Распятие ада. книга треья

Книга третья

РАдуЙся


Глава 1

1


   Иорам, насупясь, цепким взором вглядывался в распростертую под его ногами и уползавшую в туманящуюся даль каменистую растрескавшуюся от безводья долину, на краю которой угадывались поднятые шатры. Много шатров. Семь дней и семь ночей скорого и тяжелого перехода позади. Ныне он ступил на землю моавитян.
   Иорам провел дланью по сухому горячему челу, и с чела посыпалась еще не вросшая в морщины грязная пыль пути. Он зло сплюнул, и эта редкая влага, коснувшись твердой, словно панцирь, почвы, зашипела и исчезла.
   - Что ты на это скажешь? – чуть повернул голову назад Иорам.
   - Мы пришли в плохое место, - ответил стоявший позади него. – Здесь нет воды, а наши вои устали. Нам грозит беда от жажды, и моавитяне знают это.
Иорам снова вгляделся в далекие шатры – там расположился стан неприятеля.
   - Мои вои – сыны Израиля, и я, Иорам, сын Ахава, скажу тебе, Иосафат, что они крепки, как сии камни долины, и не станут стенать от жажды, ибо намерены утолить ее в крови моавитянской.
   Иосафат покороблен напыщенностью царя Израильского, но не подает виду и спокойно ответствует:
   - Вои Иудеи так же выносили и не уступят братьям своим – сынам Израиля. так говорю я, царь Иудейский. Но как быть с идуменянами, коих призвал ты вместе со мной на помощь? Они могут возроптать.
   Иорам и ухом не повел. Ему ли мыслить о такой безделице, когда он почти у цели и готов безжалостно покарать моавитян за нанесенное ему оскорбление.
Царь Моавитянский Месса, исправно плативший дань отцу его – Ахаву, по смерти последнего возомнил о себе, и едва Иорам успел принять от народа Израиля царские отличия, как кровь от крови отца своего,  Месса отложился от царства Израильского и перестал платить ему дань, тем самым выдав полное презрение самому Иораму. Сего молодой царь простить язычникам не мог.
   Потому собрал он войско свое, позвал в поход против моавитян Иосафата и царя Идумейского. Супротив такой силы не устоять возмутителю. И вот теперь, когда лагерь Мессы завиделся, вдруг случается заминка с водой.
   - Добыв победу, добудем и воду, - речет Иорам. – Посему надобно напасть без промедленья. На ропот же годны слабые, а к таковым не имею ни снисхожденья, ни жалости. Пусть убираются назад восвояси.
   - Но и твое, и мое войско обессилены. Они пойдут в бой, но совладаем ли мы с Месой без отдыха? Вслушайся позади себя: то не скрип, то горла воинов просят влаги, и разве удержат достойно мечи, разве поразят моавитян меткостью пересохшие жилы? Не возрадуем ли мы Месу тем, что нападем на него ныне, и он посмеется над нами, разбив нас? – возражает Иоасафат.
   Раздражился Иорам, ибо чувствует правоту Иосафата. Но промедленье! Неужто и сегодня Меса уснет спокойно?
   Наказать, усмирить немедля, хрипит в воспаленных деснах Иорама, и желчь, выжатая из груди, превращается в надрывный выворачивающий кашель.
   - Ты сам ослаб, Иорам, - участливо говорит Иосафат. – Вели своему войску, как я своему, разбить лагерь.
   Кашель душит Иорама, и не понять, то ли согласен он с царем Иудейским, то ли возмущен им.
   - Обращусь я за советом к Елисею, - продолжает Иосафат. – Он поможет нам. Пойдем со мной?
   Иорам в изнеможении машет рукой. Сей вздорный пророк, увязавшийся за ними, его утомил. Сколь претерпел от него поношений отец, Ахав, так не угомонился Елисей, напустился теперь на сына: все корит, все грозит, всем недоволен. Наверняка, выжил из ума старец. Ладно, что Иорам терпит его при войске, но испрашивать еще и совета у этого несносного Елисея, это слишком.
   Иосафат нашел пророка сидящим на покатом боку камня и ломающим скрюченные ветки для костра.
   Не изменив позы, не прекратив дела своего, выслушал Елисей Иосафата, разве уронил усмешку в седую бороду.
   - Нет мне нужды, Иосафат, помогать Иораму, достигшему славы беззакония отца немилосердного своего. Не преуспел Иорам в трудах благочестивых, зато превзошел многих в спесивости и мстительности. Не раз вещал я ему, что Господь всевидящ и не избегнуть кары Его никому из погрязших в грехах. Но остался Иорам глух к словам моим. Отчего же я должен раскрыть уши на его мольбы?
   - То не Иорам молит тебя, Елисей, я, Иосафат, взываю к тебе.
   Пророк вздрогнул.
   - Иорам настоль увяз в гордыне, что не зрит гибели войска? Он не соизволил и теперь снизойти ко мне?
   Опустился на колени перед пророком Иосафат и прошептал:
   - Не о жизни и честолюбии Иорама веду речь я, но о многочисленных сынах Израиля и Иудеи, о несчастных идуменянах, по доброй воле пришедших сюда, кои изнывают без воды. И коих, коль не поможешь ты, приближенный к Господу, покроют бесславием и позором поражения не Иорама или Иосафата, но – Израиль и Иудею…
   И вновь вздрогнул старец и выкатилась из его обесцвеченных временем очей слеза:
   - Верно и мудро излил ты душу мне, Иосафат. И из уваженья к тебе, вопрошу я Господа.
   Вскоре безводная пустыня покрылась глубокими царапинами канав. По совету Елисея, союзники в великом отчаянии и в тихой надежде изрыли твердь земли. Иорам, брезгливо щурясь на лучи заходящего солнца, не мешал воям сходить с ума. Под этими лучами зловеще отсвечивали свежевырытые горы слежавшегося красноватого песчаника, будто доказывая, что из этой земли вода давно ушла, как кровь из тела, и что все вокруг мертво и будет мертво…
   Лишь вдали, как оскал смерти, белели шатры моавитян.

2

   Шестнадцать часов, московское время… Это чирикает радио. Я тянусь к шнуру и выдергиваю его из розетки. Я утомился измерять свою жизнь по московским часам, и вообще – по времени. Я предпочитаю быть вне его. Хотя бы в теории.
Приблизился ли я к цели – познания себя, как частности, и познания человека, как общего? Две трети суток – срок достаточный, в принципе, и я вдоволь накормлен каждым часом. О, сколь я открыл неизведанного по суетности и невостребованного по безмятежности, и стоило только спустить паруса и бросить якорь и просто начать понимать себя и размышлять…
   И что же? Я радостен, счастлив, доволен?
   Они заходят без стука, уверено и солидно, заполоняя кабинетик своими тушами, запахами дорогих дезодорантов, сверкающей свежестью выбритых щек и костюмов. Впереди крупноголовый, крупноносый, крупноочкастый и крупночревый мужик с радиотелефоном в пухлой лапе, который он держит у нижней точки своего глобуса так, как,  верно, держал Адам фиговый листок, отведав яблочка. За ним примерзают к полу два мосла с гладкими лбами и преданными собачьими зенками, пожирающими бурячный затылок предводителя. Замыкает шествие худощавый субъект с папкой и фальшивой ухмылкой, наклеенной под шнобелем.
   Это серьезно, и я чувствую ситуацию сразу – здравия друг другу здесь желать глупо.
   - Чем обязан? – выдавливаю я и жестом предлагаю этой кунсткамере растечься по стульям.
   Крупный плюхается на стул напротив с видом Рокфеллера, внезапно оказавшегося в советской коммуналке. Худощавый легонько порхает к угловому стулу, учтиво придвигает его в поле зрения босса и ловким движением вскрывает папку. Хелефеи, как и положено одушевленной мебели, недвижно подпирают стенку.
   Доморощенное подобие американского банкира милостиво кивает, и его адепт открывает варежку.
   - Ромуальд Терентьевич Баринов, председатель совета директоров финансовой группы «Норд»…
   При состоявшемся оповещении – кто пожаловал – крупный чуть кивает мне тыквой, как бы знакомясь и как бы удостоверяясь, что я не глухой.
   Я отвечаю кивком, что все расслышал. Адепт продолжает:
   - … поручил мне, адвокату Ивану Ивановичу Фальцу, довести до вашего сведения иск к вашему изданию от нашей организации.
   Разумеется, я вник, что не с подарком ко мне пожаловала эта орда, и искоса разглядываю внушительное исковое заявление, выуженное из губ папки – его читать час придется. У меня никакого желания нет терпеть эту расфуфыренную самодовольством шоблу даже четверть часа.
   - Я ознакомлюсь с этим, - я вырываю бумаги из рук чуть опешившего Ивана Фальца. – Но за недостатком времени прошу сейчас тезисно изложить суть претензий. Мы все – деловые люди, и потому, давайте напрямик.
   Баринов удовлетворенно хрюкнул. Наверное, ему по душе пришлось напоминание о деловых людях, а, может быть, его повеселило и мое причисление себя к ним.
   - Вкратце так вкратце, - пожимает худосочными плечами Фальц. – Ваша газета неделю назад опубликовала статью…
   - Постой, - рявкает главный нордовец, и мен кажется, что Фальц готов исполнить повеление сюзерена буквально – вскочить и замереть.
   - Я скажу сам, - видно, папу Ромуальда со странным отчеством при таком имени (а может отчество еще не успел купить?) не устраивает роль второго плана, ибо я глазею не на него, а на его присного адвоката.
   - Пожалуйста, вы так вы, - равнодушно перевожу я стрелки взгляда.
   - В статье «Взрыв магазина» газета обвинила в организации этого взрыва меня. Меня! Ну, разве я похож на взрывника? На злодея?
Он прав. На простого взрывника и на злодея он не смахивает. Он покруче – от него несет преступником высшего качества.
   - Те не менее, дважды я обозван в этой статьишке преступником и вообще нечистым на руку дельцом. Мне по хер кто вам заказал эту чернуху писать, кто заплатил… Типа, понятно. В иске все детализировано.
   Не сомневаюсь, там все должно быть детализировано. Для такого вывода достаточно просто внимательно разглядеть Баринова и Фальца в придачу.
   - Ваша газетка опорочила не только меня, типа мое достоинство и честь. Ладно, с этим бы я разобрался, - высший чин-норд багровеет, и его тушехранители отпариваются от стены, и я опять согласен – да, он бы разобрался, даже ценой жизни этих двух мастодонтов, если бы к ним приплюсовалась и моя.
   - Но дело не в этом, типа – не столько в этом, - рычит дальше жертва поруганной чести. – ваша статейка привела к тому, что мои партнеры теперь отказываются иметь со мной дело. И это привело к прямым убыткам моей… нашей финансовой группы. За эту неделю мы потеряли… мы потеряли…
   - Десять миллионов рублей… - с готовностью блеет Фальц.
   Я припомнил ту краткую информацию, не тянущую на статью, о взрыве в магазине, где разнесло два отдела и ранило пятерых сограждан. Мы получили эксклюзив от борцов с налоговой преступностью, которым я доверяю хотя бы потому, что они держат руку и на нашем пульсе. Но эти мелочи Баринова, само собой, не касаются.
Я поручил отработать эти сведения Храмникову и поместил затем в номер. Событие по нашим временам весьма заурядное. И я даже не помню содержания той заметки.
   Меня выручает Фальц, деликатно подсовывающий ксерокопию нашей публикации с аккуратно подведенным маркером строк, где нанесен урон фирме.
   Я читаю, и негодование Баринова мне становится ясным, как солнечный день на зоне. Черт возьми, мы в самом деле два раза обозвали эту морду преступником. До приговора суда. До окончания следствия. И как бы мы здесь ни были провидцами, пока Баринов в преимуществе. Даже не вдаваясь в детали, я обречен на проигрыш дела в суде.
   - И что вы хотите?
   Пахан этой своры, словно предчувствуя благоприятную развязку, целится в меня радиотелефоном.
   - Я хочу возмещения ущерба.
   - В какой сумме? – во мне говорит не просто любопытство.
   - В сумме –  двадцать миллионов рублей. Хоть сейчас, хоть через суд – мне все равно. Можете в долларах, выходит куда меньше нулей.
Однако он дешево ценит свою контору, равно как и преувеличивает возможности моей.
   Но что мне возразить? Иск жжет мне руки, и я один против четверых, двое из которых костедробители, а третий – законник, сумеющий доказать даже мою гибель на боевом посту как неудачный заход в сортир. Верховод – вне счета, он – вершитель.

3

   Меса, непревзойденный храбростью и несравненный в решимости царь моавитян, коченеет на возвышении наспех сотворенного помоста и до боли в очах пристально изгладывает взором даль. Он платил дань Ахаву, и даже его спина покрывалась пятнами позорного унижения при этом. Он отказал, жертвуя царством ради его достоинства, в преклонении перед отпрыском Ахава – Иорамом, и сей неоперившийся гордец попирает землю предков. Но беспредельно ли терпение, в коем пребывать царю словно мытарю, как рассуждают о том те, кто выдумал себе богов из словес и ни во что не ставят почитающих богов из древа и злата?
   Они тревожат пустыню? Они пребывают в надежде?
   Они не возьмут воды из этой земли, ибо сия земля – мертвая для всех,
смертельная – для врагов. И да выдюжит нестройная рать моавитян тройное нашествие, и да обратит уцелевших израилевых алчных псов вспять. 
   Расплавленный круг солнца оседает на далекое безмолвие зубчатых гряд и запутывается в них косматыми лучами, багровея от натуги. Пепельная выщербленность пустыни приобретает вид кожуры апельсина. Ни дуновения ветерка, но откуда-то несет плесенью и мертвечиной. Неужто так пахнет утроба вспоротой земли?
   Меса поеживается. Ему холодно. Он не ведает страха, но и ему становится не по себе от внезапного и пока еще робкого шакальего воя, исходящего из глубин кутающейся в закат пустыни. Насторожены и воины Месы, обступая помост и взирая с тревогою на недвижимого царя.
   Зоркие очи Месы видят выкопанные ямы и канавы, снующие подле них неприятельские толпы. Они возбуждены. Царь Моавитянский протирает дланью заслезившиеся глаза и вновь вперивает взор, и уже не в силах оторвать его от тех ям. В них что-то плещется. Это не обман, не наваждение. Закатные лучи вязнут в рябящей поверхности ям и канав. И то не может быть вода!
   Цвет воды не бывает красным.
   Но все же – если показалось? Ведь глаза могли устать от непрерывного бдения.
Меса призывает к себе дальнозорких и вытягивает вперед унизанный перстнем палец.
   - Что там?
   И все как один уверяют царя, что выкопанные врагом ямы наполнены чем-то красным, и готовы поклясться в том головами.
   Знать, ему не показалось. И Месу озаряет догадка. Это – кровь! Иудеи, израильтяне и идумеяне перессорились меж собой из-за жажды и вступили в кровавый бой – вот откуда в сухих ямах заплескалась влага. Вон как мечутся в быстро сгущающихся сумерках. Они нашли то, зачем пришли – губы царя вскрываются презрительной улыбкой. Моавитянам остается довершить дело и полакомиться добычей. Это будет прекрасная и заслуженная победа. Не стоит отдалять ее обольщающий миг.
   Поворотился царь к оцепеневшему в ожидании войску своему и изрек:
   - Наши боги благоволят нам. Вторгшийся на нашу землю надменный Иорам с алчущими псами от брегов Мертвого моря обрел участь свою жалкую. Жажда помутила их разум, и они передрались друг с другом, и гнилая кровь их заполонила ямы, в коих они желали найти воду. Не станем мешкать и добьем ненасытных, дабы не только ямы, но и вся пустыня окрасилась любым мне цветом вражьей крови. Вперед, вои мои, нас ждет великая слава и добыча.
   Зарокотала восторженно рать Месы и бросилась, сминая медлительных, на расправу и поживу…
   Иораму, по его повелению, зачерпнули медный ковш из ямы. Осторожно пригубил царь Израиля – вонючая, гадкая, тягучая и нечистая, с каким-то странным кровавым колером. Даже внутренности сжимает. Но жжение в горле исчезает. Все-таки – это влага, это спасение, это жизнь, это – победа!
   Неужто Господь услыхал мольбы Елисея? Иорам морщится. Разумеется, нет. Господь хранит Иорама, тому и не даст погибели. И махнул царь рукой. Пей, войско. Господь с нами. Не в торжество полоумного пророка одарил Он водою, но в честь вящую народа Израилева, над коим владычит Иорам. И сие – истинная справедливость.
   Отрыгнул Иорам муть и сплюнул. Возвратились силы, и покойна душа, прислушиваясь к возрожденному гулу добрых его воев. Иудеи с идумеянами также илкуют. И уже напоены кони да верблюды. Ничто теперь не омрачит ночлег. А поутру да вздрогнут моавитяне, осмелившиеся дерзнуть супротив Израиля.
Иосафат, наполненный счастьем, усмиряет свою походку, становясь напротив Иорама.
   Иорам знает, что хочет сказать царь Иудеи, и предостерегающе произносит:
   - Преклоняюсь, Иосафат, перед провидением и промыслом Божиим. Не под силу человеку сотворить то, что сотворено ныне. Посему: не упоминай имени человечьего, где правит десница Госспода.
   Не успел возразить Иосафат, лишь недоуменно поднялись разлеты смоляных бровей.
   Прозвучал встревоженный крик дозоров:
   - Моавитяне!
   Сереющая прозрачность пустыни отчеканила бегущую к войскам в беспорядке воющую от безумного усердия толпу, коя не похожа на одержимую к брани мощь.
И без наказа царей, союзников, уже подобрались вои, укрепили доспехи и в мрачном молчании поджидали нападение. Хлипкая и отдающая прелостью земли влага уже раззадоривала жилы и втравливала в них огонь битвы.
Иорам понял – се победа…
   Неразумное поспешное нападение моавитян, подобное безрассудному набегу стада овнов на стаю пробужденных волков, вышло печальным и ужасающим. Ошибка Месы оказалась весьма дорогой. Вместо добычи моавитян ждал неисчислимый урон, и, орошая бесчувственную пустыню кровью собственной, в унынии и ошеломлении бежали они, не смея постигнуть совершенное над ними. И бежал Меса, дабы сохранить хотя бы остатки войска своего, и дивился он: врагов его утолила не кровь их, но воистину – вода.
   Отныне владения моавитян были отворены настежь. Но задумываться над тем было поздно. Воспрявший неприятель, испив из предавшей Месу пустыни, гнал редеющую рать его без устали и снисхождения. И лишь ночь, упавшая ниц с холмов и гор, уберегла остатки победителей от полной гибели.
   И возрыдал Меса, но та же ночь никому не дала права узреть впопыхах слезы его. Судьба царя моавитян сокрыла кручину его от удрученных подданных, уже не воинов, уже бегущей своры трусов. И не ведал Меса, что уготовано ему впредь, и что новые слезы изольются из очей его, и от них содрогнется не только царство его, но и даже ненавистный Иорам…

4

   У меня пересыхает горло, как переборка в паровозной топке. Но я не показываю вида, что мучим жаждой, ибо это будет расценено этими вымогателями справедливости как слабость.
   Они хотят крови, что, судя по их новорусской самоуверенности, для них - ежедневная пища. В заметке Баринов и его кодла названы преступниками просто преждевременно, Храмников предугадал события, что, впрочем, пока значения не имеет. Ибо суд еще не признал почтенного бизнесмена таковым и, может быть, вообще не признает в силу традиционной гуманности к таким особям. Ну, выполз Баринов из клятого магазина со своим подручным за минуту до взрыва, ну оставил там портфель, из коего, по утверждению свидетелей, и долбануло. Но все это может статься совпадениями, нежданно порочащими его доброе имя. Но к черту ироничные домыслы: этот хряк торчит напротив и сверлит меня неугасимым взором двадцатимиллионной сатисфакции.
   Его жирный кошелек не оскудеет от набора кучи адвокатов и подкупа очевидцев взрыва, либо от выписки услужливых киллеров для упразднения этих же очевидцев. Но я – не того поля ягода, и он хочет уделать газету как уязвленный нувориш, а не как мафиозный деятель, хоронящийся под вымышленной благочестивостью бизнеса.
   Он соображает в этом. И будет удовлетворен не тем, что сломает мне шею или подожжет редакцию (здесь он может и опасаться, потому что все же предполагает по своему уровню развития наличие и у меня неких крутых связей, кои ему способны навредить), - подобное ремесленничество рассчитано обычно для круга равных по запросам коллег; нет, он будет удовлетворен, сняв с редакции опровержение и двадцать миллионов в придачу. Кстати, на это он будет упирать и в суде.
   Что мне делать? Сдать этому табуну Храмникова, неосуществленного героя очередной боевой кампании? Конечно, он подставил редакцию, небрежно обойдясь с порученным заданием. Все-таки надо иметь репу вместо головы, чтобы допускать такие серьезные ошибки, знания о которых доступны любому школяру первого курса журналистских факультетов. Но как мне ни несимпатичен Храмников, Баринов антипатичен еще более. Дав корреспондента на съедение этому шакальему прайду, я вряд ли останусь в стороне. Храмников не юрист, и довольно вспыльчив: он в глаза заявит Баринову, что о нем думает к вящей радости его адвоката Фальца, который добавит к иску пару абзацев и увеличит сумму побора. И они раздавят Храмникова, и только войдут во вкус дальнейших разборок с редакцией.
   Да не отдам я Храмникова не поэтому. Я не отдам его потому, что он – пусть безалаберная, с гонором, граничащим с трусостью, самовлюбленная и прочая… но неотъемлемая часть редакции.
   Баринов замахнулся на мои владения. Он вторгся в их пределы и чувствует себя барином. И это – война! А полководец не жертвует почем зря даже арьергардом.
Все это я продумываю, делая вид, что изучаю иск.      
   - Ну как, впечатляет? – ощеривается лидер нордкартеля, терпеливо дожидаясь окончания освидетельствования мною предложенного текста.
   - Нет, совсем не впечатляет, - намеренно холодно отвечаю я, выбрасывая тем самым красную тряпку перед этой бычьей мордой.
   - Текст иска составлен по всей форме, - расцветает волнением Фальц. В моих словах ему чудится сомнение в его правовой дееспособности.
Барабанное скерцо пальцев Баринова отягощает эти сомнения.
   Я развожу тучи над мостами:
   - Никаких претензий к иску. Это – образец, который стоит всунуть под стекло для недоразвитых студентов юрфаков и практикующих следователей.
   Фальц бросает в меня благодарный, отдающий голубизной взор.
   - А у вас наглая речь, - жует губы президент норд-шайки, и в его голосе колеблются зародыши уважения, и это так ощущается, что даже его неандертальцы со жгутами вместо извилин мозга приветливо склабятся в мою сторону.
   - Но я ведь имею дело с наглецами, - парирую я. – Не каждый день имею радость воочию видеть претендентов на мои вотчины.
   Польщенный Баринов изображает на своем хрюльнике подобие улыбки. Я бы сунул что-нибудь стоящее в этот хрюльник, если бы это излишне не драматизировало ситуацию.
   - Ну и? – вякает он. И его радиотелефон падает, как ствол импотента перед обнаженной красавицей, предлагающей партию в шахматы. Глядишь, еще невзначай поговорит со мной об опеке некой финансовой группы над некой редакцией.
   Но все же он – захватчик, и я помню это. Мне плевать на его помыслы, и если он соизволит простить редакцию, я все одно не прощу его снобистскую агрессию. Я уважаю то, над чем поставлен. Я уважаю себя, а значит – Храмникова (заинтересованное лицо в этой ситуации), Безногова, Снежину (незаинтересованных лиц), стены, коридоры, запахи редакции. Я не потерплю интервенции. Даже мое зубоскальство, пусть и импонирующее ватаге Баринова, ничего не определяет. И если он считает, что мое добродушие вкладывает в его карман двадцать миллионов, то как же он наивен.
   - Между нами говоря, - говорю я тоном метеоролога, предсказывающего хорошую погоду, - ваш иск меня не пугает.
   - Будем судиться? – взвывает фальцетом Фальц.
   - Попробуем, - улыбкой диктора первого телеканала раздвигаю челюсти.

5

   Не раз кипящее зловонием дыхание гибели обжигало спину царя моавитян, но не достав, расходовало жестокую силу на уцелевших воинов его, выдергивая их из быстро редеющего сопровожденья Месы в бесславном бегстве по родной земле. И некогда оглянуться, дабы узреть, как опустошается страна моавиятн безжалостным Иорамом. Наседает царь Израилев коршуном быстрокрылым и алчущим то справа, то слева, но уворачивается Меса, а коршун с досады разрывает в клочья то, что ухватил. И ничего не изменить, ибо изменила Месе удача.   
   И все же коварная удача и сохранила его. Последнее пристанище, последняя отрада – Кирхарешет. Не каждому по зубам и когтям сей укрепленный град моавитян, и коль достичь его, укрыться за неодолимыми стенами от преследователей да отдышаться, - тогда не все6 потеряно, и можно воспрять с вернувшимися силами.
Меса успел. И тяжелые врата Кирхарешета затворились чуть ли не под хищно раздутыми ноздрями Иорама, а его передовые дозоры смогли даже лбами стукнуться о твердь врат и с воем отпрянуть назад, ошпаренными и пораненными извергнутыми со стен смолой да камнями.
   Неугомонный Иорам попытался было взять приступом не пожелавший сдаться ему на милость град с засевшим в нем Месой, но, потеряв в том безрассудстве часть войска, отступил. Да и Иосафат с царем идумеян возроптали. Потери оставались невозмещенными, множились бесплодные холмы погибших мужей, а Кирхарешет стоял, как стоял.
   Скрепя сердце, Иорам согласился с союзниками, и бессмысленное вымазывание кровью своих воинов неприступных стен града прекратилось. Кирхарешет был обложен со всех сторон, и ни один верблюд, ни один караван, ни одна муха боле не осмеливались проникнуть в укрепленный оплот Месы, равно как и выйти из него.
   Потянулись ленивые дни осады. И с каждым новым днем обложенный град подавал все мене признаков жизни, но упорствовал. Пресыщенные праздностью сыны Израиля, Иудеи и Идумеи слонялись по окрестностям. Выискивая для охоты забредшую глупую дичь, затем свежуя и жаря на дымных кострах, с вожделением победителей заглядывались на мертвеющие стены Кирхарешета и все чаще подумывали о возвращении домой.
    Иногда на тех стенах показывались бледные тени лиц, шатавшиеся даже от легкого ветерка, и изможденные исхудалые тела осажденных, казалось, вопили о куске мяса. Но стоило наткнуть на острие копья розовый окорок забитого вепря, от запаха которого текли слюнки даже у сытых, и, смеясь от затеи,  махать в сторону наблюдавших моавитян, как те, вместо того, чтобы протянуть руку, заскулить, отворачивались и исчезали. Вздорные жители Кирхарешета не понимали шуток.
   Однако град был доведен до крайности. Лишенный помощи извне он слабел и задыхался в набирающих мощь тисках голода. Дымы, ароматные и вкусные, просачивавшиеся сквозь стены, завораживали и вызывали боли. Дрожащим рукам требовалось все больше усилий, дабы удерживать оружие. Ближе к вечеру все надрывнее голосили дети, не находя молока подле отвисших грудей матерей.
   Безысходная горечь завладевала Месой. Он все видел и слышал. Крики детей и стенания женщин впивались в измученное сердце, бескровные лики воинов отягощали безотрадностью дух. Меса порывался выскочить из врат и до последнего дыхания убить сколь придется откормленных врагов, чтобы отомстить хотя бы за одну слезу. Но порыв проходил: что станет с Кирхарешетом после его гибели, царь моавитян представлял. Иорам не пощадит никого, и сам град будет превращен в руины.
   Что делать? Будущее полно мраком: либо смерть от голода, либо смерть от мечей Иорама. Первая смерть страшна, вторая – позорна.
   Меса вздымает очи к безмятежной синеве неба. Чем прогневил он богов? Отчего они не услыхали его мольб в пустыне, и вторгшиеся израильтяне, и без того доившие его страну при Ахаве, точно козу, не подохли от жажды, но напротив – утолили ее? Отчего, сохранив жизнь свою и остатки войска, ныне обречен он зреть погибель Кирхарешета, а с ним и всей земли своей?
   - Боги, чем умилостивить мне вас? – рвется из самых жил души.
   Молчаливо небо. Его затягивает темная корка – лагерь вражий разжигает костры, там готовятся обедать.
   Молчание – тоже ответ.
   Я поставлен над моавитянами, и мне решать их судьбу, как и судьбу мою решать богам. Я, увы, не властен, согбенный от ударов Иорама. Сколь лет, уязвленный, отсылал я дань ненасытному Израилю, и отказав в том, узрел толпы Иорама во владениях своих. Разве поступок мой грешен? Я отказал стране своей в унижении и покорстве, дабы воспряла она. Я пожертвовал ее благополучием рабыни ради ее достоинства и свободы. Неужто жертва сия неразумна и несправедлива? Неужто покой пребываюшего на коленях священнее непокоя стоящего на ногах? Я желал, чтобы народ мой нес голову высоко, не склоняя ее перед Израилем, ибо довольно склонял он ее.
   Я навлек войну. Да, сие цена жертвы. Но почему, боги, вы отвернулись от меня?
Какую ныне жертву хотите вы, дабы уцелела земля моавитян, дабы не поругана была она, обесчещена на многие лета впредь?
   Какую? Дайте знак! Позовите!
   - Отец! – кличет сын, встревоженный стонами Месы. Незамеченный, он вошел в дом и ясным взором глядит на отца.
   Вздрогнул Меса и дико воззрился на сына первородного своего…

