа Толстой аттестует, как выдумку, казавшуюся людям древности важным и полезным доказательством истинности учения Христа – в проповедании его ТАКИМ ЖЕ людям, обладателям сознания ещё первозданно-детского, алкающего сказки и чудесного. Но людям, живущим в эпоху, когда забытое, не понятое людьми древности учение начинает подкрепляться, подтверждаться знанием светским, научно-верифицированным – верить в старую еврейскую сказку, сделавшуюся церковным «догматом», всё-таки нельзя. «Грубый слой краски» из сказочных чудес и церковных придумок – НАДО счистить!
«Чудо заставляло обращать внимание, чудо была реклама. Всё, что случилось, — предсказано, голос говорит с неба, больные исцеляются, мертвые воскресают, как же не обратить внимание и не вникнуть в учение. А раз обращено внимание, истина его проникает в душу, но чудеса только реклама. Так была полезна ложь. Но она могла быть полезна только в первое время и полезна только потому, что она привлекала к истине. Если бы не было лжи вовсе, может быть, ещё скорее распространилось бы учение. Но нечего судить о том, что могло бы быть. Ложь того времени о чудесах можно сравнить с тем, как если бы человек посеял лес, на месте посева поставил бы вывески с уверением, что лес этот посеял Бог и что тот, кто не верит, что тут лес, будет съеден чудовищами. Люди верили бы этому и не потоптали бы леса. Это полезно и нужно могло быть в своё время, когда не было леса, но когда лес вырос, очевидно, что то, что было полезно, стало ненужно и, как неправда, стало вредно. То же и с верой в чудеса, связанной с учением: вера в них помогала распространению учения, она могла быть полезна. Но учение распространилось, утвердилось, и вера в чудеса стала не нужна и вредна» (Там же. С. 796).
С «изяществом» медведя Ореханов аттестует доводы Льва Николаевича против выдумки «воскресения» как «принципиальное» его полное отвержение, «протест, бунт, борьбу» с Христом и христианством (Орех. 2016 – С. 222), а в «доказательство», будто насмехаясь над читателями, приводит клочок из письма Толстого (1884 г.) другу, художнику Н. Н. Ге – т. е. один из текстов, который (для кучки знакомых с ним специалистов) подтверждает, что Толстой отвергал именно церковный догмат «воскресения» Христа во плоти, И НЕ БОЛЕЕ ТОГО.
В 1882 г., прочитав статью Толстого «О переписи» и найдя в ней много близких и дорогих ему мыслей, Николай Ге отправился к Толстому в Москву, чтобы, по его признанию, «обнять этого великого человека и работать ему». Так состоялось их знакомство, имевшее для обоих громадное значение. Н. Н. Ге очень скоро стал пламенным почитателем и последователем религиозных взглядов Толстого, изменивших как его жизнь, так и характер его художественного творчества. В своём письме Толстой упомиает новую картину Н. Н. Ге «Распятие», в которой художник передал открывшееся ему с помощью Толстого новое, глубочайшее понимание смыслов жизни, крестной смерти и учения Христа. Толстой пишет по этому поводу:
«Правда, что, фигурно говоря, мы переживаем не период проповеди Христа, не период воскресения, a период распинания. Ни за что не поверю, что он воскрес в теле, но никогда не потеряю веры, что он воскреснет в своём учении. Смерть есть рождение, и мы дожили до смерти учения, стало быть, вот-вот рождение — при дверях» (63, 160).
Такая «эпоха распинания Христа» для Толстого – не один XIX-й век, а ВСЕ века господства церквей. «Смерть учения» и его грядущее «рождение» -- это и забвение человечеством первоначального учения Христа, его подмена церковной ложью, и – одновременно – нарастающая потребность в том духовном руководстве, которое содержало в себе извращённое ложью и полузабытое учение. Значит – ему суждено ВОСКРЕСНУТЬ и спасти человечество к разумной жизни в Боге!
На таком аргументе, как это письмо Толстого другу-художнику, никак нельзя утверждать, как делает Ореханов, ни христоборчество, ни тем более «мрачность», «непасхальность» Толстого: отсутствие в его духовном наследии и художественном творчестве «пасхальной радости, пасхального восторга, пасхального дерзания», характерных для творчества Ф. М. Достоевского (Орех. 2016. – С. 222).
В том-то и дело, что в текстах Достоевского его церковное понимание «воскресения» МОГЛО быть выражено в ОБРАЗАХ реалистического художественного творчества. Откуда их было брать Толстому, для которого «Царство Божие ещё при дверях», и реальность – не давала материала для реалистической иллюстрации ИСТИННОГО воскресения Христа – его учения?
Дай судьба Льву Николаевичу раньше 1880-х прийти к вере Христа, имея огромные силы, которых хватило бы И на общественную деятельность, И на религиозные, И на художественные писания – вероятнее всего, он оставил бы в своём художественном наследии много большее количество реалистических образов людей, которых «нашёл Бог» -- просветлённых высшим религиозным пониманием жизни. Он НЕ УСПЕЛ ОПИСАТЬ ИХ В ХУДОЖЕСТВЕННЫХ КНИГАХ, потому что должен был СПАСАТЬ, УЧИТЬ И ПОМОГАТЬ В РЕАЛЬНОЙ ЖИЗНИ – не только религиозным наставничеством, но и заступничеством в тех невзгодах, которые на них обрушивало в антихристовой, православной России исповедание ими истинного учения Христа.
Ему ПРИШЛОСЬ ВЫБИРАТЬ.
Выразимся образно (раз уж Ореханов позволяет это себе в своей книжке…). Такие люди – как источники неземного света для других. Более того: они – самый свет. Они – воскресший Христос и спасение миру. Тогда как персонажи Достоевского, в лучшем случае, -- СВЕТИЛЬНИКИ, отдающие аккумулированный ими ИЗВНЕ свет тем, кого вовсе одолевает тьма. И – постоянно алчущие СОЛНЦА ИЗВНЕ ИХ, «свыше», от церковного «бога» Христа, от «лика» его на размалёванных досках икон, от храмовых «таинств»… Вот потому-то, как верно подметил Ореханов ещё в монографии 2010 г. (а до него С. Н. Булгаков, который там и цитируется), у Толстого нет той символики солнца, которая характерна для сочинений Ф. М. Достоевского и означает «живое чувство Христа». Те и солнышки у Льва, кто «живо чувствуют» -- как первые, самые рискованные, ласточки, возвещающие весну.
Каждому своё, говорили древние. Достоевскому и его поклонникам – высокоталантливо выведенные вымыслыкнязей Мышкиных, Алёш Карамазовых и под. … Толстому – ЖИВАЯ ЖИЗНЬ в борьбе за то, чтоб не вымышленные, а реальные, живые праведники не погибали жестоко и безвестно, а вносили свой вклад в ГРЯДУЩЕЕ ВОСКРЕСЕНИЕ. Обретение таких людей на жизненном пути было и есть той живой, чистой радостью для старца Льва и для нас, его львят, пред которой ничтожно, глупо, по;шло всё умиление городских интеллигентов и церковных верунов над книжками Ф. М. Достоевского – МРАЧНЫМИ ПО СУЩНОСТИ, хоть и мощно освещёнными искусственным внешним светом церковного суррогата христианства.
* * * * *
Замечательна судьба в книге Г. Ореханова 2016 года последней из трёх заявленных в заголовке «Третьей Не-Встречи» тем: Толстой и церковь. Тут уж – просто-таки «техническая накладка» произошла… Скажем… как в системе компьютера, которому внешней программой задано вмешательство в работу того же активного диска, на котором инсталлирована вмешивающаяся программа. Или – хе-хе… для гуманитариев сравнение: как конфликт в голове Львёнка из сказки Козлова, которому Черепаха задала спеть куплет песенки про него самого…
Короче говоря: Ореханову слишком хорошо памятен тот заслуженный разгром, который устроил Лев Николаевич в «Исследовании догматического богословия» (см. в особенности гл. 13 и 15) догмату церкви… о самой себе, любимой! И Ореханов – просто ОБХОДИТ данную объёмнейшую тему, отделавшись буквально несколькими строками, в виде «заключительного замечания» a propos. Разумеется, «христианский идеал … может быть сохранён в первозданной полноте только в Церкви» (с. 224). Разумеется, эта Церковь – не та, провиденная Толстым, которая грядёт в мир с воскресением учения Христа, а – современная Ореханову и представляемая им самим церковь «православия». И, конечно же, Толстой предал идеал, а Фёдор Михайлыч, соответственно, – «сохранил верность».
Г. Ореханов считает «замечательным» следующий пассаж Ф. М. Достоевского о забвении и незнании людьми своей исконной, от Бога, религии:
«Несут сосуд с драгоценною жидкостью, все падают ниц, все целуют и обожают сосуд, заключающий эту драгоценную, живящую всех влагу, и вот вдруг встают люди и начинают кричать: «Слепцы! чего вы сосуд целуете: дорога лишь живительная влага, в нем заключающаяся, дорого содержимое, а не содержащее, а вы целуете стекло,
простое стекло, обожаете сосуд и стеклу приписываете всю святость, так что забываете про драгоценное его содержимое! Идолопоклонники! Бросьте сосуд, разбейте его, обожайте лишь живящую влагу, а не стекло!»
И вот разбивается сосуд, и живящая влага, драгоценное содержимое, разливается по земле и исчезает в земле, разумеется. Сосуд разбили и влагу потеряли.
Но пока ещё влага не ушла вся в землю, подымается суматоха: чтобы что-нибудь спасти, что уцелело в разбитых черепках, начинают кричать, что надо скорее новый сосуд, начинают спорить, как и из чего его сделать. Спор начинают уже С САМОГО НАЧАЛА; и тотчас же, с самых первых двух слов, спор уходит в букву. Этой букве они готовы поклониться ещё больше, чем прежней, только бы поскорее добыть новый сосуд; но спор ожесточается, люди распадаются на враждебные между собою кучки, и каждая кучка уносит для себя по нескольку капель остающейся драгоценной влаги в своих особенных разнокалиберных, отовсюду набранных чашках и уже не сообщается впредь с другими кучками. Каждый своею чашкой хочет спастись, и в каждой отдельной кучке начинаются опять новые споры. Идолопоклонство усиливается во столько раз, на сколько черепков разбился сосуд. История вечная, старая-престарая, начавшаяся гораздо раньше Мартына Ивановича Лютера, но по неизменным историческим законам почти точь-в-точь та же история и в нашей штунде: известно, что они уже распадаются, спорят о буквах, толкуют Евангелие всяк на свой страх и на свою совесть, и, главное, с САМОГО НАЧАЛА, — бедный, несчастный, тёмный народ! […] Так что добытое веками драгоценное достояние, которое надо бы разъяснить этому тёмному народу в его великом истинном смысле, а не бросать в землю, как ненужную старую ветошь прежних веков, в сущности пропало для него окончательно. Развитие, свет, прогресс отдаляются опять для него намного назад, ибо наступит теперь для него уединённость, обособленность и закрытость раскольничества, а вместо ожидаемых «разумных» новых идей воздвигнутся лишь старые, древнейшие, всем известные и поганейшие идолы, — и попробуйте-ка их теперь сокрушить!»
(Достоевский Ф. М. Полное собр. соч.: В 30 тт. Том 25. С. 11 - 12).
Собственно, это то самое, о чём писал Толстой со времён статьи «В чём моя вера?» Изначальное учение Христа было отобрано у народа теми, кто норовил его перетолковать так, чтобы оправдать привычный им самим, их народу, царству, империи… образ жизни. Это те ложные учители, которые «затворяют» от людей Царство Бога: «сами не входят и хотящих войти не допускают» (Мф., 23: 13). Та Церковь, которую основал сам Иисус с первым своими учениками – братство равных и любящих, соединённых одним учением, одним актуальным, истинным пониманием жизни – была расколота почитателями «веры без дел» на враждующие секты или толки. Истины ни уразуметь, ни помнить никто вскоре не мог – потому что РАЗДЕЛИЛИСЬ И НЕ ИСПОЛНЯЛИ (а доро;га сия является только под ногами ИДУЩЕГО!) В наследство от секты еврея Савла (в крещении Павел) теперешние церкви получили не только малодостоверные предания о Христе, дурно скомпилированные в тексты «святых» евангелий, но и ряд фантазий и домыслов самого «святого апостола» в признанных тоже «священными» и включённых в Новый завет его «посланиях», знаменующих неуклюжую и запоздалую попытку преодолеть раскол.
Синтетическая догма этой грубой еврейской секты оказалась «бомбой замедленного действия», которая «рванула» в эпоху обмирщения сознания ираспространения научных знаний о мире и человеке.
Достоевский, кажется, близок к истинному пониманию, ибо называет представленную им картину «старой-престарой историей». Но вот Г. Ореханов предпочитает лукаво «не замечать», что представленный Фёдором Михайловичем гениальный образ характеризует трагическую ИСТОРИЧЕСКУЮ СУДЬБУ ХРИСТИАНСТВА В ЦЕЛОМ, от первых его веков, а не одну лишь историю современных ему или Достоевскому церквей и не современные же секты. Он настаивает, что высказанное Ф. М. Достоевским «прямо направлено против Толстого» -- несмотря на то, что писано это было в январе 1877 года, т. е. ДО распространения религиозных писаний Льва Николаевича…
Для него-то, пробудись Ореханов к пониманию, Толстой должен бы быть более свят, чем новозаветный Павел… Толстой не создавал секты, не подгонял истин Благовестия под старое понимание и старый, привычный, строй жизни, но, не кривя сердцем обратился к исповеданию и проповеди того, что дошло до него сквозь 1800 лет от Христа…
Да и нехорош этот, симпатичный Ореханову, образ. У Толстого образы учения Христа, веры и Церкви – иные, ближе и ко Христу, и к жизни и всему живому…
Вот хрестоматийный, некогда очень известный, случай, произошедший в начале января 1908 г. с протоиереем Д. Е. Троицким, священником Тульской Спасо-Преображенской церкви, с 1897 года (!) регулярно ездившим в Ясную Поляну по тайному поручению тульского и белёвского епископа Питирима (Окнова) — склонять Толстого к "примирению" с их церковью
Приводим воспоминания Н. Н. Гусева, секретаря Толстого, о беседе Льва Николаевича с «отцом Димитрием»:
«За завтраком Льва Николаевича священнику удалось побеседовать с ним», — сообщает Гусев.
— Я читал вашу книжку «Христианское учение», — гнусно льстил Толстому поп. — У вас всё похоже на наше учение. Мы с вами во многом сходимся….
— Да, у вас есть истина, — отвечал Лев Николаевич — Если бы у вас не было истины, вы бы давно погибли. Но вместе с истиной у вас и много лжи. Вас гордыня дьявольская обуяла, что вы знаете истину. Мне вот восемьдесят лет, и я до сих пор только ищу истину… И эта ваша уверенность в том, что вы знаете несомненную истину, разъединяет вас со мною, с китайцем… А я соединяюсь с ними <т.е. со всеми разнообразными верующими людьми мира, не “привязывающими” истину к авторитетным личностям или церквям. – Р. А.>».
«…Конца их разговора я не слыхал. – продолжает Гусев. – Он происходил один на один. Видимо, этот посетитель был очень тяжёл Л. Н-чу. Сужу так потому, что сам Л. Н. рассказывал за обедом. По его словам, священник сказал ему, что церковные обряды — это как скорлупа на яйце. Если прежде времени сколупнуть скорлупу, то цыплёнок не выведется.
– Я сказал ему, — продолжал Л.Н., — что скорлупа — это тело, цыплёнок — это дух, а ваше учение — это дерьмо на скорлупе. <…> Я ещё резче сказал: не на “д”, а на “г”».
(Гусев Н. Н. Два года с Л. Н. Толстым. – М., 1973. – С. 77).
Дмитрий Егорыч Троицкий (1847 - 1924), тульский тюремный священник, был ТИПИЧЕН для тогдашней (да и теперешней!) буржуазной, безбожной России. Гусев, пронаблюдавший его, подметил, что он сам «не верит твёрдо и не умеет защищать своё православие» (ЯЗ – 3. С. 8). Ясный пень, поп разобиделся на слова Толстого… и, слава Богу, скоро перестал наезжать в Ясную Поляну!
