Питомец моря
Пурга выла на одной ноте. Как будто стараясь не только перекрыть все пути, не выпустить мичмана и матроса из хижины, а еще и вымотать душу, сломать, скрутить в бараний рог: знай, мол, своё место…
«Ага, напугала», — иронично подумал Фёдор. Конечно, стоило бы проявить суеверное уважение к силам природы, но такую иронию он мог уже себе позволить: не новичок. В панику ударять не следовало: запас провизии на два-три дня найдётся (и для ездовых собак тоже), дрова есть (удача!), возле камелька подежурят по очереди. Крыша над головой, какая-никакая, и ладно… Бывало и хуже…
— Вот так, Михайла, — Фёдор обернулся к матросу, сказал почти весело. — Похоже, застряли.
— Ничего, Фёдор Фёдорыч, пересидим. Впервой, что ли… А там как Бог даст…
— Снег надо будет отгребать, а то засыплет.
— Есть, ваш благородь.
— Давай, а я чайку вскипячу. Побалуемся…
«Господи, как же хорошо, что пошел с Михайлой. С ним нигде не пропадёшь… » — подумалось не в первый раз. С теплотой, — и не только потому, что не пропадёшь. А просто Нехорошков — ниточка, связывающая тебя с «Камчаткой», с двухлетним плаванием, с Василием Михалычем. Даже покрепче, чем Врангель и Прокопий Тарасович.
Не умеют люди читать мысли друг друга, а то бы Матюшкин узнал, что Михайла думает сейчас почти так же. Конечно, собачье дело — третий год шастают по тем местам, куда Макар телят не гонял и ворон ничьих костей не заносил, дак служивых разве спрашивают? Зато никто ни разу не дал в зубы, а о линьках можно и забыть. А уж с Фёдором Фёдорычем завсегда легко служится, и не скажешь, что барин — ровня ровней. Если уж строгость проявляет, так чисто командирскую… вроде капитана Головнина. Это не обидно.
Сели рядышком, прижались друг к другу, чтобы было теплее. По очереди стали прихлёбывать горячую воду из котелка. Оба в оленьих кухлянках, шапках и унтах — настолько одинаковые, что различить их можно было только по голосам. И никто из посторонних не догадался бы, что матрос — кряжистый, широкоплечий, под стать своему медвежьему имени, а мичман — невысокий, тонколицый и тёмно-русый, с живыми карими глазами, где сейчас отражались язычки огня.
— Ох, и метёт, окаянная, — вздохнул Нехорошков. — Так всю душу и выматывает… Почти, как дома…
— Так ведь тоже север, брат.
— Так-то оно так… да уж больно далеко… Быдто край света…
— И даже не «быдто», — засмеялся Матюшкин. — Так и есть.
— Не поверили бы наши, в деревне, куда меня занесло…
— А у тебя там кто… в деревне? — Федор незаметно улыбался: это было уже что-то вроде игры. Знать-то знает, но Михайле лишний раз вспомнить — все равно, что дома побывать. Такой роскоши, как письма, у матроса нет. Правда, Матюшкин раз-другой писал по его «нижайшей просьбе» под диктовку письмо в Архангельскую губернию, да ответа он и не ждал. Это так, чтобы доложить: жив-здоров, молитесь за меня, грешного…
— Тятька и мамка, — охотно отозвался матрос. — Еще и брат, женатый, и второй, холостой… Сёстры, красавицы… Да почитай вся деревня в сродниках: дядьки да кумовья.
— Много, — вздохнул Федор. — А у меня — только матушка… В Москве.
— Тоскует, поди, — осторожно то ли спросил, то ли сказал Михайла.
— А как же…
Тут же привычно подумалось, что он бессовестный: почти все сведения о нём маменька получает от Энгельгардта. А от него, Фёдора, лишь короткие записочки, да и то — изредка. Правда, ей о своих приключениях не напишешь. Как, например, голодал, заблудившись в тундре, или ходил с ножом на медведя и уцелел чудом. Или еще страшнее: о юкагирке, из-за голода умертвившей своих детей. Нет, не расскажешь… Он-то и Егору Антоновичу не мог все выплеснуть в письме (да какое там письмо, один вопль), как он тогда разрыдался — не прячась, не стесняясь, а женщина, остановившись на пороге, вдруг вернулась, провела ладонью по его волосам, что-то прошептав по-своему. А он вспомнил матушку — и заплакал еще горше…
«Что ты все, Феденька — море да море… Вырастешь — уедешь от меня». — «Моряки не ездят, а ходят, — строго поправлял шестилетний капитан игрушечного фрегата. И тут же быстро добавлял. — А потом вернусь! Честное слово, вернусь! И подарков привезу – во-от сколько!». Покинул он родной дом куда раньше, чем думалось ему и матушке. В двенадцать лет. И с тех пор видел ее коротко и нечасто.
— …А отец умер давно, я его и не помню, — почувствовал Фёдор невысказанный вопрос. — А Иван…
— Кто, ваш-бродь?
— Иван, дядька мой, в камердинерах у отца был… — Фёдор вздохнул. — Он ведь меня, можно сказать, и вырастил.
— Тоже помер?
— Ну… да… — Запнулся. — Погиб… наверное. В двенадцатом году. Я тогда его в последний раз видел.
И не в первый раз подумалось: тяжело, тяжело знать… точнее, не знать: жив или нет? Рассудок говорит, что надеяться не на что, а сердце… Нелепая такая надежда: а вдруг? Да какое там «вдруг», разве бы оставил он их одних.