6

   Они в замешательстве. Они не ожидали отпора. Они думают, чего не учли. Они не рассчитывали на то, что я не сдамся. Фальц раболепно елозит глазками по огненному галстуку Баринова, а Баринов нервно зевает. Я открываю карты, мне нечего томить это сборище в неведении.
   Их уверенность наиграна. Они осознают, что прими я иск как положено, и все пропало. Желая поиметь меня через суд, они не явились бы сюда оравой, а просто официально бы уведомили.
   Зная о традиционной судебной волоките, они отчетливо полагают, что вся процедура растянется на кучу месяцев и вполне способна завершиться тогда, когда Баринова другой суд в самом деле признает виновным, а тогда необходимость в наших извинениях и выплатах покажется смешной. И они поняли, что я об этом знаю и на это рассчитываю сакраментальным – Будем судиться. И это совершенно их не устраивает. Они полны решимости постричь меня тут же.
   - Ну неужели вы в самом деле думаете, что я, я – солидный человек, мог бы взорвать магазин? Да на худой конец мне ничего не стоило найти исполнителей, - выдает Баринов, и я попадаю впросак.
   По правде говоря, такие делишки, как взрывы магазинов – заботы лакеев или клевретов Баринова. Такой уж коль единолично решился угробить что-то, так взорвал бы вместе с магазином и жилой квартал на всякий случай. Баринов, сам того не ведая, подвигнул меня к размышлениям. Он попал в мое больное место – при любом раскладе я за объективность. А ведь не вяжется: взрыв затрапезной лавки этаким монстром, который годен взрывать фальшивыми авизо целые банки. Он не из тех, кто тратится на пустяки.
   Возможно, его подставили. А налоговики при нашей помощи усугубили ситуацию. Сгоряча теперь бариновские прискакали судиться. И я готов к отражению. Меня не пугали регалии в виде адвоката и пары идиотов – телохранителей по совместительству. Но логика последнего вопроса сработала, задев меня. Я всегда ратовал за честность в деле, по крайней мере, в газете. И оттого мы так читаемы и почитаемы.
   - Назовите настоящего автора статьи, и мы отстанем.
   Это они от отчаяния. Но Храмникова я не отдам, это уже решено.
   - Ваш иск предъявлен юридическому лицу, и я его представляю. Фамилия автора ни о чем не говорит, - говорю я. – Так что придется иметь дело только со мной.
   - И все же, кто и по чьему заказу нацарапал это? – губы Баринова напоминают крысиную готовность к броску.
   Хоть шерсти клок, но они возьмут, ибо воспринимают даже расстройство желудка как катастрофу. Они дознаются о Храмникове, и мне жаль его. Я не должен допустить шантажа сотрудников. Ценой любой жертвы. Я отстою нашу независимость и право на слово чем угодно.
   - Я написал, - мой голос предательски дрожит. И я стараюсь хрипеть. – Я написал, и вы вольны судиться со мной. Моя редакция ни при чем. А насчет клеветы, пусть решает суд, хоть до Верховного…
   Этим я уничтожаю их вероятность взыскать что-то с редакции быстро и беспроблемно. Этим я раскрылся, дав понять, что уяснил истинную цель их прихода. Дешевым наскоком они не взяли. И теперь пришло время серьезных аргументов. И все же мне не дает покоя вопрос Баринова – ну с какой стати ему, зубру бизнеса и явно криминальному пахану, светиться на обычном происшествии. Пусть он даже не зубр, но и не дурак – на подхвате у него в самом деле найдется немало исполнителей на что угодно, вон хотя бы один из двух манекенов, часовыми отсвечивающих у стенки и жрущих мой череп взглядами охотников за черепами.
   Но – время самых серьезных аргументов.
   - Мы рассчитывали на отказ в понимании, - ровно ведет Баринов, словно я ему только что пожелал приятного аппетита. – Мы кое-что предприняли. Мне импонирует рьяная защита вашей крепости, но вы не желаете платить справедливую дань в мою. Я назову лишь две вещи: первая – некто Храников, вторая – ваша жена прилетает сегодня вечером. Достаточно?
   Этого более чем достаточно, даже если не обращать внимания на перевирание фамилии моего незадачливого корреспондента (лучше бы он уже смотал на Кавказ). Я все понял. Это шантаж, и весомый. Но несколько раньше мне стало понятно и другое, именно – логика происшествия, в которой Баринов без иска и угроз выигрывает.
   Совмещение двух пониманий в любом случае вызовет у этого квартета лишь одно – я уступил, потому что запуган. Это не так, но не доказать.
Сердце мое екает. За жену. За остолопа Храмникова. Но что-то другое вздрагивает также. И оно требует жертвы. Во имя справедливости. Совпадение откровенной угрозы с осознанием неправоты редакции. Хуже не придумать. Черт возьми, что делать?
Видимо, мой вид уловлен братией. Фальц чуть ли не открыто подмигивает сюзерену, но это может быть и нервный тик. Баринов прячет крысиность хари и воздвигает на рожу кроткое выражение крота.
   Жаль, что я не проверил сам эту заметку. Я бы докопался до истины сам и запретил бы ее публикацию из собственных сомнений. Теперь сомнения унавожены явлением Баринова и Ко. И с ними – откровения, после которых вправе стоять со взведенным курком ружья у запертой двери квартиры.
   - Хорошо, мы согласны на опровержение, - Баринов изымает с моего стола иск. – Под честное слово. Вы кажете – да, и я рву его на глазах, а также пишу расписку, что не имею претензий. И мы сойдемся на том, что были рады познакомиться друг с другом.
    Опровержение – это пощечина самому себе. Это посрамление того, что ты проповедовал. Это не только публичное признание в обмане или непрофессионализме, это признание правоты того, против кого ты сражался.
Это – аутодафе, без суда, до суда. Расписка в непригодности, в моральной легкомысленности. Это – сверхжертва для меня, как редактора. Это – мой венец, засыпанный грязными ошметками. Это – мое поражение, выстраданное мною. Кто его оценит?
    Но не мог Баринов сам взорвать магазин! Не мог, не верю! Пусть он и Шахрай высокого полета, и хотя он мне совсем не по душе, но существует же справедливость. Наконец, пусть это и вторично, но прилетает моя жена., и я не хочу омрачать ее прилет прикосновением ничтожных лап.
У меня нет альтернативы, если я уважаю себя. У меня  набекрень мозги от оседающей там логики. И это так.
   - Я согласен. Я даю честное слово. Опровержение будет поставлено в следующий номер, - шепчу я.
   Я принес в жертву бесценное для меня. Честное имя редакции. Но оно не искажено нашим признанием. Хотя, кому я могу предъявить счет? Как могу оправдаться, если сам с собой не в ладах.
Они уходят. Не прощаясь. Глупо жать руки. Опровержение будет, я не лгал. Но до чего паскудно на сердце, словно я предал что-то во имя чего-то, и я не могу уловить разницы.
    Что такое порок? – Это поступок, себестоимость которого несоизмерима с первоначальным спросом, так как в себестоимость в итоге включается полностью или частично самое-самое, из чего состоит душа. Последнее не имеет цены, ибо бесценно, но идет в уплату. Это – жертвенность.

7

   - Сын мой, - озирается в страхе Меса, будто кто подслушивает его.
Нет, только не это! Я попробую пробить осаду, я подыму воев своих на жестокую драку. Отчаяние обреченных умножит силы наши. Будь покоен, сын, мы еще отмстим Иораму, и наступит светлый день над землею нашей…
   Как решил, так и сделал Меса. Для прорыва были отобраны лучшие и стойкие. Из последних запасов наскребли горожане еды им, дабы подкрепили они мощь ослабшую свою. И неустанно молили богов одни, наспех отворяли врата другие и ринулись на смертную сечу третьи.
   Подивились такой безумной дерзости осаждавшие, но схватились за оружие и выступили против нападавших. Заполыхал бой у стен Кирхарешета, с коих, замерев сердцем и душой, смотрели жители града и стенали над судьбой своей. Меса раненым львом бросался в самую гущу сражающихся, и вздымалось там кровавое облако, оседая кровавой лужей. Но не оставались в стороне здоровые львы – Иорам с Иосафатом, - и урон от их мечей оказывался страшнее.
    Моавитяне были потеснены и разбиты. Едва успели вновь укрыться за спасительными вратами.
   Меса не поднимал очей своих. Он ослушался богов, он не признал их права на жертву, и разгневались они, не даровав ему победы и обрекая на жалкую участь град и моавитян. Но ведь какая цена запрошена за избавление! Да, Меса, царь, но он и – отец! Принесть в жертву первородного сына, его наследника, что может быть тяжелее…
   А у врат с той стороны все натужней, все требовательней крики победителей. Они жаждут немедля сдачи града. Они жаждут жен и детей моавитских, они жаждут разгрома и позора. И скоро их будет не сдержать…
Тебе выбирать, Меса, и от сего не сбежать. Укор, немой и взывающий, укор вдов, матерей, сирот, стариков; укор обездоленный и смиренный, - ты, наш царь, Меса,  ты – защитник и избавитель наш. Он пронзает сердце и выворачивает наизнанку душу. Но другой укор – ослепляющий и нежный, надеющийся также на защиту – в очах сына.
   О, боги! Сыновний укор разрывает сердце на мелкие куски и мертвит душу.
Не ослушаться воли богов боле, ибо Меса прежде царь. Но как преступить любовь отца? Сын, поймешь ли, простишь меня? Не волен я пренебречь роковым желанием богов, ибо не за себя, но за всю землю нашу в ответе, и сим сделан выбор жертвы. У меня же нет выбора, у меня нет боле души. У меня нет боле сына.
   Встрепенулся сын, услыхав приговор свой. Засверкали горючими слезами его очи, протянул он отцу руки, спасаясь от неслыханной участи своей. Но не зрит Меса уже в сторону сына, и бессильно опустились руки его.
   И взошел Меса, дик видом и безобразен ликом, на городскую стену. И принес во всесожжение первородного сына своего. И возрыдал от несусветного горя и тоски, от корчей сына, приносимого в жертву, дабы умилостивились боги, и корчи те страшной болью заледенили внутри все, остановив сердце и превратив его в камень. 
И отпрянули от стен израильтяне, иудеи и идумеяне, чтоб узреть творимое на стене.
   И узрев, вознегодовали…

*   *    *

   И увидев то, что сделал Меса, поразился и опечалился Иорам, выронив меч свой, и ушла месть из души его.
   И отступили израильтяне с союзниками от стен Кирхарешета и возвратились в свою землю.
   И не известно боле ничего о судьбе царя Моавитского.
   И было так за 889 лет до Рождества Христова.

8
   уточнения к изображенным персонажам главы

1. Жертвование не бывает бескорыстным, ибо оно – не подаяние. Подавая – лишаешься части богатств своих, жертвуя – лишаешься части себя.
2. Жертвоприношение – индульгенция для предъявления совести, подписанная долгом.
3. Жертвуя собой всего лишь исполняешь никогда не востребываемый акт самоубийства, если и подлежащий описи добрых дел, то – как исключение.
4. Собственная себестоимость равна величине приносимой жертвы. Для многих она составляет пределы тухлого яйца; для некоторых – малы и границы Вселенной. Но и первое и второе умещаемы в одной форме тела.
5. Говорящий: я жертвую миру тем, что пришел в него, способен обратить себе в жертву этот мир. Говорящий: я жертвую собой тем, что пришел в мир, заканчивает свое вхождение распятьем.
6. Опасайтесь кричащего о готовности жертвования, ибо в итоге он пожертвует вами.
7. Жертвенность – это игра в орлянку с судьбой при заранее определенных потерях. Самый великий игрок – Гамлет в его извечном вопросе.
8. Расстаньтесь с иллюзиями, и вам нечем будет жертвовать.
9. Жертвенность – самый неоценимый порок.


Глава 2

1

    Пять вечера. Вечером, однако, не пахнет, пахнет концом рабочего марафона. Голова, как барабан, гулкая и пустая. Все-таки дает знать недосып и канитель регистрации пороков в себе, сопряженная с сутолокой будняя. Вне зависимости: влезал ли я в иной обнаруженный в себе порок по уши, касался ли его вскользь, замечал лишь контуры или ощущал дыхание его на мозгах и в сердце, определял ли его значение для себя глубоко, примитивно, дилетантски и скучно, как и положено рядовому хомосапиенсу, не отягощенному полнокровной диссертационной исследовательностью себя в человеческом и человеческом в себе (проще – застрелиться или стать безработным философом), но я , кажется, совершенно выдохся.
   Не хочу оглядываться назад, итожить: что было то было, что испытал, то испытал, как почувствовал, так почувствовал, как зафиксировал, так зафиксировал – чего еще? Все это мое и при мне – больно ли мне, стыдно ли, удовлетворительно ли, - произошедшего не отменить и не изменить. Во мне нет раскаяния, во мне  - утомление. И с окончанием каждого часа оно все капризнее.
   Тянет к чему-то доброму, истинному.
   После общения с теневым сералем Баринова и истребованной лично мною жертвенности стремление к покойному, чистому просто засасывает. Забредает даже такая крамольная мысль собрать всех и повиниться, черт его знает в чем, но выговориться, обнажиться, исповедаться. Без слюней, умилитильности и не к чему не обязывающей доверительности. Это ж непосильно – совершать поступки и быть им судьей. Мне нужны другие, чем я, судьи, пусть и на правах слушателей. Наверное, так, погрязший в рутинном бытии мужик покупает бутылку водки и ищет «на троих» не в знак протеста или обыденной пьянки, но чтобы раскупорить себя и выдавить из горла собственного тюбика насколько удастся накопившийся смрад.
   Я не вонючка, но не прочь выдавить что-то из себя. Доставят ли мои ароматы удовольствие, не задумываюсь. По крайней мере я заслуживаю этого потому, что за истекшее время суток многое прояснил в себе, а значит – в Человеке в целом, и разве это не причина для откровений?
   Мычит звонок, как приглашение к? как установка на?
   - Это Богданков, - докладывает трубка.
   - Да, Павел Николаевич, - отвечаю я, точно заглотал гроздь незрелого винограда.
   - Ты на месте?
   Что за дурацкий вопрос! А кто с ним разговаривает, мой сейф, что ли?
   - Угу, - меня хватает на междометие.
   - Я к тебе сейчас заскочу… - трубка пищит заунывным отбоем, и я какое-то время глупо прислушиваюсь к этим звукам, словно жандарм, услыхавший мат за спиной и раздумывающий к кому это относится.
    Что еще стряслось, что Магомет напрашивается к горе? Богданкова я у себя не вижу ни по большим праздникам, ни в годину тяжких испытаний – для подобных лицезрений, лобзаний и накачек существует его кабинет.
И надо же, ему приспичило притащиться сюда тогда, когда я менее всего к тому расположен и у меня не то настроение, чтобы с ним общаться. Богданков в последнем ряду из тех, пред кем хотелось бы извиняться. Это мне доставит удовольствие даже ниже того, какое бы доставило, пригласи я в духовники тихого пьяницу Яковлева (кстати, куда он запропастился, что-то я не обнаруживал его в наших щелях после утреннего заплыва ко мне?) и постоянного пьяницу Безногова, схожих меж собой до двойников, особенно в размерах семей и желудков за мой счет. Котировки моих откровений здесь бы прямо зависели от количества купленной мною же водки. А мне не это нужно. Тем более Богданков! Явно не к седлу лошадь…
    Но как бы там ни было – от ворот поворот не укажешь. В нашу тихую гавань готовится войти крейсер, и, слава Богу, что еще не авианосец.
Я нажимаю клавишу экстренного сбора, и через пару затяжек личный состав складируется в моем амбаре, похорошевший и раскрасневшийся – явное свидетельство близящихся похорон рабочего дня. Тут и пыхтящий Храмников, имени которого я отчего-то не помню с обеда, тут и Яковлев с рассеянным оловянным взором по стенам (принял, негодяй!), тут и его прототип Безногов, не глядящий ни в мою, ни в сторону Снежиной, сама благоухающая Снежина и проч., внимающие мне с терпеливой настороженностью.
   Время не для откровений, время для распоряжений.
   К нам не едет ревизор, к нам выползает змий оперативного руководства. Чтобы на столах, под столами и вообще был порядок. Всем принять стопроцентное рабочее состояние, не кочевряжиться, не кокетничать и не пугать. Ясно? Замеченного в… высокой особой (не высочайшей) я затем лично удавлю вплоть до растления личности.
Секретарша Ирина одна хихикает. Она не понимает серьезности ситуации и слишком уверена в своих ножках – это вообще правило секретарш, воспринимаемое Ириной, как аксиома. Ирина не знает, что у правил возможны исключения.
Я выгоняю всех.
   Учитывая скорость передвижения шефа пресс-службы и расстояние между нашими фортециями, у нас есть минут десять. Ирина очарует его, если он податлив, еще на пару минут. Итого – двенадцать. За это время можно не только убраться (не в смысле убежать) и обрести замученный вид интеллектуалов, сгоревших на каторжной работе, которую не дает покинуть разве что вбитое в души начальником чувство долга и личной обеспокоенности за судьбы города и страны., но за это время можно изобрести заговор.
   И все-таки. Я стою у окна, прикрываясь шторой. Богданков медленно пересекает площадку. У него отнюдь не бравая походка, и она – не от одышки. Его грузность мне кажется мешковатой, у него опущена голова, и это не признак перегрузок, хотя кто его знает.
   Я не играю в те игры, в которые заставляют играть его. Пока – во всяком случае. И он не делал мне ничего плохого. Пока – во всяком случае.
   Но разве он не дышит тем же воздухом, что и я? Не ходит по той же земле, что и я? Не живет тем, чем и я? Разве он не человек, как и я? 

2

    Что изрек бы мне отец мой, Ионафан,  сын Иоиады? Ревностно и во благо иудеям вершу я обязанность свою первосвященника. И достоин памяти и дел его своими поступками.  Честность моя вне сомнений, но в чести ли сия добродетель ныне? Перед кем раст¬ворить мне скрижали души моей, коль всяк устрашен и озяб в том страхе? Недоверье друг к другу от беспокойства за долю свою. Неустройство - от бессилья. Замкнутость - от отрешенности. И истина вымолвленная сродни измене.
Что изрек бы ты мне? Мне и иудеям, удосужившимся отметить жизни свои при могучем царе Персидском Дарии Кодомане и при царе Македонском Александре, повергающем в ужас даже от произношения имени его? И меж теми царями, аки меж жерновами лю¬тыми и безжалостными, я и народ мой...
   - Что решено тобою, Иаддуй? - испрашивает курчавобрадый смуглый грек,  посланец царя Македонского.
   Отвязывается от дум Иаддуй, потревоженный как бы во сне. Он ничего еще не решил.
   Требует от него неутомимый сын Филиппа послать войско иу¬дейское на вспомогательство македонянам при осаде Тира взамен иной дани. Нагл и хитер великий Александр, и ни пред чем не остановится он. И не устоять Иудее пред ним.
Но Дарий! Сей высокочтимый муж не простит явления хоть од¬ного иудея под стенами Тира. Невдомек, что сотворит непредугадываемый Александр, но предугадываемо то, что навлечет на Иу¬дею гнев Дария.
   Когда дерутся два льва, не суйся меж ними. Но как не соваться, коль лежишь под ними обоими? И ни одного из львов не вол¬нует твоя честность, твое рвение иметь мир с двумя.
   Греки косятся насмешливо. Когда им повелят, они так же и убьют - с насмешкою. Персы медоточивы, но казнь от них - с тем же медом на устах. Их устах. Это лишь с твоих губ вырвет¬ся боль, и чем она громче будет стенать, тем презрительнее или умильнее будут ухмылки палачей.
   Ведомо Иаддую, что под Дарием пророк Даниил, иудей. И что сей Даниил был Дарием посажен первым из трех правителей его Империи за невиданные пророчества, разум,  откровенность, телесную и душевную красоту. Ведомо и то, что несмотря на высо¬кое покровительство, не отрекся Даниил от веры своей и тем весьма огорчил Дария. Ведомо и то, что брошенный во львиный ров за неуступчивость свою да за привязанность к вере своей, был чудесным образом спасен от кровожаждущих пастей. Ведомо и то, что скрывается Даниил в одной из областей Халдейских и что имеется у него пророчество о судьбе самого Дария...
   Но нет у Иаддуя ни вестей, ни самого смысла того пророчества от Даниила.
И не подобен ли Иаддуй пророку Даниилу,  ведь он тоже брошен в ров. Но не страшится он погибели своей, он страшится погибе¬ли Иудеи, ибо и царю Персидскому и царю Македонскому дело не в особе первосвященника, и мщенье любого из них обратится на саму Иудею.
   Но пред кем отверзсть душу свою?
   Крысятся греки,  за мерцаньем факелов тени персов. И, никто из иудеев, с кем коротал дни свои, кто уверял в преданности и от кого по утрам привык слышать здравицы не стоит рядом. Находиться рядом - не стоять рядом. Это все одно, что дышать и быть бесчувственным.
   И ведь не совета ждет Иаддуй. Он волен принять всю ответст¬венность на себя, на то он и первосвященник, доверенный от своего народа. Но как хочется в сей миг, предельный и утрачи¬ваемый, узреть открытые твоим словам уши и услыхать истинное из правдивых уст. Ибо из доверительного искреннего разговора и рождается уверенность в себе и решеньи своем или же осознанье неправоты. Увы, худо оказаться одному в пустыне, но куда хуже оказаться одному средь многих и равно ощущать себя в пус¬тыне.
   И как несносен вид сих высокомерных греков, корчащих из се¬бя завоевателей мира. Но и над миром - Господь, а не их Александр. И не его присным теребить первосвященника Иудеи. Но коль станут торопить, то ответ не заставит ждать себя, ибо помимо честности у Иаддуя имеется уважение к себе, равно как и к народу своему.
   И точно,  захватив мысли Иаддуя в кованые тенета, поднялись греки и вопросили.
   Не сдержался Иаддуй:
   - Передайте царю Македонскому Александру, что не узрит он войск иудейских при осаде Тира.
   Ощерились греки, переглянулись. Но Иаддуй сказал, и не ему разглядывать гримасы язычников. Отвернулся и удалился в покои свои.
   Прилег Иаддуй на холодную постель. Не то покоробило его, что незваными явились македоняне, не то, что превзошли они непочтением даже отъявленных гоимов, не то, что надвинулась посредством ответа его громадная опасность над землей Иудеи, но то, что безмолвно и отстраненно держались те, кому привык и принужден доверять он, с кем делился сомнениями и душевным, и отодвинулись они от него и не подали знака к прямоте, к беседе, к взаимному раздумью. Нет, его не предали, просто струсили.
   Попросил Иаддуй свежего сока от гранат. Выпил чашу без от¬рыва, терпкую как кровь. Таков удел его - в годину терзаний не отыщешь подле плеча никого; при усугублении - не отыскать никого и в окрестностях;  зато сколь друзей и пособников обре¬таешь, когда превзойдешь испытания и опять воссияет солнце над челом твоим. Как мерзко и как обыкновенно сие...
   Его укорят за отказ Александру так же, как бы укорили за согласие споспешествовать его осаде Тира. Направленность тех укоров возникнет от результата: Дарий ли повергнет Александ¬ра, либо Александр Дария.
   И все же, и все же. Отчего в час высшего желания открове¬ния, остался он одинок? И бежали его взывающего к откровен¬ности взора все, точно от греха?
   Что изрек бы ты,  отец?
   Мрачны чертоги, как мрачна душа. Уразумел я, что чревата честность, особо когда в объятьях с нею жаждешь искренности от приблизившихся к тебе. Ты обречен. Честность в чести, когда ее владелец в силе, и она же безумие и отягощение, когда под ногами твоими бездна.
   Сподвижники его оградили себя молчанием и сочувствием. Они в стороне, томительно ожидая - что:  тучи иль голуби повиснут над главой Иаддуя. И затем либо осудят либо превознесут. И сделают это истово,  без оглядки, ибо их искренности уже будет дано верное направление. Таковы все, всегда и во все времена.
   Иаддуй обошел безлюдье дома. Ему не в чем упрекнуть себя, ведь не для корысти собственной и не от страха за свою жизнь вершит он судьбами Иудеи, и он достойный преемник Ионафана. Отказав грекам, он не унизил, но возвысил страну свою. Он также отказал бы и персам, ибо он не зрит воли народа на войну. И пока он первосвященник, не будут иудеи сражаться за чью-то алчность и владычество, не будут неоплакиваемыми жертвами в чужих руках. Вот что он хотел поведать, вот о чем поделиться. Но кто внимает ему? Кто поддержал в сих мыслях?
   Иаддуй далек печали и обиды.  Он всего лишь растерян. Но это пройдет. Не ему изменить уклад вещей, как и природу чело¬веческую...
   Отчего вдруг оживление у порога?
Возвратились заносчивые греки? Показалась тень пагубы?
Нет,  то запыленные и качающиеся от усталости его верные люди, коих он посылал на розыски Даниила.
   Их очи наполнены известьем. И славно сие, да вот - запозда¬ли вестники, ибо македоняне уже на пути к царю своему. Да и не зависело решенье Иаддуя от поиска пророка, оно всего лишь укрепило бы уверенность в верности содеянного. Однако нет ви¬ны у прибывших, ибо рвение их очевидно.
А кто там за ними? Раздираемые любопытством толпятся иудеи из сподвижников Иаддуя, им жаждется узнать, что там Даниил, каковы его пророчества, допреж сего все сбывшиеся.
   Насупил брови Иаддуй. Он перегорел избытком откровений, он не желает видеть рядом с собой никого. Он узнает все сам, и сие - его право, как его право было единолично отказать самому Александру, царю Македонскому.
Удалилась в смущении великом свита. Остались вестники. Приступил к ним Иаддуй и в волнении прочел предъявленный сви¬ток.
   Ничто не дрогнуло, на челе первосвященника. Бережно скрутив прочитанное, он лишь поднял на миг потемневшие очи ввысь, но опустил их и побрел прочь, не выказав ни радости, ни горести.
   Отныне он знал грядущее, начертанное пророком.
   Что это изменит?               
  До грядущего он знал и действительное: могущественный Алек¬сандр не терпит строптивости и непокорности.

3

   Я выкручиваюсь из заторенного НП, напяливаю деловитую улыб¬ку с еле уловимым, но все же уловимым штрихом изумления - ба, кто пожаловал и как мы рады,  - и выдвигаюсь на середину своего сарайчика, неудобно как-то встречать за столом, тем более когда визит объявлен.
   Незапланированное посещение начальством, пусть и формаль¬ным, вещь, лишенная приятности. Впрочем, я догадываюсь о при¬чине, дернувшей Богданкова податься ко мне. Но ведь не я по¬родил эту причину. О, Господи, да как же я умаялся от всего этого...
   Добродушной жабой Богданков влезает в мое ограниченное пространство и хмыкает:
   -  Привет.
   Я молча киваю и предлагаю сигарету. У сигарет, помимо про¬чих достоинств, есть еще одно выдающееся - они помогают ускорить прохождение первоначальной неловкости паузами затяжек, предотвращая тем самым жевательную резинку скользких вступлений. С сигаретой в зубах легче переходить сразу к существу,
   -  Что за крутизна к тебе приходила? - затягивается Богданков и, принимая мой жест,  присаживается на стул.
   Я сажусь рядом. Так доверительнее.
   -  Видели? - интересуюсь я.
   -  Так, мельком,  - кашляет он.
   -  Обычные ряженые козлы, - констатирую я.
   Мне ясно, что кодла Баринова как таковая Павла Николаевича не волнует, мне тем паче неохота вспоминать о ней, а спросил Богданков к тому, чтоб завязать беседу.
   -  Как дела? - блуждающий вопрос, блуждающий взгляд. Навер¬ное, стены кабинета не стоило оклеивать обоями, их бы куда лучше отшлифовали взгляды.
   -  Нормально,  - пожимаю я плечами.
   И вдруг мне вся эта чертова дипломатия, хождения вокруг да около, метушня по необходимости, возня в себе по прихоти надоедают донельзя. Мне все остобрыдло. Я хочу убраться из этого театра всеобщей и фальшивой зависимости, где всякий занят
самозабвенным отыгрышем распределенной роли и надеется лишь на перемену роли.
   У меня нет больше желания (пусть на сегодня) выхаркивать свою роль. К едреней фене сценарий! Мне все равно: выстрелило ли мое ружье преждевременно или его заклинило навсегда. Я хочу играть себя. Что из того, что зрителями (правда,  я рассчитывал, что - соучастниками) станут не ребята из редакции, а помешавший сему действию Богданков. А он что, из другого теста, не поймет? Мне осточертели игрища в солдатиков и начальников, в профессионалов и пигмеев, в нужных и опальных. Мне требуется поиграть в человеков.
   Какая ребяческая наивность! Но она довлеет надо мной. Мир наивности, мир детства, мир чистоты, мир искренности - то, что вытряхивается из карманов на тропе взрослости,  - стань передо мной, иди ко мне!
   -  Павел Николаевич,  - говорю я.  - Давайте не будем.
   -  Что... не будем,  - Богданков мало не сжевал фильтр.
   -  Юлить.
   Есть люди с ничего не выражающим взглядом. Это очень опасный взгляд, если его обладатель умен. А Павел Николаевич явно не дурак. И именно ничего не выражающим взглядом уставляется в меня.
   -  Я прекрасно соображаю, что не забота о состоянии моих дел и не скука за моей персоной заставили вас придти. Так?
   Первый шаг откровенности. Отвергающий пустопорожность уловок и примитив якобы негодования. Очередь за Богданковым. Если он явился выпытать, вытащить, выскрести из меня некие сведения, касающиеся его перспектив, завязанных на мне, уповая на опыт номенклатурно-интрижных способов получения информации, то я закроюсь в скорлупе,  как улитка. Из чувства собственного достоинства. Если он забрел поплакаться, то я способен на сочувствие, не боле.  Если его принесло поругаться и указать мне мое место, то он узрит во мне удивленного и оскорбленного в лучших чувствах недоросля. Если... - я готов к любой игре в любой роли, как это мне ни отвратно. Это - помимо вышеозначенного достоинства еще и чувство самосохранения.
   Но если он здесь как человек,  нуждающийся в человеке, то я к его услугам. И он даже не подозревает, что и я нуждаюсь в нем. И это не расчет на дружбу, на учет его связей, и даже не снисходительность внезапно облагодетельствованного карьерной фортуной.
   Между нами никогда не было прямых отношений, они всегда окрашивались подчиненностью или официальной любезностью. Им недоставало открытости, ибо таковой и не могло быть, исходя из разницы во всем: в возрасте, положении, окружении и т.д.
   Но не кто иной, но Павел Николаевич Богданков сутулится в моем кабинете и сосет погасший окурок. И если я понимаю его состояние, как представляю свое, то мой шаг безупречен. Впрочем, по высшему счету, мне все равно, ибо только один я знаю, как мне все надоело.
   Возможно, он теряется. Что же, я не мучитель, изводящий пытками. Я сделаю попытку еще раз, но последнюю.
   -  Павел Николаевич, ведь мы не девочки, и не на выставке утраченной девственности. Итак... - так?
   - Да, так, - вздыхает Богданков и неожиданно называет меня по имени как-то тепло и проникновенно.  - Саша...