[ Он заглянул туда только ещё один раз, но был, по наблюдениям Д. П. Маковицкого, уже просто «тихим, мягким старичом». Сын Толстого Сергей укорил его за навязчивость, на что старичок тихо ответил, что лично привязался к старцу Льву – «жалеет» (т. е. любит!) его. ]
(Шмелёва А. В. Троицкий Дмитрий Егорович. – Лев Толстой и его современники. – Вы. 3. – Тула, 2016. – С. 568 - 569).
Ездил покорять -- покорился сам… Получил он за свою самоуверенность вполне заслуженно – чему стало свидетельством всенародное одобрение Толстого. История «пошла в народ», крепко опозорив старичину. Уже в 1930-е гг. замечательный исследователь фолькора С. С. Жислина со слов Ивана Осиповича Шураева, рабочего в Туле, записала буквально следующее:
«Один поп, миссионером он, что ли, назывался (поповских чинов я не знаю), только он большой шишкой на ровном месте был при церкви Спаса в Туле, и часто наезжал в Ясную.
Он всё ездил ко Льву Николаевичу для беседы, уговаривал его вернуться к православию. Льву Николаевичу он очень надоел.
Однажды, когда поп опять наехал, он, чтобы отвязаться спросил:
— А если вы действительно являетесь вождями, то что от вас толку народу?
— Да помилуйте, Лев Николаевич! Народ так тёмен, так невежествен — он, как цыплёнок, может задохнуться в скорлупе.
— Да, вот именно! А вы являетесь дерьмом на скорлупе, которое заставляет цыплёнка задохнуться!
Повернулся — и пошёл себе в Чепыж».
(Жислина С. С. Рассказы о Толстом. – Тула, 1941 – С. 107).
[ Не многие знают, кстати, что густым лесом Чепыж, растущим по сей день буквально возле Дома, Толстой и его гости пользовались в летнее время как удобным отхожим местом. Но в январе Толстой вряд ли бы туда мог просто «пойти»: в это время года там обычно нужны лыжи… ]
В любом случае, народный здравый смысл, да в сочетании с детским невежеством в богословских теориях, даже «улучшил сюжет» реального события! Ведь церковники, их общественный статус, привилегии и доходы – действительно неразрывно связаны с актуальностью в массовом сознании религиозных предрассудков и внушаемой с детства церковно-догматической лжи. Так что: если дерьмо учение, то дерьмо и те, кто кормятся за счёт него (отнюдь не дерьмом!), скармливая его лохам!
С 1880-х гг. и до конца своего исповеднического жизненного поприща Лев Николаевич прибегал и к библейскому сравнению нарождения веры и церкви истинной: образу прорастающего зерна.
Примером может служить запись в Дневнике Толстого от 15 января 1890 года. Тюремный поп Троицкий – представитель как раз того сословия, которому Толстой не раз публично, в статьях своих, и лично – в частных письмах предлагал покаяться в обмане народа, в суеверии в их головах на месте живой веры. И вот что пишет он о ХРИСТИАНСКОМ ПОКАЯНИИ (не одного Троицкого, а всех греховодников лжехристианского мира):
«Раскаяние это как пролом яйца или зерна, вследствие которого зародыш и начинает расти и подвергается воздействию воздуха и света, или это последствие роста, от которого пробивается яйцо» (51, 11).
Вот несколько строк из Дневника 1884 года, в которых выразилось ОТКРОВЕНИЕ Толстому того, над формулировкой чего обычный богослов мог бы потратить годы жизни и написать томы книг:
«Когда проскочет через машину колос, то он колос. Когда попадет в машину, то он зерно, потом мука, потом хлеб, потом кровь, потом нервы, потом мысль, и как только он мысль, то он всё, т. е. уже не колос, а то, из чего и рожь и хлеб, и свинья, и дерево, и добро, и всё, т. е. Бог.
Попадет в корковое, мозг, оттуда может попасть в Бога, в источник всего. В человеке, в жизни его, в мозгу, в разуме источник всего. Не источник, а часть, которая соединяется, сливается с началом всего.
Всякое жизненное явление, впечатление, получаемое человеком, может пройти по человеку, как по проводнику, и может дойти до его сердцевины, и там слиться с его началом.
Задача и счастье человека образовать из себя центр начальный, бесконечный, свободный, а не вторичный, ограниченный, подневольный проводник» (49, 79; Запись 7 апреля).
Нет. Это не «эзотерика» и не «выдумка сектанта Толстого». Это – путь к ХРИСТИАНСКОМУ осмыслению Бога и человека (ВСЯКОГО человека!) как единосущного сына Его!
И так – везде в его текстах, с момента обретения им Христовой веры. Везде духовное преображение (через покаяние и смирение в волю Отца) человека, его единение с другими людьми, рождение Царства Божия в мир, становление истинной Церкви – ВЕЗДЕ описаны в метафорах и образах ЖИВОГО. И Церковь Христова грядущая ЖИВАЯ, а никакая не макитра керамическая, как у Достоевского-Ореханова!
Да, хлеб не сразу делается хлебом. Вот фундамент многовековых возражений христианам, Толстому. Кормиться надо каждый день, а зёрнам нужно ещё прорасти. Так и новые практические руководства жизни доспеют ко времени, а людям нужны — сегодня, каждый день...
Анархисты, евангельские христиане, Толстой — все они хотят прекратить, нарушить старое, привычное. Отнять "хлеб жизни", учение жизни римского права, еврейского закона, современных "демократических норм"... А каким иным "хлебом", иным руководством жить?
Ведь один из главных образов Евангелия — сеятель. Учитель Божьего откровения о жизни. Не повар и не мельник даже, а — только сеятель. То, что от него — не хлеб, а только зёрна, которые нельзя съедать сегодня, а нужно проращивать: развивать на фундаменте Божьего откровения практические, земные руководства решения проблем материальных и духовных.
Но к Толстому ли и к прочим свободных христианам можно адресовать такие претензии?
Вспомним, ГДЕ сеет евангельский сеятель? Зёрна его ложатся не на поле в заранее и специально подготовленные борозды, а... повсюду. Попадают и на жёсткую землю, и на камень, и в кусты. Далеко не все прорастут...
Но сеятели-то продолжат своё мирное дело!
Так и объяснял Иисус ученикам свою притчу о сеятеле. Одни зёрна не прорастут вовсе, другие дадут скудный колос, а иные — тугой, тяжёлый.
И не только по-разному прорастут зёрнышки нового религиозного жизнепонимания, но и в разных народах и странах, и В РАЗНОЕ ВРЕМЯ.
Так что для тех, кто признает этот хлеб своим хлебом жизни — он будет всегда.
Всех же и в единое время нельзя заставить искать этого хлеба. Не все этого будут хотеть: слишком многие ещё верят прежним учениям. К новому жизнепониманию, к пониманию Бога как Отца всех людей, к осознанию духовного смысла жизни приходят люди поодиночке — и тут же, по завету Христа, сами становятся сеятелями!
А чем больше умов и сердец "штурмует" задачу построения нового практического учения на фундаменте нового, данного от Бога человечеству, Высшего откровения — тем ближе её решение для всего человечества.
Так что, если не готовить особых полей, а сеять по-евангельски, — хлеба достанет для всех, кто уже признал его таковым.
Ведь для "малого стада" свободных христиан, пока их мало, — не требуется сразу детально разработанного учения. Они ещё слишком вплетены в прежние общественные условия. Их деятельность — преодоление их практикой и проповедь словом, горение веры ко Христу среди ближних, ещё исповедующих прежнее понимание жизни.
А когда будет много адептов нового жизнепонимания — будет уже совершенней и учение жизни. Ко времени объединения всего человечества в одном учении — будут и все необходимые практические наработки, ответы науки или Откровения на все важные вопросы.
Главное — не спешить и не делать насилия, превращая общество в поле для массовых посадок.
Лжеучителя светские (правительства, революционеры) и церковные ведь как навострились делать? Собирают теперь людей по большим городам или в толпу поклоняющихся их лжеучению. Вот и поле. А потом — не зёрна нового сеют, уповая на Бога, а — с хитростью и расчётом — сразу то, что повкусней. Готовые реформы, законы или церковные догматы. Только следуйте — и всегда сыты будете.
И Великие Инквизиторы века сего знают, что всегда совратят этим многих. Всегда будет соблазн: только брать повседневный хлеб старого жизнеучения. Тот, что уж давно дал плесень, но зато — «от отцов и дедов».
Вот почему предостерегал Иисус: «берегитесь ЗАКВАСКИ фарисейской». Не зёрен высшей истины, а именно того, что постарше да повкуснее...
И вот почему евангельских фарисеев Толстой называл — «православные».
Кстати. Толстовская «биофильская» система образов даёт не просто понять, а всем сердцем почувствовать неосновательность всех смешений Льва Николаевича с революционерами, ненавистными Ф. М. Достоевскому «беснующимися» радикалами. По воспоминаниям П.И. Бирюкова, Толстой полагал неизбежные революционные разрушения лишь следствием творческой созидательной работы подлинных революционеров – работы над сознанием масс, над христианским нравственным чувством каждого. Ведь и в прорастающем зерне тянущийся к свету и жизни росток неизбежно прорывает ставшую ненужной оболочку. «Если же мы сами разорвём шелуху зерна, - прибавлял Л.Н-ч, - то мы совершим насилие, погубим растение и нарушим гармонию мира» (Бирюков П.И. Биография Л. Н. Толстого. М., 2000. Т. 2. С. 245).
* * * * *
«Не-Встречи» под №№ 4, 5 и 6 имеют подзаголовки, соответственно:
4-е «Мораль, учение, закон»;
5-е «Красота Христова лика»;
6-е «Дерзость» (о церковном таинстве «евхаристии» и его неприятии в эпоху Толстого).
Как и рассмотренная нами выше тема «воскресения», эти три «не-встречи» так же посвящены темам, касающимся церковного догмата о Христе и его неприятия Л. Н. Толстым.
Характерной чертой текстов «не-встреч» №№ 4-6 оказывается то, что главная персоналия книги Г. Ооеханова – собственно Лев Толстой – как бы «отодвигается на второй план», «за скобки». Ореханов смекает, что доверяющий ему читатель-дилетант уже оболванен предшествующей его мифологией, и оттого особо не старается подыскивать аргументы, прибегая то к актуализации своего прежнего вранья (напр., об отношении Достоевского и Л. Толстого к красоте), то просто-напросто к… своего рода «фигурам умолчания»: что бы ни сообщалось читателю, ему предлагается поверить, что сообщаемое, во-первых, истинно само по себе, во-вторых – адекватно презентовано в подборке цитат или пересказе, а в третьих – направлено против «заблуждений» и «ереси» Л. Н. Толстого.
В своей монографии 2010 года Ореханов (критикуя, разумеется, не себя, любимого, а другого автора) справедливо замечает, что «строить выводы о глубинных сторонах мировоззрения писателя на основании его маргинальных единичных записей представляется метолодогически недопустимым» (Орех. 2010. С. 315).
И, надо сказать, в отношении Л. Н. Толстого в «не-встрече» № 4 он не нарушает этого принципа: он ВОВСЕ не прибегает к цитированию из текстов Л. Н. Толстого. Таким образом он избегает «скользкой» дорожки: необходимость как-то рационально объяснить не совсем безмозглым своим читателям, для чего им в 21 веке нужно считать «мораль, учение, закон», то есть учение Христа, бесполезным и бессильным без «довеска» в виде церковного мистического лжеучения и суеверного обрядового колдовства.
Что ни возьми тут у Толстого – и здравый смысл читателя, если он не совсем уж «в отключке», будет на стороне Льва Николаевича! Поэтому-то лукавец поп в книжке 2016 г. цитирует обильно, но – ТОЛЬКО Фёдора Михайловича. Причём цитирует… и ТЕ САМЫЕ маргиналии, за которые он в 2010 году «оттрепал за ушко» некую И. А. Кириллову. Ибо цитирует он, «доказывая» незыблемость и истинность суеверий своей церкви – самые что ни на есть маргинальные маргиналии Достоевского: его Дневник и «рабочие» подготовительные материалы к роману «Бесы».
Необходимо кстати уточнить, ЧТО не понравилось учёному попу в писаниях вышепомянутой И. А. Кирилловой. А не понравился Ореханову – ВЫВОД её в статье 1997 г. о том, что в сознании Достоевского до самой его смерти образ Христа был как бы “раздвоен” на взаимоисключающие начала: «возрастающее сомнение в божественности Христа (потому и увлечение красотой личности Христа как совершенного человека и идеала) и наряду с этим страстная, почти экстатическая вера во Христа» как «богочеловека» (Кириллова И. А. Христос в жизни и творчестве Достоевского // Достоевский: Материалы и исследования. Том 14. СПб., 1997. С. 18).
При этом сама Кириллова разделяет, по всей видимости, суеверие церкви «православия», настаивая как на истинном на понимании Христа как «совершенного человека», которому она противопоставляет «искажение божественного образа» в выраженном у Достоевского же осмыслении Христа как абстрагированного «идеала». Как и Г. Ореханову, ей ближе у Достоевского эмоциональная филиппика «народу православному» и вере его в диалоге Шатова и Князя в черновиках романа «Бесы»:
«У нас православие; наш народ велик и прекрасен потому, что он верует, и потому, что у него есть православие. Мы, русские, сильны и сильнее всех потому, что у нас есть необъятная масса народа, православно верующего. Если же бы пошатнулась в народе вера в православие, то он тотчас же бы начал разлагаться, и как-
уже и начали разлагаться на Западе народы…
[…]
…Мы с вами, Шатов, знаем, что всё это вздор, что Хрнстос-человек НЕ есть Спаситель и источник жизни, а одна наука никогда не восполнит всего человеческого идеала, и что спокойствие для человека источник жизни, и спасение от отчаяния всех людей, и условие, sine qua non, [непременное условие] и залог для бытия всего мира, и заключается в трёх словах: СЛОВО ПЛОТЬ БЫСТЬ, и вера в эти слова — и в этом сейчас сговорились» (Достоевский Ф. М. Полн. собр. соч. Т. 11. С. 178 - 179).
Из контекста видим, что Достоевский излагает тут не собственный свой «символ веры», а – устами персонажа романа – его (персонажа) понимание «народной» веры и её значения для судеб России. Это не отменяет сомнений в этой вере автора и независимости собственных его рефлексий.
Вывод же исследовательницы о сохранении в сознании Достоевского этих сомнений и той же «раздвоенности» образа Христа основан на вот этих записях в рабочих тетрадях Ф. М. уже на 1881 год:
«Недостаточно определять нравственность верностью своим убеждениям. Надо ещё беспрерывно возбуждать в себе вопрос: верны ли мои убеждения? Проверка же их одна — Христос…
[…]
Добро — что полезно, дурно — что не полезно. Нет, то, что любим. Все Христовы идеи оспоримы человеческим умом и кажутся невозможными к исполнению. Подставлять ланиту, возлюбить более себя. Помилуйте, да для чего это? Я здесь на миг, бессмертия нет… Нерасчётливо… Позвольте уж мне знать, что расчётливо, что нет.
[…]
Подставить ланиту, любпть больше себя — не потому, что полезно, а потому, что нравится, до жгучего чувства, до страсти. Христос ошибался — доказано! Это жгучее чувство говорит: лучше я останусь с ошибкой, со Христом, чем с вами.
Вы говорите: да ведь Европа сделала много христианского помимо папства и протестантства. Ещё бы, но сейчас же там умерло христианство, умирало долго, оставило следы. Да там и теперь есть христиане, но зато страшно много извращённого понимания христианства» (Достоевский Ф. М. Ук. изд. Т. 27. С. 56 - 57).
Среди возражений Ореханова И. А. Кирилловой – также «неочевидность» интерпретации данного фрагмента: мол, не ясно, какой смысл вкладывал в него писатель (Орех. 2010. С. 315).
На самом-то деле – всё довольно очевидно, и И. А. Кириллова, скорее всего, права в своём выводе.
Сходные выше цитированным размышления мы можем найти и у Льва Николаевича Толстого в «кризисный» период 1870-1880-х гг., когда он старался (и сумел!) отделить «котлеты от мух»: отчистить в своём сознании спасительное учение Христа от многовековой шелухи и грязи его богословских перетолкований и от ВНУШЁННОГО С ДЕТСТВА религиозными «воспитателями» обмана, суеверия об неотделимости предания о Христе и его учении от церковной догматики и обрядности, о «необходимости» современной ему церкви для исполнения человеком закона Бога.