…В тот июльский день их, лицейских, вывели, как обычно, на прогулку. Затеяли игру в войну, но Федя незаметно ускользнул в сторону — решил забраться в сотый раз в Адмиралтейство и рассмотреть еще раз модель корабля «Лейпциг». Саша Пушкин пошел было вместе с ним, но до сарайчика не дошли — навстречу им вылетел взмокший, взъерошенный Кюхля: «Матюшкин, тебя Евсеич искал! Молил, чтобы прибежал немедленно!». Федя удивился: зачем он понадобился отставному матросу, какой ведал лодочным хозяйством на царскосельских озёрах, но пошел, почти побежал. И не зря… Не успел еще даже удивиться, а бросился к седому богатырю в старой солдатской шинели, взлетел на его крепкие, с младенчества знакомые руки: «Ива-ан!». И замер, прижавшись к небритой щеке.
«Фёдор Фёдорыч… голубчик мой… свиделись… — Бережно поставил Федю на землю, оглядел. — Выросли-то как… И мундир…чисто генеральский… Матушка бы видела… А я нынче в ополчении, в питерском. Чай, послужу в последний раз царю и отечеству».
«Возьми и меня! Иван!» — это он тогда со всем страхом и отчаянием.
«Да как я могу, Фёдор Фёдорыч… Да что вы… — Опять приподнял Федю на руки, поцеловал сухими губами, прошептал своё, обычное: —Маменьку берегите… Прощайте, Фёдор Фёдорыч…»
— … Вот такая история, брат… — Матюшкин поворошил угли в камельке, покашлял от дыма (ох уж, от дыма-то…). — Месяц пешком он из Москвы добирался, чтобы меня повидать… И — всё. Больше мы его не видели и так ничего и не узнали.
Михайло перекрестился. Шевельнул губами: «Царство Небесное…»
— А вы… как же?
— А я что? Плакал сильно. Чуял, что не вернётся он. Война…
За хрупкими стенами ветер взвыл опять, как всхлипнул. И Федор печально почувствовал, что от тоски он всё-таки не уйдёт — не туда пошли воспоминания. От одной мысли «они — там, а я — здесь, один» сдавило горло. «Они» — лицейские, «ското-братцы», «осло-братцы» — они даже не подозревают, насколько счастливы вблизи Царского Села… Фёдор тряхнул головой.
— Михайла, коли хочешь спать — ложись.
— А вы?
— Я подежурю, а потом сменишь.
Не хотелось, чтобы Нехорошков заметил его тоску, увидел вдруг заблестевшие глаза. Но тот (умница!) что-то понял. Бросил в огонь полешко, решительно предложил:
— А давайте лучше, Фёдор Фёдорыч, сказку расскажу.
Сейчас бы не поняли: два взрослых мужика, и вдруг — сказку! Но надо побывать в кругосветке в позапрошлом веке, чтобы узнать, как ценят матросы сказочников — тех, которые позволяют коротать время на длинных ночных вахтах… И Фёдор охотно откликнулся:
— Давай! Впрочем…
— Что?
— Я тебе сам сказку расскажу… Добро?
— А то как же… — осторожно сказал Михайла. — А какую?
— А такую… что ты её и не слыхивал раньше.
Помолчал минутку, и заговорил негромко:
Дела давно минувших дней,
Преданья старины глубокой…
Конечно, он не читал все подряд, хотя и знал поэму наизусть. Где рассказывал своими словами, где опять переходил на стихотворные строчки:
Всю ночь бесчувственный Руслан
Лежал во мраке под горою.
Часы летели. Кровь рекою
Текла из воспалённых ран…
Михайла дослушал, не дыша, покачал восхищённо головой: «Ай, ваш-бродь, складно-то как!..». Фёдор улыбнулся: ещё бы… «Вернусь — расскажу Пушкину, где его поэму читал…». Очередной раз отгребли снег, послушали, не стихает ли метель (нет, воет и воет!). На правах командира Фёдор настоял, чтобы Михайла все-таки ложился. «Мало ли что, силы нужно беречь. А я разбужу, когда понадобишься». Тот уже не сопротивлялся, приткнулся тут же, задремал, сладко похрапывая. Фёдор, чему-то улыбаясь, шевелил угли — просто так… Ясное ощущение, что теперь их трое, не покидало его. Оно возникало где и когда угодно, едва лишь только начинал читать вслух или про себя Пушкина. И… становилось легче… да… Пушкин… он мог даже ничего не говорить. Просто смотрел. Так, как будто видел и понимал всё. Да, так и было — он понимал всё. Фёдор сердцем почувствовал это еще мальчишкой. Потому так и тянуло его к Пушкину…
«Что, Федернельке, тяжело?»
«Ничего, терплю…».
«Тоскуешь, да?»
«Страшно тоскую, — откровенно признался Фёдор. — Иногда думаю, куда меня занесло, и что я тут забыл…»
Пушкин улыбнулся.
«Сейчас думаешь. А потом будешь вспоминать, как лучшее время в жизни…».
«Лучшее — это Лицей», — строго сказал Фёдор. Пушкин опять молча улыбнулся: да…
«А Остров… как думаешь, он на самом деле есть?» — неожиданно спросил Фёдор то ли у него, то ли у себя самого. Вот так, Остров — с большой буквы.
«Тебе виднее, — опять улыбнулся Пушкин. — Ты же у нас — Плыть хочется…».
Он знал, что напомнить Фёдору. И Фёдор вспомнил.
Наверное, случайностей в жизни нет. Сегодня — игра, а завтра — уже часть жизни.
Продолжение: http://www.proza.ru/2017/11/18/1704
Свидетельство о публикации №217111801701
Протоиерей Анатолий Симора 07.05.2019 16:09 Заявить о нарушении