4

   Гудит и звенит по граду,  трется и скребется о пороги, шелушится и стреляет в ушах, хватает и кусает сердце, мрачит и леденит мозг...  Одно имя. Имя неотвратимое, грозное, повсеместное, победное, пагубное, недоброе и жданное.
Александр.
   Александр,  царь Македонский.
   Он соизволил быть. Здесь. В святом граде. Иаддуй ведает - зачем. У Александра нет друзей, а Иаддуй не пожелал стать его покорным слугой и не дал войска своего.
   Сего достаточно, что¬бы македонянин изменил свой путь.
   Что будет с градом, что - с Иудеей? Что станется с самим Иаддуем, первосвященник не думал. Чему быть, тому быть. Поздно заламывать руки.
   Настороженность взглядов впереди,  сочувственность - за спи¬ной, страх и упрек - с обеих сторон. Ни совета, ни расположения. Надежда - на чудо и на разум Иаддуя. Достаточно сего,  дабы противостоять гневу неукротимого грека?
   - Я встречу Александра, как подобает тому,  - сказал Иаддуй.
   Сказано всем и сказано для себя. Не ради успокоения, но ра¬ди очищения. Не пристало ему бежать судьбы своей,  прятаться от раздраженного царя, искать зашиты у врагов его и тем са¬мым, спасая себя, обречь Иудею. Не таков Иаддуй, и он сам склонит голову свою перед македонянином, ибо это его голова, и то¬лько, но головы иудеев не будут посрамлены.
   Сие произнесено вслух. И услышано, ибо оживились липа, заблистал в очах свет от слез. Но - ни восклицаний, ни шумного одобрения. Высшая откровенность порою исходит молчанием.
   Иаддуй уразумел это. И все же: хоть бы один изрек - ты прав, Иаддуй. Как бы помогло сие укрепить себя,  как поддержало бы.
Увы.
   Почему он обращался к духу отца своего? Когда немеют живые, ищешь пособничества средь почивших. Хотя бы тем, что равняешь себя по ним.
   Печальна жена Иаддуя. Чем может она утешить мужа? Только любовью своею, и в том ее высшая откровенность. Она готова пойти за мужем своим и на гибель. Но не примет Иаддуй такой жертвы. Омрачится душа его еще боле. Потому молчалива и жена, позволяя себе вздыхать в темном углу,  где никто не узрит и не услышит ее.
   Сокровенные мысли и чувства свои поведал Иаддуй только Гос¬поду, просил великодушествовать и даровать Иудее покой. О себе не испрашивал ничего. Достигли ли Господа страстные мольбы первосвященника, дошел ли не остывшим огнь слов? Не знает Иаддуй, но изложено им все, что продумано за эти дни, и стало легче. Он поверил Богу все то, что хотел и не смог высказать людям. И в том его высшая откровенность. И она не подлежит осужденью. И совершенно неважно, отвержение осуждения не отвергает вероятность наказания великим язычником Александром, це¬ною коего может статься и сама жизнь Иаддуя. Как бы ни был грозен в своем величии царь Македонский, он не Бог, и не пребудет таковым. Иаддуй стерпит человечий суд, пусть и неправедный, ибо сей суд не суд Божий.
   А посему довольно предаваться унынию неизбежного. Иаддуй отринул знание об Александре, как о жестоком завоевателе, о храбром вое, взыскующим к запаху крови. Он встретит македонянина как гостя, пусть и гоима, но почетного и важного гостя. Сим он не ущемит гордости иудейской, ибо гостеприимство возвышает, и порицанию подлежит не принявший его.
   Распорядился Иаддуй украсить град как по случаю праздника. Нет места пресмыкательству там,  где наличествует радость и достоинство. Повеселел люд,  поневоле отрешившийся делом от тревожных предчувствий,  принарядился и сам, повинуясь первосвященнику. Пусть узрит царь македонян, что с открытым сердцем ждут его и не место карающему мечу там,  где льются песни и вино. И в том высшая откровенность мирных иудеев.
   И была ночь, и настал день.
   То ли тучи показались над голубым покрывалом горизонта, то ли ветр всклубил пыль, но даль почерствела сереющим налетом, а по земле точно рябь пошла - глухая и тяжелая, точно невиданное чудище медленно, не непреклонно ползло грузно и нехотя от¬куда-то сюда, и с каждым новым поползновением дрожь земли становилась явственней и мучительнее, словно ей невмоготу было держать на себе то чудище.
   Сникли и исчезли птицы, сокрылась в щели и норы тварь, забеспокоились стада, кое-где запричитали женщины. Сомнений уже не было.
   Скоро появились заполошные гонцы. Они привезли с собой весть, о коей и так догадался Иаддуй.
   Александр, царь Македонский, со всем войском своим жалует к граду.

5

    Мы закуриваем еще раз. Теперь уже из пачки Богданкова. Передышка для оценки ситуации,  сбора мыслей и взвешивание правильности их озвучивания. По крайней мере, не с моей стороны. Здесь полный порядок, я все решил.
   Я прекрасно понимаю, что полная искренность возможна разве что с соседями по купе, ибо ни что так не располагает к доверчивости и откровениям как длинная дорога и случайные попутчики. За купе сойдет и мой кабинетик, но случайным Богданкова не назвать. Случаен лишь визит его. Но я удовлетворяюсь и такой переменой мест слагаемых, ибо случайность все-таки ос¬тается в наличии.
   - Хорошо, - Богданков вывинчивает карандаш сигареты из челюстей. - Мы с тобой не в предвыборной компании участвуем, и незачем вешать лапшу на уши друг другу.
Он знает, о чем говорит, так как Богданков, дай Бог памяти, на последних выборах слуг народа входил в команды поддержки аж трех потенциальных государевых радетелей, двое из которых удачно выстояли и прописались в Госдуме и, разумеется, забыли о тех хребтах, что корячась, воздвигали пьедестал.
   -  Ты копаешь под меня?
   -  Нет, - просто отвечаю я.
   Пауза. Входит Снежина, неся поднос с парой чашек чая и кусочками торта на блюдечках. Торт, как я понимаю, из припасенного ко дню рождения для коллектива. Я не просил ее о подобной услуге. Это - от чистого сердца. Лиля рдеет от моего недоуменного взгляда. Богданков веселеет: ему импонирует как Лилина, так и моя непосредственность. Он замечает, что все случилось без фальши. Его это устраивает.
   -  Не копал и не собираюсь, Навел Николаевич,  - продолжаю я, подождав когда Лиля скроется. Скажу честно, что утром был обременен неотвязчивой мыслью о вхождении на вашу должность, даже кое-что наметил, начиная от концепции и заканчивая кадровыми перестановками. После похода к Алексееву и туманным, но все же выданным мне векселем, эта мысль приобрела зримые очертания. Я был готов согласиться, и мне было вас абсолютно не жаль.
   - Я знаю, что ты был у Алексеева, - роняет Богданков. - И ты не скрываешь этого. Зачем? Это не в твою пользу раскрывать заблаговременно козыри.
   - Но я ведь обещал быть искренним? - напоминаю я.  - Не хочу, представьте себе, кривить душой.
   -  А тебя не волнует,  что твоя искренность может сослужить недобрую службу?
   -  Например? - я изображаю наивность.
   -  Ну, например, что я воспользуюсь твоими откровениями и представлю их где надо в невыгодном для тебя свете?
   -  Знаю, - киваю я. - Кстати,  то, что вы сейчас сказали мне, разве звучит не так же откровенно?
   Богданков молчит. Это - молчание согласия и одновременно приглашение к дальнейшему разговору.
   -  Я молод и перспективен, не замешан в различных партийных и местечковых интригах, умен и инициативен. Чего еще, чтобы на меня был обращен царский взор. Не так ли? Я поднял престиж своего издания и имею ореол независимого. Я этим устраиваю. Как видите, шансы занять ваше место весьма котировочны. Не сомневаюсь, что вы используете то, что я тут наговорил, для обвинения меня в самодовольстве и карьерной прыти.
   -  Посмотрим,  - бурчит Богданков.  Он чувствует мою правоту не отграничивая первую часть и вторую.
   -  Я в силах заменить вас безболезненно для дела, но болезненно для вашего самолюбия. И это не просто идея, это вероятностная завтрашняя реальность.
   -  И ты готов к этому? - Богданков достает третью сигарету, и пальцы его подрагивают.
   -  Да.
   - Значит, если тебя завтра вызовут и спросят...
   -  Я скажу - нет.
   - Почему? - удивляется Богданков. И это очередное проявление его искренности.
   - Не знаю. Можете считать, что это каприз, но вы так не считаете.
   -  Не считаю.
   - Я не хочу делать себе карьеру,  топая по спинам. В конкретном случае - это ваша спина. Вы еще работоспособны, пенсию не заработали. Какого черта мне выталкивать вас, Павел Николаевич. Ведь, черт возьми, есть такая категория как совесть. И коль ее угрызения в данный момент меня не очень пугают, то я не исключай другого. Произойди то,  о чем мы сейчас толкуем, вчера или неделю назад, я вряд ли бы задумался над этим и не пощадил бы вас. Я бы с радостью уселся на ваше место и усердно бы стал на нем работать. Но сегодня кое-что изменилось...
Настала и моя очередь закурить.
   -  Что? Тебе предложили кое-что получше? - Богданков весь в неослабном внимании. Жаль, что его внимание так примитивно, исходя из существа его вопроса.
   -  Нет, ничего не предлагали. Только намекали на известную вам должность. Дело совершенно в другом. Просто в нынешние сутки я постарался разобраться в себе, это долгая история, и я познакомлю лишь с ее выводами. Эти выводы для меня неутешительны, но из песни слов не выбросишь. Так, я, примерный семьянин и
любящий муж, вдруг оказался прелюбодеем. Выяснилось, что я склонен к корыстолюбию, трусости, способен на предательство и малодушие. Я могу озлобиться от ерунды. Мне присущи глупость и хитрость, упрямство и лесть, тщеславие и зависть. Достаточно? Это далеко не полный перечень моих не лучших, но моих качеств. Короче, я такой, далеко не праведник. Это все я открыл и прочувствовал в себе. Разумеется,  с таким багажом можно и необходимо работать не только шефом пресс-службы, но и податься в президенты. Это ни черта не меняет отношение к тебе в глазах других, если, тем более, на тебе остановили выбор. Но это в корне меняет иное, и самое важное: мое собственное отношение к самому себе. Мне все равно, поймете вы меня или нет, главное,  что я сам себя понимаю. И мне все опротивело. Все надоело. Я устал. Может быть потому, что из всего, обнаруженного в себе, пока не отыскал чего-то доброго и чистого. Вот почему я не вправе становиться на вашем пути или перебегать дорогу, резюмируйте как сочтете нужным...
   Я выдохся. В смысл этого слова я вкладываю не только мое состояние, но и мою позицию.
   Богданков зачарован. Видимо, он полагал, что у откровенности существуют свои пределы, выставляемые из соображений полезности и выгодности.Беспредельная откровенность для него само откровение.. В нем борются служака и человек. Он поднимается и говорит с увлажненными глазами.
   -  Ты подписываешь добровольно приговор себе. И все-таки спасибо.
   -  За что? За то, что успокоил вас?
   - Нет, за то, что открылся мне с незнакомой стороны. Я был, признаться, о тебе другого мнения. Ты меня заставляешь, засранец, поверить в людей и доверять им. Это - хреново. И для тебя тоже. Но искренность за искренность: если меня прижмут в расчете на тебя, я припомню наш разговор и сдам тебя.
   - Ради Бога, - машу я рукой. - Чай пить будем?
   Богданков отказывается и торопится. Действительно, подобные сцены не стоит затягивать, иначе они превращаются в фарс.
   Снежина зря выказала наше традиционное гостеприимство. Я тоже не хочу ни пить, ни есть.

6

   Огромное неисчислимое войско, отливая блеском лат, копий, мечей, колесниц,   златом и пышностью штандартов, неостановимое в своей устрашающей медленном и неотвратимом приближении вдруг запнулось на месте, точно пригвожденное, по одному мановению руки. Поднятой вверх руки царя.
   Величественное зрелище, увиденное Александром, заставило его вскинуть руку.
   Прямо на его войско шествовала процессия. Впереди в дорогом белом убранстве, перепоясанный шелковистым поясом, в неведомом уборе на главе, со скромным и почтительном достоинством, смело и благородно взирая только на царя шел чернобрадый чистоликий муж, чуть позади него в льняных облачениях и тоже белых - множество священников и прислужников. За ними серебрился ссутуленный, но явно принарядившийся град, схожий с трепещущей,  доступной и покорной невольницей.
   Александр сощурился. Ему понравилось пришедшее на ум сравнение. Яркое солнце, мягкое тепло и приволье, свежесть побед и власти бодрили его. Забавляли и льстили сердцу вышедшие к нему на поклон люди, преступившие порог собственной гордости от страха иль по необходимости, а может и восторгаясь перед его подвигами. Однако где-то здесь обитал некий правителишка, посмевший ослушаться первого из первых на сей земле,  и не иначе укрылся где-то в чреве града и выслал вместо себя эта¬кое торжественное и впрямь замечательное шествие, дабы задобрить. Хм, сие почти удалось, кроме одной малости, царь Македонский не привык спускать неуважительность к себе, ибо она - зародыш измены.
   Между тем слепящая белизна одежд рассыпалась перед Александром, будто алмазная россыпь, причем так ловко и умело, что чернобрадый даже как-то возвысился и отделился от толпы и был бы почти вровень с царем, если бы тот не сидел на красавце коне, беспокойно прядущем ушами от, видимо, своего, по-конски, изумления.
   -  Приветствую тебя, доблестный полководец и несравненный царь Македонский, Александр, и войско твое, великое и непобедимое от себя и от страны моей...  - изрек чернобрадый. И Александру запали в душу не сами слова,  кои пока переводил ему толмач, но сам глас чернобрадого: сочный,  протяжный и смелый.
   Иаддуй узрел, как к царю кто-то подскакал, изогнулся и что-то быстро прошептал. Александр нахмурился,  точно тень нашла на солнце, резко что-то выкрикнул. Толмач прокаркал:
   -  Ты и есть тот, кто вопреки желанью великого Александра не дал ему войска своего?
   - Да. Я - первосвященник Иудеи, и имя мое - Иаддуй, - не опуская глаз произнес Иаддуй, лицо его стало под цвет одежд, и лишь те же глаза, черные и горящие, неотрывно, без дерзости но с печальным смирением привораживали и смущали паря.
   И удивился могучий македонянин, и спросил:
   -  Как же посмел ты не убояться гнева моего и грозящего наказания и явился пред очи мои,  возможно, за смертью? Ведь ты мог отдалить ее, оставшись в граде и надеясь на милость мою? Ты - безумец?
    Покачал головою Иаддуй и ответил:
    -  Уполномочен я Господом и народом своим быть первым в Иудее. Не царь я и не так велик и силен, как ты, но как ты ответствен за страну свою, так и я - за свою. И не пристало мне, как и тебе, платить за решенья и ошибки свои кровью и скорбью земли своей, трусливо спасая жизнь свою. Тогда - она никчемна. Я открыт пред тобою, великий Александр, я не бахвалюсь храбростью и не дрожу пугаясь гнева твоего. Я явился к тебе сам не для того, чтобы умилостивить тебя и уповать на снисходительность твою, но как хозяин,  достойно привечающий дорогого гостя. Но нашим законам в гости не приходят с мечом и ожесточением, и в том, мне я, истинное и божественное отличие подлинного величия.
   Тронут Александр незамысловатой, но по всему видно истовой и правдивой речью первосвященника. Нечасто стали доступны ушам его подобные речи, и все мене смельчаков зрит он, могущих так говорить с ним. Впрочем, не сокрыта ли здесь хитрость, порожденная отчаянием? Не пытается ли сей Иаддуй просто разжалобить его горечью высоких слов и тем самым уцелеть, ибо войска его своего он, именно он, и не дал?
   - Предвижу сомнения твои, о царь далекой Македонии. Бескорыстен я и чист, - продолжает Иаддуй. – Отказал я тебе в войске иудейском. Но что тебе прок от него? Оно слабо и немногочисленно и растворилось бы в силе твоей как капля воды в море. Дарий Кодоман, против коего пошел ты, не друг нам, но и не враг. Я не замысливал на него плохого, отчего же должен склониться ко злу Дарию ради тебя? Неужто, рассуди сам, алчность, неблагодарность, вражда суть качества, присущие соседям? А ведь уйдешь ты и уйдет время, а иудеям и персам жить. Но я не дал войска и Дарию, ибо война – не ремесло для нас. Мы желаем мира, и мы гордимся радушием своим. Мне не дано постичь грандиозность помыслов твоих, но уважая их, я уважаю и покой земли своей, и себя. Казни меня по праву сильного, но духа моего не сломить даже тебе.
   Задумался Александр и пробормотал, то ли себе, то ли первосвященнику Иудеи:
   - Не верю я в человеческую искренность. Ибо знаю: многие, кто приближался ко мне, были такими же искренними и смелыми, но отчего-то время меняло их, и искренность оборачивалась лестью и смелость – низкопоклонством. Порывы верности оказывались интригами. И ты, первосвященник, из того же, человечьего замеса. А вот тебе я готов поверить, ибо ты – чужак, и тебе не приблизиться ко мне при всех корыстных стремлениях. У тебя есть первоначальные преимущества искренности - ее наивность, знать - неиспорченность, ее прямота, знать - неосознанная нелицеприятность, ее новизна - знать, бескорыстная честность, ее святость, знать - жертвенная стойкость. Не раболепствуешь и не дерзишь царю, тогда пред ним ты искренен. Отвык я от сего, и ты напомнил мне беспокойную юность. Не ведаю твоих богов, но не плохи они, имея слуг таких...
   Молод,  горяч Александр, но великодушен и разумен, он познал цену этого мира.
Соскочил он с коня, отделился от свиты повелением быть на мес¬те, подошел порывисто к Иаддую и ко всеобщему изумлению поклонился первосвященнику Иудеи.
   Не выдержал такого зрелища сподвижник царя Македонского Парменион и выкрикнул:
   -  О, великий Александр,  отчего вздумал ты унизиться перед каким-то иудейским священником, коль сам принимаешь поклонения ото всех?
   Оборотился недовольно царь и глухо ответствовал Пармениону:
   -  Уста сего первосвященника преисполнены благим откровением, Я поклонился не первосвященнику, а Богу, которому он служит в своем высоком званьи.
   Уразумев Александра и подивившись его мудрости, склонился в свою очередь пред ним Иаддуй. А затем показал македонянину пророчество Даниила.
   И было сказано в пророчестве том, что царь Греческий ниспровергнет царство Персидское.
   Удивился вновь довольный пророчеством Александр и вопросил Иаддуя: отчего тот сразу не показал ему сие и тем бы наверняка обезопасил себя заранее? Неразумно ведь полагаться на милость цареву без предварительных подношений,  тем боле такого рода!
   И возразил ему Иаддуй:
   - Не желал я покупать себе спасенье, но желал обрести в те¬бе истового слушателя моей искренней исповеди, чего, увы, не сыскал я в ближних своих. И возрадовалось сердце мое, не обманувшееся в надеждах, тому пророчество Даниила - просто дар...
    Удивился Александр в третий раз и промолвил:
   - Поражен я без меры. На добро отвечу добром. А накопленный гнев обращу на иных.
   И да будет так.

*   *   *

   И даровал великий Александр, царь Македонский, иудеям многия милости и льготы.
   И был славен Иаддуй, последний из первосвященников Ветхого Завета.
   И было то за 323 года до рождества Христова.

7

   Что такое порок? - Поступок, не обоснованный расчетом и потребностями разума, следствием которого являются непредвиденные проблемы, а то и хуже (для кого угодно), но за который никогда не бывает стыдно. Это - искренность.
   Богданков слинял, думаю, отнюдь не потому, что выудил нужный ему результат. Просто импульсы искреннего расположения имеют пределы, и временные тоже. Я далек от того, чтобы красоваться перед самим собой. Мне действительно легко и покойно.
   Я освободился от груза, нежданно зависшего над душою. Я не раскаиваюсь в нашей беседе, хотя она позже может выйти мне боком. Богданков откровенно предупреждал, и с его стороны это порядочно.
   Возможно, я раскаюсь позднее, когда доводы или притязания разума, соображения повседневности возобладают над моим состоянием нынешним, и оно с тех высот покажется излишне эмоциональным и непрактичным. Но это будет потом.
   Да и что такое искренность?Так, порыв теплого ветра в стужу. Он проходит, оставляя нечто светлое на какое-то время. Но ведь все в мире меркнет в свой час.
   Кстати,  после вспышки света темнота отчего-то кажется еще мрачнее, нежели до этого.
   Синонимы искренности - честность,  прямодушие,  прямота... Любой нормальный человек способен на их проявления лишь импульсивно, как разрядка души. Жить с ними постоянно и руководствоваться ими невозможно. Таковой человек несносен для окружающих и невыносим сам себе. Он доставит больше зла при всем стремлении к обратному. Трафаретный пример: доктор, честно докладывающий больному, что он завтра околеет. Или прямодушный друг, выкладывающий тебе, что твоя жена, в коей души не чаешь, бывшая проститутка. Главное ли здесь - быть искренним?
   Постоянное, непрерывное извержение искренности, ее поточность нивелируют ее, делают малопримечательной и досадной. Она превращается в нудную правильность, от которой бежишь как черт от ладана и бесишься ее односторонности и негибкости. И тогда свой грех воспринимаешь как победу.
   Не мною сказано, что человек соткан из противоречий. Его противоречивость - его полнокровность. И в ней найдется место искреннему, как высшему проявлению напряжения души.  (Душа не способна пребывать в постоянном напряжении). И вот такой всплеск, даже при его ошибочности и несвоевременности, будет прекраснее, содержательнее, очищающее и величавее, чем преснеющая жвачка монотонной искренности. Здесь: приступ желаннее хронического течения добродетели. Здесь: возмущение порока против собственной порочности.

8
досылы к субъективным настроениям главы:

1. Искренность абсолютна в той мере, в коей относительна откровенность. Так, искренность противопоказана государственным мужам, но откровенность доступна им настолько, насколько выгодна.
2.   Искренность всегда сострадательна, кстати, и потому, что причиняет страдания или споспешествует им.
3.   Искренность беззащитна, как женщина, и наивна, как ребенок. У кого поднимется рука на женщину и ребенка? Однако насколько всерьез воспринимаемы те и другие?
4.   Искренности не требуется доказательств, ибо она произносима не разумом, но сердцем.
5.   Искренность - эмоциональная субстанция субъективной истины.
6.   Искренний качественнее остальных способен из врага сотво¬рить друга, а из друга - врага. Последнее куда чаще.
7.   Бескорыстность искренности зачастую становится основой ко-рыстных посягательств.
8.   Искренне полагающий, что, исповедуя искренность, он неподсуден судам человеческому и Божьему, уже порочен собственной непогре-шимостью, из которой не стоит труда сдать догмы. Куда приво¬дят догмы?..
9.   Искренность - самый заблуждающийся порок.


Глава 3

1

   Бронзовая пенка заката накипает на сиреневой стенке колодца неба, и предвечерняя благостная прохлада остужает натруженные за день чресла и умы живущих в жилище мира. Сей град подобен небу бесконечностью и вечностью.
   Собирались над ним тучи, полыхали молнии, наводя ужас, но все возрождалось заново, и в прозрачной синеве опять сиял глаз солнца.
Ныне утомленное светило, лениво цепляясь золотистыми руками за каменные грани храма, вольно спускалось за покрывало гор. Для солнца не существовало исчисления лет, его свет доступен и ветхим, и молодым, людям и законам, оно не разделяет себя на служение тем или другим, одинаково служа всем. Но существуют летоисчисления человеческие – причудливые и волнующие, влекущие и неприемлемые, как непроторенный путь, как след звезды, и подвластные только Высшей силе, угадываемой человеком и непознаваемой им, и нареченной им – Богом.
   Шесть десятков с лишним лет как высшим откровением предначертано новое летоисчисление человеческое, отмеченное явлением на земле брата. Он  никогда не называл его братом, напротив, нынче его так называют – брат Господень. Сын Алфея и Марии сподоблен к родству с Ним, но не родство наполнило душу величайшею любовью к воистину Сыну Божьему, а слово Его, вера Его, дело Его. И предался сему Иаков, рекомый еще младшим, всем сердцем. Для него летоисчисление наступило бесповоротно.
   Красив Иерусалим так же, как чиста душа Иакова. Увы, разве мало желающих изгадить красивое и омрачить чистоту?..
Кроткий вздох. Смирению учил Он; не смирение ли высшее проявление любви, особенно к врагам и заблудшим, к насмешникам и обидчикам, к упорствующим и ожесточенным? Излечить же зло в них способна лишь всепрощающая любовь. Это – самое сокровенное, притягательное, необычное, что изведал он за свою жизнь и от Него, и чем наполнил кровь свою и дух свой.
   О нем говорили, что он свят от рождения. Иаков не отмахивался, но и не прислушивался. Он не пил вина и сикера, не вкушал мясного, не стриг влас. Помыслы его были далеки от бренности. Он истово жаждал послужить жизнью своей ради всех, будто солнце, хотя он и не мыслил о таком сравнении.
   Он не изменил его, Он исправил его путь.  Он расширил его до необозримости. Он обнажил его страшные тернии и муки. Он сам испытал сей путь до праведного конца. Иакову не свернуть с уготованного ему пути. Как не свернуть с дороги к храму, к коему идет он теперь.
   Он будет молиться за врагов и заблудших, за насмешников и обидчиков, за упорствующих и ожесточенных. Ибо и они – его народ.
   На сбитые колени Иакова глядели уважительно и чуть ли не благоговейно, ибо часто видели его стоящим на коленях в храме. Они ведали, что Иаков молится за них всех. Иакову одному был дозволен вход в святилище храма, и это лишь подчеркивало средь израильтян его святость и благочестие. Праведником почитался Иаков…
   Откуда же вдруг взялись искривленные презрением лица, уж не только вослед, но и пред очами? Отчего недобро косятся служители храма, ворчливо пропуская его? За что он слышит негодующий шепот – велиар – за спиною?
Но тверд шаг Иакова. Он предан Ему, делу Его, он пройдет через все тернии и волчцы…
   Увещевают его сердобольные, попрекают нетерпеливые, искушают жалостливые, словно догадываются. Но прям шаг Иакова. Он никуда не свернет. Но сегодня он будет не только молиться за народ свой. Сегодня он будет говорить и о Нем. И он растопит накипь недоверия, твердь сердец. Он обратит их к Нему.
   Отчего же так гулко в стенах храма? Это звук его шагов или биения собственного сердца настороженно раздаются в пустоте и улетают под купол. Храм мой храм молитвы наречется – бормочут губы проникновенность тех слов. Трепет, как всегда, охватывает Иакова, будто каждый раз он впервые ступает в священную заповедность храма. Кажется, его двери, стены, притворы, пол, жертвенник, алтарь, светильники дышат временами Соломона мудрого, Кира указника, Антиоха Епифана поругателя.
   Сокрушен и восстановлен, разграблен и возмещен не единожды храм сей, но ничто не властно над его судьбою.
   А на каких камнях, узорах, плитах, умывальницах, украшениях лилейных запечатлена память о Нем? О, нет – сие мелко. Он суть сосредоточие всего храма.
   Иаков мельком оглядывает дворы храма. Двор народа – там собираются уже очищенные по Закону люди, соплеменники, стекаясь от главных – восточных врат, - в торжественное вместилище двора. Туда обратит глас свой Иаков. А вот двор язычников. Он пуст ныне, не идет там продажа жертвенных агнцев, не толкутся жаждущие мены церковной монеты на житейскую. Отсюда, из сего двора, Он дважды по ревности священной к Дому Божьему изгонял торгующих…
   Иаков миновал притвор и коленопреклонился на теплой и молчаливой подошве святилища. Сначала он помолится здесь, за Него к Нему будут его слова. Он изольет скорбь свою, и невнимающие внемлют, и минует гнев Господень народ его и милость распрострет над ним. И свергнется наконец негодное иго римлянское над Израилем, как обветшалое воловье ярмо, и обретет страждущая земля свое подзабытое достоинство. И сподобится люд к единению своему, презрев раздоры. И времена лихолетья, кои не одолели покамест с помощью заповедей, врученных Господом Моисею, сменятся признанием Его, как долгожданной Мессии, и возликует всякий от приятия в душу Его веры, как истинно поднесенной Сущим.
   Отбивает поклоны Иаков; сумеречно святилище, куда не достигают закатные всполохи солнца; хладна позолота; плещется тихое бормотанье истовых слов.
Во дворе народа собирается толпа. Собирается тот самый народ…

2

   Восемнадцать часов. Пора, мой друг, пора, покоя сердце просит. Когда стихи бывают к месту. Надобно закрывать рабочие клапаны и предаваться досугу. До аэропорта время еще позволяет, а перекусить – тревожиться не стоит. У кого-то там день рождения, а сладкое всегда сытно.
   Я не ощущаю в себе абсолютно никаких угрызений, колючек или беспокойств относительно последних рандеву с бандитским картелем Баринова и с Богданковым. Что произошло, то произошло, не о чем сожалеть, да и не сожалею я, черт возьми. У меня даже приподнятое настроение: я, в конце концов, открыл в себе что-то такое, за что не испытываю ни смущения, ни стыда, ни раскаяния, пусть все это и выйдет мне боком завтра же.
   Большие страсти требуют больших пороков. Но не может даже глыба-человечище быть вместилищем всех страстей. Этакий большой Двуногий обуреваем чаще всего одной какой-то страстью и соответственным к ней пороком, который эту страсть развивает до победного или гибельного конца. Например, Отелло не мог быть крохобором так же, как Гобсек – ревнивым придурком. Правдоищущий эгоизм Гамлета совершенно был бы непонятен Тартюфу. Жадной до любовных утех Клеопатре до лампочки неуемная гордыня Макбета. То же и с добродетелями, по сути – продолжениями наших пороков.
    Но я, как и подавляющая часть обычного нормального человечества, не принадлежу ни к литературным героям, ни к упырям реальности, приобретшим славу нарицательности. Я – естественная особь, выработанная данной средой обитания. У меня все приземленней, мельче. И я потому не могу быть заражен какой-то одной страстью, ибо во мне куча страстишек. А значит, я не могу быть одержим одним пороком во всей его красе, но во мне легион всех пороков, каких я заслуживаю.
   Кстати, и добродетелей, наверное, тоже. Ведь за что-то мне все же не стыдно, а?  И в том отличие героя, типа, индивида от нашей мелочи. Мы – это всего понемножку, где не снедаемы мы бурей и не погибаем с нею. Мы – черви, у которых вырастают новые концы взамен утерянных или отрубленных. Мы – приспособившиеся, мы – обыватели. Мы – всего лишь люди…
   Наверное, поэтому я не затормаживаюсь на чем-то одном, что вселилось в меня. Я просто поверяю их очередность И любуюсь вышедшим на встречу в определенный час, и негодую, и смиряюсь, и хнычу, и горжусь, и радуюсь, и плююсь. но все это – я.
   Иначе я бы просто отравился своим существованием, либо стал бы очередным нарицательным персонажем, либо изучался в ближайшей психушке, либо достиг неимоверных вершин, либо стал бы пожизненным пленником завладевшей мной порочной страсти с вытекающими из этого последствиями.
   А посему я закрываю пантеон. Наелся! Пусть выкопанное кочевряжится в грудах дерьма, породы и самородков и претендует на избранность, но ему не преступить оболочки моих инициалов, а раз хозяин этих инициалов я сам. То и замок в моих руках.
   Я настолько шалею от этих мыслей, что устраиваюсь в уюте кабинетного трона полным задом и выдергиваю окончания ног в штиблетах на трапецию стола, точно захудалый ковбой.
   Опостылевший потолок (хотя я на него сегодня и не заглядывался) квадратным бельмом зырит в меня. Да пошел ты! Сколько здесь перебывало до меня главарей идео-фронта. При предпоследнем я изучил потолок досконально, особенно при полоскании моей фамилии по всем падежам. При последнем – потолок мне заменял восклицания, ибо перепить последнего было невозможным делом, все равно что ловить пригоршнями помои ливня в надежде остаться сухим. При мне самом потолок указывал на вселенскую доступность моих притязаний.
   И все-таки – это память. Потолок, стены, стол, стулья, лампочка в пыльном абажуре. Здесь бытовало время. Я не просто примета этой экипировки, не просто карьерный головастик, использующий этот кабинет для великосветских прыжков или потуг на них. Здесь – традиции, устойчивость, идеалы (скомканные и обнаруженные), здесь – становление, юношеские притязания и мужские находки, опыт разочарований и разочарование опыта, здесь – вера в себя и накопленная с годами преданность своему делу. Я люблю все это, с запахами времени, с куртизанской метушней за материалами, с пистолетами в спину и цветами в лицо, с галиматьей и шедеврами местного масштаба, с моими людьми – моим маленьким народом, за который я переживаю и верховной частью которого являюсь.
   Этот народ кучкуется в дальней каморке, устанавливая торт и втыкая кипятильник в розетку, не вникая в безделицу подобных подробностей, но я раздумываю об этом народе, и чем это не молитва?
   Однако глаза мне режет дым, и от него появляется слеза. А, может быть, слеза не от дыма?
   Они, мой народ, не во всем понимают и воспринимают меня. Они далеки от того истинного, что я проповедую. Они благоволят более к зарплате и премиям, нежели к сущему – к идее нашей работы, что не за страх, не за ассигнации, но аз совесть, за мысль, за свое я, ошрифтованное в тысячах копий. И я должен довести им, впрыснуть им под кожу сыворотку газетной религии, отвратить их в меру от меркантильности в пользу духовного величия. Как трибуны, как возвышенности, как категории, как самовыражения, как признательности… да полно! – не охватить всего.
   Далеко не ангел, и не асмодей, но сподвижник этой веры, я могу, способен и должен вдолбить в них эту веру. До меня она была. Но она витала неосознанной, как докучливая муха над навозом, и я понял сейчас это, потому что ранее я почти понял себя.
   Какой я, все-таки, гуманитарно-восприимчивый, будто некая лобзающая меня осанна курлычет мне, аки жертвенным голубем, тебе решать, на то ты и царь: решительный, умный, сосредоточенный в том, чего желаешь…
   Ноют мои подошвы на столе, им непривычен подобный ракурс, как и мне мое телоположение. К чертовой матери такой стиль американского сидения за столом  Я хочу быть взыскательнее с теми, кто не понимает меня. И остается лишь выяснить – кто не понимает.
   Это не бравада, не прихоть, не жеребячья утолень. Это исторгающееся из меня нечто, чему я не нахожу имени. Это мое, человеческое, из недр, и я прошу этого…