Так, к примеру, в письме другу-философу Н. Н. Страхову от 11 мая 1873 г. (!) Лев Николаевич так пишет о сущности добра в христианском понимании:
«…Т о, что заставляет жить, есть потребность того, что мы называем неправильно добро. Добро есть только противоположность зла, как свет — тьмы, и как и света и тьмы абсолютных нет, так и нет добра и зла. А добро и зло суть только матерьялы, из которых образуется красота — т. е. то, что мы любим без причины, без пользы, без нужды. Поэтому, вместо понятия добра — понятия относительного — я прошу поставить понятие красоты. Все религии, имеющие задачею определить сущность жизни, имеют своей основой красоту: греки — плотскую, христиане — духовную. Подставить другую щеку, когда ударяют по одной, не умно, не до;бро, но бессмысленно и прекрасно, так же прекрасно, как и Зевс, бросающий стрелы с Олимпа. А пусть коснётся рассудок того, что открыто только чувству красоты, пусть делает выводы логические <…> — и красоты нет больше и нет руководителя в хаосе добра и зла» (62, № 20).
Ореханов использует это письмо для спекуляции на тему «правильного», “достоевского” Толстого 1870-х, которого удобно и приятно противопоставлять «свихнувшемуся еретику» последующих десятилетий. Но как видим, здесь Толстой просто ещё путается в дефинициях «красивого» и «доброго»; впоследствии, в трактате «Что такое искусство», он чётко разделяет «красоту» и «добро», имея в виду как ХРИСТИАНСКУЮ ценность – именно добро, и отказывается от «красивости» как этической номинации («красивый поступок» и под.).
Толстой 1880-х о евангельском «подставлении щеки» уже никак не может сказать, что оно «не до;бро». Оно не есть добро; для животного и для человека, живущего похотями и страстями животного, но не для разумного, сознательного сына Отца Бога.
Вот как пишет о «подставлении щеки» уже христиански-верующий Толстой 1880-х:
«Слова эти умиляли меня. Мне чувствовалось, что было
бы прекрасно исполнить их. Но мне чувствовалось тоже и то, что я никогда не буду в силах исполнить их только для того, чтобы исполнить, чтобы страдать. Я говорил себе: ну, хорошо, я подставлю щеку, — меня другой раз прибьют; я отдам, — у меня отнимут всё. У меня не будет жизни. А мне дана жизнь, зачем же я лишусь её? Этого не может требовать Христос. <…> И когда я понял эти слова так, как они сказаны <…> я понял, что Христос <…> не говорит: подставляйте щеки, страдайте, а он говорит: не противьтесь злу, и, что бы с вами ни было, не противьтесь злу» (23, 310 – 311).
И далее:
«Христос открыл мне, что четвёртый соблазн, лишающий меня моего блага, есть противление злу других людей насилием. <…> Всё, что прежде казалось мне хорошим и высоким — богатство, собственность всякого рода, честь, сознание собственного достоинства, права, — всё это стало теперь дурно и низко; всё же, что казалось мне дурным и низким, — работа на других, бедность, унижение, отречение от всякой собственности и всяких прав — стало хорошо и высоко в моих глазах (Там же. С. 459)»
Примечательно сближающееся с определением добра определение Толстым и того, что есть зло – с мирской точки зрения – данное в письме тому же Н. Н. Страхову от 13 ноября 1876 года:
«Зло есть всё то, что разумно <с мирской точки зрения. – Р. А.>. Убийство, грабёж, наказание, всё разумно – основано на логических выводах. Самопожертвование, любовь – бессмыслица» (62, № 294).
И здесь же – весьма близкое христианскому мировоззрению Ф. М. Достоевского суждение Толстого о ПОЗНАНИИ:
«Настоящее познание, по-моему, и я уверен, по-нашему будет так же <…> даётся сердцем, т. е. любовью. Мы знаем то, что любим, только».
В главах 8 – 10 сочинения «В чём моя вера?» Толстой много размышляет о мирском зле под личиной соблазнительного блага, о рабах и жертвах его – людях «нерасчётливых», хотя и считающихся таковыми.
И от мирской лжи о возможности нравственности вне актуального религиозного понимания жизни (высшим выражением которого было для Л. Н. Толстого, напомним, как раз учение Христа) Лев Николаевич сознание очистил – чему свидетельством вывод его статьи 1893 г. «Религия и нравственность».
«Религия есть известное, установленное человеком отношение своей отдельной личности к бесконечному миру или началу его. Нравственность же есть всегдашнее руководство жизни, вытекающее из этого отношения». (39, 26).
Признание злом наблюдаемых им проявлений «мирской разумности» было прорывом разумного сознания и Ф. М. Достоевского, и Л. Н. Толстого к христианству, к такому пониманию жизни, для которого вера не надстройка над материальным положением, не способ отправления интеллектуальных или психо-эмоциональных потребностей, а неколебимое основание всех дел жизни.
Всё-то и дело в том, что Толстой – СУМЕЛ и успел пройти этот кризис до конца и прийти к исповеданию первоначального христианства и пониманию несовместимости истинной Церкви Христовой с тем общественным, государственно-зависимым и финансово-заинтересованным, учреждением по имени «православная церковь», которая много веков паразитировала и паразитирует на евангельских благовестии и учении, на доверчивости и невежестве масс.
А Достоевский – ОТСТАЛ. «Дитя века, дитя неверия и сомнения» -- называл себя Фёдор Михайлович в упоминавшемся нами выше письме Н. Д. Фонвизиной. От внушённых ему в детстве наивных церковно-еврейских сказок писатель прошёл через период увлечения не менее наивным «социалистическим» переосмыслением христианства в 1840-е гг. и, как сам пишет, «через большое горнило сомнений» пришёл к «осанне» церковному «богочеловеку» и «ипостаси» (Достоевский Ф. М. Указ изд. Т. 27, с. 86). И… застрял на этом этапе сознательного, рефлексирующего обрядоверия и идолопоклонства, продолжая сомневаться, но не имея наставника для продуктивного движения к более глубокому религиозному осмыслению Бога, самого себя и жизни вокруг. Стихийно, как умный человек, «выруливая» на этот же путь – писатель сомневался, цепляясь за внушённое ложной церковью и противопоставляя инспирированные этим внушением собственные выводы – НЕ «грядущему еретику» Толстому (как пытается доказать брехло в рясе Г. Ореханов), А наползающему, по его впечатлениям, с Запада, от Америки и Европы, изуверству материализма и атеизма.
В этом Лев Николаевич и в 1900-е был союзником усопшего Фёдора Михайловича. Просто пошёл дальше Фёдора Михайловича – и в теории, и в практике. Прошёл путь исповедничества слова и дела Христовых, на который Достоевскому не достало жизни и сил…
Частью мирских лжи и зла было общественное суеверие организованного насилия революций, социализма. Мы знаем, что Толстой-христианин боролся с этой заразой до последних дней жизни: статья его, работу над которой в 1910 г. прервали отъезд из Ясной Поляны и смерть в Астапово называлась «О социализме», и представляет собой, судя по сохранившейся части, ПРОКЛЯТИЕ суеверию устроения людьми жизни других людей насилием, принуждением – по революционерским или даже либероидно-реформаторским гнусным прожектам.
В связи с этим важна мысль Толстого о том, что материализм и социализм – тоже своего рода ложные религии его эпохи. И тоже, как и церковный эрзац христианства, пытаются паразитировать на этике евангельского Слова.
Из дневника 1898 г.:
«Социалисты никогда не уничтожат бедность и несправедливость, неравенство способностей. Умнейший, сильнейший будет пользоваться глупейшим и слабейшим. Справедливости и равенства благ нельзя достигнуть ничем меньшим христианства, т. е. отречением от себя и признанием смысла своей жизни в служении другим.
[…]
Умные социалисты признают, что для достижения их цели главное дело в том, чтобы поднять умственно и физически.
Ищите Царствия Божия и правды его, а остальное приложится вам есть единственное средство достижения цели социализма» (53, 186 - 187).
Тут Лев Николаевич вплотную сближается с теми рефлексиями Ф. М. Достоевского и черновых материалах к «Бесам», которые Ореханов «по умолчанию», ничем не обосновывая… пытается оборотить против Толстого!
Некорректность работы Г. Ореханова с источниками проявляется здесь уже в том, что он без различия цитирует, вместе с Дневником 1881 года, записи Достоевского начала 1870-х гг. – то есть совершенно другого периода его духовной и религиозной эволюции, когда влияние на писателя внушённого с детства «православного» церковного обмана было много сильнее.
Вот что, помимо цитированного выше, прилепил Ореханов к своей «аргументации» (цит. по т. 11 того же Полного собр. соч. Ф. М. Достоевского):
1. «Грановский: «…Но кто мешает вам, не веруя в Христа как в бога, почитать его как идеал совершенства и нравственной красоты?»
Шатов: «Не веруя в то же время, что слово плоть бысть, т. е. что идеал был во плоти, а стало быть, не невозможен и достижим всему человечеству. Да разве человечество может обойтись без этой утешительной мысли? Да Христос и приходил затем, чтоб человечество узнало, что знания, природа духа человеческого может явиться в таком небесном блеске, в самом деле и во плоти, а не то что в одной только мечте и в идеале, что это и естественно и возможно. Этим и земля оправдана. Последователи Христа, обоготворившие эту просиявшую плоть, засвидетельствовали в жесточайших муках, какое счастье носить в себе эту плоть, подражать совершенству этого образа и веровать в пего во плоти» (с. 112 - 113).
В этом диалоге Ореханову не могло не понравиться априорное утверждение Шатовым того, что не «просиявший во плоти» идеал – всегда недостижим и безнадежен. Не слезет божья ипостась с Неба, не начудотворит, не «отметится» в поповских сказках – не будет у людей ни научного, ни нравственного прогресса… По сути, это вариация неверия евангельского Фомы. Странно, что у такого мифо-поэтического переосмысления находятся поклонники и в 21-м столетии…
2. «…Человек не в силах спасти себя, а спасён откровением и потом Христом, т. е. непосредственным вмешательством Бога в жизнь человеческую» (с. 182) из той же речи Князя в черновиках романа).
3. Князь же: «Многие думают, что достаточно веровать в мораль Христову, чтобы быть христианином. Не мораль Христова, не учение Христа спасёт мир, а именно вера в то, что слово плоть бысть. Вера эта не одно умственное признание превосходства его учения, а непосредственное влечение. Надо именно верить, что это окончательный идеал человека, всё воплощенное слово, Бог воплотившийся. Потому что при этой только вере мы достигаем обожания, того восторга, который наиболее приковывает нас к нему непосредственно и имеет силу не совратить человека в сторону» (с. 137 - 138).
Тут Князь, вероятно, в значительной степени резонёр Достоевского. Увы! Оба, в таком случае, выражают НЕ христианское понимание веры. Вера-обожание и вера-доверие – это состояние как раз инфантильного, детского сознания, соответствующего периоду, уже давно оставленному цивилизованной частью человечества. Афоризм Канта: «Бога надо не обожать, а слушаться» Лев Толстой дополнил простым соображением: слушаться следует именно Бога, а не людей, особенно обманщиков попов.
4. Князь: «Они все на Христа…, считают его за обыкновенного человека и критикуют его учение как несостоятельное для нашего времени. А там и учения-то нет, там только случайные слова, а главное, образ Христа, из которого исходит всякое учение» (с. 192).
Типичный «шиворот-навыворот». Психологически и исторически вероятней – обратная ситуация. Погибший Христос быстро превратился в ЛЕГЕНДУ, обраставшую домысливаемыми рассказчиками подробностями. Так что, в конце концов, его «авторству» были приписаны едва ли не все высшие этические идеалы, до которых 2 и более тысяч лет назад уже «дотянулось» человечество. Легендарный Иисус стал ИЛЛЮСТРАЦИЕЙ как того, чему учил изустно на самом деле, так равно и сложившихся до его вполне земного рождения религиозных и философских этических концепций. Не стоит отказывать им в Небесном (в Боге) первоисточнике, но, с другой стороны, нельзя и отворачиваться от простой истины: евангельский образ Христа – прекрасен, вдохновителен и необходим, но ЦЕННЕЙШИМ и оправдывающим его является всё-таки преданное, и не одним Христом, от Бога человечеству учение о нравственной, разумной жизни.
5. Том 24, стр 224: «Христос есть Бог, насколько Земля могла Бога явить».
Тут в самый раз вспомнить бухтение Ореханова по поводу отрывочных маргиналий писателя… Единственное предложение в записной тетради Достоевского 1876 – 77 гг., без контекста… но уж ОЧЕНЬ импонирует попу потянуть «лыко в строку»!
6. Том 25, стр. 228: «Христианство есть доказательство того, что в человеке может вместиться Бог. Это величайшая идея и величайшая слава человека, до которой он мог достигнуть».
А это – тот самый, отмеченный Орехановым, случай, когда возможны РАЗЛИЧНЫЕ ИНТЕРПРЕТАЦИИ суждения писателя – опять же данного в виде отрывочной записи в черновых РУКОПИСНЫХ РЕДАКЦИЯХ «Дневника писателя» 1877 г.
Г. Ореханов прилагает недюжинную сноровку фальсификатора, слепив, вперемешку с собственными утверждениями, из ОТРЫВКОВ данных нами выше цитат некий образ Достоевского – обожателя такого Христа, каким презентует его церковное учение (Орех. 2016. С. 225 - 226). И эти отрывки-де должны были послужить (каким образом?) «предупреждением» Л. Н. Толстому конца 1870-х гг. – не отсупать от «народной веры», «веры предков» в «воплотившегося», а после воскресшего во плоти Бога.
И, не дав читателю прийти в себя – атакует сходу ещё одной «не-встечей», именуемой «Красота Христова Лика» (Орех. 2016. С. 226 - 230). Здесь «водички» вылито немало, но – ничего уж нового мы не находим. Всё то же, ранее нами уже рассмотренное, основанное на искажённых трактовках эстетики Достоевского и Толстого, противопоставление «красоты» как якобы христианского идеала – вере, правде, истине… наконец, моральному закону, который не может спасти мир, так как в нём «отсутствует мистическая и художественная убедительность» (Орех. 2016. С. 226).
Торжествует же эта убедительность, по Ореханову – только в выдуманной церковью «неземной» личности воплотившегося бога – Христа, малюемой на иконах. «Творческая красота Фаворского Лика Христова – вот что в конечном счёте должно спасти мир» (Там же. С. 227).
Такие «выводы» нам приходится оставлять без комментариев, ибо тут уже – тупо поповский бред.
Ореханову потребно обязательно противопоставить «истины» своей церкви моральной и креато-эстетике Толстого. Именно поэтому он пространно рассуждает о творении (сотворчестве Богу), преображении мира и самого себя («уподобление Христу») человеком как о «художественном» творческом процессе, таким искусстве, в котором «красота есть выражение СВЯТОСТИ», этим принципиально «отличающаяся от искусства человеческой гениальности, которое очень часто несёт в себе черты двусмысленности и демонизма», «красоты содомской, т е. греховной подделки под эстетический идеал» (стр. 228 - 229).
Легко догадаться в связи с этим, для чего Ореханову потребовалось тут обратиться к уже проанализированному нами письму Л. Н. Толстого Н. Н. Страхову 1873 г. и вновь – к трактату «Что такое искусство». В 1873 году Лев Николаевич был ещё только «на пути» к тому христианскому пониманию искусства и связанных с ним категорий красивого и доброго, которое он выразил в этом трактате 1897 г. Кто знаком с текстом этого сочинения – не может не вспомнить, сколь жёсткой критике подверг в нём Лев Николаевич как раз «содомскую» и «демоническую», не добрую («не-сотворящую-Богу», если хотите…), хотя и безусловную, красивость, скажем, опер Вагнера или стихотворений Бодлера и Малларме.