3

   Растворились последние глаголы молитвы. Иаков медленно поднялся с колен и вышел из святилища. Лицо обдало медью сумерек и невнятностью гула толпы.
   Иаков взобрался на кровлю храма. Отсюда народный двор виден как на ладони. Он был полон, колеблясь волнами голов. Завидя его, море успокоилось и затихло. Жемчуг сотен глаз засверкал в сторону сына Алфея.
   Перехватило дыхание, будто жгут стянул горло. Все вроде как обычно, но что-то не так. Видимо, дело в молчании толпы, и это молчание казалось не благодушным, к чему он привык, но каким-то настороженным, даже зловещим. И все-таки они стояли и ждали. Его проповеди. Его слова. И ведомо Иакову, как упорствуют они в непризнании Мессии, до чего не любо им знать о новом Боге, вернее – о Божьем посланнике, да еще жившим средь них бродягой, пригревшим жалкую кучку негодных людишек, да еще принявшим крестную погибель по настоянию самого синедриона. Разве таков мог быть посланник Господа в умах народа? Но Иаков видел и слышал Его. Да, мог, шепчут губы.
   Он будет говорить!
   - Братья мои, по крови и вере…
   Задумчиво и негромко роняются слова, но их печальная проникновенность ниспадает на людей, как живительная влага на сухое поле. Так представляется Иакову. Он не мыслит, что влага способна пролиться и на перемолоченное дождями набухшее мокротой поле, и тогда влага – раздражительна.
   Последние лучи солнца словно выкресают Иакова на грани храмовой глыбы, и его чуть сгорбленная фигура как бы пламенеет, и, кажется, от нее веет чем-то горячим, нестерпимо горячим, что не греет, но тревожит.
   - Братья мои, к вам реку я. Умиляются очи мои, взирая на вас, торжеством наполняется дух мой. Подобно кедрам ливанским крепки вы, покойны и неукротимы.
   Сколь кровавых обид, смут и моров претерпела земля наша, но не сломались мы и не приняли чужих нравов и законов. Жалею, нет у меня таких рук, дабы они могли обнять всех вас, кого люблю, кем милуюсь.
В кротких молитвах Господу течет жизнь моя во имя Израиля. Так виноградарь просит Всевышнего о богатом и славном урожае. Так пахарь взывает о щедрой ниве, так пастырь толкует о стаде своем. Нет у меня иных забот, нежели мир и благоденствие народа.
   Однако говорю я, ибо не приходит к нам долгожданная пора мира, скудны блага наши, горькие слезы омывают чела наши, попрана и унижена свобода наша. И коль Господь немилостив к нам, знать грехи наши виною тому.
Откровенен я с вами, братья мои, никто не попрекнет меня в несоблюденьи заповедей и в посрамленьи истинной веры. Тому смею говорить я, что тяжки грехи наши, и кара Господня довлеет над нами по делам нашим.
   Самый тяжкий грех – гордыня, коя мешает осознанию истины и ввергает в дальнейшее заблужденье. Не ропщите, ибо знаю я, о чем толкую вам. Да, закорпев в гордыне и неволе предубеждений вы отвергли того, кто явился сюда от самого Господа. Вы не признали Мессией того, кто им был.
Вы не только гнали Его и насмехались над ним, вы не только бездушно свидетельствовали его ужасной кончине и потакали ей, но вы остались глухи к слову Его, с коим пришел Он. Вы остались безмятежны к отверзстой пред вами душе Его. Вы не пошли за Ним после смерти Его.
   То, что сказано мною, - не обвинение, но скорбь. Отринут вами словно лишенный разума глупец или лжепророк, и не уразумели вы сами, что отринули вы самого Господа. Вы не вняли Ему, но оказались готовы предать Его. Ибо тот, кто попустительствовал предательству, сам в нем замешан.
Но не только глухи вы, но и слепы вы. С недоверьем и злобою вы отворачивались от очевидного, что слово Его пустило корни по всей земле, и могучи те корни.
   Истинно говорю вам, не слыхав и не видав Его, я не был отличен от вас, но повстречав на великую радость свою, я почуял благодать, и на меня снизошло озарение. Я истово поверил в Него, как в нашего Господа. Но, вопрошаю я, чем вы не похожи на меня, вы, имеющие глаза и уши? Почто не зажегся в ваших душах тот пламень, что сотворил меня верным последователем учения и закона Его? Да, не всякому посчастливилось узнать Его, но я повторяю вам Его слово, отчего же вы упорствуете в глухоте и отказываетесь слышать меня?
   Не достает нам именно того, с чем было Его вещее и искреннее слово, не достает любви и терпимости. Того, что помогло бы сплочению народа и созиданию. Мы разобщены по воле своей, по воле своей мы привыкаем ко злу, как праву жизни, отвергаем добро по недомыслию или заносчивости. Оттого и нет мира над нашим небом и в домах наших.
   Я страдаю вместе с вами от холода сердец наших и молю Господа о прозрении народа моего…
   Иаков замолчал. Несколько капель пота, смешиваясь со слезами, стекали по его щекам.
   Молчала и толпа, придавленная речью Иакова, будто тяжким камнем. Неужто дошло слово его и с нынешнего дня что-то сдвинется в сторону нового времени? Неужто проник он, наконец, в души братьев своих и взломал ледяные панцири на сердцах?
   И тут, как удар кнута, прозвучало. Оглушающее. Недобро. Отчаянно:
   - Мертвый пес!

4

   У всех телефонов есть одно общее паскудное свойство: они начинают трезвонить в самые неподходящие случаи. Дома – когда ты улегся спать, на работе, когда она, собственно говоря, уже завершена, в гостях – когда поднимешь первую стопку, с любовницей – когда она уже не одета.
   Я взираю на дзеренчащее чудо цивилизации с выдержкой рыцаря Круглого стола. Пусть бы меня информировали о государственном перевороте, черта с два я потянусь за трубкой. Единственная дань потревожившей меня игрушке – я убираю ноги со стола. Они атм явно не смотрелись, и хорошо, что кроме меня. Их никто не успел обозреть. Впрочем, нечего обращать внимания на всякие необременяющие глупости – местный герольд в лице секретарши запархивает в мою вольеру и зовет к столу.
   Покидаю засигареченную дымную клеть, сюда больше я сегодня не вернусь. Поняв это, глохнет и телефон.
   В дальней комнатке, скрытой от посторонних визитеров на всякую непредвиденность, уже чинно расположилась наличествующая братия. Я отмечаю явление Яковлева. Уже подозрительно покрасневшего и моргающего в сторону. Сторона та, не кто иной как соратник Яковлева – Безногов, менее красный, но более суетливый. Пыхтящий Храмников аннексировал половину диванчика своею тушей и бубнит под нос, воображая, что это мелодично. Тих и неприметен ответсек, как всегда робеющий оттого, что может наступить на чью-то тень. Хлопочущая Снежина расставляет по столу блины блюдечек. Торт уже разрезан и ждет своей участи. Ирина захлопывает за мной дверь. Все в сборе.
   Что же, кто славно поработал, тот славно отдохнет. Я произношу эту тираду, дабы внести в обстановку непринужденность, свойственную подобным чаепитиям по поводу. Переглянувшиеся Яковлев с Безноговым веселеют и понимают меня должным образом. На столе устанавливается литровка водки. Я удивлен. Не их разумеющимся почином, но тем, что это мне не стоило ни гроша.
Водка к торту забавно, но не оригинально. Я предпочитаю ныне чай. Остальные – как хотят. Никаких запретов. Вы все мне симпатичны. С вашими или моими заскоками мы как-нибудь уладим, важно, что мы – единство, некая общность и нужны друг другу не только за этим столом. Так я думаю, я уверен.
   - За именинницу! – провозглашает нетерпеливый Яковлев и чокается с Безноговым.
   Я разрешительно киваю, прощая первенство тоста по руководящей линии. Мне еще неловко перед Безноговым, но я ему все объясню. Пока же пусть ребята размокнут кто водкой, кто чаем, тогда они мягче станут воспринимать, что я хочу сказать.
   Голодная орава смела половину торта, после чего я поднял свой чайный стакан.
   - Да простит меня наша прекрасная Лиля, родившаяся, по-моему, в хороший день в хорошей стране и нашедшая хороший коллектив, - я вытаскиваю из пиджачного кармана купленный вчера «Паркер» и протягиваю его Снежиной. – Прими, пожалуйста, Лилечка, этот подарок, и пусть из под сего пера выйдет немало полезного и очаровательного. Так вот, да простит меня Лиля, но я хочу сказать не о ней, о другом…
   Не так уж многозначительно мое вступление, не загадочна физиономия, но все как-то подобрались, посерьезнели и вроде бы встревожились. Наверное, причина в голосе. Виновница торжества застыла с подаренной ручкой и явно не знает куда ее деть. Храмников зажмурился,  Яковлев уткнулся в пол (на полу пятно), остальные глядят в меня как-то размазано, отстраненно, словно не ждут ничего доброго.
   Отчего они так? Не зная намерений, заранее выстраиваются на непогоду. Если я понят ими как руководитель, то почему не понят как обычный человек? Но я сглатываю в себя обиду. Моя любовь выше. И я продолжаю:
   - Мы вместе  несколько лет. все вы разные, каждый требует к себе деликатности и участия, в общем-то заслуженно. Вы в разной мере, но все талантливы, и это здорово. Мы делаем одно дело, сидим в одной лодке, извините за политический штамп. Я никогда не опускался до того, чтобы бранить кого-либо за недоработки или закрывать глаза на халтуру, и вами это оценено, я чувствую. Но не добился я пока от вас одного – приятия, причем полного, душой того, что вы делаете. Различные качества привлекают вас здесь: кого зарплата, кого престиж, кого жажда известности, кого творческий режим и относительная свобода корреспондентской жизни. А ведь наше дело – прежде всего нуждается в душе, любви, в патриотизме к газете, если хотите. Только тогда мы будем могучими, независимыми. К тому призываю вас…
   Я отхлебываю из стакана. Все же не совсем то сказал, что думалось, не совсем так – вышло как-то декларативно, напущено и не душевно. Слово не воробей, увы.
Все уныло пьют, что налили. Очертания замкнутости на лицах. Я не расположил их к себе, не донес оформленную религию в массы. И, возможно, отдалил от себя. В таких случаях дальше не стоит распространяться, ибо будет похоже на оправдание, что еще хуже. Лучше уйти и оставить их одних, а завтра все пойдет по-прежнему.
Нет, я не досадую, я кроток. Жаль, что никто не задет этим. Но я не уйду, я попробую еще. Черт возьми, я доберусь до ваших сердечных скорлупок и встряхну их. Ведь мы способны куда как на большее, я верю в вас, - кричит во мне, но губы влажны от чая. Они молчат.
   Снежина некстати закашлялась. Атмосфера мутнеет.
   И вдруг в полном молчании звенит вопрос, как разбитый хрусталь. Наивно. Беспощадно. В лоб.
   - Вы уходите от нас?

5

   - Мертвый пес!
   - Мертвый пес!
   - Мертвый пес!
   Свирепое эхо отскакивает от незыблемости стен храма, от распирающего собою двор народа, от самой земли – как неподлежащее доказыванию свидетельство неприятия слова Иакова.
   Неприятия – уничижительного, оскорбительного, глумливого.
   Да не одумается верующий, да не споткнется сомневающийся, да не усомнится колеблющийся и да не поднимет руку упорствующий, - шепчет Иаков, без страха и упрека, и бесстрастны очи его, не беспристрастна ли душа?
   Глухомань пустыни, но не людское скопище внемлет ему. Но глухомань не затишная, взбирающаяся бурей и уже швырнувшая в лицо горячее предостережение.
   Иаков вытер сие предостережение сухой ладонью. Тяжко проникнуть в души, закутанные одеждами столетий и избегающими свежести истинного. Больно Иакову и одиноко. Но разве Ему не было столь же больно и одиноко, когда Он пришел в сей мир? Ему было горше, ибо Он был первым. Иаков – не первый, не единственный ныне последователь Его. И он готов к гонениям и мукам, он зрел бесстрашный и святой пример. Ему есть пред памятью чего преклоняться и следовать этой памяти вещим проповедующим словом.
   - Да простит Господь грехи наши, ибо пелена в очах твоих, о, народ Израиля, застит свет, ибо помрачен разум твой, отвергающий сына Божиего, ибо не ведаем, что творим, - шепчет Иаков, но и шепот достигает ушей и передается неуслышавшим.
   Он бросил семена в почву. О, нет, бросил Он, а Иакову и другим суждено взрыхливать сию почву, дабы проросли семена и вызрело то, чему учил Он, что предрекал в вере истинной. Неблагодарный труд, потому что холодна земля, но покуда сил хватит и терпимости, то есть – покуда хватит жизни…
   Иаков не дрогнул от грязной брани. Прощение – высшее милосердие, дарованное человеку Господом. И он будет молиться за то, чтобы прощение овладело каждым, и озлобленность и закостенелость сменились смиренностью и великодушием. И он будет говорить о великой терпимости и любви, он будет говорить о Нем невзирая на враждебность.
   Вещает народу неколебимая чернеющая фигура на кровле храма, и не постичь сие обычным умом, ибо что там лепечет о какой-то любви и всепрощении чудаковатый
   Иаков, не поморщившийся даже на самое страшное ругательство к иудею! Достоин ли он уважения, не говоря уже о том, что можно ли слушать бред сего, лишенного всяческой гордости проповедника. И сие вызывает раздражение и досаду. Видать, одного поля колосья, тот, спятивший, величавший себя дерзко Мессией, и этот, продолжающий сбивать с толку, искушать некой страной верой, да еще осмеливаться называть ее истинной. Выходит, что народ был глуп, не зная тысячи лет истинного и потому поклонялся ложно! Не шути так с народом, Иаков…
  - Хватит, Иаков! Опомнись. Не толкуй боле…
  - Надоело…
  - Откажись Иаков от своего учителя, отрекись. Мы не верим ему. Возвратись к нам…
   Крики все громче, все непослушнее, перебивчивее слов его. Колышется люд, и мало ему пространство двора.
   Разве Иаков искушает толпу? Нет, это толпа искушает его, требуя невозможного, немыслимого, кощунственного. Она издевается  над ним, понося и взывая. Господи, до чего заблужденье овладело душами.
   Ведают ли они, что Иаков никогда не откажется от того, что всего ему дороже. Да вырви сердце ему, и то не такими выпадут страдания, нежели отречься от Него. И, превозмогая невнятицу и клекот толпы, сказал Иаков, и прижал руку к груди:
   - Вот сердце мое – возьмите. Оно наполнено любовью к тебе, народ мой. Обрящи сию любовь в себе. Но сердце мое исполнено и преданности к тому, кто вселил в него сию любовь. Не отрекусь и не выброшу из души имя, что хранимо мною как высшее благо, как тепло Божией искры. И никто и ничто не заставит меня сотворить сие, как никто и ничто не осилит дух и разум мой на искус злом…
   Притихла толпа. Вняла услышанному? Кабы так, и счастлив бы стал Иаков.
   Но двор лишь передохнул, пережевал услышанное. Иаков не пожелал усмирить себя, он пренебрег пожеланиями и добрыми советами одуматься от глупостей, что исповедует в храме. Такие передышки свойственны, когда упорно не желающий тебя уразуметь, кажется, в последний миг осознал неправоту свою, но нет, он продолжает упорствовать, и передышка тогда как смена презрения и сочувствия на гнев и бешенство.
   Он отравляет наши души, он слабит их. Да полно: праведник ли он иль умело притворяющийся язычник? Иудей ли он или безумец, поддавшийся на россказни того умалишенного, что вообразил себя Богоравным? Да не смеется ли он над народом своим, не тащит ли в бездну, да понимает ли он народ Израиля?
   Передышка окончена. Недоумение улеглось под ноги толпы, сброшенное как лишнее оцепенение, как сор слов Иакова. Истовый гнев и разочарование в том, кого почитали чуть ли не святым, закипает в преданных единственному Богу.
Долой из храма!
   - Уходи, Иаков, чужды слова твои нам…
   - Убирайся, дерзнувший у святых стен подвергать сомнениям нашу веру…
   - Прочь с наших очей…
   Нечестивы помыслы в криках. Уже не предостережение, уже угроза в них. Спохватись, Иаков, оставь храм, не дошла молитва товя, и при своем остался народ иудейский.
   Скорбно склонил голову проповедник. Не образумил он люд, в ничтожестве увиден он своим народом, ибо пелена так и не спала с его очей. Но капля за каплей, и гора будет источена. Когда-нибудь восторжествует его правота. Но – сейчас? Уйти? Трусливо бежать? И тем лишь укрепить иудеев в их правоте, и тем попрать… Перед глазами Иакова возникает смиренный, печальный и прекрасный лик Его. Он где-то рядом. Будь мужественным и не корись несправедливой мощи, ибо истина всегда воскреснет, и посрамлены окажутся ее гонители и палачи.
   Поднял Иаков руку:
   - Не гоните, и не гонимы будете. Не уйду я, не покину вас, братья мои, в безумстве вашем, ибо уста мои говорят правду. Услышьте же меня…

6

   Я достиг обратного своим тосто-проповедью, однако вызвал откровенность. Ирина, его задавшая, не отворачивается. И остальные как-то забыли о поле, столе, стенах и нашарили глазами меня. Их немое изучение, фокусирующееся на моем сердце, несет в себе тот же общий вопрос, озвученный секретаршей. И в нем я чувствую не взволнованное любопытство, свойственное любым коллективам при возможной смене начальства, но нечто иное, щемящее, тоскливое, участливое. Так глядит собака, догадывающаяся, что хозяин собирается покинуть ее насовсем.
   И моя заготовленная к обнародованию религия застряет в горле. Какие истины я собирался вещать, неужто не отслеживаю теперь, что эти истины, по-своему, у них и так вздымаются в груди? Мои намеки на зарплату, карьеру, престижность, спрессованные из догадок и поверхностных наблюдений неуместны. Они неверны. Если это все и есть, то это – наружное, а что там, глубоко внутри, то ведь оно не афишируется просто так, к случаю. А у них это сидит – избранное. У них в крови эта религия и без моего пафоса. Разве что им ни к чему ею бравировать, ибо это – интимное, личное.
   Я потревожил эту интимность своею. Потому вопрос: «Вы от нас уходите?» - это реакция задетого чувства. Ведь и я часть этой религии, в какой-то мере даже носитель, олицетворение данной религии на нынешнем этапе моего руководства газетой. Я их Господь на сегодня, так же, как они – мои херувимы и серафимы.
   Они преданы этой религии, потому они неосмысленно впитывали преданность и мне. А я? Со мною то же самое: попав сюда, получив заражение этой религией, я добросовестно обрабатывал ее, как пахарь поле, я был ее клевретом и провозвестником, не размышляя, что она овладевает мною. Эти ребята – животворящая часть ее.
   И что же теперь: вы уходите от нас?
   У меня першит на сердце.
   Они ждут ответ.
   На секунду мелькает в моем воображении удивленно-холеный вид Алексеева, недоуменное передергивание плеч его красавицы по совместительству, плутоватая физиономия Богданкова, нега его апартаментов, растворенные челюсти Низмина, презрение в уголках губ моих знакомых сверстников, удачливо оседлавших скакунов карьеры, прохлада сидения в персональном авто с радиотелефоном и прочая мелочь. И все это исчезает: наяву душная комнатка с замершим личным составом, румяный сектор торта с крошками, залепленная пластырем трещина оконного стекла. Нищая родная обстановка, без ковров, кондиционеров, поклонов, подношений, халявных презентаций высшего света. Это – мой воздух, смешанный с пылью, а не ароматом дезодоранта. Как же доселе я не догадывался, что мои легкие приноровились к такому воздуху, и иной бы грозил им удушеньем? Легкие – они тоже подле сердца.
   - Вы уходите от нас?
   Это не повторность, это неостывшее эхо, оно подогревается нашим общим дыханием.
   Не надо объяснять причин, все окажется понятным; не нужно оправданий, все прощаемо, ведь и рыба ищет лучшее место; не стоит витийствовать о высоких материях – газетная мудрость научила всему. Требуется краткий ответ. Как вердикт, как клятва.
   Как приговор своей карьере.
   - Нет, я не собираюсь никуда уходить.
   У меня впервые за этот день задрожал голос. Не от сомнения в сказанном. От любви к тем, кто его слышит сейчас. Я тоже предан вам, ребята. Ну куда я от вас денусь. И то, что вы подметили, сообразили и проанализировали (от моего визита к Алексееву до визита ко мне Богданкова) в выводе «Вы уходите от нас?», отныне выглядит как забавная непонятость друг друга.
   Обойдемся без сюсюканий и слез. Души, раскрывшиеся вдруг, не нуждаются в объятьях и верноподданнических лобзаниях.
   Однако куда девалась гнетущая атмосфера в этом сарайчике? Отчего вторая легкость, как второе дыхание, будоражит меня? Час назад я испытал нечто схожее после разговора с Богданковым. Теперь же: вслед за искренностью явилось еще что-то большое и важное. Человеческое с улыбкой. Ирина, будто оторвавшись от проруби, хрипит в пространство, мол, а что я говорила! Лиля бледнеет пуще обычного, и только углями зажигаются ее зрачки. Храмников, точно вспугнутый филин, вовсю таращится на недоеденный торт. Ответсек яростно потирает озябшие ладошки, а дуэт Яковлева с Яковлевичем радостно отмеряют положенное количество в стаканы.   
   Я не отказываюсь. Полтинник водки мне явно сейчас не помешает. Ко всеобщему удовольствию. Как своеобразная печать того, о чем присутственно поклялся. Без высоких слов.
   Что такое порок? – Это поступок, замешанный на том состоянии, в котором заранее и добровольно лишаешь себя выбора. А состояние то порождается зависимостью от чужой идеи или определенного порядка вещей, где без осадка растворяются собственные идеалы. Это – преданность.
   Проявления преданности – всегда результат экстремальности. В обычном времяпрепровождении человек не ощущает в себе фибр преданности чему-либо и кому-либо. Он даже способен наслаждаться своей якобы независимостью, забывая, что он не властен над своим подсознанием. Ибо преданность – это подсознательное, более всего чуждое к афишированию. Преданность – дно чувств, и из этого дна затем получается качественность души – болото ли она, мутная заводь, или чистое озеро. Иногда и за всю жизнь не снимешь пробу. А когда приходится, изумляешься, вот к чему годен-то.
    Не путайте преданность с приверженностью (оо последней можно отказаться легче, коль найдешь более достойный заменитель), и не рассчитывайте, что преданность соотносима только со светлыми человеческими сторонами. Ибо: человек как тварь разумная, падка и притягиваема сильнее к подлому и низменному и оказывается преданной к этому более, чем к своей участи. И, как тварь неразумная, подчиняема высшему, чем она. Наподобие домашних животных.
   Преданность в идеологии называется фанатизмом, равно как и преданность своей вере, своему Богу. Она – безрассудна, безжалостна, болезненна. Именно она – изумительное в безотказности подспорье и эффективный источник для развязывания третьей мировой войны, так как насытившаяся разделом мира посредством капитала, должно следовать совершенное и окончательное насыщение, вплоть до пресыщенности, самоутверждение вероисповедания. И одно из них уже заявило свои права на этот мир. Попомните мои слова…
   Преданность в любви эфемерна, красива и жертвенна, она сродни безумству, ибо на ее алтарь кладется даже то, что уместнее и полезнее расходовать в иных мятежностях духа и чувств. Сия преданность однобока и не бывает покойной даже в счастливой взаимности.
   Преданность в дружбе слезлива, неподкупна и незатейлива. Друг – это зеркало, которому осталось добавить имя. Дружба – та же самооценка, с помощью чужих доказательств. Другу, хотя он ни в чем не лучше других, прощаешь многое. Коль он недостоин тебя – разочарование сердца. Ты недостоин его – мигрень души. И разрушаются замки совместных надежд и дерзаний, ибо слишком поздно понято, что они планировались на песке. Но отнесемся к этому спокойнее – в эпоху повального прагматизма дружба все чаще предпочитает одеяния деловых окрасок, к тому же – непромокаемых.
   Преданность стране равнозначна преданности долгу. И то и другое событийно, преследуемо и чревато. Патриот может быть ошельмован шовинистом или использован как мясо для чужого навара, и в конце концов, предстанет идиотом без ограничения срока давности. А верный долгу схож со сторожем, охраняющим давно провонявший бесполезный склад истлевшей утвари, ранее казавшейся реликвиями.
   Преданность человека адекватна преданности животного. Это – из мрака древности. Это роднит нас с природой и позволяет задирать нос. Носам свойственны насморки. Разница между нами в том, что у животных преданность не отягощена элементами разума, и, даже погибая, животное вряд ли отдает себе отчет – почему же так? За что? Человек отдает себе отчет, и тем ему горше. Преданность человека неминуемо ведет его к потере или потерям. По самому высокому и неамнистируемому счету.

7

    Иаков, в чем же упорствуешь ты? Стонет, плюется раздраженный народ иудейский. О ком глаголешь, Иаков? Моисей освободил нас от плена египетского, как и было предначертано, и поклоняемся мы данным освободителю и радетелю заповедей Господних. Предсказано было, что новый Мессия вызволит иудеев от гнету римского, но где же обещанная свобода? Три десятка лет назад был распят твой учитель, и обещанного ждем до сих пор. Как же верить слову твоему, Иаков? Какова тем боле вера словам того, кто рожден от какого-то плотника (да и впрямь – от него ли рожден, не нагулян ли?), не от царя! От сброда явившийся и сброд притягший к себе, - хорош Мессия, нечего сказать. Да испокон веку знали все – чего славного ждать от назареев! Довольно! Доколе!
   А Иаков все говорит. О Нем, о Его вере, о небесном свете. О воскресении. О любви.
   Закрыты его очи, упоен он своею молитвою проповедью или воспоминаниями? Но уже пробрались к кровле храма иудеи. О, прозрели они: за святого и благочестивого почитали юродствующего безумца.
   Нет мочи терпеть, слушая. Нет мочи слушать, терпя.
   Смрад чужого дыхания ожег лик Иакова. Смрад, зловонье крови и мщенья. Открыл он очи, но узрел бездну. И – полет.
   Сброшен с кровли храма Иаков. Острая боль пронзила тело. Померкли глаза красным. Сломан голос. Но еще жив. Колени, напрягаясь от дрожи, ущупали землю, укрепились на ней. Надтреснутой, но несломленной зазвенела молитва. За Него, за свой народ.
   Посыпались отовсюду каменья. Разной величины и силы ударов. Равные – по бешенству и жажде его смерти. Упал Иаков, но вновь поднялся. Невидящи очи, но всевидящ дух. И шепот молитвы обагрил стены храма и землю Израиля, и вознесся к небу, как Единственному свидетелю. И сей свидетель простит народ.
   И некий суконщик, оскалив зубы, держа в умытых руках белильный кол, сотрясаясь в изнеможении от шепота Иакова, вонзил кол ему в голову.
   И только тогда оборвался на полуслове хрип молитвы…

*     *    *

   И так скончался апостол Иаков, брат Господень, первый епископ Иерусалимский. И на том же месте был похоронен, близ храма, оставив по себе память о мученической кончине, соборное послание и литургию под своим именем, отправляемую в день его памяти.
   И исполнилось тогда 62 года по Рождеству Христову.


8
сноски к невключенным размышлениям главы

1. Преданность – путь к Голгофе. Свернувший иль убоявшийся сего пути, как докажешь преданность свою? Пригвожденный к кресту, какую боль разочарования испытаешь? Разве преданность не следует за чьим-то предательством, как героизм – за чьей-то трусостью?
2. Преданность – это прирученная собака, живущая внутри тебя.
3. Кровная преданность со временем подвержена выцветанию; духовная преданность способна активизировать этот процесс. Ибо: биологическое обречено в состязании с сознательным.
4. Некоторые принимают за преданность преклонение. Глупцы, путающие преданность с модой. Преданность – непреходяща.
5. Громче всех вопиют о преданности Родине те, кто предпочитает взирать на нее издалека. Известно: эти вопли умиляют большие уши, которыми так легко хлопать, и большие руки разведок.
6. Преданность всегда бескорыстна, оттого велико корыстное искушение иметь при себе преданного.
7. Преданность – это страсть принципа. Сжигая за собой мосты и корабли – перед собою, она сама угорает от демонического счастья пожарищ.
8. Преданность чаще всего – приобретение потерь.
9. Преданность – самый бескомпромиссный порок.


Глава 4

1

   Девятнадцать часов. Труба зовет в дорогу. Наспех заглатываю на посошок и прощаюсь со всеми. Снежина тоже вдруг заторопилась, а за нею неконкурентоспособный Храмников. Пусть проводит, мне в другую сторону. Да и Безногову спокойнее, в бесплоднос¬ти усилий нашего бегемота он уверен, поэтому двигает опорожненный стакан к Яковлеву, который не нуждается в приторности словесного намека.
    Безногову я жму руку крепче обычного и тихо говорю на ухо:
   - Я тут малость погорячился. Извини. Я больше не буду, кля¬нусь, как пионер. Смотрите, знайте меру.
   Последние слова я сказал громко. Профилактика пьянства на первом месте у любого руководителя.
   Вечер тепл, безветрен и нежен. Основной костяк прилежно вкалывающих сограждан уже очистил от себя улицы, поспешая, как и положено обывателю последней щепотки двадцатого века, на просмотр очередной порции очередного бесподобного по тупости и промокаемости телесериала. Во всяком случае высосанные из пальца дешевые страсти при всей их впечатлительности и декорации красивой жизни при всей их пошлости удачно полощут и проветривают мозги, точно белье на веревке. Впрочем, моя страна привыкла пошляться на веревках и никак не высушится от экспериментальных стирок. Да черт с этим всем, зато в троллейбусе свободно.
   Протащусь-ка я на пятнадцатом по Суворовскому, по Салтыкова-Щедрина, по Чайковского, по Литейному, по Загородному да по Московскому. Мне нравится сквозь буроватое стекло наблюдать за неугасимой величественностью Петрова творенья, чуждого всякой суетности и временности, топчущих геометрию его улиц и проспектов.
   Стеариновое северное небо оплывает на жесть крыш, туманя трубы, антенны и малеваные рекламные щиты. Пестрый помет голубино-вороньих стай забрызгал карнизы и фризы зданий и, нахохлившись, то ли почивает, то ли почивает, то ли выжидает дармовщину, то ли отлавливает последние градусы светила, что размазанным плевком зависло где-то над Адмиралтейской верфью. Хромированные чучела авто, набитые разномастным содержимым, мельтешат по ходу осмотра, отвлекая. Впрочем, это все, что удручает зрелище. В остальном я купаюсь. Из окна троллейбуса я дышу родной пылью немытых шампунем тротуаров и шоссе. Пыль, она что, улетит. Что там милые ухоженные улочки Эйбергена, Амстердама, Берлина, Котки, Стокгольма, где я некогда хаживал. Мне по нутру эта сырая ширь, винный воздух, перемешанный гулом и матом, эта окраинность Европы, одетая в камень как мы сумели, где только и чувствуешь, где только и понимаешь, где только и воспринимаешь центр мирозданья.
   Рядом, плюхается мужичонка с треугольным личиком, тощей бороденкой и ванильными глазенками в пиджаке от третьей пятилетки. Его кадык, неспокоен, выдавая страсть к болтливости. Я досадливо отодвигаюсь, мне явно не до словоохотливых соседей, я хочу насладиться в одиночестве своим городом.
   - Вон, видите ту арку? - внезапно получаю толчок в бок. Это настолько беспардонно, что я не успеваю возмутиться и мычу:
   - Где?
   Оттопыренный мизинчик, едва не задев мой нос, вонзается в стекло - вон там!
Я наблюдаю добротную арку свежевыкрашенного домины на Владимирском. Под ней дебелая баба с коляской, подале мусорный бак. Картина, лишенная всякой занимательности. Пожимаю плеча¬ми: ну и что?
   - Меня прямо там и забрали, - дергается мужичонка.
   - В вытрезвитель, что ли? - деликатно осведомляюсь я.
   - Нет, в совок девятом. И этапом в тайгу...
   Я оторопело поворачиваюсь к нему. Это ж сколь лет выходит? По логике вещей и времени мой сосед должен уже рассыпаться, истлеть или предстать согбенным трясуном-дедулей. А он, ишь, бодренький какой. Может придуривается?
   - Не смотрите, что я такой живчик, - благодушно тренькает мужичок. -В сорок девятом я весил чуть ли не центнер. Тайга высушила, но и здоровья вдохнула.
   Впрочем, проживи папа Иосиф паву лет подоле, то загнулся бы непременно.
Речь моего соседа не лишена интеллигентности и лишена напрочь всякой злобы. Это уже интересно. На меня как бы пахнуло тем страшным срезом эпохи. Вот он, живой реликт. сталинщины, ее олицетворение и жертва. Дух плесени, покорности и свершений. Обличения того времени, хлынувшие грязным паводком, теперь уже порядком поднадоели, особенно когда они стали использоваться козырными картами в политике. Козыри с годами помельчали. После Солженицына на эту тему я вообще никого не слушал и не читал. Ибо все отдавало повтором и нытьем. Но этот случившийся вдруг мужичок не хныкало и не зануда. Мне кажется, что он да¬же восторжен воспоминанием о.
   - За что вас?
   - За дело. Меня как раз за дело, - частит он, точно балагурит о рыбалке.
Мне это нравится. Обычно правомерно и неправомерно арестованный утверждает, что его взяли ни за что.  Тем боле во времена сталинизма. А этот верещит - за дело. Ну-ка, ну-ка.
    - Видите ли, я - врач. Вернее, тогда был врачом. В нашей парадной жил перед войной один военспец, умница,  башка, уж по¬верьте, я разбираюсь в людях. В мае сорок первого его это самое. За шпионство. Мне сказывал один болван, чекист между прочим, он въехал сам в квартиру того военспеца. Прибегал ко мне за спиртом. Баловались мы этим делом, по праздникам. Гад был, похваливался скольких за эту неделю, скольких за месяц. Ну, нечто подобное вы читали. Об этом сейчас везде пишут. Я не боялся его, ведь его только на подпитии развозило, и он начинал молоть правду. Противно было слушать, но чекист все же. Карающее орудие пролетариата. Кто от ошибок застрахован, человек все же. Короче, отгремела война, я вернулся с фронта, оттуда и он. Посерьезнел, обтесался. О счете уже не заикался. Мы были заядлые марксисты, а за стаканчиком тем паче. А потом возникло это ленинградское дело. Слыхали о нем? Вот-вот. Я во вражеский стан попал и мой приятель, абсолютно далекий от всякой партийности. Я и высказал моему собутыльнику чекисту все что думал. Он мне пригрозил, чтобы я заткнул пельку. Разлаялись мы с ним, аж на улицу выскочили, ну не махаться же в квартире. Под аркой я его за грудки,  он мне по роже. А тут милиция с обходом. Он, видать, за репутацию испугался свою, и сдал меня, вот, мол, поносит строй государственный и врагов защищает, а он чекист-де, стоит на стреме.  Голубые околыши навострили уши, а я смело так и понес. На всех. Выпивши был, не скрою, но не от выпитого, а от паскудства на душе не стер¬пел. Да еще удачно к челюсти чекиста успел приложиться. Я не жалею. Зато, видите, страну посмотрел и от ожирения не умер.
   - Значит бунтовщиком были. Невелика смелость по дурости, - роняю я.
   - Смелость, молодой человек, бывает разная, но это всегда порыв души. Мой порыв был по вере моей. Вот так. – отвечает не мужичонка, не мужичок, но мужик. В войну на амбразуру отчаянные головы лезли тоже по пьянке да по дурости, если думать по-нынешнему, а глубже посмотреть - по  вере да ненависти.
   - А что, по-нынешнему, смелость похоронена?
   - Да черт вас знает. Ерепенитесь немало, мускулами вращаете, внешне храбрые молодцы. А ткнуть - все к своей рубашке поближе, окрыситесь, когда выгоду кто вашу оттяпать пожелает. Ваше время - прагматично, а такое время к смелости не располагает, - воркует мой сосед, и я не знаю что ему сказать.
   - Вот так, повторяет он. - А я люблю ездить мимо той арки, гоже мне это дело. Ну, пора, бывайте, я выхожу на следующей,- и он заторопился к выходу. С виду такой плюгавенький и без¬злобный, щепка изрубленного леса.
   Смог бы я в сорок девятом гавкнуть в морду всевластному че¬кисту даже не правду-матку, как я ее знаю теперь, но хотя бы то что он дрянь и сволочь? Какое мое время? Время иных морд.

2

   Долг, тяжек, тернист и кровав путь к царствованию. Не по сказам и преданиям ведомо то Иоасу,  восьмому парю иудейскому, но по собственной шкуре. Он достаточно испытал, чтобы помнить, он многое перенес, чтобы забыть.
   Когда отец его, Охозия,  был умерщвлен жестоким Ииуем безо всякого снисхождения, мрак страха поселился в теле Иоаса.
   Когда бабка Гогфолия, дочь Ахава, истребила весь царский дом, упустив по недомыслию несколько голов, и сама воцарилась на престоле, мрак ужаса пеленал Иоаса вместо заботливых материнских рук.
   Он не помнил ни убийцу отца своего, ни кровожадную бабку ибо от роду ему был всего год. Но мрак ужаса и страха вошел в него прочною памятью. И еще помнит не материнское молоко, но соленость слез, капавших на розовое чело при кормленьи. И еще участливый взгляд, опасливо переводимый на дверь, когда он разражался нетерпимым детским запуганным криком.
   Он знает и благословляет спасителей своих, и не только спасителей, но и обеспечителей его царствования, да будет сие царствование светлым и довольным для народа и Иоаса.
    Тетка Иоаса - Иосавефа - укрыла дитятю от ищущих дланей Гофолии, от ее хищноносых секулаторов, рыскавших по всем закоулкам с запекшимися кровью мечами, Иоаса не сыскали, да и не особо утруждались, чего ждать угрожающего от мальца.
   Шесть лет был скрываем Иоас в Доме Божием, и как зеницу ока берег его благословенный Иодай, первосвященник Иудейский, муж тетки Иосавефы, душа коего не приняла царствия жестокосер¬дной Гофолии и восстала против творимых ею бесчинств.
    Рос будущий царь Иудейский, незримый для всех, особливо для проклятой бабки. И за то время успел подготовить Иодай восстание в Иудее в пользу Иоаса. И пала нечестивая Гофолия, оросив своею кровью обильно политый допреж сего чужою царственною кровью царский дом.
    И был провозглашен по праву восьмым царем Иоас, верный Господу и избавителю Иудеи Иодаю, коего слушал как отца родного и коему преклоняться не брезговал. И благоугождал Иоас своим спасителям, и царство Иудейское наслаждалось спокойствием и благоденствием, наконец обретенным после стольких лет смуты и истребления.
   И в начале славных своих деяний приказал Иоас возобновить храм, разоренный богопротивной Гофолией, которая все посвященное для Дома Божьего употребила для служения Ваалу. И было то приятно для сердца Иодая.
   Но умер Иодай, ста тридцати лет от роду. Был он оплакан безутешным Иоасом и погребен во граде Давидовом вместе с царями, как ревнитель благочестия и верный охранитель чистоты престола царского. Так почтил своего благодетеля Иоас.
Вскоре скончалась и тетка.
   Остался после них сын. Захария. Плоть от плоти Иодая. Кровь от крови его. Помня об отце Захарии, облек доверием и любовью царь иудейский самого Захарию. Иоас помнит добро!
   Годы, годы, годы. Их неслышное теченье меняет людей, и самое героическое, самое претерпенное предстает внезапно обыденным и разумеющимся. В расцвете сил Иоас, молод Захария. Оба по-прежнему чтут память Иодая. Оба преданы Иудее. Отчего же замечает за Захарией Иоас некую прохладность к себе, замкнутость. Не заболел ли случаем сын Иодая? Не заскучал ли?
    А жизнь торопит брать свое. Сколь услад и радостей она дарит,  бери, пока можешь. Какое наслажденье в старости? Разве что те же воспоминания. Коль не растормошить все чаще насупливающегося Захарию,  то на время гоже и отмахнуться. Экий бирюк, бормочущий что-то себе в нос.
   Как пенится терпкое вино в кубке, как благоуханен запах в комнатах, наполненных прекрасными женщинами, как покладисты и услужливы царедворцы и иные первые люди Иудеи, исполняющие с великой готовностью любое пожелание Иоаса. О, как славно быть царем. И как жаль, что не остановить сладость сего часа и как жаль, что на пути попадается мрачнолицый Захария и толкует нечто несуразное, совсем не подходящее настроению.
   В прошлый раз упрекнуть посмел его Захария в легкомыслии. А на дворе что, война, измена? Под что запрет веселью? Ведь народ сыт и доволен жизнью при царе своем. В храм некогда зайти, ну бывает, недосуг как-то. Окружил себя льстецами да угодниками и вместе с ними на идолопоклонство тянет. Да полно тебе,  Захария, мерещится от постоянной насупленности. Не зришь ты радости. А ведь не ты, Захария, а я, Иоас, с младенчества изведал кошмары и страхи и мне бы пристало жаться к углам,  обременять себя постом, шарахаться от всякой тени, по¬хожей на меч хелефея или его нос. Но я наполнен жизнью и я до¬гоняю потерянное в детстве. Так заслужен ли упрек? Ну решил я поглазеть на идолов Ваала, коим пресловутая Гофолия поклонялась, так ведь любопытно же, что она в них нашла, ну споткнулся, а не поклонился им, ну подговорили меня поглядеть, так не надоумили же. Царь ведь я,  понимаю, что делаю. Ходи иными путями, Захария, не перемежающими мои, не становись укором посреди веселья. Твой отец сотворил меня и я чту тебя, как сына его, не боле. Так что же ты? Почто хочешь омрачить дни мои ныне!

3

    Я вытаскиваю свое тело из метровской банки "Электросилы" и прогуливаюсь по Московскому до остановки маршрутного автобуса к аэропорту. Деньги на такси у меня есть только на одну ходку - оттуда с женой. Таксисты у нас - самый нещадящий народ, в их тачки залезаешь с чувством, что обязан этой колымаге чуть ли не с детства и уже сидишь в одних трусах. Ну их!
   Зацепил меня мужичонка-мужик. Вот так с виду я бы не угля¬дел в нем смельчака, а по нашим меркам он бы сошел за тщедушного хулиганчика, тянущего по весу на пятнадцать суток за неуважение к власти в лице обладателя ее хари.  Я не знаком с теми временами, но могу их представить. Стукнуть опору строя при соглядатайстве других опор да еще и приговаривать при этом - это не хулиганская выходка,  это гражданская смелость. Тем паче, исходящая от интеллигента российского, кто и на муху руку со вздохом скорби поднимал.
   Смелость, смелость,  смелость,  - бормочут мои шаги по мостовой. Выглядеть смелым - это красиво, а каждый хочет выглядеть красиво. Считать себя смелым - это приятно, а каждому приятно быть приятным в других глазах, особенно к каким расположен. Действовать смело - обрекать себя. На гибель, на калеченье, на одиночество, на проигранное противоборство, на месть, на унижение, на слякоть, на мытарства, на презрение, на боль самым близким, падение. Чаще всего - это прямые следствия смелости. Перспективные последствия данных следствий, к тому же не частые, - это обрекать себя на славу потомков, на очищение от лжи, на признание и на покой торжества. Настолько отдалено и романтично последнее, насколько приближено и реально первое. Прав, что ли, мой троллейбусный визави: наше время - время прагматиков, мы берем в расчет реальность, а не тяжбу последствий.
    Гражданская смелость - это или химера, или политический расчет с прицелом. Мужская смелость - это похороны и стоны родных или осуждение под клекот адвокатов обиженного твоею смелостью подонка. Экстремальная смелость - это гонка за жизнью при ее грозящем обрыве. Бескорыстная смелость - бравада пресыщенности или идиотизм потустороннего познания существования. Обывательская смелость - привинчивание лампочки к обнаженной проводке или кухонное умение костерить правительство. Смелость толпы - брести стадом в демонстрации и выкрикивать безнаказанно всякую ересь или скопом добить указанного...
   Есть еще выстраданная смелость, она принадлежит трусам или отчаявшимся. Есть еще одухотворенная смелость, и ею владеют патриоты страны и семьи, менее всего афиширующие этот дар. Да, Боже мой! Сколько бывает смелости. И как трудно обнаружить ее.
   Смелость - всегда поступок, за которым всегда - результат. Сам поступок иногда не требует платы, но результат - без всяких исключений. За него обязательно расплатятся - похоронным извещением, сроком, инцестом, слезами, разочарованием, цинизмом, медалью, премией, начетом, изгнанием...
   У каждого поколения свои представления о смелости. Мое способно поглазеть на экране приключения мушкетеров и подвиги солдат, чтобы здраво оценить и проанализировать их с точки зрения "а можно ли было сделать умнее", но не повторить их. Впрочем, мое поколение тут же ухмыльнется: негде и незачем. Мое поколение как ни одно другое наловчилось нащелкивать на компьютерах и создавать на пленке непреодолимые кошмары и препоны выдуманным геройчикам - этим компенсируется отсутствие всяких потуг на собственную храбрость. Воинскую доблесть прошлой войны мое, рыночное поколение, ценит по стоимости за про¬данный орден. А собственная доблесть в этом направлении присутствует в саунных россказнях под пьяный гогот подельников - у какого старикашки отобрали иль на какую квартиру залезли. Мое поколение предпочитает драться стенку на стенку, ибо так легче укрыться за спинами и легче вонзить нож в спину противника, впопыхах мало кто заметит. Драться один на один - ну уж, извините, мы не в кино, где скорая на привязи за углом.
   Смелость, смелость,  - отстукивают шаги. Раз я думаю так о своем поколении, насколько ушел я от него сам? Или не ушел во¬все?
   Смелость, смелость... Если общество умильно величает смельчаками дезертиров, уклоняющихся от боевых действий пусть и не в праведной войне, но по присяге, то насколько оно само годно быть дерзким в стремлении к лучшей жизни? Оно пошло и боязливо даже в лицемерии и даже само это лицемерие считает отражением волеизъявления смелости.
    Смелость,  смелость... Истинная смелость не гуманна, ибо сопряжена с силой. Силой мышц, силой духа, силой ума, силой прозрения. Однако при том истинная смелость служит торжеству гуманизма. При всей ее порочности.
Что такое порок? - это воплотившийся в реальность поступок, который должен быть, если ты хочешь Быть. Поступок безоглядный и обременительный, перед началом своим имеющий шанс выбора - совершать или не совершать. Это - смелость.

4

   Печаль неразлучна со мной и непреходяща боль моя. Дерзкие крики под игривое вино и распутный женский смех коробят душу мою. Преданы забвенью святыни народа нашего, и царь предался неразумному веселью с теми, кто не чтит их сам и отваживает от почитания самого Иоаса.
   Отчего он стал избегать меня? Отчего слово мое покрывает изжогою чело его? Он бежит правды, он запамятовал память отца моего, он отворотился от веры. Еще не поздно все поправить, остановить Иоаса. Но не слушает он меня, он податлив чужим словесам, в коих змеями упрятаны лесть и похоть.
   Господи, образумь его! Или дай мне силы на вразумление его, ибо люблю я Иоаса тою же любовью, что и отец мой, Иодай. О, что бы он почуял, узрев сей вертеп от спасенного чада, им же и возведенного на царство. О,  как бы пожалел он...
   О, беспутный Иоас, прельщаемый искушениями греха, не только погрязаешь в сей грязи сам, но и толкаешь к тому народ иудейский, который, повинуясь царю и следуя за ним, также отворачивается от Господа и милует взорами языческую скверну и чуть ли поклоняется идолам.
   Я должен потолковать с тобою, Иоас. Немедля.
   Захария твердо направил стопы к царевым чертогам. Впускаем он в них был в любой час с приличествующей уважительностью оруженосцев царских и челяди. Но сей раз вышла заминка. Захарию попросили выждать у порога, у царя неотложное дело.
   Долго мялся мрачный Захария у врат, недвижима и незряча стояла охрана. Наконец вышел посланец царя и сокрушенно мол¬вил, дескать недосуг видеть Иоасу друга своего Захарию, о чем сожалеет Иоас безмерно, но государственные дела превыше даже любви к сыну благословенного Иодая. И буде царь занят и завтра, и всю неделю, а то и месяц. А там видно станет...
    Пошел обратно несолоно хлебавши Захария и внезапно застыл     на месте пораженный, из открытого окна царской опочивальни он явственно услышал женский визг, удалой перезвон чаш хмельных и легкий смех Иоаса.
    Передернуло Захарию с головы до ног. Кинулся он к себе, со¬творил молитву Господу. Боле зреть невыносимо на падение устоев Иудеи. Воззрись же, Боже, и видь. Не гнева твоего прошу на Иоаса, но пособничества твоего в обуздании его, во введение в разум, достойный царя.
   Долго молился Захария, и не раз смежались очи его от усталости, и вдруг то ль услыхал, то ль в воспаленном мозгу отдалась молитва собственная, то ли озарило его догадкою, как откровением свыше - иди к народу, Захария, обличай заблудшего Иоаса...
   Колючий холод пронзил Захарию и застыл в нем. Сотрясся Захария так, что пот градинами оросил чело. Укорить Иоаса и вернуть на путь истинный он рассчитывал при встрече без чужих ушей и глаз. Прилюдно же? Да у Захарии язык отсохнет от робости. Да кто он такой, чтоб винить царя Иудеи? Винить сам народ иудейский!
   Господи, моя душа на куски разрывается от предстоящего. Память отца связывает меня с Иоасом, кровные узы - с народом иудейским, каково мне выступить обвинителем. Пойти против всех. Пламенем слов обжечь близкое мне. Не лучше ль отделиться мне, уйти в пустыню, там в отшельничестве молить Бога, дабы возвратил разум на землю иудейскую. Не за жизнь свою трепещу, но боюсь остаться непонятым и обрести от иудеев презренье и проклятье. Пусть и в заблужденьи пребываемы они, но разве легче мне будет от приговора. А Иоас? Как взгляну на него я, бывший ему подспорьем и подплечьем, коего почитал после отца моего...
Безответны стенанья мои. Даже сердце мое глохнет. От крика моего. А в ушах клокочет звон винных чаш да смех наложниц, и оно
перекрывает вопли мои. Чем прельстился ты, Иоас? Не радетелем веры стал ты, изменив надеждам Иодая, но разрушителем ее. Кто же остановит тебя? Кто одернет распускающийся народ, не желающий отставать от царя? Неужто кроме меня некому?
Господи, неужто... - и слезы текут из очей Захарии.
   И мерещится ему, что отверзаются двери и входят слуги Иоаса с кувшином вина и говорят ему: пей во здравие царя и веселись, и ходи с нами на царский пир, зовет тебя сам царь единиться с ним. И оскал у слуг при том сатанинский.
Прочь, виденье! Прочь!
   Вскочил Захария с колен. Дрожат уста его. Господи, дай же мне силы! Вдохни в меня смелость, готов я совершить то, что лишь я могу совершить.
   Блестят глаза сына Иодая. Долой сомненья. Вдохновенный духом Божиим, он выбрал решенье. Совесть его чиста, а душа преисполнена отваги. О, Захария, знает, на что он идет, против кого он идет. Выпавшее ему поприще неблагодарно и тяжко, слыхано ли видано ли - обличать царя и народ свой в грехе! Неведомо  и как отзовется слово Захарии в иудейских сердцах, чем обернется для самого Захарии. Но не о том мысли: важно, чтобы гневное слово его дошло до народа и царя. Да восторжествует их разум, осененный истовостью духа, искренностью слова и благостью веры Захарии.
   Да пребудет с нами Господь!

5


   Я торчу у остановки автобуса на Пулково. Рядом торчит универмаг "Московский". С баулами, сумками, чемоданами и детьми торчат ожидатели, как и я. Я хорошо торчу оттого, что обнаружил - автобус ходит отныне по расписанию. Я плохо торчу - он прибывает на маршрут через каждые полчаса. Если я не успею на тот, что прирулит через семь минут, следующий рейс окончится около аэропорта минут через двадцать после приземления лайнера. Отсюда: я обязан влезть, вползти, втолкнуться, всунуться, взобраться, вдуться, ввинтиться, вкупориться и пр. в ближайший.
   У меня своя стратегия на этот счет. Я не маячу у парапета, я стою поодаль, облокотившись о рекламный щит. Я все решу внезапной атакой. Кроме того, у меня немалое преимущество - я безбагажный и бездетный.
   Окинув бестрепетным, но изучающим взором конкурентов я спокойно закуриваю. Смелость автобусы берет. Впрочем, в данном варианте это никакая не смелость, а обыкновенное нахальство в необходимых пределах.
   Ну и что: это мое бусидо, согласованное со мною и мною же утвержденное.
Вокруг все мирно. Подходит с тыла пара бледных орясин и тычет что-то мне в руки. Я машинально беру. Буклетик. Сторожевая башня возвещает царство Иеговы. Тьфу ты! Я отшвыриваю возвещенное царство на асфальт. Заколебали все эти иеговисты, адвентисты, мунисты, баптисты и пр. "исты". Я - православный, хотя над этим как-то не задумывался, но мне не нравится, что секты навязывают себя как товар и похожи на зазывал в помойную лавку. Вера - это личное, и с этим не бегают по улицам, не рекламируют как колготки. Кому что ближе, сам найдет.
   Орясины замедляются и гусями изворачиваются ко мне. - Идите-ка, отроки, в задницу со всей вашей макулатурой, - миролюбиво говорю я, держа сигарету в зубах.
    Они недовольно шипят и что-то бормочут в нос, подбирая с заплеванного тротуара невостребованную башню. Сан не позволяет сим глашатаям Сущего связываться со мною, тем более, я знаю как их бить и они о том догадываются. Инцидент исчерпан. Гляжу на часы. Осталось четыре минуты, пара испарилась.
Однако что-то не так. Я интуитивно чувствую это. Кто-то теребит меня за рукав.
    —Эй, дай закурить.
   О, Боже! Отштампованная донельзя дешевая фраза бульварных боевиков и поводов уличных потасовок исходит от троих жлобов, по виду рож, одежда и перегара являющих собой образцы люмпена, гопников, бомжей или бродяг второй степени. Такие вечно отираются у магазинов в надежде, что им что-то перепадет и готовы к любой работенке. Ага, а вон и работодатели. Краем глаза я схватываю все ту же парочку любителей общества Иеговы. Все ясно. И выплевываю сигарету прямо в морду потребовавшему ее.
   До прихода автобуса я успею все сделать. К тому же у меня была утренняя разминка с более качественным составом.
   - Ублюдки!  - спокойно вещаю я. - Вас не сигарета волнует, а то, почему я вот тех хороших парней обидел? А они мне не симпатичны, как и вы. Сколько вам заплатили? Неважно. Лечение обойдется дороже. С кого начнем?
   Троица в растерянности. Такой выбор явно не оговаривался.
   -  Ты че, дурак? - кашляет первый.
   -  Значит с тебя, - соглашаюсь я, и, чуть изменив позу, легко достаю его носком в нос. Он смешно валится под руки онемевших другов под ойк балдеющей толпишки у остановки. Но мне не до церемоний, хотя я бы раскланялся, если бы прозвучали аплодисменты.
    Где там свидетели? Иеговы, в первую очередь? Их как ветром сдуло. Трио не отработало и аванса и глупо мнется передо мной, поддерживая кровенящего собрата. Они боятся слинять, вдруг на отходе я изувечу и остальных. Они все поняли, славные ребята. Эта публика всегда схватывает все с намека. Им нужна команда.
   -  Проваливайте,  - рычу я. - Не портите мне настроения.
   И тут сектор моего обитания сотрясается от истошного крика, липкого и пугающего:
   -  Помогите!
   Как просторно стало на проспекте, как поредел народ, словно было извергнуто - спасайся, кто может. Разве что наша кучка ожидающих автобуса деться никуда не способна, она привязана к маршруту, и потому шарниры шей вынужденно поворачиваются в сторону звука.
   Не связываться - это установка времени. Целее будешь. И этому правилу ныне обыватель следует беспрекословно. Какая там совесть и долг, и обязанность, и сострадание, к черту - жизнь и семья одна. Это - одно из достижений нашего перехода к рыночному образу существования. Девиз джунглей: выживает не столь¬ко сильнейший, сколько хитрейший.
    Но все это чушь, вздор, ерунда и диванные диспуты. Реальность такова: растрепанная девчушка с двадцатилетними парализованными глазами, сфокусированными почему-то в меня, дрожащая осиновым листом и прилипшая к асфальту. Ее плечо сковано осьминожьей хваткой лапы некого джентльмена (он ко мне стоит полубоком, и я лучше вижу его ромбовидную спину, чем ряху). Я сам прилипаю к месту и невольно присвистываю. Я отчетливо вижу также вторую лапу. И в ней - ах, ты тварь, мать твою! У меня профессиональный нюх к таким штучкам, - граната. Обычная добрая ф-I с хорошим поражающим действием. Необычно увидать ее на углу универмага чуть ли не в объятиях вздорящей милой парочки. Я вытираю пот со лба. Внутри - неприятное трясение.
    Отчего такая тишина? Ни воя, ни визга, ни паники. Я уже один? Против тех двоих? Где остальные? Что ж тому идиоту ник¬то не вручил мифы о царствии небесном, куда не впускают затаивших негодование и одержимых им? Впрочем, к черту мысли. Поезд ушел. Красный свет. Это - граната в потно сжатых пальцах.