Безусловно, Вагнер, балеты, оперетты, символисты, прерафэлиты – всё это влияло и влияет уж не первое столетие на культурную массу, на весь «цивилизованный» мир… И что; же мы видим в этом мире? Видим ли мы христианскую часть этого мира – творческой, населённой «добрыми домостроителями многоразличной благодати Божией» (1 Петр. 4:10), которая, как пишет Г. Ореханов, «даёт возможность служить друг другу каждый тем даром, какой получил, т.е. выполнять заповеди Христовы, закон Христов»? (Там же. С. 228)
Нет. Ни «Русь православная», ни весь мир – не таковы. Не «красота как венец добра» (Л. Н. Толстой) правит в нём, а – как раз красота Содома: красота безумных опер Вагнера, маленьких балерунов-«лебедей» педераста и педофила Чайковского, остроумных философствований полусумасшедшего Ницше, филиппик содомской красоте Ш. Бодлера… и многих, многих других… кумиров юного москвича Юрика (тогда, в СССР, ещё не «отца Георгия») Ореханова!
Но – нет… Ореханов как будто «не помнит» обо всём этом. Он настаивает, что Толстой в трактате ОТРЕКАЕТСЯ от взгляда на красоту как выражение добра и святости, творческий акт со-трудничества сына Отцу, Богу (с. 229). Отрекается в пользу – чего? Тут Ореханов создаёт «фигуру умолчания», таким образом намекая, что Толстой выбрал Бодлера, Вагнера и весь содом лжехрихристианского искусства.
Заставив таким образом своего лопоухого читателя уже буквально «всем нутром» -- телесно – возненавидеть этакого Льва Толстого, Г. Ореханов… к телу его и подводит: к «проблеме» неприятия Толстым изуверства т. н. «божественной литургии», и «таинства» пожирания адептами лжехристианских церквей «тела» обо;женного человека-Христа – т. н. «евхаристии». Это – уже шестая «не-встреча», которую предваряет тематическая главка «Евхаристия» (с. 230 - 240).
Ореханов вполне справедливо вписывает толстовские выступления против суеверия «таинств» в общий процесс обмирщения, «демифологизации мира» в массовом сознании, проникновения в него принципов и приёмов научного познания и осмысления действительности. Только вот почему-то – именует это ДЕРЗОСТЬЮ. То есть и Толстой – не простой «еретик», а «дерзкий»! Ну-ну…
Предсказуемо он возвращается к своей прежней фальсификации о «дуализме» в мировоззрении Толстого, якобы, подобно древним манихеям и гностикам, наделявшего плоть человеческую и весь материальный мир свойствами «злого начала», противостоящего добру и Богу.
Возможность этой лжи напрямую вытекает из предшествующих подтасовок Ореханова – в анализе толстовского понимания искусства и культуры. Выше, в другой части нашего писания, мы уже упоминали, что Толстой отнюдь не демонизирует телесность человека, но… наделяет её свойствами подчинённости, ИНСТРУМЕНТАЛЬНОСТИ в отношении человеческого духа.
Образно тело можно уподобить, к примеру, незасеянному полю. Семена – это истина преданного от Бога учения жизни (вера человека). Вооружённый верою и практическими знаниями разум и воля человека – инструменты «агрикультурирования» -- «обработки» тела, его подчинения человеческим (как сына Бога) задачам жизни. Тело становится инструментом служения Отцу – добром и источником добра.
Именно поэтому (а не из-за «манихейства», как долбит лганьём Ореханов) Толстой в своём ответе Синоду отрицает церковное «причащение» как ложное «обоготворение плоти»:
«Сказано также, что я отвергаю все таинства. Это совершенно справедливо. Все таинства я считаю низменным, грубым, несоответствующим понятию о Боге и христианскому учению колдовством и, кроме того, нарушением самых прямых указаний Евангелия. В крещении младенцев вижу явное извращение всего того смысла, который могло иметь крещение для взрослых, сознательно принимающих христианство; в совершении таинства брака над людьми, заведомо соединявшимися прежде, и в допущении разводов и в освящении браков разведённых вижу прямое нарушение и смысла, и буквы евангельского учения. В периодическом прощении грехов на исповеди вижу вредный обман, только поощряющий безнравственность и уничтожающий опасение перед согрешением.
В елеосвящении так же, как и в миропомазании, вижу приёмы грубого колдовства, как и в почитании икон и мощей, как и во всех тех обрядах, молитвах, заклинаниях, которыми наполнен требник. В причащении вижу обоготворение плоти и извращение христианского учения. В священстве, кроме явного приготовления к обману, вижу прямое нарушение слов Христа, — прямо запрещающего кого бы то ни было называть учителями, отцами, наставниками (Мф. XXIII, 8—10)» (34, 249).
Такую, свободно-христианскую, позицию церковнику Ореханову просто нельзя стерпеть, не оболгав, не демонизировав её в глазах читателя. И он делает это «в полную силу» -- для убедительности создавая «контраст» с более приязненным отношением к «таинствам» Толстого 1870-х гг., выраженным в письмах всё тому же Н. Н. Страхову 1877 – 78 годов. Это были годы последней попытки Льва Николаевича «закрючить» себя под «смиренную церковность» -- как раз исполняя обряды, общаясь со священниками и старцами и… читая церковную литературу.
Результат этого опыта, как мы знаем, Толстой выразил в книгах «Исповедь» и «Исследование догматического богословия».
Вот что сказано об опыте «евхаристии» в «Исповеди»:
«Никогда не забуду мучительного чувства, испытанного мною в тот день, когда я причащался в первый раз после многих лет.
Службы, исповедь, правила — всё это было мне понятно и производило во мне радостное сознание того, что смысл жизни открывается мне. Самое причастие я объяснял себе как действие, совершаемое в воспоминание Христа и означающее очищение от греха и полное восприятие учения Христа. Если это объяснение и было искусственно, то я не замечал его искусственности. Мне так радостно было, унижаясь и смиряясь перед духовником, простым робким священником, выворачивать всю грязь своей души, каясь в своих пороках, так радостно было сливаться мыслями с стремлениями отцов, писавших молитвы правил, так радостно было единение со всеми веровавшими и верующими, что я и не чувствовал искусственности моего объяснения. Но когда я подошел к царским дверям и священник заставил меня повторить то, что я верю, что то, что я буду глотать, есть истинное тело и кровь, меня резнуло по сердцу; это мало что фальшивая нота, это жестокое требование кого-то такого, который, очевидно, никогда и не знал, что такое вера.
Но я теперь позволяю себе говорить, что это было жестокое требование, тогда же я и не подумал этого, мне только было невыразимо больно. …Я покорился. И я нашёл в своей душе чувство, которое помогло мне перенести это. Это было чувство самоунижения и смирения. Я смирился, проглотил эту кровь и тело без кощунственного чувства, с желанием поверить, но удар уже был нанесён. И зная вперёд, что; ожидает меня, я уже не мог идти в другой раз» (23, 51 - 52).
Мало кто и в наши дни достаточно ЧЕСТЕН перед самим собой, чтобы пройти за Толстым такой духовный путь – отречения от ИЗУВЕРСТВА и КОЛДОВСТВА лукавых церковных «богослужений» в мире, служащем ложно обо;женной плоти и дьяволу.
Свои чувства, своё отвержение лжи и зла церковного обрядоверия «таинств» Толстой теоретически обосновал в 16-й главе «Исследования догматического богословия»:
«Обман состоит в том, что утверждается, будто Христос установил таинство, т. е. такое внешнее действие, которое сообщает внутреннюю благодать, правильнее говоря, что будто Христос установил догмат таинства, т.е. учение о том, что купание в воде или еда хлеба и питье вина сообщают душе купающегося или ядущего хлеб и пьющего вино какую то особенную силу. Чтобы доказать установление Христом догмата таинств, нужно показать, что Христос приписывал тем внешним действиям, на которые указывает иерархия, те свойства, которые им приписывает иерархия, называя их таинствами. А на подобное понимание Христом таинств нет не только указания, но нет ни малейшего намека. Утверждая, что Христос велел купать или ужинать в его воспоминание, иерархия не имеет никакого основания утверждать, что Христос установил таинства крещения и евхаристии со всем тем значением, которое приписывает им иерархия (церковь) и о котором в учении Христа нет и не могло быть намёка.
[…]
Рассматривая главу Иоанна, легко видеть, избегая всякого толкования и держась самого буквального смысла, что Христос говорит, что: он — его плоть и кровь — есть хлеб жизни, и что он дает этот хлеб жизни людям, и кто не будет есть этот хлеб, тот не будет иметь жизни. Христос обещает дать людям хлеб жизни, который он называет своею плотию и кровию, и, не говоря о том, что; надо разуметь под его плотию и кровию, велит людям питаться этим хлебом. Из этих слов можно сделать тот вывод, что люди должны питаться тем хлебом, который Христос назвал своей плотью и кровью, что этот хлеб есть и должен быть и что потому люди должны искать этот хлеб, как он и сказал им; но никак нельзя сделать тот вывод, который делает церковь, — что этот хлеб есть печёный кислый хлеб и вино виноградное, не всякий хлеб и не всякое вино, но только такие, про которые нам скажут, что это именно тот самый хлеб и то самое вино, которые велел есть Христос.
<Исходя из системы евангельских символов и образов, можно заключить, что «хлеб» здесь – Слово Бога человекам, учение Истины, преданное через Христа. Оно спасёт («накормит»), если люди примут его: дадут «возрасти зёрнам в поле» -- т.е. подчинят свою плотскую жизнь жизни духа и воле Отца Бога. – Р. А.>
Другое место, на котором основывается таинство евхаристии, это место Евангелия и Послания коринфянам, в которых сказано, что Христос сказал ученикам, прощаясь c ними: вот я ломаю хлеб и даю вино — это моя кровь и тело за вас. Ешьте и пейте все. Христос перед смертью говорит своим ученикам, преломляя хлеб и подавая им чашу: это вино и этот хлеб — моя плоть и кровь. Пейте теперь и потом делайте в мое воспоминание.
Из этих слов <...> ни в каком случае нельзя вывести того, что выводит церковь: что не одни ученики, к которым он обращался, а некоторые люди в известное время и при известных условиях должны делать подобие этого чуда и должны верить и уверять других, что вино и хлеб, которые они предлагают, есть самое тело и кровь Христа и что, принимая этот хлеб и вино с уверенностью, что это кровь и тело, люди спасаются. Этого вывода, который делает иерархия, уже никак нельзя сделать, тем более, что иерархия утверждает, что многие делают это чудо неправильно, узнать же, когда это чудо делается и когда не делается, невозможно, ибо признака этого чуда нет другого, кроме веры в то, что оно делается» (23, 250 - 260).
Наконец, гениальным художественным оформлением чувств и убеждений Льва Николаевича в отношении изуверства «литургии» и «причащения» стала знаменитейшая 39-я глава первой части его романа «Воскресение». Не будем цитировать её, некогда жёстко запрещённый в России «духовной» цензурой, а нынче – слава Богу! – вполне общедоступный текст.
Подчеркнём лишь одно: «традиционно» для церковных критиков «Воскресения» Г. Ореханов «выводит за скобки» тот факт, что «евхаристия», над которой «поглумился»-де Толстой-романист (взглянув на неё «остранённо» -- глазами не ребёнка, а мудреца, вернувшегося к незашоренному детскому восприятию окружающего) происходит в тексте романа – в ТЮРЬМЕ. Подобной той, которую «обслуживал» в Туле упоминавшийся нами выше тюремный священник Троицкий.
КАКОВО это – после 1800 лет христианства? Люди не только не возлюбили враждующих, не только не отреклись от противления злому насилием, но свои вражду и противление возвели в СИСТЕМУ, назвав её лукавыми, лживыми именами – «исправительной». «Карающей». А по правде – ИЗДЕВАЮЩЕЙСЯ и МСТЯЩЕЙ – тоже, разумеется, «системно».И попик – особенный, тоже системный. Пенитенциарный богослужитель…
То есть служение Богу в 19 – 21 веках после Христа мнимыми, липовыми, церковными «христианами» всё ещё понимается так: с чашками, мурцовкой и разной раззолоченной утварью… А не служением КАЖДОМУ своей доброй, разумной жизнью – так, чтобы и общая жизнь была такова, чтобы слабые к соблазну люди не оступались, не делались «преступниками».
Кстати, судьба «увещевательной» миссии тюремного попа Д. Е. Троицкого тоже тесно связана с взглядами Толстого на «причащение» и ложное обоготворение плоти. После того, как Толстой сумел таки в 1908 г. отвадить его от визитов в Ясную Поляну – поп продолжал до самого 1910 гг. слать малявы: «увещевательные» -- старцу Льву, а жалобные – «по начальству» и в полицию (что в те времена, как и в современной, 2017 г., Рашке – было и есть почти одно и то же…). Результатом был… своего рода «церковно-полицейский» рейд в Ясную Поляну, состоявшийся 21 января 1909 г. В сопровождении «подкрепления» (двух попов и полицая) в дом Толстых явился… самолично тульский архиепископ Парфений. Он, впрочем, соблюл необходимый в отношении с аристократией политес: предупредил о приезде за день… Но полицай в свите «духовного лица», с одной стороны, а с другой – жена Софья Андреевна с её неприязнью к недогматически-христианским убеждениям мужа, однозначно не способствовали беседе и диалогу.
Вот запись о встрече, сделанная Толстым в Дневнике на следующий день, 22 января:
«Вчера был архиерей, я говорил с ним по душе, но слишком осторожно, не высказал всего греха его дела. А надо было.
Испортило же мне его рассказ Сони <жены> об его разговоре с ней. Он, очевидно, желал бы обратить меня, если не обратить, то уничтожить, уменьшить моё, по их <мнению> — зловредное влияние на веру в церковь. Особенно неприятно, что он просил дать ему знать, когда я буду умирать.
Как бы не придумали они чего-нибудь такого, чтобы уверить людей, что я «покаялся» перед смертью.
И потому заявляю, кажется повторяю, что ВОЗВРАТИТЬСЯ К ЦЕРКВИ, ПРИЧАСТИТЬСЯ ПЕРЕД СМЕРТЬЮ, Я ТАК ЖЕ НЕ МОГУ, КАК НЕ МОГУ ПЕРЕД СМЕРТЬЮ ГОВОРИТЬ ПОХАБНЫЕ СЛОВА ИЛИ СМОТРЕТЬ ПОХАБНЫЕ КАРТИНКИ, И ПОТОМУ ВСЁ, ЧТО БУДУТ ГОВОРИТЬ О МОЕМ ПРЕДСМЕРТНОМ ПОКАЯНИИ И ПРИЧАЩЕНИИ — ЛОЖЬ.
Говорю это потому, что, если есть люди, для которых по их религиозному пониманию причащение есть некоторый религиозный акт, т. е. проявление стремления к Богу, ДЛЯ МЕНЯ ВСЯКОЕ ТАКОЕ ВНЕШНЕЕ ДЕЙСТВИЕ, КАК ПРИЧАСТИЕ, БЫЛО БЫ ОТРЕЧЕНИЕМ ОТ ДУШИ, ОТ ДОБРА, ОТ УЧЕНИЯ ХРИСТА, ОТ БОГА.
Повторяю при этом случае и то, что похоронить меня прошу также без так называемого богослужения, а ЗАРЫТЬ ТЕЛО В ЗЕМЛЮ, ЧТОБЫ ОНО НЕ ВОНЯЛО».
(57, 16 – 17. Выделения в предпоследнем и последнем предложениях мои, выше – Л. Н. Толстого. – Р. А.)
Сын, исполнив посланничество в мире, работу жизни, возвращается к Отцу. Отработанный, негодный инструмент – погребается, чтобы не мешать другим работникам. Кого, кроме мирских безбожников и церковных фарисеев, тут, в этих христианских строках Льва Николаевича, может что-либо смутить?
Поганец Г. Ореханов не погнушался воспользоваться тут «услугой» вполне светского и очень популярного философа В. В. Бибихина, восклицая его устами: «Прочитав такое у Толстого, можно было конечно спокойнее взрывать церковь» (Орех. 2016. С. 236).
Во-первых, данная запись, сделанная в ЛИЧНОМ Дневнике (только по форме публичное заявление) – до сих пор известна малой кучке книгочеев, знатоков и специалистов. Те, на кого намекает Бибихин – её вряд ли прочли за всю свою жизнь…
А во-вторых… ВЗРЫВАТБ-то зачем? Откуда у «христианского» философа такие вполне имперские, или большевицкие, представления? С КАКОГО ХРЕНА в «храмах» можно либо служить идолам и собирать рублики с лохов, либо открывать водочные заводы и венерические диспансеры, как было в СССР, либо уж – взрывать их?.. Не лучше бы было в 25 лет, с 1882 по 1917-18 гг., послушать Льва Николаевича, пойти с ним к Христу, а не к революциям, Сталину и ГУЛАГу, куда отправляли на уничтожение священников из взорванных храмов? А храмы – оставить ПАМЯТНИКАМИ ОТЖИТОГО СУЕВЕРИЯ?
Нет… В стране дураков – не одна крайность, так уж другая!
* * * * *
«СЕДЬМАЯ НЕ-ВСТРЕЧА» Л. Н. Толстого и Ф. М. Достоевского посвящена… собственно «невстрече» -- не в мистическом, а в биографическом смысле этого слова: несостоявшемся знакомстве гениев, которое, с точек зрения множества как XX столетия, так и современных критиков просто ОБЯЗАНА была состояться при посещении ими состоявшейся 10 марта 1878 г. в т. н. «Соляном городке» лекции В. С. Соловьёва. В одном зале в этот день находились и Л. Н. Толстой с другом, философом Н. Н. Страховым, и Достоевский с женой.
Это была седьмая из большого цикла в 11 лекций по философии религии, прочитанных Вл. С. Соловьёвым и напечатанных затем в «Православном обозрении» 1878—1880 гг. под заглавием «Чтения о богочеловечестве». Была прочитана в дом на Фонтанке, против Летнего сада, построенном на месте старого Соляного двора (подобие теперешних модернизируемых кластеров в российских городах). В новом здании помещались разные научные учреждения и были лекционные и концертные залы.
Толстой был среди немногих в зале дома на Фонтанке, который в тот день однозначно и решительно опознал в построениях Соловьёва «детский вздор» и «бред сумасшедшего», о чём честно и отписал вскоре в письме к Н. Н. Страхову (см.: 62, № 424). В тот день он мало что вынес (да и не мог вынести) из соловьёвского сумбура, кроме общих неприятных воспоминаний и досады на ложно популярного в глазах толпы философа, который, пользуясь её восторгом и невежеством, смело «выводит a priori то, что узнал a posteriori» (Там же, № 412, с. 400). Тошнотной и чуждой показалась Толстому фидеистское учение о «Софии — премудрости божией, коллективной душе мира, развёрнутое Вл. С. Соловьёвым в обоснование его искусственной, надуманной концепции «всеединого сущего» (синтеза Истины, Добра и Красоты), в отношении которой София служит медиатором его с человеческим миром. Толстой безошибочно опознал в этом неискреннюю и надуманную игру чужими мыслями и «баловство религией» (ЯЗ – 1. С. 142, 374).
Философ и педагог С. Н. Эверлинг записал позднейший (1901 г.) эмоциональный и колоритный рассказ Толстого о посещении этой безумной лекции и в целом о его впечатлении от философии Соловьёва, дающий дополнительные материалы как для понимания причин отторжения живым христианским сознанием Толстого мертворождённых соловьёвских концепций, так, в частности, и для понимания того, что общение двух великих писателей в тот день и в тех условиях просто НЕ МОГЛО состояться – даже если они бы специально и предварительно сговорились бы о встрече. Вот его изложение воспоминаний и мнения Л. Н. Толстого:
«“…Соловьёв, Лопатин, Трубецкой — всё это в сущности одно и то же и все трое лишены оригинальности; повторяют зады немецкой философии, только каждый на свой лад, вот и всё. И я совершенно не понимаю, почему в Соловьёве хотят видеть самостоятельного мыслителя. Он скучен до невероятности, а, главное, никак нельзя понять, чего он в сущности хочет. Публичные лекции его — это сплошной сумбур. Я никогда не забуду, как покойный Страхов однажды затащил меня на лекцию Соловьёва. Можете себе представить битком набитый зал, духота невероятная, просто теснят друг друга, сидеть негде — не только стулья, но и окна все заняты. Дамы чуть ли не в бальных туалетах. И вдруг с большим запозданием, как и следует maestro, появляется на эстраде Соловьёв — худой, длинный, как жердь, с огромными волосами, с глазами этакого византийского письма, в сюртуке, который висит на нём, как на вешалке, и с огромным белым галстуком, просто шёлковым платком вместо галстука, повязанным бантом, как, знаете, у какого-нибудь художника с Монмартра; обвёл глазами аудиторию, устремил взгляд куда-то горе; и пошёл читать, как пошёл... через каждые два-три слова по двух и трёхэтажному немецкому термину, которые почему-то считаются необходимыми для настоящей философии, просто ничего нельзя понять... читал он это читал, а потом вдруг дошёл до каких-то ангельских чинов и стал их всех перечислять — по-поповски — херувимы, серафимы, всякие престолы и разные прочие чины, положительно не знаю, откуда он их набрал и точно всех их видел сам. Глупо как-то. Я так и не мог дослушать лекции, оставил Страхова одного”.
Наступило некоторое молчание. И, как будто что-то припоминая, Л. Н. добавил: “Нет, какой же он философ, просто церковник в духе отцов восточной церкви, опоздавший родиться на свет. И кому только нужна эта его всемирная теократия? Всего менее, конечно, Тому, за Кого он так хлопочет — т. е. Богу”» (Эверлинг С. Н. Три встречи с Толстым // Новые материалы о Л. Н. Толстом: Из архива Н. Н. Гусева. — [М.; Оттава], 2002. – С. 167 - 168).
Ореханов и ряд других тяжко православнутых интеллигентских голов не желают успокоиться на простом соображении: НИ ИЗ ЧЕГО НЕ СЛЕДУЕТ, что Достоевский и Толстой должны были общаться и беседовать в этот день. Они приписывают этой «не-встрече» мистическое, едва ли не инфернальное значение. Поп Ореханов, собственно, и паразитирует на этом околотолстоведческом мифе, создав в книжке 2016 года анализируемую нами серию “высосанных из пальца”, ещё более невероятных, «не-встреч». Он настаивает, что у «седьмой не-встречи» есть «загадочная причина, до сих пор до конца не выясненная» (Орех. – 2016. С. 393). Ему импонирует ни на чём не основанные «гипотезы», винящие в «не-встрече»… разумеется, либо Толстого, либо Страхова. В частности, по убеждению брехла и мифотворца Г. Ореханова и такого же ;*zдабола И. Волгина, на которого он ссылается, «мнительный и завистливый» (?? - Р. А.) Николай Николаевич Страхов, дескать, «понимал свою значительность как информатора всего мира о Толстом и Достоевском и не хотел эти позиции друга, наперсника (в первую очередь Л. Толстого) и посредника терять, ибо знакомство и дружба с Л. Толстым – немалый ”моральный капитал”» (Там же. С. 393 – 394). При этом и сам Толстой, утверждают Ореханов и Волгин, не желал и опасался встречаться с «человеком того же духовного масштаба», что и он сам, «в период обострения своих религиозных исканий» (Там же. С. 394).
Это только отчасти правда. Действительно, Лев Николаевич, только начавший тогда «нащупывать» истинный путь к Богу и Христу, к исповеданию свободного и чистого, нецерковного, христианства – больше всего не желал замусоривать своё сознание концептами, символами и смыслами того жизнепонимания (церковного, общественно-государственного, восходящего к языческому и еврейскому), деспотическое влияние которого преодолевал. Ему не нужны были ПУТАНИКИ, как Достоевский или тот же Соловьёв: запутаться, ошибиться он мог и без их «помощи»… Поэтому он, и будучи в Петербурге, сам не хотел посетить лекции Соловьёва – его «затащили», уговорили… И поэтому же Толстой посещает в эти годы монастырских старцев, беседует с «профессиональными» церковными богословами – теми, в дискурсе которых учение старого жизнепонимания могло выразиться в ЧИСТОМ виде, не «сдобренном» новейшими кабинетными интеллигентскими придумками. Сам не давая себе в том отчёта, он готовился, познав глубоко учение церкви «православия» -- либо принять, как истину, либо, опознав в нём человеческое, выдуманное же, т.е. ложь – отринуть, обратившись напрямую ко Христу и евангелиям… Мы знаем, что его духовный поиск вывел его на ВТОРОЙ путь: критики разоблачённой им антихристовой лжи церковного учения и изуверского колдовства храмового обрядового идолопоклонничества «православных».
Что же касается «завистливого» Страхова… Тут всё тоже достаточно запутано – но НАМЕРЕННО. Необъективными (мягко выражаясь…) исследователями. В принципе Лев Николаевич был достаточно чутким психологом, чтобы не назвать духовного подлеца через семь лет после знакомства «дорогим и единственным духовным другом», как делает это Толстой в письме Страхову от 26-27 ноября 1877 года (62, 353).
Выдумка о подлом отношении Н. Страхова к Толстому – не Ореханова и даже не Волгина. Они ссылаются на… а ШЕРШЕ ЛЯ ФАМ, господа! В тех же мемуарах А. Г. Достоевской, в отделе Примечаний, за подписями С. В. Белова и В. А. Туниманова читаем следующее:
«…Лекция Вл. Соловьёва, на которой присутствовали Толстой и Достоевский, состоялась 10 марта 1878 г. Ранее Анна Григорьевна приводила слова Страхова о том, что Толстой сам просил его ни с кем не знакомить…»
СТОП! Это ОЧЕНЬ важный момент – уничтожающий, как и многие другие свидетельства, весь вымысел попа Ореханова и его предтеч в сатане, владыке лжи. Вот это место в мемуарах Анна Григорьевны:
«В ближайшее воскресенье Николай Николаевич пришёл к обеду, я решила выяснить дело и прямо спросила, не сердится ли он на нас.
— Что это вам пришло в голову, Анна Григорьевна? —спросил Страхов.
— Да нам с мужем показалось, что вы на последней лекции Соловьёва нас избегали.
— Ах, это был особенный случай, — засмеялся Страхов. — Я не только вас, но и всех знакомых избегал. Со мной на лекцию приехал граф Лев Николаевич Толстой. Он просил его ни с кем не знакомить, вот почему я ото всех и сторонился.
— Как! С вами был Толстой! — с горестным изумлением воскликнул Фёдор Михайлович. — Как я жалею, что я его не видал! Разумеется, я не стал бы навязываться на знакомство, если человек этого не хочет. Но зачем вы мне не шепнули, кто с вами? Я бы хоть посмотрел на него!
— Да ведь вы по портретам его знаете, — смеялся
Николай Николаевич.
— Что портреты, разве они передают человека? То ли дело увидеть лично. Иногда одного взгляда довольно, чтобы запечатлеть человека в сердце на всю свою жизнь. Никогда не прощу вам, Николай Николаевич, что вы его мне не указали!
И в дальнейшем Федор Михайлович не раз выражал сожаление о том, что не знает Толстого в лицо» (Достоевская А. Г. Воспоминания. М., 1987. – С. 343 - 344).
Вот и всё! Милые бранятся… Налицо: 1) ДРУЖЕСКИЙ поступок Николая в отношении Льва (который, видимо, хотел сосредоточиться на одной лекции, чтобы определить своё отношение к говорливому Соловушке), и 2) МНИТЕЛЬНОСТЬ супругов, тут же удовлетворённая Страховым. Но брЁхотворцы из 1987-го будто бы «не замечают», что текст по их ссылке их же ложь опровергает, и смело прут дальше:
«Возможно, это противоречие [какое? в чём выраженное? – Р. А.] объясняется тем, что Страхов ревниво, по собственной инициативе, не хотел знакомить Толстого с писателем, ибо уже тогда он испытывал неприязнь к своему «другу». пытаясь в то же время сохранить видимость искренних приятельских отношений с Достоевским; вся неприлядность и двойственность поведения Страхова окончательно прояснилась в известном его письме к Толстому от 28 ноября 1883 г.» (Достоевская А. Г. Воспоминания. М., 1987. С. 507).
Да ЕСЛИ БЫ Толстой знал, что слушать дурака Соловьёва пришёл сам Фёдор Михайлович с женой – да он бы и сам слинял с неё в самом начале, и Фёдора бы сманил!
Православнутой литературоведческой интеллигентской сволочи и в СССР, и в путинской Рашке, импонировало и импонирует размазывать по читательским и слушательским умам поклёп на Н. Н. Страхова, многолетнего и замечательного друга Толстого, отношения которого с яснополянским писателем и мыслителем могли охладиться (но не разорваться!) исключительно из-за несогласия Николая Николаевича с новыми для него «послекризисными» убеждениями Толстого и собственных интеллектуальных разочарований, но вовсе не из-за личной неприязни к давнему другу. Это подтверждает и текст ответа Л. Н. Толстого на письмо Николая Николаевича от 28 ноября 1883 года, на который ссылаются обманщики казённого и православнутого литературоведения. В своём ответе на это письмо Толстой и критикует, но и «берёт под защиту» покойного писателя в споре со Страховым, разочаровавшимся в прежнем к нему отношении.
Вот что доверительно отписал другу Страхов:
«…Вы, верно, уже получили теперь Биографию Достоевского — прошу Вашего внимания и снисхождения — скажите, как Вы её находите. И по этому-то случаю хочу исповедаться перед Вами. Всё время писания я был в борьбе, я боролся с подымавшимся во мне отвращением, старался подавить в себе это дурное чувство. Пособите мне найти от него выход. Я не могу считать Достоевского ни хорошим, ни счастливым человеком (что, в сущности, совпадает). Он был зол, завистлив, развратен, и он всю жизнь провёл в таких волнениях, которые делали его жалким, и делали бы смешным, если бы он не был при этом так зол и так умен. Сам же он, как Руссо, считал себя лучшим из людей, и самым счастливым. По случаю биографии я живо вспомнил все эти черты. В Швейцарии, при мне, он так помыкал слугою, что тот обиделся и выговорил ему: «Я ведь тоже человек!» Помню, как тогда же мне было поразительно, что это было сказано проповеднику ГУМАННОСТИ и что тут отозвались понятия вольной Швейцарии о ПРАВАХ ЧЕЛОВЕКА.
Такие сцены были с ним беспрестанно, потому что он не мог удержать своей злости. Я много раз молчал на его выходки, которые он делал совершенно по-бабьи, неожиданно и непрямо; но и мне случилось раза два сказать ему очень обидные вещи. Но, разумеется, в отношении к обидам он вообще имел перевес над обыкновенными людьми, и всего хуже то, что он этим услаждался, что он никогда не каялся до конца во всех своих пакостях. Его тянуло к пакостям и он хвалился ими. Висковатов [Висковатов (Висковатый) Павел Александрович (1842—1905) — историк литературы, биограф и издатель Лермонтова. – Р. А.] стал мне рассказывать, как он похвалялся, что соблудил в бане с маленькой девочкой, которую привела ему гувернантка [Признания самого Ф. М. Достоевского о своей педофилии приводится в воспоминаниях И. И. Ясинского «Роман моей жизни» в книге: Среди великих. Литературные встречи (М-ва, 2001), С. 355—357. Подробности см. также в статье В. Свинцова «Ставрогинский грех Достоевского» — Журнал «Вопросы литературы» (М-ва, 1995, вып. 2), С. 111—142. – Р. А.]. Заметьте при этом, что, при животном сладострастии, у него не было никакого вкуса, никакого чувства женской красоты и прелести. Это видно в его романах. Лица, наиболее на него похожие, — это герои «Записок из подполья», Свидригайлов в «Преступлении и наказании» и Ставрогин в «Бесах»; одну сцену из Ставрогина (растление и пр.) Катков не хотел печатать, но Достоевский здесь её читал многим [Глава «У Тихона» — исповедь Ставрогина перед старцем Тихоном. – Р. А.].
При такой натуре он был очень расположен к сладкой сантиментальности, к высоким и гуманным мечтаниям, и эти мечтания — его направление, его литературная муза и дорога. В сущности, впрочем, все его романы составляют САМООПРАВДАНИЕ, доказывают, что в человеке могут ужиться с благородством всякие мерзости.
Как мне тяжело, что я не могу отделаться от этих мыслей, что не умею найти точки примирения! Разве я злюсь? Завидую? Желаю ему зла? Нисколько; я только готов плакать, что это воспоминание, которое МОГЛО БЫ БЫТЬ светлым, — только давит меня!