6

   Иоас с большим неудовольствием оторвался от лакомого волнительного плечика смешливой и податливой прелестницы и скрестил брови на осмелившемся потревожить усладу переминающемся верном царедворце. Иоас был увлечен важным делом, он не рас¬слышал: что там объявился за смутьян, бредящий негодованием во дворе дома Господня? Кому он негодует? Отчего бередят такими пустяками царя, разве не навести порядок без его указаний?
    Поникший царедворец в смущении великом докладывает, что робеют его люди поднять руку на смутьяна лишь потому, что он ведом и близок парю Иудейскому, иначе давно бы все решилось.
   -  Болваны! - рычит Иоас.  - Кто из другов моих смог бы ругать меня. Кто из иудеев дерзнул бы назваться другом мне, коль сподобился он на такое? Не нахожу их в суме моей памяти.
   -  Захария, зовут его, -  гнется спина услужливо.
   Осекся Иоас на полуслове. Вскочил. Гнев исказил приятность лица и сделал его надменным и непреклонным. О,  сей Захария! Привередливая колючка! Верблюжий помет - наступишь и поскользнешься!
    Загудели возмущением, зря царя, пребывающие в его чертогах истинные други его, запричитали присмиревшие девы, заскрежетали зубы верноподданной челяди. Ух уж, этот Захария, ни в чем не знающий меры, не приличествующий даже царю, надо же! - в глумливых мыслях своих дошедший до охаивания народа и самого царя иудейских.
   -  Я хочу услышать сам, - молвил Иоас.
   В чем был, в том и выбежал из дома царского. Еле поспели за ним, сминая ротозеев и зевак, прокладывая дорогу ко двору дома Господня. Не царское дело натолкнуться на спину иль ос¬тупиться о камень. Посему долой ближний и дальний, прочь замешкавшийся - царь желает самолично услыхать порицание о себе и о народе своем.
    Узрел Иоас стоящего на гаваафе Захарию и сузились очи его до щелей, сквозь кои и песчинка не пролетит. Уж не бледен он, но сиз. Он слышит. Он все слышит.
Узрел и Захария подоспевшего царя. Запнулся на миг, но тут же возвысил голос свой, дабы лучше донеслось до Иоаса.
   -  И обличаю я царя Иоаса и народ иудейский, горя раскаянием и печалясь о них, что отступили они от Господа нашего и предались идолам, поклоняются им ко стыду непроходящему...
    А народу-то, народу. Толпится люд, вникает в речь безумца, и косым оком наблюдает царь: кто смущенно главу опускает, кто плюется, кто ворчит, кто со страхом в его сторону глядит, кто руки в обиде сжимает. Да, кто ж спокойно этакое посрамление приимет? Эвон, возмущен народ, доведен Захарией до крайности.
   - Стало быть, народ Иудеи, в грехе закоснел ты, раз, не прекословя, внемлешь порицанию своему? - раздался насмешливый голос по всему двору дома Господня, и стало тихо, как после раската молнии, и умолк Захария, исподлобья хмурясь на люд.
   Посунулся всяк, узнавая царское реченье, обратилась толпа к Иоасу, задичилась своей смущенности, сбитости Захарией. Укор царский не к Захарии, но к ней.
   - Иль в войне пребывает Иудея, иль в бедности? - не успокаивается Иоас, его речь звонка и весела. Но нет веселости в челе царевом, мрачно и удушливо оно. - Что же не зрю я кары Господней за прегрешенья свои и народа, но лишь зрю роптанья полоумного Захарии?
   Верно толкует Иоас. Чем плохо нынешнее житье, что за попреки? Кто таков, что расхрабрился напрасные обличенья говаривать, бесчестя народ иудейский и царя!
   - По-твоему, Захария, и я плох? - взыскует царь. И я отступился от Господа? -
   И взор Иоаса впивается в лик Захарии.
   Нет в нем страха, горько на том лице и еще нечто такое, что отводит Иоас очи.
Ради чего все затеяно, коль не отвечу честно и правдиво на вопрос сей? Для чего стоило выходить на гаваафу, коль убояться Иоаса? Кто тогда его остановит? Се судьба моя, чурайся меня царь иль казни, но загодя все решено и свершиться по тому. Ни память об отце, сопряженная с тобою, ни милости твои ко мне, ни участь грядущая не стреножат меня. Ибо не пожелаешь слушать меня еще раз.
   -  Да, Иоас, ты грешен и плох на царствии иудейском, совращая народ свой и ввергая душу свою в грязь,  - твердо отвечает Захария.
   -  От вина ли ты смел нынче, иль помутился разум твой, Захария? - вскричал Иоас так, что на дальних лугах заблеяли стада овечьи.
-  Я смел от страданий моих за народ свой и от любви к тебе, царь, - проронил Захария.
   И махнул рукой Иоас. Нет нужды продолжать толкование с сим смутьяном,  в пылу собственных бредней позабывшим даже связывавшую их память Иодая и захлебывающимся в оскорбленьях, лаянии на царя и народ. Сколь бед ждать еще от Захарии? Довольно.
   И отдал краткий приказ Иоас, и удалился, сопровождаемый простонародьем и свитою своею, ревностно заглядывающими в его темные глаза и громко поносящими нечестивца Захарию. Ну, поде¬лом ему.
   И был побит Захария во дворе дома Господня камнями. И при¬нял он смерть свою со словами:
   - И да видит Бог, и да взыщет.
***
   И не замедлил открыться суд Божий над Иоасом на учиненное. И вскоре многочисленное войско царя Иудейского было разбито царем Сирийским Азаилом, и мир был куплен всеми сокровищами храма и дворца.
   И после того два раба царские - Завад и Иегозавад - составили против него заговор и умертвили его на постели. И похоронили Иоаса в граде Давидовом, но не похоронили его в царских гробницах.
   И    было то за восемь сотен и восемь десятков лет до Рождества
Христова.


7

   Девчонка хрипит, у нее изранено горло ужасом, она трясется под его клешней русалкой на сковородке. До меня долетают его сбивчивые фразы, фразы отчаяния:
   - Скажи мне да, только - да. Я на все пойду. Я тебя...
   То ли убью, то ли люблю, я не дослышал. А не один черт с таким Муделло? Не сейчас взорвет с собою, так через день после свадьбы удушит, не разобравшись в соплях на платке. Сколько подобных придурков с разворованным армейским арсеналом шатает¬ся вокруг? Чем не способ решения проблемы: ствол к виску иль гранату к груди любимой? И угораздило же меня оказаться здесь и именно в данную минуту?
Но пока я чертыхаюсь, ноги медленно уводят меня за черту его видимости. Спешить ни в коем случае. Равно - как и не мешкать. На что способен вооруженный фугаской кретин, использующий ее как решающий довод не где-то в сарае иль нелюдимом уголке сквера, а на торгово-транспортном перепутье? Подгадал, мерзавец! А зазнобу свою взял в такой оборот, что до смерти будет сниться. Кстати, смерти-то, возможно, ждать и недолго.
   Так, он слишком напряжен, чтобы меня ощутить. Правда, она зацепила меня взглядом надежды, и я делаю страшнейшую рожу и гримасничаю, и отчаянно машу указательным пальцем - не смотри, дура, в эту сторону. Хнычь, соглашайся с ним, говори ему да, ной в ухо, целуй в мурло, падай в обморок, но никоим образом не дай ему понять, что кто-то подбирается к нему со спины.
   Я живо припоминаю случай с год назад на Садовой у "Метро¬поля". Такая же мразь выясняла отношения с подругой при содействии гранаты. Видно, они не договорились. Покорность не наступила. Тогда он выдернул чеку и вжал гранату между животами и с силой притянул жертву к себе. Представляю, что она испытывала в нежданно ставшие последними несколько секунд только расцветавшей жизни... Я ходил на то место следующим утром: на выбитых взрывом стеклах домовой кухни от "Метрополя" еще пятнела кровь, а бравые дворники еще соскребали со стен штрихи тел, навечно соединившихся нелепо и трагически.
   И вот, судя по всему, объявился последователь того урода. Однако я нормально зашел ему в тыл. В два прыжка я достану его в позвоночник, не до жалости. Но - граната! А если и здесь чека уже вынута? Только наверняка. Я снимаю пиджак и расправляю его по ширине рукавов. Еще шаг. Спокойно, девочка, плачь, милая, не прижимайся к нему. Пока не прижимайся. Как славно, что никто не голосит, не нервирует гранатодержца. Машины не в счет. Они не идут в зачет звуков. Толпа благоразумна - ее нет. Угол универмага сплошной из камня, потому из магазина спектакль не видать. Окна верхних этажей как-то сразу все за-хлопнулись. Наверное, от комарья. Да, городское комарье гнусное и вредное. Еще шаг.
   И тут он оборачивается. Она переиграла, слишком упорно не замечала мою рекогносцировку, и он все правильно заподозрил. Перекошенное, как и подобает в таких случаях, слюнявое младенческое рыло. Я сразу вникаю: этот осел не знает, что такое, плац и строевой устав, а гранату он выменял на кучу своих описяных памперсов у знакомого прапорщика-алкаша. И он, наверняка, догадался, что за моими плечами пару лет службы Родине в басурманских ущельях, когда-то научивших меня убивать, чтобы выжить. Мне ничего не стоит применить практические знания снова.
Но этот гад соображает, что граната не только способ добиться признаний от затекшей в скрытой истерике пассии, но и защита от меня. Иначе я его прикончу,  и в этом он почти прав.  Почти - у меня нет времени связываться на полную катушку...
   Он резко сбрасывает лапу с плеча девчушки и вырывает чеку.
   - Ни с места. Взорву всех,  - верещит он довольно убедительно.
   Секундомер включился.
   Я швыряю ему в мыльницу пиджак и с наскоку безжалостно бью в детопроизводящий механизм (таким он ни к чему, честно говоря), тут же мгновенно ребром левой ладони рубя по мускулишкам его правого локтя. Он сгибается, судорожно дергает рукой, и граната, подлетев, уже на пути к земле. Я перехватываю ее на этом свободном падении, как и задумал.
   Еще раньше я выбрал место куда бы ее зашвырнуть, если что. Если что наступило. Семь секунд. Вон в тот промежуток глухих стен - универмага и жилого дома. Слава Богу он пустынен, а от стен ущерба особого не будет, дома еще сталинской закалки.
Шесть секунд. Отпихиваю девчонку и прыжком достигаю точки метания Ну почему мне больше всех надо Жаль пиджак новый сов¬сем Надеюсь тот козел его не облюет Все равно не мешало бы выбить ему челюсть в порядке назидания Ну это после салюта Смыться он не успеет Не сможет И за бабами волочиться с месяц минимум Пять секунд Хороша свинюшка. Теплая Тяжеленькая Давно не держал Вот туда в самый уголочек И самому бы за угол скорее Осколки у этой красотульки пренеприятные Вот же ввязался Самолет поди вышел на глиссаду. Как же я соскучился. Пить хочется Эх и долбанет же Прощай милая Четыре секунды Стоп Стоп рука не сметь Откуда выкарабкалась та горбатая каракатица с двумя карапузами Ходить надо по тротуарам а не дворовыми закоулками Где ж ты взялась блин Какие доверчивые глазенки у малышиков презабавные как же я ненавижу бабулек что за наваждение всегда появляться там где им меньше всего надо быть будь ты неладна на дорогу нельзя сзади магазин лимит мест исчерпан что же это такое пропади все пропадом три секунды господи!  до чего же нелепо глупо безрассудно вот так здесь ни за что ведь столько не сделано не прожито а каково жене кто объяснит ей две секунды за какие грехи выпало все это мне некролог Снежина напишет точно ребята помянут не одним стаканом заплачут у меня тоже глаза мокрые одна секунда поздно не выдерживаю тяжести гранаты приседаю на корточки лучше так сразу и никого не заденет мясо отмоют суки счистят с платьев отскребут со стен совсем как на Садовой при чем же здесь я лучше закрыть глаза... Все!
   Она...  она не взрывается. Я слышу голосок удивленный малы¬ша:  "А чего дядя сидит и плачет?".  Я открываю глаза и растерянно осматриваю гранату. Ах, ты паразит. Сейчас ты мне за все заплатишь. Но какой муляж! Даже меня провел,  паскуда!  Однако нет сил подняться. Но кто-то подает мне руку и сильно вздымает мое обмякшее тело. Молодцеватый мощный сержант с автоматом. Он мне подмигивает и выдирает с запекшихся пальцев игрушку. Я шепчу - Муляж, и меня начинает бить страшный озноб. А если бы...
   В меня входят звуки и изображение. Огромная толпа, милицейские машины с мигалками. Все галдят и сочувственно кивают в мою сторону. Сержант толкает в плечо - Молодец, парень. Я кидаюсь к трясущемуся подонку - я его взорву сейчас не хуже гранаты, но милиционер удерживает словно клещами и доверительно говорит: "Оставь его нам, мы разберемся за тебя". Я верю и остываю. Кто-то дает мне мой пиджак. Он в пыли и скомкан.
   Автобус к аэропорту только что отчалил. Неужели прошло не два часа, а две минуты? Черт возьми, я опоздал на него. А ведь у меня был выбор...

8
вариации к забытым абзацам главы


1. Безумство храбрых сравнимо с безумством гениев. Те и другие безотчетны, непонимаемы,  пугающи и всегда одиноки в моменты высшего напряжения души. Через десятки иль сотни лет в их честь слагают песни и водружают памятники...
2.   Быть отчаянным во всем, настоящим сорвиголовой,  значит -даже в супе бороться с картошкой и в постели жены искать тень врага, но кому-то нравятся и осы...
3.   Задумать дерзновенное в меру своего развития способен каждый. Осуществить - тот, кто меньше всего над этим задумывается...
4.   Перегореть отвагой - работать истопником в степном городке и мечтать о спасении утопающего...
5.   Смелость дремлет во всяком, порою так искусно, что ее не добудиться ревом в ухо об опасности. Смелость так чужда инстинкту самосохранения, что чудеснее всего проявляется при его защите...
6.   Героями не рождаются, героями умирают. Аксиома горя. Что может быть горестнее смерти героя...
7. Величайшие подвиги порождаются величайшим отчаянием и ввергают в качественно новое отчаяние. Выбраться из болота в горящем лесу...
8.   Смелые города берут. Кто их затем восстанавливает?..
9.   Смелость - самый неосмотрительный порок.



Глава 5

1

   Добродетель, состоящая в благополучном перенесении всех бед, скорбей и несчастий, неизбежная и тягостная…
   - Ради чего посмел явиться пред очами моими, неисправимый?
   - Скучно.
   - Ну, коль заскучал, жди от тебя новых пакостей, искуситель.
   - Да без моих пакостей тебе невмоготу бы стало. Кабы все чудаки, коих слепил ты по образу своему и подобию, чем и тешишься, были бы образцами добродетели, о, как скоро они надоели бы тебе. Что за нужда исправлять непорочных. То ли дело – грешник! Возиться с таковыми – вот забава, вот удовлетворение, вот искушение. Починишь его душу, и самому приятно. А не починишь – я к себе заберу.
   - Хам…
   - Кого это мы вспомнили, сынишку Ноя? Прекрасный экземпляр. Папуле ты вот заморочил голову. С толку сбил. Так он с сыном поступил как ты с Адамом.
   - Не заговаривайся, падший.
   - Умолкни, гроза небес. Давай поскучаем вместе.
   - Велика охота терпеть тебя рядом. Сказывай, что замыслил.
   - Да нечего замысливать. Может подскажешь чего? 
   - Да полно рассудка лишился ты. Зрю я: плохи дела твои. Добродетель утверждается, не падки люди на козни твои.
   - Конечно. Ты же им как отец родной, а я так – братишка не по крови. Как всегда ты прав – некуда мне податься, совсем обмельчали двуногие, тебя чтят, меня – гонят. Видно крепко ты их напугал.
   - Дурень, чистые души не испугом творятся, но истинною верою в меня.
   - И не устал ли ты любоваться этим стадом?
   - Тебе то что?
   - Уж и спросить нельзя, сразу сердишься.
   - Радует меня, что все твои выходки бессильны. Кручина твоя значит довольство мне.
   - Куда уж мне до Оплота вечности.
Так то. Сгниешь скоро в аду от одиночества, ибо наперекор воли твоей добродетель победит пороки, и все станут смирными и счастливыми, похожими, ну, хотя бы, на Иова.   
   - Хм, Иов. Что в нем особенного? Разве что усерднее тебе кланяется.
   - Не в поклонах дело, но в образе жизни его, воистину праведном и благочестивом.
   - Эх хватил. Да он потому так благочестив. Что богат и знаменит. Кто с ним посостязается в стране Аравийском?
   - Не вешай напраслины на него, люб мне Иов.
   - Какая напраслина! Ты ему даровал такое изобилие, что любой бы на его месте так же точно тебя благодарил. Мне к нему вовсе не подступиться. Он так к тебе льнет, что тоска берет.
   - Иов непорочен, справедлив, богобоязнен и удален от зла. Тебе у него и вправду делать нечего. А что до богатства Иова, так оно лишь подмога Иову в его честной жизни.
   - Да? А ты испытай своего любимца. Простри длань свою и коснись всего, что у него есть. поглядим тогда как он тебя благословить станет.
   - Зачем мне испытывать того, в ком уверен я. Не мути меня, негодный. Злит тебя, что недоступен Иов тебе, вот и несешь напраслину.
   - Да мне что, ты им упиваешься, как и он тобою. Какая взаимная преданность! Вот была бы потеха, если бы ввел ты его в кручину, лишил бы своего расположения… Осталась бы его любовь к тебе, а?
   - Мне ли чего тревожиться за Иова, паскудник? Мне самому решать что делать без всяких советов, да еще от тебя исходящих.   
   - Вот, разбушевался. Подумаешь, какой-то Иов. Да пусть тешится хоть богатством, хоть благочестием своими. Не хватало мне из-за жалкого человечишки гнев твой испытать. Пойду лучше.
   - Иди, смутитель.
   - Иду, иду. А все же испытание – лучшая проверка доверия. Тогда точно будешь убежден кто чего стоит на самом деле. Все, все, замолкаю, меня здесь уже нет…

2

   Восемь часов вечера. Я тупо разглядываю часы на стене, как меня рассматривает тупая толпа. Я хочу, чтобы меня оставили в покое. Но терпеливо все сношу: после спектакля публике нужно время, чтобы разойтись, выплеснув впечатления. Полицейский катафалк заполнен главными персонажами прошедшей драмы, и ко мне направляется усатый, иссеченный усталостью и знанием человечества, капитан. Требовательно и невежливо он предлагает прокатиться в отделение для дачи показаний.
   - Мне некогда, - флегматично отвечаю я, встряхивая пиджак.
   - Всем всегда некогда, но придется, - бубнит он, встряхивая усами.
   - Я и так опаздываю в аэропорт. – нервно подергиваю плечами. – Кстати, у меня идея, вы меня туда везете, а по дороге я все поведаю. Идет?   
Почему-то мое рациональное предложение  воспринимается капитаном как наглость. Он буреет недоваренной свеклой и цедит:
   - Может еще и ключи от машины? Ну-ка, топай.
   Меня это не злит. Меня сейчас вообще ничего не злит.
   - Я же сказал – опаздываю в аэропорт. Давайте тогда здесь все обрисую, только успевайте записать. 
   - Ты будешь там где я скажу, - страж становится бесцеремонным. – Всякий тут указывать мне будет. Я тебе тут припаяю неподчинение органам…
Все ясно. Капитана заклинило на службе и от мания величия погон. Потерпевший для него воспринимается как и преступник – одна морока. Мне его жаль, вроде бы, но никуда с ним я точно не собираюсь, и даже прощаю обращение на «ты».
   - Командуй перед личным составом или у себя на кухне, - уверенно говорю я, поднимая у кэптена температуру физиономии. -  Вот моя визитка, там телефон, почта, по ней я отвечу на все вопросы и быстро. А также – детально. Вспомнить все, одним словом.
   - Герой, да? – шипит он, машинально беря визитку и читая ее. – Мгм, кгм, кхе, кхе…
   О, Господи, как мне все это знакомо. Магия текста визитки. Я не кичусь своим положением, иначе капитан бы вез меня уже в аэропорт.
   - Ладно, - примирительно говорит он.
   - Бывает, - также примирительно улыбаюсь я, дабы избавить его от неловкости. – Завтра, обещаю, до обеда пошлю свои показания.
   - Давай, - кивает капитан. В общем, ты молодец.
   - Просто гражданин, - без пафоса пожимаю я плечами.
   - А подвезти в аэропорт не могу, служба.
   - Да не надо, доберусь. – мне хочется быстрее убраться. Я протягиваю руку капитану. – Свяжемся обязательно…
   Прохладно. Или это не выветрившийся озноб. Толпа рассеивается сразу как только машина с мигалками уезжает. Show over. 
   Ах ты, черт, забыл сказать капитану, чтобы он не склонял мо. Фамилию в сводке происшествий, да вообще не упоминалась она в пресс-релизе их бойкой пресс-службы.
   За это уцепятся и восславят мой подвиг на весь город, а мне совсем не хочется выглядеть публичным героем, не отличившим игрушку от реальной гранаты. Да и не та это слава – стукнуть пацана по яйцам оттого, что у него помутилось в голове от любви. Вернусь домой, разыщу по справочнику отделение с его лихим капитаном и договорюсь.
   А самолет-то уже наверняка поцеловался колесами с бетонкой полосы. Вот, непруха но коли написано на роду вляпаться – то вляпаешься… Я голосую у тротуара.
   Через несколько минут меня уже чуть подташнивает в тесном салоне задрыпанной легковушки. Шустрый дедок, не иначе ровесник своей колымаги, отважно ведет ее среди автодив, отблескивающих чешуей фар и рекламных вывесок.
   - Мы доедем раньше, чем развалимся? – деликатно интересуюсь я.
   - На все воля Божья, - вздыхает водила, вцепившись щербатыми руками за руль, словно это спасательный круг.
   - Это точно, - соглашаюсь я. – Наша воля только в наших трусах, а все остальное…
   Дедок скашивает глаз в мою сторону, видимо, чтобы оценить – насколько я богохульник, и насколько искренен. К окончательному выводу он не приходит и калякает:
   - Ты не это самое, не из блатных?
   - Нет, а что?
   - Точно заплатишь?
   Я молча достаю деньги и бросаю их на панель приборной доски.
   - А то было у меня, - освежается дедок. – свозил как-то одного заполошного. Умолял гнать, обещал золотые горы, гоношился – спасу, мол, от любого гаишника…
Умный старикашка. Умолк. Чтобы я попросил его продолжить, а коли мне неинтересно, доедем и молча.
   - Ну и? – втыкаю ключ в скважину его красноречия. 
   - А что «ну и»? Ну и… На пятом перекрестке чуть не влетели в черный «мерс». Я нутром почуял, те, кто там, в нем, о правилах не знают, и законы не для них писаны. Еле свернул, но поцарапал. Они же падлы, не с того ряда свернули, а не я. Да, ладно, уже неважно. Тормозятся. Вылезают два шкафа, пальчиком по царапинке, и к моей тачке. Говорят, только из уважения к твоему возрасту бить не станем, но бабки гони. А я к пассажиру своему-то, по твоей милости в дерьмо сели, давай разруливай, орел… А он язык в жопу, прости Господи, а потом еще и подхватил – попросил олуха, стало быть меня, подвезти его… Ага. Ну, напасть кругом – жену три месяца назад схоронил, сын по пьянке развелся, еще и дачку обворовали. Сколь платить, спрашиваю. Они как цену назвали, у меня глаза на череп: за такие деньжищи два «мерса» купить запросто. Откуда у меня такие… Они деликатно, мол, ладно, номерок мой списали, на том и расстались. А хрен, которого я вез, тоже ужом их машины, только и видели. Да черт с ним. А через три денька заявляются в мою однокомнатную те самые двое, мол, плати, дедок, иначе не жилец ты, да и родня твоя тоже. Вишь, как нам просто было тебя сыскать, сыщем и твоих обрезков. Нету денежек, фатерой расплатись. Я чуть не упал. А куды мне супротив тех бугаев, у кого защиты искать. По ним видно – убьют как на асфальт плюнут... Вот так и живем, мил парень…
   - Что, заплатил квартирою?
   - А куды деваться? Они все и оформили. По доброй воле отписал. К сыну в коммуналку перебрался… Да что там, Господь терпел и нам велел.
   Мы подъехали. Аэропорт светится как гигантская черепаха, которой в брюхо воткнули юпитер. Прощаясь, предлагаю дедку связаться со мной, мы раскрутим эту мерзость на весь город. Но дедок тоскливо машет рукой:
   - Да куды там. Потом и от тебя не отделаться. Не надо. Мы привычны ко всему, лишь бы, оно, войны не было.

3

   Жил-был Иов. Во времена стародавние, архипатриархальные. И было у него семеро сыновей и три дочери. А богатства у него было немерено, настолько немерено, что был знаменитее всех сынов Востока славнейший Иов. И всяк восхищался богатствами его и щедростью, с коей встречал всякого благородный Иов. Потому и друзей у него было великое множество, кои разносили во все края света слова про удачу Иова. И еще он был уважаем тем, что не знал гордыни от благосостояния своего. А еще он был почитаем, что выше изобилия своего ставил Бога и пребывал в смиренной богобоязненности, справедливости и добродетельности. Хвала стране, имеющей у себя таких мужей, как Иов.
   Но разве есть что неизменное на этой земле, кроме Господа! Не вихри смертоносные налетели, не вои вражьи вторглись в пределы Аравии, не жаркая засуха испепелила пышность пастбищ и тучность стад, не воры завелись по сусекам, не черный глаз гостевал в доме,  не зависть людская и общий мор… но незнамо как, неведомо от кого, но случилось все то с Иовом.
    Проснулся он в один пригожий день, сотворил молитву, приготовился к утренней трапезе да и обомлел, узрев жену свою. Все было при ней – и ладна, и разумна, и красна, и желанна, однако что-то было не так. Не сватало живой искорки в очах, были они бесцветны, нечервлены, непокойны и заплаканы.
   - Что с тобой, жена моя? – встревожился Иов.
   - Что с домом нашим, муж мой? – прошептала та.
   И так было три утра. И каждый раз вопрошала жена, и каждый раз зрил Иов что исчезают неведомо отчего и неведомо куда богатства его. пропадают от незримой пошести, пожирающей и стада его обильные, и поля его золотистые, и ткани его атласные, и палаты его писаные, а заместь сего – грязь, пыль, смрад, пепел.
   Терялся в догадках Иов и все усерднее молился Ему. Но не прирастало, а убывало довольство, и однажды убедился Иов что он – нищ.
   Прошелся он по поблекшим лугам своим да нашел одинокий застывший след убежавшего агнца, прошелся он по нивам своим да увидел лишь зернышко на стылой стерне. Прошелся он по двору своему да узрел лишь змею, скользнувшую в трещину скособочившейся стены, да жену свою, пригорюнившуюся и растрепанную, бисером седины помеченную.
   - Что с тобой, жена моя?
   - Что с детьми нашими, муж мой?
   Остолбенел Иов от вопроса. Опамятовался, бросился к детям своим, а их и след простыл. И больших, и малых. Никого. Злая тишь: ни смеха звонкого, ни голоса колокольчикового.
   - Что за чудо? Что за напасть? Где сокрылся таинственный недруг? За что такие беды учинил он мне? – возопил Иов.
   - Что говоришь, муж мой? – эхом донесся голос жены.
   Пробормотал Иов что-то нераздельно, но снова вопросила жена:
   - Что говоришь, муж мой?
   И во всеуслышанье сказал Иов?
   - Не согрешил я и неразумное не мыслил о Господе нашем. Наг я вышел из чрева матери моей, наг и предстану. Господь дал и Господь взял. Да будет имя Его благословенно.
    Покачала горестно головой жена, вздохнула тяжко и молвила:
   - Может и обойдется все, исчезнет лихое и вернутся дети.
   Но шли дни за днями, а солнце светлое обходило дом Иова, нет решаясь светом своим рассеять воцарившийся мрак в доме Иова. Приходили к нему друзья, верные, сокрушались, на судьбу сетовали злополучную, да не внимал им Иов, поднимая очи вверх, давая понять тем самым, что все под Богом ходим, и как чему быть, того не миновать.
   А жена все пронзительнее поглядывала на мужа своего, и все мутнее становилось чело ее. Не выдержала как-то, вырвалось наружу сердитое:
   - Да что же ты, муж мой, все бродишь тенью и бормочешь. Уж сделай бы что.
   - Что сделать, жена моя? – отозвался тоскливо Иов.
   - Хоть стену подопри жердью, не ровен час завалится совсем. Или иди на поиски сыновей своих пропавших. Все же дело было бы…
   Махнул Иов рукой на жену свою неразумную, вовсе от горя умом тронувшуюся. Куда ей догадаться, что перечить воле Божией не может он. Коль одолеет кручина, то покориться ей надобно, смиренно нести бремя тяжкое, коль на роду оно написано.
   Только во сне и забывался Иов. Успокаивались выплаканные глаза его, не зревшие пустой обители и докучливых укоряющих взоров жены. И снились ему веселые дети его. шумной ватагой провожающие его на пастбище к стадам несчитанным, и их босые ноги зарывались в изумруд травы шелковой, и их руки тонули под туком остриженным, на солнышке золотом блистающим. Но средь благостного оцепененья слышался ему стон сдавленный, и, словно багровая ледяная туча покрывала небосвод от горизонта до горизонта… И пробуждался Иов, и возвращалась к нему тоска липучая уже не отпускала от себя, и изнемогая от нее, все чаще и чаще повторял бедный Иов – Господь дал, Господь и взял, да будет имя Господа благословенно. И тогда чуточку, но становилось легче. 
   А в довершение страданий – жена любимая. Все упорнее и яростнее пилила она Иова, становясь упрямой и несносной. Теребила она раны Иову словами окаянными, и даже поругивать отваживалась.
   - Да что же ты сиднем сидишь днями, в доме ни корки черствой уж не сыскать, ни сыра заплесневелого, ни ковшика воды. Нет уж мочи терпеть глядя на тебя.
   - Терпи, терпи, жена моя, - с ласковой печалью в голосе урезонивал ее Иов. –
   Смилостивится Господь над нами, и все будет, а коль нет – такова наша участь, и ее не изменить. Так не будем же доживать век свой во гневе, ибо всякая судьба дарована Им.
   Разводила руками жена да делать нечего, сама собиралась да шла: то за подаянием, то за водой. Равнодушно жевал чужие куски от щедрот друзей Иов, окроплял сухое горло вином ли, водою ли – не замечал ни вкуса, ни свежести, ни запаха. А коли и вообще без еды случалось, не роптал – знать так, Господу угодно:

  - Все стерпится, жена моя, лишь бы не померк свет Божий.

4

   Аэропорт напоминает новоселье муравейника, где каждая особь знает для чего она в этом хаосе, а все другие особи для нее кажутся тупыми заблудившимися экскурсантами. Вот гурьба детишек прошелестела вслед за крупнотоннажной матроной, переваливавшейся с ноги на ногу как ветеран сумо. Смуглый абрек, от самих глаз зачерствевший седоватой щетиной, более похожей на клочки бараньей шерсти, в традиционной кепке с носом, которому и Буратино позавидует, о чем-то мурлычет, сидя на плотных тюках. Длинноногая блондинка в намеке на юбку заставляет споткнуться ватагу мужиков, и обвивает лианами рук толстошеего лысого господина.
   Квартет голосистых тинейджеров гогочет так дабы все видели как им весело. Пожилая группка  с музыкальными футлярами степенно подходит к табло и рассматривает его как ноты новой увертюры. Впрочем, в такие футляры можно уложить и автоматы. Может, это новые Серапионовы братья?
   Я протискиваюсь сквозь людскую мешанину к накопителю встречающих. Отсутствие здесь багажа заменяется букетами. В киоске покупаю такой же букет. И сразу ничем не отличаюсь от страждущих конца покоя или одиночества, 
   Я вдруг осознаю, что безумно соскучился по ней, и я так же хочу ее обнять и быть обнятым ею.
   - Вы какой рейс встречаете? – спрашивает меня миниатюрная мадам в серых очках.
   - Ближайший, - наклоняюсь я к ее пушистой головке, отдающей ароматом вечернего Парижа.
   Она мило вздыхает и отходит в сторонку, а я пожимаю плечами. Какая ей разница какой самолет я встречаю. В нем нет делегатов на съезд геев, Киркорова или помощника Президента. Неужто я так странно выгляжу? Или она имела ввиду что-то другое?
   Впрочем, все равно. Вот-вот выпорхнет моя пташка из кишки коридора, и мы уберемся, умчимся, испаримся, исчезнем.
   Когда там? Гляжу на цепочку электронных букв на табло, отыскиваю номер рейса и город вылета и… оторопело в нос наигрубейшее ругательство. Проклятье. Озираюсь вокруг и только теперь замечаю ряд напряженных физиономий, в том числе и миниатюрницы.
   Никто не возмущается, не рычит, не кидается букетом в табло. Стоят, как лошади в загоне, переминаясь, сопя, пофыркивая. Ах, запаздывает самолетик, подождем. Что мы в жизни чаще всего делаем – ждем! Счастья, удачи, зарплаты, отъезда тещи, выборов, приговора, любви…
    Проходит, нет, тянется минута, другая. Пойти покурить, что ли, ибо нет никакого желания видеть встречающих счастливчиков от своевременно прилетевших рейсов от Магадана до Лиссабона. Но мое счастье отодвигается.
    В довершение всему трансляция, ожив, вещает о задержке самого нужного мне рейса по техническим причинам. И все! Замолкла. Информация, вероятно, исчерпывающая. «По техническим причинам» в нашей любимой стране вызывает чаще всего самые недобрые гипотезы. Кому-то вздумалось угнать лайнер в Стокгольм? Обледенела полоса? Не вышло шасси при подлете? Пьян пилот? Или… не приведи, Господи!
   Сердце начинает стучать дятлом о ветки грудной клетки. Примиряет с действительностью лишь слово – «задерживается». Как спасительный круг, в который вцепляются мои фантазии.
   Наш понурый коллектив задержанного рейса тихо отодвигается от выхода, дабы не портить настроение беспроблемным прилетевшим и встречающим. Мы привязаны непонятным ожиданием друг к другу. Равно как и к потенциальным последствиям этого ожидания. Любым последствия – колет мне грудь моя мнительность.
Я закрываю глаза и пытаюсь сосредоточить себя на чем-то другом. Например, подумаю о том самом дедке, что подвозил меня. Кстати, знал бы о задержке, пешком бы прошелся, все меньше парился бы в этой неопределенности. Дедок, впрочем, тоже что-то там ворковал о терпении. Пропади ты пропадом, это терпение, хочется что-то делать: прорваться в диспетчерскую, в комнату стюардесс, в багажное отделение, и пусть на тебя орут, машут лапами, все же не думаешь о той неизвестности с равными исходами.
   А курятник аэропорта живет своей жизнью. Прилетел самолет, улетел самолет. Броуновское движение неостановимо и неизменно: снуют, балагурят, пьют, смеются, ругаются, спешат, покупают, звонят… Меняются лишь лица этой декорации. И только я и такие как я чужие на этом хороводе жизни. Оказывается, как просто изъять человека из всеобщего движения цивилизации – всего лишь выбить из привычного ритма предусмотренных действий, к примеру – по техническим причинам…
   - Да что же такое, Господи, - бормочет около меня женщина, пахнущая затхлым вечером Пулково. – Когда он прилетит? Мы на последнюю электричку в Сосново опоздаем.
   Конечно, это проблемы – опоздать на последнюю электричку. Лишь бы не возникла иная проблема, в сравнении с которой электричка покажется мелочью, тьфу, тьфу, тьфу! Я никуда не денусь. Буду сидеть, стоять, лежать здесь. Я приговорен.
   Терпение, братец, терпение. Все когда-то кончается, как и все становится известным. Все мы в руках Господа, да не отвернется он от нас, и от меня, в частности. Ого, не нервы ли это шалят? Я дождусь. Господь терпел и нам велел. Я закусываю губу до крови. Стерплю. Так легче.   
 

5

   - Ну что скажешь, непутевый? Удалось тебе принудить Иова к богохульству? То-то. Не срамись впредь. Кристально чист и предан мне Иов. И никакими каверзами ты не смог ввергнуть его в гнусь сомнений.
   - Как всегда, ты прав, Истинный. И готов отдалиться я от Иова в смятении, только одно гложет меня.
   - Что еще удумал ты?
   - Ничего. Это не дума, но сомненье. С твоего ведома я лишил его всего. Но все лишения его – богатство, дети, но не он сам. Он тебя продолжает славить, ибо самолично не испытал бед в себе. Если что его в бараний рог скрутит, так возопиет он по-иному? Дай мне позволение на сие испытание, и убедимся тогда в Иове к твоему или моему удовольствию…

***

   Пробудился Иов в промозглый час рассвета, и не в силах уразуметь, что с ним. Все тело пылает, зудит и чешется. Кода набухла и похожа на слежавшийся от зноя песок. Ни рукою, ни ногою не пошевелить. Власы на голове червями шевелятся, тронешь – слетают кровавыми струпьями.
Охнув, приподнялся Иов кое-как и жену кликнул:
   - Что с тобой, муж мой? – в бледном мареве явилась та.
   - Не ведаю, жена моя, - простонал Иов.
   - А я подумала, что открылось тебе, где дети наши, - разочарованно вздохнула жена. – Или решил ты собраться в дорогу за ними.
   - Ой как худо мне, - заголосил Иов.
   Испугалась жена за Иова. Не слышала она доселе, чтобы так кричал ее муж. Зажгла она огонь, дабы разглядеть что за муки овладели мужем, и замерла.
От пяток до темени покрылся муж ее коростой гадкою. Нигде нет малого кусочка тела белого, сплошь язвы мерзкие и чешуя противная, гной липкий сочится.
   Прошептала тут жена, и пуще крика был ее голос:
   - Да что же это за наказание, муж мой?
   - Что со мной? – содрогнулся Иов.
   - Поражен ты проказой лютою.
    Возрыдал тут Иов, ибо услыхал то, о чем и подумать страшно. И не столь причиняла боль хвороба, сколь мысль о стыде позорном. Не человек прокаженный среди людей. Нет ему там места. Жалость, презрение, отвращение, насмешки – вот что его ждет.
   - О, несчастен я, - вскинул руки Иов. – Боже, увидь, как стражду.
   - Нечто не видит, коль не оглох от молитв твоих, - в сердцах сказала жена.
   - Помолчи, жена моя, - воскликнул Иов. – Господь ничего не  творит понапрасну. Знать угодно ему, чтобы со мной так сталось. Доля наша – терпеть, в том и награда нам, и утешенье.
   - Ох ты мне, - всхлипнула жена. – Ты мне все уши прожужжал о Боге своем. А глянь, что вкруг тебя деется. Это за твою любовь к нему ты лишился богатств своих, это за твою преданному к нему пропали дети наши, это за твою покорность к нему ты стал прокаженным! И, видать, Господь у тебя еще и разум отобрал.
   - Не искушай меня, жена моя. Ни словом, ни мыслью не упрекну я Творца сущего. А коль выпало мне жить в терзаньях лютых, буду жить так до самой смерти, ибо на все воля Божья, и коль она такова, знать, такова, не мне перечить ей, а повиноваться и терпеть.
   - Так похули Его и умри! – вскипела жена. – Нет боле мочи зреть и слушать тебя.
   Но Иов вытер слезы, Не взглянув на жену, произнес твердо:
   - Господи, коли угодно тебе, будь по-твоему. Благодарю тебя за муки мои.
   И удалился Иов из селенья, избегая взора людского, лишь бы не тревожить видом своим и страданиями и в одиночестве претерпеть жребий свой.       
   Далеко-далеко зашел он, сел в кучу пепла с черепком в руке, чтобы соскоблить коростную кожу, шелухой слетавшую с тела, где на оголенном месте нарождались новые наросты. И задумался Иов.
   Нашла его тут жена и принесла воды да пищи скудной, но отверг Иов.
И пришли к нему три верных друга для утешения…

6

   Жизнь в аэропорту – микрослепок нашей жизни в целом. Взлетевшие и опоздавшие. Вошедшие и непропущенные. Счастливые и обманутые. Все связаны некой общностью, причастностью, необходимостью спешить и ждать, встречать и провожать, надеяться и терпеть.
   Вот и я смирил все свои чувства до уровня микрогруппы, покорно, как и я, ждущих своей участи. Загадочное в моем представлении (а если – зловещее?) молчание служб аэропорта ввергает всех в тоску. Кто-то сбегавший куда-то сообщает, что, мол, сказали, ждите информацию, что только усилило тяжесть ожидания. Мы неспособны к возмущению. Каждый из нас думает одно: неизвестность – это надежда, а известность – возможный крах всему. Сразу вдруг осязаешь предельно, что существуют террористы, погодные катаклизмы, воздушные хулиганы – ибо это теперь касается тебя лично, и не выглядит абстрактной глобальной угрозой.

    Я уже не в состоянии сидеть. Я измеряю периметр площадки перед табло, сталкиваясь с выводками благополучно прилетевших и встреченных. Ухожу на улицу, перекуриваю очень медленно, а вдруг я приду обратно, и все уже в порядке… Нет, ничего не изменилось, это я определяю сразу как только вошел в здание.
Лучше бы меня рвали на части, изгалялись над моими литературными потугами, распекали у руководства, или закололи задницу пенициллином, чем оказаться в обреченности неизвестности.
    Русские – самая терпеливая нация в мире. Ни одна другая не способна позволять так измываться над собой, как наша родимая. При Владимире все покорно полезли в холодный Днепр. Полтора века с угодливым терпением поклонялись Орде. Смиренно желали многих лет и здравия Иоанну Васильевичу, перепахавшему метлой и собачьим черепом опричнины всю Русь. Радостно взращивали нетерпеливых террористов-народовольцев, осознавших кроткое поступательное реформаторское терпение Александра II, освободителя, как тормоз русскому реформаторству. С благоговейным трепетом внимали Нерону России и с терпеливым непротивлением крепили на себе колючую проволоку ГУЛАГа. Трое забродивших коммунистов-демократов в Беловежской пуще в одночасье порешили союз сжившихся народов при абсолютном терпеливом согласии этих самых народов. Богатейшая в мире держава с превеликим терпением внемлет очередным экспериментам грядущего процветания, не понимая, почему это процветание никак не снизойдет на настоящее, а не будущее время. Почему так привычны мы к термину «русская беда» и так непривычны к термину «русское счастье».
    Русское терпение переросло в терпимость. Она видится как некая неизлечимая болезнь, и в самые дикие ее попытки излечения вспыхивают бунты и революции, перемалывающие собственный народ безо всякой жалости. И потом приходит новое смирение перед своей долей. Это затем провозглашается особенностью или избранностью этого народа. Все это сказалось и стало частью нашего национального характера. Никто в мире не способен так терпеливо сносить хамство негодяя, презрение чиновника, ложь власти, плевок бандита, надменность иноземца, воровство идеи, нищенство достоинства, собачье существование как русский. И разве такое терпение зовется добродетелью?
   Отнимите у матери ребенка, и перед вами возникнет не мать, но тигрица. Отнимите у русского его вселенскую терпимость, и перед вами окажется ребенок.  А ведь никто в мире так быстро не взрослеет как русские.               
   Взять хотя бы того дедка, что подвозил меня. Его обокрали, обманули, нагадили в душу, а он утерся и торочит, лишь бы войны не было. Замечательная черта – находить оправдание своей беды более значимой бедой.
Вот же какие мысли, вот же как я озлился, а самолета все нет. И я уже протоптал народную тропу смиренного ожидания от зала прилета до справочной, все равно что – от себя до космоса.
   С удивлением обнаруживаю, что чувства мои атрофированы, я в некой прострации, даже беспокойство уступает первенство терпеливому ожиданию развязки. Словно во мне взрастает вековая привычка к – будь что будет, что тут изменишь. Это даже не апатия, не состояние души, а осознанный акт деятельности, выраженный предельной пассивностью и покорностью к событию, ибо я не властен над ним. И остается – смириться и терпеть. Я не нравлюсь себе и ничего с этим поделать не могу. Я страдаю от непонятной зависимости обстоятельств и подчинен им.
Что такое порок? – Отказ или отстраненность от поступка, где вместо его совершения – переживание его. Это – терпение…

7

   Посмотрел угрюмо Иов на друзей своих, ничего не произнес, а взял свой скребок и стал соскабливать нарывы тела. Пусть введут они в содрогание друзей его, и удалятся они. Жаль, не соскоблить нарывы на душе. Но сие выше Иова. 
   Но не содрогнулись друзья, не возникли на лицах их гримасы отвращения и не бежали они Иова. Однако остался Иов нем, как рыба. Он не желает боле слов, ибо таковых в вере его осталось мало, и он не поддастся слабости отчаяния, и не будет говорить всуе, как бы ни осознавал незаслуженную обиду свою.
   И сели рядом друзья его. семь дней и ночей взирали они безмолвно но с горечью на Иова. и разодрал каждый из них верхние одежды свои. И  бросали они пыль к небу над головами своими. И плакал, глядя на друзей, Иов, ибо утешали его их преданные сердца. Они обрекали и себя на его участь, оставаясь с ним в беде его, Но что они могли противопоставить этим Господней воле, кроме собственного смирения перед той же волей?
   Вновь приходила окаянная жена. Забрала старую пищу и питье и поставила свежее. Покачала головой укоризненно. Заломала руки и запричитала все о том же, что лучше помереть любимому мужу, нежели так мучиться. Да что понимает глупая женщина, Иов не удостоил ее даже взглядом. Смолчали и друзья.
Но прошло семь дней.
    Отверз уста свои Иов с восходом солнца, откинул в сторону черепок и, кривясь от боли, от пропащей жизни своей, вскричал:
    - Погибни день, в который  родился я, Погибни ночь, в которую зачат был я. Для чего не умер я, выйдя из чрева? Нет мне мира, нет покоя, нет отрады, постигло несчастье.
   И зарябило розовое солнце в блеклых очах его, и пал Иов во влажный от слез его последних пепел.
   И пали с ним, сокрушаясь, друзья его. Всему наступает предел, даже терпению.
Довольный Сатана примчался к Господу протрубить о победе своей. Не так тверд оказался человечишка, как размышлял о том Всеведущий. Знать, есть еще чем позабавиться на земле.
   Но сурово встретил его Господь. И присохли не вылетевшие слова к губам падшего. Грозно насупился Господь, готовый покарать разочаровавшего его Иова и его терзателя. И уже обратил свои очи к земле, но вдруг застыл, обмяк и насмешливо сказал:
   - Ты прибыл с одним, но уйдешь с другим знанием.
   - О чем ты, Глава небесный?
   - Зри! – указал перстом своим огненным Господь. – Зри Иова. И запомни, не состязаться тебе со мной во владении людьми. По делам твоим с ними мой взыск будет. Но не перебороть тебе их служение мне, их веру и терпение.
   Глянул вниз Сатана и вскружилась голова его, что чуть не упал он. Поклонился он Господу и в смущении великом удалился.
   А на земле стоял Иов, осыпая себя пеплом, раскаиваясь в словах своих недостойных и возносил молитвы прощения Господу, ибо от помрачения он исторг слова злые, но ныне вернулся рассудок, и Иов – прежний и преданный Ему.
   И развернулась между Иовом и друзьями его замечательная и возвышенная беседа…

***

   И беседа та, кончившаяся смиренным и глубоким раскаянием перед Всевышним в пепле и прахе, отразилась в части второй книги Иова, учащую терпению в бедствиях, и всяк сможет прочесть ее и принять к сердцу разговор Иова с Елифазом, Вилдадом и и Софаром.
   И за сим вернул Господь Иову благосостояние его и семейство. И прожил Иов 140 лет. И было то задолго даже до времен Моисея.

8
параграфы к неспешному анализу главы

1. Терпеливость – мать покорности и мачеха свободы. Не всякому суждено менять тепло услужливого прозябания на вихри и боль перемен.
2. Если не хватает терпения, значит проявляются проблески уверенности в себе. Если терпеть больше не в мочь, значит вы узнали об этом человеке все.   
3. Разумное терпение – вид активной лени или объективное бессилие. Разумное терпение важно для перманентных открытий, ибо гениальные – спонтанны.
4. Самые терпеливые – бездарности. Уникальное терпение помогает им дождаться своей очереди царствовать над талантами.
5. Американцы – это прагматизм. Немцы – это пунктуальность. Французы – это легкомыслие. Шотландцы – это скупость. Русские – это… И как вы догадались?
6. Терпение рыбака вознаграждается пойманной рыбой. Терпение дурака – сказочной царевной. Терпение подлеца – властью.
7. Аскеты терпят жизнь в себе. Эпикурейцы терпят себя в жизни. Нетерпимость начинается с их смешения.
8. Какое нужно иметь терпение, что бы прочесть книгу. Терпение читателя завершится через три главы.
9. Терпение – самый нудный порок.
 

       
Глава 6

1

   Двадцать один час. Это уже через край. В эту минуту мы должны были подъезжать к дому. Можно болеть терпением, но переполняться ним… ноги соображают быстрее головы и несут меня к телевизору в баре. Время, вперед! – трубит телепрограмма «Время», и я жадно ловлю анонс новостей. Эта программа лучше прочих умеет подавать плохие известия, и я очень надеюсь, что не услышу того, чего не хочу услышать.
   Я не одинок в своей догадке, и за мною подтягивается к информационной отдушине весь коллектив встречающих заблудившийся рейс. Лица одухотворены напряжением так, что в глазах бьется пульс, дыхание заткнуто в сосуды легких, и пальцы щупают воздух. Разинув рты, мы вдохновенно внимаем главным событиям дня по Москве, естественно, и - остальному человечеству вкупе с остальной Россией. No news is good news. Останкино не располагает сведениями о нашем рейсе, и это несказанно радует.
   Еще не счастливые, но временно успокоенные, мы, команда приговоренных к ожиданию, покидаем зрительный зал. Я успеваю на остаток финансов пропустить стаканчик, занюхав ароматом букета. Все веселее.
   Наш отряд уже перезнакомился, и попарно обсуждает проблемы работы, детей, внутренней и внешней политики и Аэрофлота. При прежней власти такого бардака не было, - это общий вывод. Я вспоминаю, как в начале восьмидесятых отсидел трое суток в аэропорту украинского города Луганска, в первые дни нового года, потому что заледенела полоса, и некому было (то ли по причине похмелья, то ли болезни) растопить лед турбомашинами, и жаждавшие улететь дурели вместе с теми, кто не мог встретить прилетающих. Впрочем, сейчас в Луганск вообще самолеты из России не летают.
  Я не встреваю в разговоры и слоняюсь по этажам щебечущего здания. Я борюсь с терпением внутри себя. Все же я должен узнать, что с самолетом, теленовости укрепляют меня в этом почине.
   На справочное не обращаю внимания, здесь ничерта не скажут, если ей указали – не говорить. Это отечественное – как бы чего не вышло. Нет, у меня расчет на конфиденц. И возьму-ка я ее у одного из боссов аэропорта. Он тут какой-то зам, я с ним встречался по газетной работе с годик назад, авось припомнит. Если, конечно, он здесь, а не в домашнем халате просматривает успеваемость сынишки.
   Мне повезло. Дверь подается, и я вхожу в залитый сиренево-сероватым светом кабинет. Мерцают квадраты компьютеров, пахнет кофе, вполоборота ко мне сидит он, кажется, Виталий Михайлович, а за спиною – изящно согнувшаяся к уголку столу шатеночка. Я явно помешал. Ну и пусть – я не надолго.
   - Добрый вечер! Не узнали? – с места в карьер бросаюсь я, с напором начальственной уверенности, чтобы не выгнали сразу.
   - Здрасьте, - бурчит он, вглядываясь в мои очертания. – Кто таков?
   Девица тоже поворачивается. Губы ее чуть пухловаты, а так ничего. Я называюсь полными регалиями, и Виталий Михайлович, как истинно русский человек, которому не ко времени принесло гостей, широко расставляет руки и вопит:
   - А-а-а-а!  Сто лет, сто зим, пропащая душа! Ты где ж пропадал-то? Я после твоей статьи приготовился накрыть поляну, а тебя и след простыл. Хоть бы позвонил. Вот же журналисты, народ какой. Всегда нагрянут, когда не ждешь. Ну это мы исправим. Это – Света, знакомься.
   Я выдержал этот искрящийся поток слов с улыбкою. Прием состоялся. Виталий Михайлович, я верно вспомнил, выкатывается шариком из-за пределов воркующей задумчивости и интима, такой же шебутной, толстенький, коротко остриженный. На столе, как от волшебного вихря, появляется бутылка коньяка и пара стаканов.
   Я не отказываюсь, надо вознаградить себя за переживания. Света отказывается, зато смотрит на меня с легким укором, мол, молодой человек, засиживаться не стоит. Она угадала.
   Упреждая логический вопрос, с чем я пожаловал, испрашиваю у гостеприимца, что за хреновина с моим рейсом.
   - С каким? – переспрашивает он, воткнувшись носом в кулак. – С-час выясним, ух-х, славный коньячишко.
   Он опять усаживается, нажимает какие-то кнопки, берет трубку. Коньяк расслабил и меня, но тревога все-таки теплится во мне, и я с нею вместе наблюдаю физиономию Виталия Михайловича, и то, как она вытягивается. Вот он кладет трубку и вытирает несуществующий пот.
   - Дела, - хмыкает он. – М-да, старик, не радостные новости.
   - Что? – хриплю я, чувствуя как сердце бодается о скелет.
   - Да не волнуйся ты, с самолетом ничего. Он еще не вылетел. По крайней мере еще полчаса назад стоял на земле. А что, кого встречаешь?
   Света смотрит в меня без всякого сочувствия. Кажется, я мешаю больше ей, чем Виталию Михайловичу. Да успеешь ты разложиться между компьютерами, с досадою думаю я, вопросительно уставляясь в должностного представителя Аэрофлота.
   - Забастовка диспетчеров там. Предварительная. На два часа. Вот так мы живем, - выдает Виталий Михайлович.
   Я смотрю на него, как на кудесника, слопавшего кило лимонов и даже не прищурившегося. Я понимаю, почему справочная молчит. Ведь наш народ что: сидя дома у телевизоров он пожалеет и одобрит авиадиспетчеров, решивших позабавиться забастовкой, но в аэропорту на ту же акцию народ воззрится иным оком.
   - Ну, еще по одной, старик?
   Света не отрывает от меня взора акулы, оказавшейся на мелководье. Пить меня больше не тянет. Пора сворачивать аудиенцию, иначе на мен прожгут дыру. Теперь я все знаю. Я пошел. Особой удрученности по этому поводу я не ощутил.

2

   Блистательный царь Сирийский, второй сын Антиоха Великого, не ведающий жалости и милости, Антиох IV Епифан, сверкающий вытканным златом и унизанным камнями драгоценными одеянием, статный, грозный и ослепляющий величием своим и огнем немигающего взора, в коем чудятся и презрение, и насмешка, и гнев, и упоение собственным могуществом, восседает на пышном возвышении, убранным парчой, бархатом и зеркальем атласа.
   Пред ним согбенный, неказистый, худой старик в драном тряпье, дрожащий губами то ль от ветхости, то ль от уничижения в царевой палате средь дородных, сытых и самоуверенных гостей и слуг Антиоха.
   - Эй, как там тебя, Елеазар, что за имя, не вымолвить, не споткнувшись, - речет царь глумливо, и послушно смеется весь собранный двор.
   - Елеазар – сие имя, коему помогает Господь, - кротко отвечает старец.
   - Ну, да, помогает, - весел Антиох. – Что-то не зрел я помощи того, кого ты превозносишь, ни тебе, ни жидкому против меня народцу твоему иудейскому. Говорят, ты, Елеазар, книжник, так поведай мне, что это твой Господь, даже не почесался, когда я истребил тысяч сорок уповавших на его защиту? Отчего ваш Господь не явил силу страшную свою, когда я вошел в храм Ерусалимский и взял от него все, что пожелал. Глянь, старик, я жив, я не испепелен, я не хвор. Я здоров, молод, могуч…
У Антиоха хорошее настроение, он разрушил и разграбил Иудею, и приумножил богатства и воинскую доблесть свои. Можно поразвлечься, потешить себя беседою с сей изгнивающей развалиной, корчащей умника.
   - Что же ты нем, старик? Умори меня, эка честь тебе вести речь с самим Антиохом, - наседает царь.
   - О чем толковать мне с истребителем веры нашей? – глухо роняет Елеазар.
   - Веры? – переспрашивает Антиох, вроде как не дослышав. – Веры, ты изрек, глупый старик? Во что же веруешь ты и народ твой? В воздух, в небо, в помет? А? Отчего же вера не спасла вас от меня? Укажи мне, где то существо, в коего веруете вы? Положим, невидим он и недосягаем, сей ваш Бог, так пусть рыкнет хоть, иль какой-нибудь знак подаст, чтобы прониклись и мы верою в его бытие. Покличь его, постращай нас, бедных. А? Что? Не  слыхать ничего, - Антиох развел руками. -  Где Бог твой, Елеазар? Вот солнце я зрю, как божество. Но не зрю боле ничего.
- Все, на что обращаем мы взор свой, от Господа. Но сам Он не вещь, дабы быть обнаруженным и не нашими очами осквернять его Владычество, - тихо говорит Елеазар. – Можешь ли ты, царь, узреть дух свой? А дух Господень выше твоего, и не с твоею заносчивостью, Антиох, не с твоими помыслами кровавыми жаждать Господа нашего. Он чист и брезгует тобой. Сие не значит, что кара Его минет тебя. Она настигнет тебя. И я верю в это так же, как верю в Господа…
   - Ишь, как понесло тебя. Не возгордился ли ты, случаем, Елеазар, что сведен к беседе со мной. Плевать мне, в общем-то, на твоего Бога. Вот так, - Антиох громко сплюнул на шелк ковра. – Диву даюсь я тебе и народу твоему. Век за веком бьют вас, неразумных, а вы все блеете, как бараны, о Господе вашем, кичитесь верою в него, тычетесь в храмы свои, кои годны разве для амбаров. Да был бы он, нечто не защитил бы вас от  погибели? Да любой благоразумный человек уж давно бы отвернулся от такого дремлющего к пастве своей Бога, да примкнул бы к чему-то более надежному.
   - Ты волен хулить, ибо ты в силе ныне, - поднял вежды Елеазар. – Но тогда я закрываю уши свои, ибо не могу слушать кощунственное. Запомни, Антиох, не отвернуть ни тебе, ни кому иному ни меня, ни народ Иудеи от истинного Господа.
   - Так ли? – засмеялся Антиох, и в смехе его раздался скрежет. – Пусть будет по-твоему. Не буду смущать тебя. Но ведь ты все же гость мой, а посему отведай блюдо мое.
   Антиох хлопнул в ладоши, и слуги его быстро внесли подносы с дымящимся мясом.
   - Ты ведь голоден, Елеазар. Уж не обидь меня, хлебосольного царя, являющего уважение в твоем лице к поверженным мною иудеям. Ешь да выпей за мое здоровье, коль хочешь – за твоего любимого Господа.
   К Елеазару поднесли чаши с вином, бери на выбор любую. Поставили рядом с мясом. Щекочут ноздри запахи, но отворачивает голову старец, текут по его дряблым щекам в седую бороду слезы.
   - За что ты мучишь меня? – шепчет он.
   - Как? – вскричал удивленно Антиох. – Тебе не нравится угощенье мое? Оно ведь от чистого сердца предложено, от жертвенного огня принесенное. Да полно не спятил ли ты, Елеазар?
   Молчит старец, струятся слезы.
   Уразумел Елеазар подвох царя Сирийского. Искушает его Антиох, дабы нарушил он веру отцов своих, отведав запретного. Прикидывается Антиох? Задумал он поглумиться над Елеазаром, над верою его, подсовывая идоложертвенное свиное мясо.
Антиох меж тем вскочил, обошел Елиазара, ногою подвинул к нему поднос и участливо заглянул в мокрые очи.
   - Не пойму я горя твоего, Елеазар, но мню я, обидеть меня желаешь ты. Чем не угодно то, что даю я, а ведь я не каждому щедр, тем паче – рабам, приневоленным мною. Но ты удостоен сего – вкусить пищи от царской руки…
   - Не дождешься, Антиох, позора моего. Лучше умру, - вскричал Елеазар.
И отшвырнул подносы. Разлилось вино. Зашипело в нем горячее мясо. Антиох мановением руки остановил негодующий ропот.
   - Жри, пес, - и ни участия, ни улыбки. Оскал утомившегося играть с мышью тигра.
   Елеазар вздохнул, шагнул к валяющимся кускам мяса и вдруг наступил на них ногою, давя.
   - Вот как, неблагодарная тварь, - взрычал Антиох. – Зрели ли вы, гости мои, слуги мои, что сотворил сей безумец? Он отверг кушанье мое, он отринул благосклонность мою, он попрал радушие мое, он оскорбил очаг хозяина. Что заслужил сей иудей?
   - Смерть, смерть, - разверзлись глотки в едином порыве.
   - Слышал, Елеазар? – схватил его за плечо Антиох. – Я никогда не прощаю обиды. Ты будешь раздавлен, как мясо под твоими стопами. Сгинешь ты смертью лютою. Опомнись же, да исполни прихоть мою…
   - Если ныне я избавлюсь от мучений от людей, то не избегну десницы Всемогущего ни в жизни, ни по смерти, - Елеазар вытер слезы. – Не перебороть тебе, Антиох, дух мой. Бери же тело, терзай его кровавыми лапами своими…
   - Ах ты, засохший стручок перца, - Антиох отбросил Елеазара слугам. – Предать его гибели страшной, дабы крик его был услышан в небе. Так будет справедливо. Каждому по вере его.