Припоминаю Ваши слова, что люди, которые слишком хорошо нас знают, естественно, не любят нас. Но это бывает и иначе. Можно, при близком знакомстве узнать в человеке черту, за которую ему потом будешь всё прощать. ДВИЖЕНИЕ ИСТИННОЙ ДОБРОТЫ, ИСКРА НАСТОЯЩЕЙ СЕРДЕЧНОЙ ТЕПЛОТЫ, даже одна минута настоящего раскаяния — может все загладить; и если бы я вспомнил что-нибудь подобное у Достоевского, я бы простил его и радовался бы на него. Но одно возведение себя в прекрасного человека, одна головная и литературная гуманность — Боже, как это противно!
Это был истинно несчастный и дурной человек, который воображал себя счастливцем, героем и нежно любил одного себя.
Так как я про себя знаю, что могу возбуждать сам отвращение, и научился понимать и прощать в других это чувство, то я думал, что найду выход и по отношению к Достоевскому. Но не нахожу и не нахожу!»
Письмо, действительно, отвратительно… но больше – по безапелляционности негативных оценок самого Н. Н. Страхова. Субъективность и неправота подобных оценок Достоевского, как мы видим из письма Николая Николаевича, связана с давней неприязнью философа к отрицательным сторонам характера и поведения Фёдора Михайловича и таким образом МОЖЕТ БЫТЬ связана с его (Страхова) поведением на лекции В. С. Соловьёва 10 марта 1878 года. Но… достаточный ли был Страхов ПОДЛЕЦ, чтобы на основании личной неприязни намеренно «утаить» Толстого, не сознакомить писателя с писателем? Он не мог не понимать, что даже для самой «гиблой души» (каким ложно виделся ему Достоевский) общение с Толстым (даже тогдашним, «кризисным»), могло быть только душеполезно…
Но мы имеем ДОСТАТОЧНОЕ для исчерпания темы простое свидетельство А. Г. Достоевской: передача ею слов Страхова о том, что Толстой САМ СДЕЛАЛ ОШИБКУ, попросив Николая Николаевича ни с кем его не знакомить в тот день. Обвинить Страхова в наглой лжи по этому поводу – у нас тоже нет никаких оснований. Тем более что, как мы показали, сама обстановка в лекционной зале вкупе с настроением Л. Н. Толстого так же препятствовали знакомству…
ЖАЛЬ. Между Соловьёвым и Достоевским выбирая, вреда сознанию Льва Николаевича было бы меньше от ИСКРЕННИХ заблуждений собрата по художественному перу.
А Достоевскому – сознание «становящегося» духовного христианина Толстого?
Мог ли на отчасти общем в 1870-х гг. для обоих писателей пути, чем-то помочь Толстой Достоевскому? ДА, и мы об этом уже сказали прежде. В 1880-1890-х, не умри Фёдор Михайлович – был бы или оголтелым критиком, или другом и учеником Льва Николаевича (без спору лучшим, чем Владимир Чертков). Кто знает, каким путём, вместо 1917-го и большевизма, лагерей и крови, пошла бы Россия, будучи голос Толстого не одинок?
Но этого не случилось…Того же В. С. Соловьёва Россия была готова слушать внимательнее и охотнее, ибо выстраивал он свою ересь на СТАРОЙ лжи, старом жизнепонимании язычников и евреев. По церкви «православия», но не по Христу – и это главное!
В ответном письме от 6 декабря 1883 г. Толстой, как мы отметили выше, излагает свой глубокий и взвешенный взгляд на личность и духовное наследие Ф. М. Достоевского. Его вывод: Страхов, хоть и лично знал покойного писателя, но, вместе с толпой, поддался соблазну его неосновательного превознесения, «возведения в пророки и святого», в чём с годами закономерно разочаровался. Вот соответствующее место в ответе Л. Н. Толстого:
«Книгу вашу прочёл. Письмо ваше очень грустно подействовало на меня, разочаровало меня. Но я вас вполне понимаю и, к сожалению, почти верю вам. Мне кажется вы были жертвою ложного, фальшивого отношения к Достоевскому, не вами, но всеми — преувеличения его значения и преувеличения по шаблону, возведения в пророки и святого, — человека, умершего в самом горячем процессе внутренней борьбы, добра и зла. Он трогателен, интересен, но поставить на памятник в поучение потомству нельзя человека, который весь борьба. Из книги вашей я первый раз узнал всю меру его ума.
Книгу Пресансе я тоже прочитал [Пресансе (Pressens;) (1824—1891) — протестантский богослов, книги которого присылал Страхов Толстому], но вся учёность пропадает от загвоздки.
Бывают лошади — красавицы: рысак цена 1000 рублей, и вдруг заминка, и лошади-красавице, и силачу цена — грош. Чем я больше живу, тем больше ценю людей без заминки. Вы говорите, что помирились с Тургеневым. А я очень полюбил. И забавно, за то, что он быль без заминки и свезёт, а то рысак, да никуда на нём не уедешь, если ещё не завезёт в канаву. И Пресансе, и Достоевский — оба с заминкой. И у одного вся учёность, у другого ум и сердце пропали ни за что» (63, № 142).
Как и богослов Пресансе, мистик и путаник Достоевский, повторимся, -- плохой ученик (ибо не сознавал себя таковым в отношении Толстого) и уж вовсе никакой учитель. И всё же – и он был значим и даже загадочен для Толстого до конца его жизни, если судить хотя бы по противоречивым его отзывам о художественных писаниях Фёдора Михайловича. В этом плане, именно как С СОБРАТОМ ПО ПЕРУ и просто интереснейшим человеком, но не наставником в религии, знакомство могло бы стать для Льва Николаевича многоценным. Несомненно, именно это он имел в виду, когда в личной беседе с вдовой, А. Г. Достоевской (так же бывшей в тот день на лекции Соловьёва) сожалел, что не свиделся и не сознакомился тогда с ним:
«—Я давно мечтала увидеть вас, дорогой Лев Николаевич, — сказала я, — чтобы благодарить вас от всего сердца за то прекрасное письмо, которое вы написали Страхову по поводу смерти моего мужа. Страхов дал мне это письмо, и я его храню как драгоценность.
— Я писал искренно то, что; чувствовал, — сказал граф Лев Николаевич. — Я всегда жалею, что никогда не встречался с вашим мужем.
— А как ОН об этом жалел! А ведь была возможность встретиться — это когда вы были на лекции Владимира Соловьёва в Соляном Городке. Помню, Фёдор Михайлович даже упрекал Страхова, зачем тот не сказал ему, что вы на лекции. «Хоть бы я посмотрел на него, — говорил тогда мой муж, — если уж не пришлось бы побеседовать».
— Неужели? И ваш муж был на той лекции? Зачем же Николай Николаевич мне об этом не сказал? Как мне жаль! Достоевский был для меня дорогой человек и, может быть, единственный, которого я мог бы спросить о многом и который бы мне на многое мог ответить!» (Достоевская А. Г. Воспоминания. М., 1987. С. 414 - 415).
Те же положительные отзывы и интимные признания о Достоевском мы находим в известном и часто цитируемом письме Страхову от 5 – 7 февраля 1881 г.:
«Как бы я желал уметь сказать всё, что; я чувствую о Достоевском. Вы, описывая своё чувство, выразили часть моего. Я никогда не видал этого человека и никогда не имел прямых отношений с ним, и вдруг, когда он умер, я понял, что он был самый, самый близкий, дорогой, нужный мне человек. Я был литератор и литераторы все тщеславны завистливы, я по крайней мере такой литератор. И никогда мне в голову не приходило меряться с ним — никогда. Всё, что он делал (хорошее, настоящее, что он делал), было такое, что чем больше он сделает, тем мне лучше. Искусство вызывает во мне зависть, ум тоже, но дело сердца только радость. — Я его так и считал своим другом, и иначе не думал, как то, что мы увидимся и что теперь только не пришлось, но что это моё. И вдруг за обедом — я один обедал, опоздал — читаю умер. Опора какая-то отскочила от меня. Я растерялся, а потом стало ясно, как он мне был дорог, и я плакал и теперь плачу» (63, № 39, С. 43).
Как видим, своими эмотивно-окрашенными и всё-таки преувеличенными, но искренними и понятными всякому отзывами на смерть Достоевского Лев Николаевич отчасти сам создал почву для давней литературоведческой мистификации о «роковой невстрече» его с «духовным наставником»… которому на самом-то деле к 1881 г. уже НЕ В ЧЕМ было его наставлять. Разочарования и разрыва отношений не состоялось, потому что не состоялось знакомства… но, может быть, это было и к лучшему для Льва Николаевича в непростые годы только начавшегося в конце 1870-х его возрастания во Христе?
* * * * *
Сказанное выше позволяет нам не останавливаться подробно на ДЕВЯТОЙ «не-встрече», измышленной Г. Орехановым и имеющей подзаголовок «Опора отскочила» -- то есть цитату из вышеприведённого нами письма Толстого Страхову.
Гораздо сложнее – с «не-встречами» №№ 8 («Не то, не то!», с. 419 - 410) и 10 («Адский огонь», с. 550 - 554), в которых Ореханов, что называется, «пускается во все тяжкие», прибегая ко ВСЕМ основным приёмам околонаучного обмана и манипуляции сознанием массового читателя своей книги.
Начнём с одного важного, хотя и не характерного для поповской лексики, определения Г. Ореханова, данным им в конце Девятой «не-встречи». Ореханов гнусненько подтасовывет выводы другого автора, Л. М. Розенблюм (см. ст.: Розенблюм Л.М. Толстой и Достоевский: Пути сближения // Вопросы литературы. 2006. № 6). Л.М. Розенблюм полагает значение Толстого для Достоевского главным образом в «принадлежности сюжетов и характеров Толстого» некоему «новому направлению» художественного творчества, которое обозначилось в романе «Анна Каренина» -- поиск «руководящей нити» в хаосе современной обоим писателям жизни (Там же. С. 173 - 174). Если кратко: Достоевский «нащупал» в шедевре Льва Николаевича дорогу к тому христианскому идеалу, которого искал сам и которую отчасти уже прошёл автор романа.
«Толстой и Достоевский были убеждены, -- пишет Л.М. Розенблюм, -- что христианство ИСПОЛНИМО, но не в том смысле, что легко достижимо […], а в том, что, как напишет позднее Толстой в «Послесловии к “Крейцеровой сонате”», христианское учение даёт человеку идеал, направление по компасу, который человек несёт с собой и на котором он видит всегда одно неизменное направление и потому всякое своё отклонение от него. “Христианское учение идеала есть то единое учение, которое может руководить человечеством” (27, 92) <…> Для Достоевского, так же как и для Толстого, кардинальное решение социальных проблем невозможно без нравственного преобразования общества» (Там же. С. 177 - 178).
Ореханов же, приписывая Л. М. Розенблюм собственный желаемый «вывод» о якобы однозначном духовном превосходстве церковного Достоевского над «еретическим» Толстым, и, ссылаясь на него (даже цитируя из статьи Розенблюм то, что больше подходит для передёргивания её смыслов), рубит сплеча вот такое:
«…Достоевский был одним из тех очень немногих людей, которые могли что-то объяснить Л.Н. Толстому именно в момент духовного перелома, одним из тех немногих людей, к которым Л.Н. Толстой был ещё готов прислушиваться. […] После смерти Достоевского […] он ОСТАЛСЯ В ЭКЗИСТЕНЦИАЛЬНОМ ОДИНОЧЕСТВЕ. На этой земле у него больше не было достойных собеседников» (Орех. 2016. С. 411. Выделение наше. – Р. А.).
Каков, сука, “экзистенциалист” в рясе, а? И это вопреки мнению о Достоевском САМОГО Л.Н. Толстого, которое мы тоже привели выше…
Но, допустим, что одиночество таки было. Экзистенциальное, ага… А какие ПУТИ были из него Толстому? Собственно только три:
1)Пренебречь непониманием современников, «в глубины духа взор свой обратить» -- довольствоваться обществом Бога… Неприемлемо для Льва Николаевича, понимавшего значительность своего ПУБЛИЧНОГО слова и влияния. Но соблазнительно – в ситуации уже 1910 года, когда Толстой, по источниковым сведениям, полагал возможным поселиться уединённо в монастыре (не разделяя веры монахов и не молясь с ними – без «покаяния»).
2) Противоположный, сугубо теоретический, неприемлемый тоже для Толстого путь. По любимому Л.Н. Толстым присловью: «Глупый ищет обчества, мудрый -- одиночества» -- поступить КАК ГЛУПЫЙ. Примириться с «обчеством», с ЛЖЕхристианской цивилизацией и всеми её порождениями, то есть с общественными ячейками, институтами и учреждениями разной степени сакральности: семьёй, церковью, государством с его войском, тюрьмами и палачами… УБИТЬ в себе только-только народившегося Христа – понятое слово Истины, слово Отца-Бога сыну-человеку… Нет! Ни в 1881-м, ни в 1910-м – нет и нет!
3) Наконец, тот сценарий, который был ЕДИНСТВЕННО приемлем для Льва Николаевича и который он, по наибольшей вероятности, и желал осуществить ещё с 1884-го года и начал – осенью 1910-го…
Вот как трактует затяжной «уход» Толстого 1884 – 1910 гг. Виталий Ремизов в Послесловии к своей последней книге:
«Уход — это одна из основных онтологических категорий, в которой раскрывается характер не только человека, но и целых народов. Уход всегда сопряжён с выбором между жизнью и смертью — будь то изгнание человека из Рая, Исход из книги Бытия, монашеское уединение или странничество. Это выламывание человека из привычных форм существования. Оно может быть и таким безблагодатным «выходом» из тупика, как самоубийство, а может стать проявлением вечного движения от несовершенства к совершенству, «рождения духом», вдохновенно описанного Толстым в трактате «О жизни». Это всегда отказ от прошлого, переход из настоящего в подчас неизвестное будущее. Здесь не время главное, а состояние души человека, совокупная воля народов, объединяющая идея …» (Ремизов В.Б. Уход Толстого. Как это было. М., 2017. С. 666).
То есть Уход Толстого – это уход в ЛИЧНУЮ СВОБОДУ. Но не в том смысле, как это трактует идеология городской буржуазии – рабов и пользователей современной цивилизации. И не в том, какой предлагает своим идиотам-читателям брЁхотворец Павел Басинский, называя Толстого «свободным человеком» с коннотацией «нигилизма» -- отрицания ВСЕГО человеческого наследия, включая КУЛЬТУРУ. С намёком на тождество старца Льва образу юродивого-бродяги в романе «Воскресение» (ч. 3, гл. XXI), которого сам Толстой, не без симпатии, назвал позднее, в «Круге чтения», «свободным человеком»…
Нет. У Толстого – не то. Это была попытка Ухода ОТ ЦИВИЛИЗАЦИИ К КУЛЬТУРЕ.
Именно так. Не к той культуре, в «честь» которой инициативой потомка Л.Н. Толстого, путинского жополиза Владимира Толстого построен в деревне Ясной Поляне (близ мемориальной Усадьбы) некий Дом Культуры… Это не культура, в честь которой выстроен сей ДК… Это – сундук, чтоб удобнее хранить и демонстрировать разноцветные, пёстрые, цыганские тряпки, которым сбившееся с пути Истины «цивилизованное» человечество украсило свою ЦИВИЛИЗОВАННУЮ жизнь: напялило и подвязало их на те «строительные леса» повседневного материального обеспечения своей жизни, которые сперва-то и были, по замыслу Божию, нужны для строения Храма Царства Его на Земле – совершенствования самих людей, но которые люди, забыв Бога, понастроили и понаразукрасили тряпьём столько, что принимают теперь за самый Храм… хотя и нет в нём места большинству на планете Земля, и не очень-то уютно самим «обеспеченным» его обитателям…
Толстой поступал в соответствии с обретённым им (и хорошо описанным в ст. «Религия и нравственность») ХРИСТИАНСКИМ ЖИЗНЕПОНИМАНИЕМ. Искал истинную единую Церковь Христа. Искал – БРАТЬЕВ по вере. Строителей новых человека и общества, царства Бога на Земле – истинно КУЛЬТУРНЫХ строителей! Для Толстого 1880-х это мог быть народ (жизнь в избе), и даже монахи (жизнь в монастыре). Но в 1910-м он сам, уже в пути из Ясной Поляны, в Оптиной Пустыни, в Шамордине постепенно осознал: такое сожительство – не для него. Вот почему первое же известие о преследовании членами семьи подвигло его к отъезду из Шамордина (несмотря на уже бывшую договорённость о найме избы в деревне). Вероятнее всего, конечный пункт пути Толстого был бы – в ОБЩИНЕ единомышленников во Христе изначальном, СВОБОДНЫХ христиан. Например, в Болгарии…
Негодяй Ореханов с въедливостью и настырностью ехидной сплетницы, оправдывая позицию жены Толстого, Софьи Андреевны, подчёркивает, что старец «к шестидесяти годам не мог обходиться В БЫТУ без её помощи» в приготовлении даже простой еды, при несварениях желудка, во всех финансовых и хозяйственных вопросах… Живи Толстой вне семьи, «кто готовил бы ему еду по специальным рецептам, к которым только и приучен был его желудок? Кто ухаживал бы за стариком с больной печенью и постоянным разлитием желчи? Кто вёл бы его финансовые дела?» (Орех. С. 396 - 397).
Если бы нужны были, кроме вышеприведённых нами в других частях нашего очерка, другие доказательства того очевидного факта, что «христианский мир» весь во власти сатаны дьявола, а церкви служат ему – вот свидетельство убедительнейшее. Представитель ЯКОБЫ Бога, Христа и Церкви его в мире ВОПРОШАЕТ толпу буржуазных индивидуалистов с их “нуклеарными” (замкнутого типа) семьями о том, на что должен бы был ОТВЕЧАТЬ. И сам Ореханов, и вся его церковь – век за веком смиренно и упорно УЧИТЬ людей ЛЮБВИ и ЕДИНЕНИЮ, жизни вне фобий, ненависти и суеверий, оправдывающих слабости, ошибки (грехи) людей. Жизнь в разумно и СВОБОДНО самоуправляющихся безгосударственных общинах, с религиозным отношением к труду – то есть во взаимном услужении, без денег и «финансовых» счётов и проблем. Жизнь, в которой главные силы и материальные ресурсы шли бы у людей не на самоуничтожение в перманентной грызне, а на ПОЗНАНИЕ И СОВЕРШЕНСТВОВАНИЕ МИРА И САМИХ СЕБЯ, по общему, открытому Богом ещё и прежде Христа, но скрываемому или извращаемому «богословными» толкователями единому Закону жизни разумных ДЕТЕЙ ОБЩЕГО ВСЕВЫШНЕГО ОТЦА. Проживи с такими людьми Толстой ВСЮ жизнь – разве был бы он и считался бы к 60-ти годам стариком, над «беспомощностью» которого, необходимости диеты, клизмы, лечения открыто изгаляется Г. Ореханов?
Поп в толстоведении как бы «запамятовал» (и предпочитает, чтобы не помнили и его читатели), что ПЕРВЫЕ христианские монастыри создавали не ортодоксы, а именно «еретики» -- с кучкой единомысленных братий или в вынужденном одиночестве, не поддерживаемые никем… Те немногие, которым ПОМИМО торжествующей вокруг лжи открывалось то, чего хочет Отец от разумных детей своих… Для Толстого такой истиной Церковью были – члены общин его единомышленников, презрительно обозванных миром «толстовцами».
Это вплотную подводит нас к теме последней из лживых «не-встреч» Г. Ореханова, под № 10, посвящённой «раскрутке» мифа о «покаянии» Л.Н. Толстого и якобы высказанном им желании «примириться» и вернуться не только под чёрное крылышко жены, но и в стан адептов «православия».
Но, не нарушая более порядка как биографического, так и орехановского логического, скажем прежде о «не-встрече» под № 8 («Не то, не то», с. 409 - 410).
Здесь орехановская ложь основана на другом известном эпизоде последнего года жизни Ф. М. Достоевского. За считанные дни до его смерти, 11 января 1881 г., двоюродная тётка Льва Николаевича Александра Андреевна (Alexandrin) Толстая общалась с Фёдором Михайловичем и передала ему, как сама пишет, несколько «еретических» писем Льва Николаевича – очевидно, в сладенькой надежде на авторитетное их порицание.
На деле, как устанавливается из письма А.А. Толстой Л.Н. Толстому от 17 января 1881 г., презентовано Достоевскому было только одно письмо – от 2-3 февраля 1880 г. Объясняется это просто: тётке почти НЕЧЕГО было дать на прочтение своему кумиру, потому что она РВАЛА христианские письма Льва Николаевича к ней, тем выражая своё «конструктивное», «продуктивное» и истинно православное неприятие смущавших её совесть идей (Толстая А.А. Переписка с Л.Н. Толстым. М., 2011. – С. 31, 692).
Далее, однако, ни Александре, ни Ореханову почти не за что «ухватиться»: по тёткиным воспоминаниям, Достоевский, слушая чтение ему письма, ограничился лишь тем, что на определённых местах чтения хватался за голову с досадливой репликой: «Не то, не то!».
Вот соответствующий фрагмент её мемуаров:
«Скажу мимоходом, что от нашей переписки того времени не осталось почти ничего: иные письма я уничтожила, — они меня слишком смущали, — другие я отдала Достоевскому. Вот как это случилось.
Я давно желала познакомиться с ним, и наконец мы сошлись, но — увы! — слишком поздно. Это было за две или за три недели до его смерти. С тех пор как я прочла «Преступление и наказание» (никакой роман никогда на меня так не действовал), он стоял для меня, как моралист, на необыкновенной вышине, несравненно выше других писателей, не исключая и Льва Толстого…
Я встретила Достоевского в первый раз на вечере у графини Комаровской. С Львом Николаевичем он никогда не видался, но как писатель и человек Лев Николаевич его страшно интересовал. Первый его вопрос был о нём:
— Можете ли вы мне истолковать его новое направление? Я вижу в этом что-то особенное и мне ещё непонятное...
Я призналась ему, что и для меня это еще загадочно, и обещала Достоевскому передать последние письма Льва Николаевича, с тем, однако ж, чтобы он пришёл за ними сам. Он назначил мне день свидания, — и к этому дню я переписала для него эти письма, чтобы облегчить ему чтение неразборчивого почерка Льва Николаевича. При появлении Достоевского я извинилась перед ним, что никого более не пригласила, из эгоизма, — желая провести с ним вечер глаз на глаз. Этот очаровательный и единственный вечер навсегда запечатлелся в моей памяти; я слушала Достоевского с благоговением: он говорил, как истинный христианин, о судьбах России и всего мира; глаза его горели, и я чувствовала в нём пророка... Когда вопрос коснулся Льва Николаевича, он просил меня прочитать обещанные письма громко. Странно сказать, но мне было почти обидно передавать ему, великому мыслителю, такую путаницу и разбросанность в мыслях.
Вижу ещё теперь перед собой Достоевского, как он хватался за голову и отчаянным голосом повторял: — «Не то, не то!..» Он не сочувствовал ни единой мысли Льва Николаевича; несмотря на то, забрал всё, что лежало писанное на столе: оригиналы и копии писем Льва. Из некоторых его слов я заключила, что в нём родилось желание оспаривать ложные <в чём именно «ложные»? – Р. А.> мнения Льва Николаевича.
Я нисколько не жалею потерянных писем, но не могу утешиться, что намерение Достоевского осталось невыполненным: через пять <точнее – семнадцать. – Р. А.> дней после этого разговора Достоевского не стало...» (Толстая А.А. Указ. соч. С. 31 - 32)
На самом-то деле – отвратительная сцена. Неудачливый и натерпевшийся по жизни человек, тяжело больной писатель, высоко ценит для себя возможность быть на «вечере» и светски общаться с людьми более «успешными», знатными, богатыми, нежели сам он – да к тому же поклонниками его творчества. Он инстинктивно БОИТСЯ утратить их благоволение, в особенности же заискивает перед этой Alexandrin, престарелой придворной фрейлиной и – что главное для него! – родственницей самого драгоценного для него и отчего-то «недосягаемого» для личного общения собрата по перу… В этой поганенькой, развратительной обстановке сперва светских посиделок, а позднее – столь желанного Alexandrin интимничанья t;te-;-t;te с литературным кумиром, ОБА говорят о СВЯЩЕННОМ для Толстого, о чистой, первоначальной вере Христа, путь к которому Лев Николаевич только-только «нащупал» для себя, ОБА при этом – не разделяют евангельского, первоначально-христианского, понимания жизни, ОБА поэтому сознаются, что не могут понять образ мыслей Льва Николаевича… но плешивая фрейлина, с затаённым удовлетворением неприязни к родственнику, свидетельствует, как слабый, больной человек, защищая внушённую ему с детства церковную дурь и ложь, от которой ПОКА НЕ В СИЛАХ И УЖЕ НЕ УСПЕЕТ освободиться, выставляет против мысли Толстого-христианина обычную психологическую защиту слабости – «барьер невосприятия» -- и повторяет в сердечной тоске: «не то, не то!»
Что именно – «не то»? В 1881-м Достоевский предпочёл забрать ответ на этот вопрос с собой в могилу… или же (что ОЧЕНЬ вероятно) тётка Alexandrin, с её православнутой ортодоксией, учуяла в возражениях Фёдора Михайловича… иную «ересь» -- и предпочла потаить подробности в своём меморате… В любом случае Ореханову не остаётся ничего иного, как, чуть-чуть пересказав субъективные впечатления лукавой придворной сплетницы от сравнения Толстого с Достоевским (Орех, с. 410), создать новую «фигуру умолчания»: не цитируя письма Толстого, которое читал Достоевский, он только прибегает к умышленно-неточному, в два абзаца, пересказу его, мутно намекая на какое-то особенно «не христианское», отвратительное для Достоевского, его содержание.
Не лишне будет здесь дать ниже целиком (по т. 63 Полного собрания сочинений Л.Н. Толстого) текст этого письма, от 2-3 февраля 1880 г., которое и вызвало реплику Фёдора Михайловича.
«Два дня, как я получил ваше письмо, дорогой друг, и несколько раз обдумывал, лёжа в постеле, мой ответ вам; а теперь сам не знаю, как его напишу.
Главное то, что ваше исповедание веры есть исповедание веры нашей церкви. Я его знаю и не разделяю. Но не имею ни одного слова сказать против тех, которые верят так. Особенно, когда вы прибавляете о том, что сущность учения в Нагорной проповеди. Не только не отрицаю этого учения, но, если бы мне сказали: что; я хочу, чтоб дети мои были неверующими, каким я был, или В;РИЛИ бы тому, чему учит церковь? я бы, не задумываясь, выбрал бы ВЕРУ по церкви. Я знаю например весь народ, который ВЕРИТ не только тому, чему учит церковь, но примешивает ещё к тому бездну суеверий, и я себя (убеждённый, что я верю истинно) не разделяю от бабы, верящей Пятнице, и утверждаю, что мы с этой бабой совершенно равно (ни больше, ни меньше) знаем истину. Это происходит от того, что мы с бабой одинаково всеми силами души любим истину и стремимся постигнуть её и ВЕРИМ. Я подчёркиваю ВЕРИМ, потому что можно верить только в то, чего понять мы не можем, но чего и опровергнуть мы не можем. Но верить в то, что; мне представляется ложью, — нельзя. И мало того, уверять себя, что я верю в то, во что я не могу верить, во что мне не нужно верить, для того чтоб понять свою душу и Бога, и отношение моей души к Богу, уверять себя в этом есть действие самое противное истинной вере. Это есть кощунство и есть служение князю мира. Первое условие веры есть любовь к свету, к истине, к Богу и сердце чистое без лжи. Всё это я говорю к тому, что бабу, верующую в Пятницу, я понимаю, и признаю в ней истинную веру, потому что знаю, что несообразность понятия пятницы, как Бога, для неё не существует, и она смотрит во все свои глаза и больше видеть не может. Она смотрит туда, куда надо, ищет Бога, и Бог найдёт её. И между ею и мною нет перед Богом никакой разницы, потому что моё понятие о Боге, которое кажется мне таким высоким, в сравнении с истинным Богом так же мелко, уродливо, как и понятие бабы о Пятнице. Но если я стану обращаться к Богу через Пятницу, богородицу, верить в воскресение и тому подобное, то я буду кощунствовать и лгать и буду делать это для каких-нибудь земных целей, a веры тут никакой не будет и не может быть.
И как я чувствую себя в полном согласии с искренно верующими из народа, так точно я чувствую себя в согласии и с верой по церкви и с вами, если вера искренна и вы смотрите на Бога во все глаза, не сквозь очки и не прищуриваясь. А смотрите ли вы во все глаза, или нет, мешают ли вам очки, надетые на вас, или нет, я не могу знать. Мущина с вашим образованием не может, это я думаю, но про женщин не знаю. И потому я на себя удивляюсь и упрекаю себя, зачем я говорил всё, что говорил вам.
Может быть, что я говорил потому, что люблю вас и боюсь, что вы нетвёрдо стоите и что, когда вам нужно (а нам нужно всегда), вы не найдёте и не находите опоры там, где надеетесь найти; но это я говорю «может быть»; вероятнее, что я болтал из тщеславия и болтовнёй моей оскорбил, огорчил вас; за это прошу меня простить. Если это так, чего я и желаю, то мне вас учить нечему, вы всё знаете. Если я и пытался говорить вам что-нибудь, то смысл моих слов только тот: «посмотрите, крепок ли тот лёд, по которому вы ходите; не попробовать ли вам пробить его? Если проломится, то лучше идти материком. А держит вас, и прекрасно, мы сойдёмся все в одно же».
Но и вам уже учить меня нечему. Я пробил до материка всё то, что; оказалось хрупким, и уже ничего не боюсь, потому что сил у меня нет разбить то, на чём я стою; стало быть, оно настоящее. Прощайте, не сетуйте на меня и постарайтесь смотреть так же, как я смотрю на вас, и желайте мне того, чего я желаю себе, вам и всем людям — идти не назад, (уж я не стану на мною самим разбитый ледок и не покачусь легко и весело по нём), а вперёд, не к определению словами моего отношения к Богу через «искупление» и т. п., а идти вперёд жизнью, каждым днём, часом, исполняя открытую мне волю Божию. А это очень трудно, даже невозможно, если сказать себе, что это невозможно, и не только возможно, но должно и легко становится, если не застилать себе глаза, а, не спуская их, смотреть на Бога.
Я только чуть-чуть со вчерашнего дня стал это делать, и то вся жизнь моя стала другая и всё, что; я знал прежде, всё перевернулось и всё, стоявшее прежде вверх ногами, стало вверх головами.
Истинно любящий вас
Л. Толстой».
И далее у Толстого – ещё огромная, как за ним водилось, приписка к основному тексту письма:
«Насчёт того, верю ли я в человека-Бога или Бога-человека, я ничего не умею вам сказать и, если бы и умел, не сказал бы. Об этом расскажут сожжённые на кострах и сжигавшие. «Не мы ли призывали тебя, называя Господом». Не знаю вас, идите прочь, творящие беззаконие.
Написав письмо я подумал, что вы можете упрекнуть меня — сказать: «я сказала, во что; я верю, а он не сказал». Сказать свою веру нельзя. Вы сказали только потому, что повторяли то, что; говорит церковь. А этого-то и не нужно, не до;лжно, нельзя, грех делать. Как сказать то, чем я живу? Я всё-таки скажу — не то, во что; я верю, а то, какое для меня значение имеет Христос и его учение. Это, кажется, то, о чём вы спрашиваете.
Я живу и мы все живём, как скоты, и также издохнем. Для того, чтобы спастись от этого ужасного положения, нам дано Христом спасение.
Кто такой Христос? Бог или человек? — Он то, что; он говорит. Он говорит, что он сын Божий, он говорит, что он сын человеческий, он говорит: Я то, что; говорю вам. путь и истина. Вот он это самое, что; он говорит о себе. А как только хотели всё это свести в одно и сказали: он Бог, 2-е лицо троицы, — то вышло кощунство, ложь и глупость. Если бы он это был, он бы сумел сказать. Он дал нам спасенье. Чем? Тем, что научил нас дать нашей жизни такой смысл, который не уничтожается смертью. Научил он нас этому всем учением, жизнью и смертью. Чтобы спастись, надо следовать этому учению. Учение вы знаете. Оно не в одной нагорной проповеди, а во всём Евангелии. Для меня главный смысл учения тот, что, чтобы спастись, надо каждый час и день своей жизни помнить о Боге, о душе, и потому любовь к ближнему ставить выше скотской жизни. Фокуса для этого никакого не нужно, а это так же просто, как то, что надо ковать, чтобы быть кузнецом.
И потому-то это Божеская истина, что она так проста, что проще её ничего быть не может, и вместе с тем так важна и велика и для блага каждого человека, и всех людей вместе, что больше её ничего быть не может» (63, 6 - 9).
Вряд ли отторжение Достоевского вызвали религиозно-народнические благоглупости из условной «основной» части данного письма: они слишком близки собственным его фантазированиям в рабочих тетрадях и «Дневнике Писателя»… С наибольшим вероятием реплики его относились именно к объёмной «богословской» приписке Толстого.
Что ж! О богословских вопросах можно спорить до бесконечности, но спорящие – бесполезны друг другу, не учительны… Потому что задумайся всякий из них над предметом своей веры, взгляни свежим и бескомпромиссным, незашоренным оком – и «лёд» произвольных допущений не только начнёт ломаться, но, с наибольшим вероятием, просто растает…
То, что считал (пока) «материком» своей веры Толстой 1880-го года – уже бурно таяло и трескалось под ним в 1881-м… Но и в 1880-м ни Александра Толстая, ни Фёдор Михайлович очевиднейше НЕ БЫЛИ ГОТОВЫ идти за ним до «материка» первоначального христианства – христианства Христа, а не попов и толковников – христианства, не как мистического учения, а как данного человечеству Свыше нового религиозного понимания жизни и руководства в ней.
В крике Достоевского – «не то, не то!» – слышится горькое: «не успеваю! не могу!» («хочу идти ко Христу, но в земной жизни не достанет времени понять и сил последовать…»). А тётка Толстая и поп Ореханов злорадно слышат своё, вопль бесноватого, лжехристианского мира, Америки, Европы и гибельно примкнувшей к ним в новое время России: «Не хочу! Не желаю! Не моё!»
* * * * *
Нам осталось сказать о последней, десятой, измышленной лживым московским попом Г. Орехановым, «не-встрече» Толстого и Достоевского, многозначительно поименованной у него – «Адский огонь» (Орех. 2016. С. 550 - 554). Расположена она в разделе Главы 9-й розового педерастического «шедевра» мессира Ореханова, посвящённого теме УХОДА И СМЕРТИ ТОЛСТОГО. Предсказуемо Ореханов развивает здесь миф о желании Толстого «покаяться» и вернуться в исповедание церковного «православия», чему-де помешали его собственная гордость и «окружившие» его «толстовцы», якобы не подпустившие к нему ОПЯТЬ ЖЕ ЯКОБЫ вызванного им для покаяния из Оптиной Пустыни старца…
Не хочется ни разбирать, ни опровергать этой галиматьи. Нами уже было сделано это в других публикациях. А в 2017-м году появилась, наконец, подробная работа Виталия Ремизова «Уход Толстого. Как это было», в популярной форме излагающая ПРАВДУ – и не пересказом Ремизова, а грамотно подобранными отрывками из ИСТОЧНИКОВ. Отсылая читателя к этой книге, ниже, в качестве Приложения, я только повторю отрывок из прежней своей публикации (теперь почти не редактированный мною и, к сожалению, имеющий фактологические упущения), основанной на тех же источниках (и ОБЪЕКТИВНОЙ подаче их), которые использовал позднее В.Б. Ремизов.
==========================================
ПРИЛОЖЕНИЕ 1
В 14 ч. 34 мин. 31 октября 1910 г. Лев Николаевич и сопровождающие его Д.П. Маковицкий, А.Л. Толстая и В.М. Феокритова приобретают билеты на станции Волово до станции Ростов-Дон. В пятом часу пополудни, уже в поезде, доктор Маковицкий фиксирует у Толстого появление озноба и температуры. В 18 ч. 35 мин. поезд подходит к станции Астапово, где решено, по состоянию здоровья Толстого, прервать поездку. Начальник станции Иван Иванович Озолин соглашается приютить больного писателя в своём доме.
1 ноября Д.П. Маковицкий совместно с коллегой, железнодорожным врачом Л.И. Стоковским, определяют первичный диагноз Толстого – «катаральное воспаление нижней части левого лёгкого» (Гусев Н.Н. Летопись – 2. С. 830). А.Л. Толстая вызывает телеграммами врачей Дмитрия Васильевича Никитина и Александра Петровича Семено;вского.
Семеновский прибывает в Астапово вечером, в 23 ч. 44 мин., на экстренном поезде. Срочный КОНСИЛИУМ с участием Маковицкого, Стоковского и Семеновского корректирует диагноз Толстого: пневмония. (Д.В. Никитин, прибывший уже 3 ноября, находит также «расстройство нервного аппарата сердца»). Больному явно необходим покой.
Но - увы! с тем же экстренным поездом, примчавшим Семеновского, в Астапово прибывают также дети Толстого Татьяна, Андрей и Михаил (старший сын Сергей прибыл в этот же день чуть раньше, в 20.00), а с ними, разумеется, – и жена Толстого, Софья Андреевна, в сопровождении наблюдавшего её психиатра Пантелеймона Растегаева (не «Расторгуева», как неверно записала Софья Андреевна) и фельдшерицы Б. И. Скоробогатовой.
Встреча с женой, спровоцировавшей своим поведением отъезд Толстого – безусловный стресс для больного. Софья Андреевна в первые часы после приезда -- внешне «нерешительная, несмелая» (Маковицкий. У ТОЛСТОГО. Яснополянские записки. Кн. 4. С. 420), но одно присутствие рядом с нею лечащего психиатра красноречивей всех доводов… И дети Толстого устраивают в это же день, 3 ноября, СЕМЕЙНЫЙ СОВЕТ. Вот как о нём рассказывает Сергей Львович:
«Я провёл всё утро в вагоне с матерью, сестрой и братьями. На общем совете мы решили всячески удерживать мать от свидания с отцом, пока он сам её не позовёт. Главной причиной этого решения была боязнь, что их свидание может быть для него губительно. Братья также решили не ходить к отцу, так как, если бы они пошли, невозможно было бы удержать мать.
Мы решили так: прежде всего будем исполнять волю отца, затем – предписания врачей, затем – наше решение» (Толстой С.Л. Очерки былого. Тула, 1975. С. 251).
Решив самостоятельно следить за поведением матери, дети отпускают сопровождавшего её психиатра и утомившуюся сиделку. К вечеру поведение Софьи Андреевны меняется: она возбуждена, с охотой сообщает осаждающим её репортёрам все «правдивые» подробности с намерением оправдать себя, мужа же винит в том, что он «ушёл ради рекламы». В шоке от услышанного, репортёры отказываются передавать полученные от неё сведения в свои газеты (Маковицкий Д.П. Указ. соч. Кн. 4. С. 424). 4 ноября и позднее Софья Андреевна ходит вокруг дома Озолина, караулит у дверей, пытается заглядывать в окна… Сын Сергей вспоминает, что он, сёстры и братья были единодушны в том, чтобы не пускать Софью Андреевну к мужу до тех пор, пока: 1) он сам не позовёт её, и 2) врачи не подтвердят, что для Толстого не опасна встреча с женой. «Теперь врачи говорят, что это невозможно» (Толстой С.Л. Указ. соч., с. 255 - 256).
Понимал своё состояние и сам Лев Николаевич В этот же день, 3-го ноября, он просил доктора Д.В. Никитина телеграфировать сыновьям (ему не сообщали о приезде сыновей и жены), «чтобы удержали мать от приезда», потому что чувствует, что «свидание будет губительно» для него. Эти слова тут же были переданы Софье Андреевне (Там же. С. 253).
Дальнейшее, с 4 ноября, ухудшение самочувствия Толстого (жар, бред, сильная одышка, слабый пульс, расстройство сердечного ритма) исключали возможность изменить общее решение врачей и членов семьи в отношении жены Толстого. И только в роковую ночь на 7 ноября, когда доктор Маковицкий в половине пятого утра зафиксировал у Толстого прекращение пульса, цианоз лица и губ и предсмертное удушье – Софья Андреевна была допущена, исключительно для прощания с умиравшим мужем (Маковицкий Д.П. Указ. соч. Кн. 4. С. 431). Время суток, в которое произошла смерть Льва Николаевича, подсказывает, что наблюдавшие умирающего люди могли от утомления пропустить оптимальный момент, и, действительно, впустили жену Толстого – не по злой своей воле! – чуть позже, чем следовало, исходя из состояния умирающего.
Естественно, не делая исключения для матери и жены, дети Толстого и лечившие его врачи, уважая религиозные убеждения Льва Николаевича, не могли делать исключения и для вертевшегося вокруг дома оптинского попа, вызванного кем угодно, но не Толстым.
ПРИЛОЖЕНИЕ 2.
Отрывок из книги В.Б. Ремизова «Уход Толстого. Как это было» (с. 544 – 550).
[Официальный бюллетень:
«Ночь провёл тревожно, утром 37,2, процесс в лёгком в
прежнем состоянии, деятельность сердца внушает серьёзные опасения, сознание ясно. Щуровский, Усов, Никитин, Беркенгейм, Семеновский, Маковицкий» (Гусев Н. Н. Указ. соч. Т. 2. С. 835).]
ИЗ КНИГИ ПАВЛА ИВАНОВИЧА БИРЮКОВА
«БИОГРАФИЯ Л.Н. ТОЛСТОГО»
6 ноября
«В этот день в Астапове произошёл один эпизод, очень мало имеющий прямого отношения ко Л. Н-чу, но, тем не менее, косвенно задевший его. Дело в том, что Л. Н-ч находился под отлучением синода и под запрещением молитвы о нём в случае его смерти. Синод не рассчитал последствий своего нелепого акта, а когда смерть Л. Н-ча стала приближаться, он спохватился и принял все зависящие от него меры, чтобы можно было, как ни в чём не бывало, произвести над Л. Н-чем все поминальные обряды и отпевание. Одною из таких мер была посылка в Астапово монаха Варсонофия, игумена Оптиной Пустыни, для увещания и принятия Л. Н-ча в лоно церкви.
Ещё 4 ноября была получена телеграмма от митрополита Антония следующего содержания:
“С самого первого момента вашего разрыва с церковью я непрестанно молился и молюсь, чтобы господь
возвратил вас к церкви. Быть может, он скоро позовёт вас
в суд свой, и я вас, больного, теперь умоляю примириться
с церковью и православным русским народом”.
С общего согласия родных, друзей и врачей, окружавших Л. Н-ча, решено было телеграмму эту Л. Н-чу не показывать.
Вечером того же 4 ноября прибыл в Астапово Варсонофий.
5 ноября он не проявлял деятельности, а 6-го, вероятно, узнав от окружающих о том, что положение ухудшается, решил выступить со своей миссией. Вот как рассказывает об этом Александра Львовна в своих воспоминаниях:
“Вечером кто-то сказал мне, что меня желает видеть отец Варсонофий. Все мои родные и доктора наотрез отказали ему в его просьбе видеть отца, но он всё же нашёл нужным обратиться с тем же и ко мне. Я не хотела и не могла его видеть, и потому написала ему следующего содержания письмо: “Простите, батюшка, что не исполняю
вашей просьбы и не прихожу побеседовать с вами. Я в данное время не могу отойти от больного отца, которому
поминутно могу быть нужна.
Прибавить к тому, что вы слышали от всей нашей
семьи, я ничего не могу.
Мы, все семейные, единогласно решили, впереди всех других соображений, подчиняться воле и желанию отца, каковы бы они ни были.
После его воли мы подчиняемся предписаниям докторов, которые находят, что в данное время что-либо ему предлагать или насиловать его волю было бы
губительно для его здоровья.
С искренним уважением к вам Александра Толстая”».
__________________
Свидетельство о публикации №217111100835
Далее читаем о самом предмете дискуссии. "Но из этого не следует вовсе, что ему БЫЛО, ЧТО «открыть» Л. Н. Толстому в ЯКОБЫ «непонятом» им церковном учении и «предании». Предварительный наш вывод таков: Достоевский (как и все современные Толстому «упёртые» церковные веруны) – МОГ, но не желал признать Толстого именно учителем в новом, высшем религиозном понимании жизни; Толстой же – мог стать таким наставником, но НЕ УМЕЛ (быть может, отчасти и по гордости, в которой его так любят «уличать») находить путь к сердцами и сознанию таких, не менее гордых, учеников. Но – ХОТЕЛ, памятуя истину древнего восточного мудреца: ценнейшему нас учат наши ученики… огромная доля этой науки – взаимной! – «ускользнула» от Льва Николаевича в сумрачные зимние дни 1881 г., когда Фёдора Михайловича не стало… оттого, вероятно, Толстой так и тосковал известием о его смерти".
Разберу по словам, выделенным заглавными буквами, хотя так выделять слова в академическом тексте и не принято.
"БЫЛО, ЧТО" - отсюда следует, что автору данной книги больше известно, что было, а что не было открыто уму и сердцу гениального писателя, как одного, так и второго. В данном случае я пишу об обоих писателях, потому что автор данной книги ставит себя как бы выше обоих.
"ЯКОБЫ" - совершенная уверенность, что ум другого человека автору данной книги полностью открыт как какая-то табакерка, и весь табак налицо и ясно видно, как каждая мысль уложена в свою ячейку. И таким образом четко видно, что и как уяснено в голове по поводу не только церковного учения и предания, а и других жизненный вопросов.
"МОГ" - очень интересное слово. Если бы мы все делали, что могли? А почему интересно не делаем? Вот этот интересный вопрос здесь не ставится. Слово "мог" приравнивается к должен и обязан.
НЕ УМЕЛ, НО ХОТЕЛ. "Блаженны" те, кто делают, что хотят и тем самым мостят своими благими намерениями дорогу в ад. Я здесь не стану акцентироваться на том, что мы понимаем под словом ад. И в чем же благость наших намерений? Здесь это не важно. Важно, что автор предлагает нам, и великому писателю, как только что-то нам захотелось, моментально и сразу же бросаться это делать, не важно, умеем мы это или нет. И желает ли кто-то наши умения на себе испытывать или нет. Если у него есть свободные уши,и он может слушать, значит, в эти уши надо влить все, что скопилось в нашей душе,и без купюр и рецензий.
Этого небольшого абзаца было достаточно, чтобы поразиться, до чего сейчас мы дошли в своем желании писать и выражаться. Нам и гениальные писатели по зубам, мы легко входим в их душу и мысли и царим там своим пером и знаем, кто что мог бы и почему-то не делал, остается только порадоваться, что мы разошлись по времени на сто лет, и хотя бы не стыдно. Хотя стыдно, за слово "поп", совершенно неуместное здесь.
Ирина Говоршнер 14.09.2020 17:49 Заявить о нарушении
Слово поп и иные отступления от привычной для Вас, Ирина, лексики -- оставлю. И не только потому, что стыдиться его Вам следовало бы начать в Вашем советском детстве, и где-нибудь в 1985 году одёргивать в школе Вашу учительницу литературы, читающую вслух Пушкина... Но не это главное. Я не в Вашем Филаретовском институте на конференции выступаю, а пишу свободно и БЕСПЛАТНО в интернете. Десятки лет прозанимавшись Толстым (с тех лет, кода Вы ещё учились на первой своей специальности, вполне научной и далёкой от церковного идолопоклонничества), я, действительно, претендую на некоторое знание его духовной биографии и на возможность ОТДЕЛЬНЫХ сопоставлений с таковой же - Фёдора Достоевского. Но у меня нет других возможностей публикации, а лишённому ПРАВ своей профессии (и призвания) -- не оплошно ли напоминать от обязанностях научного стиля и пр.? Вместо того, чтобы помочь лет 10-15-ть назад изначально попасть в более авторитетные источники...
Покойный протоиерей Ореханов взялся НЕ ЗА СВОЁ дело, за светскую науку, допустил ряд подтасовок... а теперь уже скончался и не сможет вступать со мной в диспут (да и бесполезно, т.к. я, в свою очередь, не осваивал богословия). Вы мне вряд ли замените такого ценного собеседника. Но можете пробовать -- знакомясь без пристрастия со ВСЕМ текстом того, что хотите рецензировать. Буду рад видеть Вас и живым собеседником -- у меня в Ясной Поляне. СПАСИБО за внимание к моим публикациям!
Роман Алтухов 16.09.2020 14:57 Заявить о нарушении