3

   Молва донесла до нашей разноцветной клумбы – где я был. Народ обступает меня как явление меня ему. Он предвкушает мои откровения.
   - Не тревожьтесь, братия, самолет не рухнул на просторы державы и не сгорел в поднебесье, - браво оглашаю я свои знания. – Но опечальтесь, сограждане, он еще не взлетел.
   Моя бравада замешана на доброй порции коньяка и на легкости, вселившейся в меня вместо хлипкого мнительного терпения. Черт с ним, буду бдеть в этом незапираемом на ночь человечьем ангаре хоть всю ночь, зато я уверен, что ничего худого не приключилось и страхи испарились.
   Все наперебой спрашивают – что да как. Почему не взлетел. Однако я не хочу подставлять славных авиаторов, а что они бузят, так в нашей любезной Отчизне не бузит лишь ленивый и богатый. Тому отвечаю, что причины объективны, не успели керосин завезти, но вопрос вот-вот решится. Когда они узнают правду, она будет ни к чему среди восторгов встречи.
   И все же я успокоил их, я наполнил их сердца верою в то, что скоро наступит время взаимных объятий. И мне хорошо. Я выхожу на бельэтаж вокзальных хором и с наслаждением дышу вокзальной теменью, прорезаемой цепочками огней вдоль убегающей к городу линейки шоссе и светящимся куполом исторической обсерватории.
   Мне впрямь хорошо, потому что и сам я верю, что иначе быть и не может, что все обойдется, и никакие капризы погоды и людей не продлят нашу разлуку, и вообще все в этом мире обязано заканчиваться удачно.
   Я обретаю некую, качественно новую веру в себя, я ощущаю себя неразрывно связанным с мирозданием, и не я от него завишу, но оно – от меня. Я управляю им и повелеваю – не быть ничему плохому, и так оно и будет. Таков мой логический вывод. Мое состояние сродни возвышенному состоянию Хай ибн Якзана, который умудрился на необитаемом острове возвестить гимн человеческому разуму тем, что без помощи общества самостоятельно выработал законы мышления и логически их применил, если верить андалусцу Ибн Туфейлю. Хай дошел до этих законов неопосредовано – какая там у него практика была среди голых камней и без двуногих, - но все одно приобрел убежденную веру в свое разумное превосходство. Я живу на огромном обитаемом материке. И мой нынешний день равен прожитой жизни, я обрел свои законы, опосредованные на собственных пороках, и теперь я верю в себя и убежден в своей вере. Вот так – неожиданно. Здесь. В ожидании прилета жены. Вот же как озаряет! Кого в ванной, кого в сортире, кого под яблоней, кого ударом тока в лаборатории. А меня – на бруствере аэровокзала. Я совершил открытие. Себя! Разве подобное открытие – не планетарного масштаба? Пока что мигают мне согласно только звезды, но и этого достаточно.
   Я возвращаюсь в цитадель. Меня чуть не распирает от светлых и радужных эмоций – этих внешних выразителях чувств. Все, что задумано, сбудется. Обязательно. У меня интуиция. Согласованная с тою же врою.
   - Ну как, ждем? – вопрошаю я ждущих. Они опять утрачивают живость и в них все больше возникает некая затравленность, когда из кишки показывается очередная счастливая гурьба не нашего рейса.
    Мне вяло кивают головами. Бодрость покидает телеса нашего коллектива, и мне это не нравится. Люди должны улыбаться и верить. Как я.
   - Наш аэроплан уже вылетел, - брякаю я ни с того, ни с сего.
   Я совсем не хочу обманывать этих людей, вовсе не желаю оказаться балаболкой в их утомленных глазах, померкших от неонового освещения. Я хочу вернуть им настроение. К тому же я искренне верю, что самолет действительно вылетел. И не потому, что два часа забастовки – там, - закончились, но скорее внутренней убежденностью, что так оно и есть. Силою своего духа, мощью веры, лишенной самоуверенности, я возжелал, чтобы он уже взлетел. И иначе быть не может. И все тут. Я настолько уверен в этом, что не имею желания сходить за доказательствами к Виталию Михайловичу, который наверняка сейчас полирует стол ягодицами куклы Светы.
   - Вы это точно знаете? – вякнул сомневающийся тип в кепке.
   - Разумеется, - твердо говорю я.
   Дама, интересовавшаяся какой рейс я встречаю, хватается ладошкой за грудь и исторгает из себя:
   - Слава Богу.
   Конечно же, слава, причем вся, - Ему. Я тут ни при чем.
   А все-таки он летит…

4

   Антиох не удосужился даже скосить очи на несчастного Елеазара, обмякшее тело которого поволокли во мрачные закоулки дворца, но внимательно оглядел притихших царедворцев. Неужто они думают, что вздорный старик одержал верх над ним в беседе? Коли так, он докажет, что прав он: страх за свою жизнь перевешивает дурацкую веру в выдуманного Бога, за которого так цепляются и к коему так тянутся проклятые иудеи. Если придется, то он самолично впихнет в глотку свиное обжигающее мясо любому из сего племени, что даже в покоренности своей осмеливается признавать верховенство своего Господа над могучим царем Сирийским, осмеливается воротить носы от могучих идолов, дарующих силу и победу, коим поклоняется сам Антиох IV Епифан.
   - Представить пред очи мои другого иудея, - повелел царь, но остановился и задумался. – Постойте!
   Расторопные слуги замерли, не смея потревожить думу Антиоха.
   - Хватит с меня иудеев, - поразмыслив, сказал он. – Найдите живее иудейку с детьми, тащите их сюда.
   И Антиох, довольный, уселся обратно: се не Елеазар, се сговорчивее окажутся. Узы материнства покрепче веры выйдут, да если поприжать… Антиох покажет, чего стоит их вязнущая в душах вера на самом деле, пренебрежительная даже к победоносному царю Сирийскому, покорителю иудеев. Он устроит еще одно испытание этой веры.
   Ждать долго не пришлось. Усердные слуги втолкнули испуганную женщину с детьми. Антиох насчитал семерых. Они жались к матери и волчатами озирались вокруг. Антиох некоторое время наслаждался их видом, но, наконец, дал знак, чтобы тех подвели к нему.
   - Как кличут тебя, иудейка? – ласково спросил он.
   - Соломонией, - робко произнесла женщина, скрещивая на спелых грудях маленькие руки, и Антиох отметил, что они пригожи для сладких утех.
   - И сыновья все с тобою?
   - Да. Они никогда не оставляют меня.
   - Ведомо ли тебе, кто я?
   - Ты, царь Сирийский, - тихо ответила Соломония и опустила голову.
   - И покоритель иудеев, - жестко добавил Антиох.
   Дети встрепенулись и уцепились за дрожащую мать. В этот миг раздался жуткий крик, полный невыносимых мучений. Он, казалось, пронзил дворец и умчался ввысь.
   Антиох знал причину крика, но лицо его осталось неподвижным. Он поднял палец вверх, как бы сопровождая этот прощальный вопль на земле.
   - Что это? – прошептала женщина.
   - Некий иудей Елеазар наказан за несносное упорство. Надеюсь, ты, Соломония, окажешься разумнее, и я буду снисходителен к тебе и чадам твоим.
Женщина еле кивнула и опять потупила голову. Лики ее сыновей покрылись рябью, то ли от ужаса, то ли от стыда, то ли от ненависти. Сие позабавило Антиоха. Тигр снова взыграл в царе.
   - Вот скажи мне, Соломония, - вкрадчиво начал он. – Отчего народ твой слаб и беззащитен и никак не обретет покоя? То иудеи меж собой грызутся, подобно голодным шакалам, то с соседями сцепятся, то поражаемы великими завоевателями вроде меня. И средь них я не самый жестокий и коварный. Напротив, даже, как зришь ты, пытаюсь понять вас, а поняв – пожалеть.
   - Все во власти Господа нашего, - проронила Соломония.
   Антиох словно ждал такого ответа, в его смоляных глазах вспыхнул огонь.
   - Это что же за Бог такой, никак в толк не возьму, - развел руками царь. – Вы веруете в него, преклоняетесь перед ним, молите его о радении к вам, а получается что ваши слезу, муки, клятвы ему – ни к чему. Коли он так могуществен и всесилен, отчего не обезопасит, не укроет вас от бед не поразит врагов ваших? Ин, ладно, может он осерчал на вас, грешных, но почему тогда не испепелил меня, когда я порушил храм его в Ерусалиме?
   - Рано или поздно Господь воздаст всякому по делам его, - молвила Соломония. – Но не мне судить, не мне слушать. Господь ведает, что к чему, он зрит все, никто не убережется от десницы его. Ты волен хулить Господа нашего, ибо ты пребываешь в мощи, но тленна мощь твоя, а Господня нетленна.
   - Пусть я тленен, - захохотал Антиох, - но ныне я вершу судьбы иудеев, и как захочу, так и сделаю. И может ли ваш Бог помешать мне? Засим, почему бы тебе, Соломония, да сынам твоим, не уверовать в боле сущее и покровительствующее – в меня иль моих богов. А своего Господа отринуть из души, как неспособного к защите уверовавших в него, и даже – не помышляющего о вас. Нечто не доказал я делами своими, что мои Боги выше вашего Господа?
   Румянец гнева позолотил щеки Соломонии, резко вскинула она голову и смело взглянула в черноту очей царя Сирийского, загребла руками сыновей за себя, и стала в сей миг так прекрасна, что Антиох чуть не подавился слюною. Кабы не оказалась сия Соломония строптивицей, не прочь бы украсить ею свой гарем, а щенков ее превратить в евнухов. Чудно было бы ощутить ее трепещущее в сопротивленьи тело, и как бы тогда она вспоминала о своем Господе…
   - Говори, говори, не бойся, - ухмыльнулся Антиох своим мыслям и гордо оглядел внимающих беседе. Разве не видят они, что победа за Антиохом?
   - Лукав ты, царь, но не обольщай себя. Ибо и вознесенный над многими, ты все же человек, но не тщись себя зреть Богом. Бахвальство твое от помрачения плодами удачи твоей. Пусть наш Господь допустил торжество твое за грехи наши, как и воспринимаем мы сию кару за проступки пред заповедями Божиими и в тяжком смирении не противимся сей каре. Но ни один из чужестранных властителей не довлел над нами долго, ибо страданиями мы очищались, а чужеземцев настигала мстящая десница Господня, - Соломония ступила шаг вперед. – Ты, иго наше, Антиох, сириец, но падет оно, когда Вседержитель смилостивится к нам, рабам его. А мы – рабы Господа, и боле ничьи.
   - Стало быть, Соломония, ты упорствуешь в никчемной вере своей и глуха к разуму? – вспыхнул Антиох.
   - Я зачата душой и телом, разумом и предназначеньем своими верою поколений в Господа. И сие не исторгнуть из сердца…
   Подивился Антиох мужественным словам слабой женщины, но тут же грозно насупил брови. Иудейка не поддавалась ему, закоснев в своей вере, она едва ль не насмехалась над славным предводителем сирийцев.
   - Неужто настоль ты предана вере своей, что ради нее откажешься от всего? – выдохнул царь через искривившиеся губы.
   - Надо мною властен только Бог, твоя власть иная. Ко многому годен принудить ты меня, Антиох, но не к прегрешеньям против веры предков моих, - Соломония не спускала пламенных очей с пылающего взора царя.
   И сыновья ее, повинуясь словам матери, так же дерзко впились колючками глазенок в Антиоха.
   Зажмурился он на мгновенье, наваждение Соломонией как женщиной исчезло, перед ним открывалось поле брани, на коем поверженный противник, не признав поражения, пытался восстать на раненых коленях.  – Что ж, Соломония, отступаюсь от тебя я в изумлении, - изрек Антиох. – Пребывай с Господом своим, однако как гостья моя, отведай с чадами своими кушаний моих…

5

   У меня мало не выкатились слезы. Я вложил в этих людей свою веру, я заразил их ею. И пусть она временная, двухчасовая в своем изложении, но в данном отрезке существования она не поддается сомнениям, и ей следуют как непреложному факту, как аксиоме, как символу.
   Любопытно, что двигает нашими устремлениями? Их осуществимость? Нет, не то.
Двуногие часто карабкаются по отвесным скалам неосуществимого. Выгода, польза? О, как бы не так. Сколь бессеребренников явили этому миру доказательства противного. Тщеславность бытия? Это опроверг я сам, недавно. Разум и эмоции? Но это – базис, станина, фундамент. Это – фитиль, по которому струится искрящийся заряд. Фитиль может быть отсыревшим, трухлявым, рваным. Что же тогда?
Как дрова в костер я подкладываю вопросы, зная светящийся ответ. Но вопросами как бы соблюдаю дань доказательствам. Да, вера двигает нашими устремлениями, помыслами и поступками. Вера в предназначение цели (неважно какой, но – своей) и ее достижение толкают нас на действия.
   С колыбели мы начинаем верить во что угодно и в кого угодно: в деда Мороза (самая святая вера наивности), в бяку в темном углу, в улыбку дяди с конфеткой, в завязываемый на шее галстук как символ реноме, в первое увлечение как в любовь до гроба, в дружбу, в правоту кулака, в рекламу, в бездарность начальства и обворожительность его любовниц, в удачную карьеру, в грядущую хорошую пенсию, в благородство детей не забудущих родителей, в страну, в которую можно только верить…
   Вера, пусть и ошибочная, всегда искренняя, при этом понимание ее ошибочности в итоге равно разочарованию. Какое место занимала данная вера в душе, такое количество пустоты там после ее разрушения и останется.
   Вера сознательна и бессознательна. Доходя разумом до определенной цели, впитав в себя иные знания об остановившем внимание предмете или о предназначении своем, сознательно начинаешь верить – в партии, в политиков, в эффективность стиральной машины, в надежность банков, в обороноспособность Отечества, в кислородную дыру, в лечебность голодания, в свет своей звезды, в излечимость бесплодия, в почитание коллегами…
   Бессознательная вера входит в человека без согласования с его волей, намерениями и претензиями. Чаще всего она рождается в детстве и отрочестве, но способна поразить душу и в зрелом возрасте. Можно противиться ей и призывать на помощь разум, как наиболее действенное орудие в схватке с чувствами, эмоциями и некстати явившимся убеждениями. Но действенное – не всегда победное. Порой легче смириться… Самая бессознательная вера – вера в Бога. Истинная, она не утаиваема, но и не выпячиваема, и смешно наблюдать вдруг уверовавших в Господа атеистов вчерашнего дня. Это не вера – это каприз, мода, популизм. Это – очередной ярлык на товар, демонстрирующий собственную значимость.
   Так же бессознательно веришь в справедливость, хотя жизнь нередко предлагает обратное. Бессознательно веришь в истину, хотя толком и не знаешь, в чем она заключается. Бессознательно веришь в себя, хотя вряд ли этого заслуживаешь. Бессознательно веришь в участие к себе, хотя привык вытирать лицо от плевков…
И обжигаешься, обжигаешься, обжигаешься. Но вновь принимаешься за старое, ибо – выкорчевке не подлежит.
   Вера проходит сама, если не глубока или расчетлива, если ошибочна или корыстна. Ее можно и прогнать, настроив все фибры души и мозга против нее. Так происходит с сознательной верой. Над бессознательной не властно ничто. Даже перестав верить в людскую справедливость (что естественно), все равно продолжаешь верить в высшую справедливость. Даже упразднив веру в идеалы, заложенные в душу с детских лет, веришь в то, что они существуют все-таки, но не вокруг тебя и не в этом веке. Одержимость идеей – та же бессознательная вера при всей работе над этой идеей – разума. Но разве разум повелевает ради этой идеи идти на костер, на Голгофу, на плаху, на убийство? Нет, все та же бессознательная вера, закабаляя разум, как инструмент, толкает на исступление, на отречение, на жертву во имя идеи. Нередко такая идея – это внутренний Бог, коему одержимо предан.
   Вера в идею может поразить недугом фанатизма. Фанатизм – это обреченность. Все, что творит фанатик в безумии от своей болезни, ему кажется подвигом, знаковым фактом, но зачастую это бессмысленное деяние и преступление.
   Страдающих полным неверием нет, как бы кто ни уверял, что ни во что и ни в кого не верит – ни в Бога, ни в черта, ни в Минздрав, ни в президента, ни в тещу… Нигилисты вынуждены истово верить хотя бы в свой нигилизм.
   Вера – это влага, коей мы питаем ростки наших чувств. Бесчувственными могут быть только роботы или трупы. По улицам они не разгуливают и не валяются, и в окружающих нас лицах светится та или другая вера, даже если многие из лиц скрыты масками.
   Как в любом человеке, во мне достаточно вер, больших и маленьких. Одна из них исчезнет с приземлением самолета, она родилась в ситуации (ситуативная вера?) и с окончанием данной ситуации излишня во мне…
   Однако я чересчур задумался. Пожалуй, за сегодня мой черепная коробка вполне заслужила отдых, и как она еще не перекалилась или не разлетелась вдребезги…

6

   Царь подал знак и слуги его чинно внесли серебряные подносы с ломтями жареного мяса, кувшины с вином, и в их бесстрастных лицах чуть заметно мелькали то злорадство, то жалость.
   - Как вкусно пахнет, - заметил Антиох. – Вряд ли можно устоять. Приступай же, Соломония, с сыновьями своими, не стыдись.
   Женщина вздрогнула, с ужасом и отвращеньем взглянула на подносы и медленно покачала головой:
   - Благодарим тебя, царь Сирийский, за заботу о нас, но не голодны мы, и коль тебе боле ничего не нужно, то отпусти нас с миром.
   - Как! Ты брезгуешь моим угощеньем? – вскочил Антиох, и его сокрушенность казалась искренней. – Ты обижаешь меня, Соломония! Обижаешь как хозяина, как царя. Разве гоже сие?
   - Отпусти, прошу тебя, - Соломония умоляюще протянула руки к возвысившемуся над ней царю.
   Но Антиох и бровью не повел, не дослушав иудейки, он грозно блеснул очами:
   - Отчего вы, иудеи, такие упрямые? Я по щедрости своей приготовил им отборное мясо от жертвенника. Прекрасное свиное мясо, а ты отказываешь мне в гостеприимстве моем. Глупый старик пред тобою также упорствовал, и ты слышала что с ним стряслось.
   Соломония взглянула на забрызганный остывшим жиром ковер и неубранные куски сморщившегося мяса; она все поняла, и кровь отхлынула от лица ее.
   Она перевела взор на подносы, затем на распалившийся лик Антиоха и тихо произнесла:
   - Я не стану есть твое угощение, Антиох, как бы не гневался ты.
   - Но чада твои, пусть они отведают, - не сдавался царь.
   - И они не станут есть сей мерзости.
   Сыновья в согласии со словами матери с презреньем отворотились от подносов.
Антиох подошел к Соломонии, сверля ее мраком очей, в коих вспыхивали молнии:
   - Не было такого, чтобы мои повеления не исполнялись, и лютая расплата ждет каждого, кто осмелится перечить мне. Это говорю тебе я, царь Сирийский Антиох Епифан, и я никогда не говорю зря.
   Возрыдала Соломония и сотрясаясь всем телом возопила к царю:
   - Ведаю, не знаешь ты жалости. Много на тебе крови народа нашего, ввек не отмоешься. Но заклинаю тебя, если горсть добра осталась в каменном твоем сердце, не изводи нас, отпусти, не отягощая вины свои перед Господом…
   - Каким это - Господом?, - зарычал Антиох. – Тем, что обрекает вас на постоянные беды? Хорош Господь, что тут скажешь. Ныне твой Господь – я! Желаешь не озлить меня, отведай со своими щенками кушаний моих и убирайся подобру-поздорову.
   Женщина застыла, как изваяние. Ее дети взялись за руки и исподлобья смотрели на царя, и в их юных глазах Антиох с удивлением не обнаружил страха, полного настоящего страха, но лишь тоску и покорность судьбе, а еще затаившуюся месть к тому, кто кричал на их мать. И это еще боле озлобило Антиоха – и эти иудеи не склонились перед ним, не признавали в нем властителя, живого Бога. Они предавались на милость своему химерному Господу, презревая тем самым сирийские божества.
   - Воистину я толкую с овцою, - вырвалось у царя. – Она ничего не разумеет. Что же вы за народ такой? Что вы придумали себе за веру, в коей не преступить даже в этакой малости, как насыщение себя чудным мясом, словно из-за сего обрушится небо?
   - Нечистое мясо из нечистых рук. Нет, я и дети мои – иудеи. И мы не отступимся от законов веры нашей, не обесчестим память предков наших. Ты в воле замучить нас, Антиох, но не добьешься того, чего жаждешь, - ответила Соломония.
   - Измучить? – хохотнул царь. – Да ведаешь ли ты какие муки тебе уготованы, вздорная иудейка, коль не исполнишь по-моему? У меня не дрогнет мое, как ты сказала, каменное сердце. Но сколь прочно окажется твое? Вспомнишь ли ты, наконец, что ты – женщина, мать, а затем уж закосневшая в бессмысленной вере своей иудейка? Мое терпение истощилось, последний раз я велю вам взять и сожрать это мясо, иначе сыновья твои, Соломония, сами превратятся в мясо.
   - На все Господня воля, - прошептала несчастная.
   - Быть посему, - ледяным голосом произнес Антиох. – Если воля его такова, я не смею не поусердствовать ей.
   Мановением длани царской неслышно оказались за Соломонией и ее сынами здоровенные палачи с воловьими бичами и принялись нещадно ударять по стенающим жертвам. Увернуться от раскаленных жал тех бичей было невозможно. Антиох нерушимо взирал на расправу и его губы чуть вздрагивали от всякого содрогания исхлестываемых тел. Клочья одежд и кожи падали у ног царя.
   - Ну как, образумилась, иудейка со чада свои? – вскричал Антиох, упиваясь казнью и шалея от нее.
   - О чем ты хочешь спрашивать нас или что хочешь узнать от нас? Мы готовы умереть, нежели отступить от веры и законов наших… - выбивались в ответ слова с иссеченных уст.
   И раздражился тогда Антиох. Почервонели очи его от люти. Веленьем его удалились палачи с бичами. Но коротка была передышка пред новыми пытками, незнамыми и ужасными.
   Соломонию и детей грубо затолкали в некую просторную комнату со смрадным запахом и душную. Следом пожаловал сам Антиох с молчаливою свитою. Средь комнаты горели огни, на коих были разложены раскалившиеся от жара сковороды.
   - Ты сама желала этого, беспутная мать, недостойная мать, дающая на погибель детей своих ради химеры, - молвил, оскалясь царь. – Зри же, чего достигла ты и сыны твои…
    И на глазах Соломонии, обессиленной и помраченной, удерживаемой и обливаемой холодной водой, дабы не теряла рассудка, отсекали у ее сыновей руки и ноги, отрезали языки, сдирали кожу с тел и бросали все это на шипящие сковороды. Антиох не наблюдал за происходящим, он неотрывно глядел на Соломонию, надеясь, что с каждым следующим, идущим на смерть жуткую сыном, та опомнится, бросится ему в ноги и сделает все дабы спасти оставшихся. Но вместо этого Соломония провожала на гибель очередного из сынов своих словами:
   - Творец мира, который образовал природу человека и устроил происхождение всех, опять даст вам дыхание и жизнь с милостью, так как вы теперь не щадите самих себя за Его законы…
   И остался последний, младший сын. Перепуганный и окровавленный, и уже вознесли над ним кривые отточенные ножи, и бросилась Соломония к нему, но к великому изумлению царя не пощады для сына последнего просила она.
   - Умоляю тебя, дитя мое. Посмотри на небо и землю, и видя все, познай, что все сотворил Бог из ничего, и что так произошел род человеческий. Не страшись убийцы, но прими смерть, чтобы я по милости Божией опять приобрела тебя с братьями твоими…
   И сплюнул с досады царь Сирийский и ушел прочь.

*   *   *

   И страдальцем окончил жизнь свою последний сын Соломонии.
   И после страшной погибели сынов своих не выдержало сердце матери и отдала она его вместе с душою Господу.
   И после 12-ти летнего царствования, точно настигнутый Господним возмездием, умер Антиох в самых тяжких и страшных мучениях, пораженный ужасною болезнью чрева, и не было помогающих ему.
   И недолго царствовал сын его Антиох V Евпатор, убитый через два года вместе с Лисеем, воспитателем своим, убитый дядею Димитрием Сотером, который и занял затем наследственный престол.
   И случилось все то за 170 с лишком лет до Рождества Христова.

7

   Что такое порок? – Это произвольное, обретенное или согласованное с разумом состояние души, направляющее наши поступки в жизни или в конкретной ситуации. Данное состояние души способно следовать устоявшимся нормам моральных и иных ценностных ориентиров, совершенствовать их, отягощать их, попирать их, противоречить им, но никогда – ставить эти нормы вне себя. В исключениях – признавать равенство. Это – вера.
   Один мой знакомый писатель проводил презентацию по случаю издания своей новой книги. Когда задремавшая было братия устремилась к халявным столам после официальной части, я отвел его в сторону и после пропущенных пары стаканчиков спросил: «У тебя уже вышла четвертая книжка, в суперобложке и диким по нашим временам тиражом. Тебя могут этак признать знаменитым, особенно, если угощенье понравится. Но сам ты себя кем считаешь?» Он покачал искренней от водки балдой: «Нет, я не великий. Это всякие донцовы и устиновы, шлепают вторсырье конвейером и еще учат нас жить, считая себя великими. Я из их когорты, но оцениваю себя реально». «Каким же, черт возьми?» «Удачливым, поймавшим время за хвост, это браток – конъюнктура, и поверь, она кормит лучше всяких шедевров для избранных». Он не верил в свою избранность. В свой талант. Но он брался за перо и выжимал помет фраз, упакованных потом в суперобложки. Он верил в конъюнктурную удачу и делал на этом деньги. И после он уехал на своей иномарке, а я добрался домой на трамвае…
   Некто О. настолько отсырел мозгами из-за всепоглощающей любви к своей жене Д., что верил всем козням и наветам приятелей, в шутку и из зависти решивших посмеяться над чувствами мужа. Эта вера оказалась так сильна, что привела к иступленной ненависти к своей верной жене, которой он почему-то и не верил. И был упорен в своей вере неверности жены. В итоге О. задушил Д., после раскаялся и прозрел. Прозреть до убийства ему мешала слепая вера ревнивого идиота. Какая романтическая трагедия, если верить драматургу Ш!
Некто С. верил врагам своим, что те не начнут войну против его державы. Собственных маршалов он, опасаясь, частью перестрелял, частью загнал в лагеря (не пионерские). Любые сведения о готовности врага к нападению повелел считать паническими слухами. В итоге вся страна, верившая в прозорливую веру С., вместе с ним оказалась в четырехлетнем кошмаре, потеряв десятки миллионов жизней. Какой пример для истории! Но история, как известно, поучая, ничему не учит…
Некто…некто…некто… И все страдали сами от собственной веры или заставляли страдать других. Голова кругом.
   - …вниманию встречающих рейс… - разносится по аэропорту, и я замираю от названных цифр. – это наш борт.
   Пауза длится нескончаемо. Граждане встречающие развесили уши, но смотрят почему-то в меня. Как в собственный приговор.
   Что она там заглохла, эта девица у микрофона, у нее что внезапно начались роды? Но вот, прокашлялась:
   - Самолет ожидается прибытием через двадцать минут…

8
вопросы к заданным перипетиям главы

1. Приходя в храм молящихся и ставя пред ликом Божиим свечу, разве веруешь в Него настолько, что ничего не просишь и не требуешь себе?
2. Веря в день завтрашний, достаточно ли ты оглядывался на дни вчерашние? И если – да, то насколько осуществился для тебя день сегодняшний, коль переносишь веру свою на будущее?
3. Если смерть собственных детей, принявших ее по вере твоей, не отвращает тебя от нее, то насколько ты чист перед этой верой, и насколько – перед чистым верующим в твою защиту взором жертвенного ребенка?
4. Не вера ли в самые светлые идеалы приводила мир к самым черным итогам. Не оттого ли, что свет лучше заметен на фоне мрака?
5. Веря в истину, способен ли ты нырнуть за ней в нечистоты общества и мироздания без всякого обратного хода? Или лучше декларировать о том в смокинге перед юпитерами? Тогда – веришь ли ты в истинное? Или – хочешь, чтобы мы верили, что веруешь ты?
6. Снимаешь ли ты ботинки веры перед исповедью жизни? Если да – какова твоя походка разутым по ее колючкам? Если нет – скольких ты сумеешь раздавить до горизонта?
7. Оплачиваемали вера? И если деньгами, то не за счет ли чужих судеб?
8. Стоя пред Крестом, веруешь ли ты в Спасителя или только в муки его?
9. Вера – самый душевный порок.


Глава 7

1

   В двадцать лет унаследовал от отца своего Иоафама царскую власть над Иудеей его сын Ахаз. Владычество ко многому подвигнуло юного царя. Ахаз ни в чем не имел смущения и творил то, чего желала душа его. С высокомерною ухмылкою он попрал заповеди Господни и предался идолопоклонству и настолько преуспел в том, что стал приносить в жертву богам языческим детей собственных.
   В начале его царствования царь Сирийский и царь Израильский, еще при жизни Иоафама задумавшие разрушить Иудею, вторглись в нее с воями своими, готовясь обложить Иерусалим. И повелел тогда Господь пророку Исаии взять своего сына Шеарясува и идти к Ахазу и возвестить ему волю свою. И была сия милость не к самому Ахазу, но к потомку дома Давидова и к народу иудейскому.
Исаия, встретившись с Ахазом, сказал ему:
   - Устремленья жаждущих напасть на Иерусалим разрушатся и царства из коих вышли они уничтожатся в должный час. Спроси знаменья о том, Ахаз, и узришь ты могущество Подателя жизни и уверуй в Него и отврати себя от идолов.
    Ахаз, помолчав, отказался испросить знаменья, но и тогда Господь благоволил дать ему оное через пророка. И заключалось оно в рождении Еммануила, который будет питаться молоком и медом доколе не будет разуметь отвергать худое и избирать доброе, ибо прежде нежели младенец Еммануил будет разуметь отвергать хулу и избирать доброе, земля та, которой ты страшишься, Ахаз, будет оставлена обоими царями ея.
   Покрутил Ахаз головой буйной и не внял пророчествам и продолжал следовать нечестивым влечениям сердца. Отправил он послов к царю Ассирийскому Феглафелассару с золотыми и серебряными дарами из храма и просил его помощи против сириян, что продолжали теснить его. Ахаз возымел надежды на иное избавление.
   И Феглафелассар, согласно с желанием царя Иудейского, осадил Дамаск, взял его и умертвил царя Сирийского.
   То-то возрадовался Ахаз:
   - Вот то дело!, - воскликнул он. – Сие – не досужие пророчества, верить коим – погубить себя. Надейся на свою мудрость и сам погубишь всех.
   С тем и отправился царь Иудейский в Дамаск поздравить с победой царя ассирийского. И узрел там жертвенник, устройство коего особенно приглянулось ему.
Подивился сему жертвеннику Ахаз, прищелкнул пальцами от виденного великолепия и распорядился устроить подобное в граде своем и поставить оный вместо алтаря Господня, а последний за ненадобностью отодвинуть в темный угол храма, мол, мало ли для чего еще сгодится.
   На сем жертвеннике языческом принес он богам Дамасским жертвы богатые и воскликнул:
   - Боги царей Сирийских помогают им; принесу я жертву им, и они помогут мне.
   Однако не успокоился на том царь Иудейский и позволил себе неслыханное кощунство. Разбив вдребезги священные сосуды храма на куски, он воздвигнул языческим богам алтари на всех углах улиц святаго града Иерусалима, а также на вершинах домов – для поклонения звездам.
   Ходил Ахаз по граду и любовался на дело рук своих, приговаривая:
   - Узревший блеск светил и дневного, и ночных да возрадуется, ибо то знаки расположенных богов к нам, мающимся. А не зрящий богов своих не пребывает в надежде на их милости и помощь…
   Шестнадцать лет процарствовал Ахаз и в расцвете сил своих нежданно скрутила его хворь пагубная. Стал хиреть царь Иудейский на глазах. У алтарей, посвященных звездам, нескончаемо поклонялись светилам, дабы излечение наступило для Ахаза, и сам он с тоскливою надеждой своей устремлял очи к звездам и ожидал их знаки. Много раз принимал он мерцания с небес как знамение скорой благодати, но становилось все хуже. Звезды либо врали, либо отказали Ахазу в своем могуществе.
   И в один день устремленные ввысь выплаканные по болезни очи царя остались недвижимы, замерла в них безумная надежда, а может, - осознанная безнадежность.
   Был погребен Ахаз в граде своем – Иерусалиме, но тело его не было внесено в гробницу царей.
   Недоумевал всяк, развращенный веселым царствованием нечестивого Ахаза, отчего же не по обряду поступили с усопшим царем, да чего только не бывало в Иерусалиме, ко всему привыкнуть должно. И говорили люди, что де так распорядился заступивший на царство Езекия – двадцатипятилетний младой сын Ахаза, пощаженный в свое время отцом и не преданный жертвенной смерти.
   Однако вскорости примолкли иудеи, перестали задирать головы ввысь на холодные звезды и вспомнили о Господе истинном, ибо Езекия оказался не в меру крут и нравом не в отца своего. Первым делом он восстановил богослужения и истребил все памятники и обряды идолопоклонства. Он уничтожил даже медного Змея, того самого, что сделал Моисей в пустыне, и обретшего покойное место в дщери Сионовой, но к стыду благоверных ставшего идолом суеверного поклонения. Очистились от следов алтарей и углы улиц, и крыши. Простор веры Господней снова наполнил Иерусалим.
   Исчезло веселье, возникло строгое бдение законов и заповедей. Град возвращался к своему изначалию определенной судьбы. Метлами, молотами и ревностию к вере были вычищены остатки Ахазового разгулья, распущенности и неприличия.
Но возник царь Ассирийский, раздраженный резкими сменами божественных символов. А потому вторглось войско ассирийское в Иудею и увело в плен десять колен оного.
   Езекия ни во что поставил отношения ассирийцев с его отцом и отказался, несмотря на трудное и угрожающее стране положение, признать власть Ассирии над собою, тем паче – власть холодных звезд над душами, а еще боле – отказал в выплате дани, наложенной на Иудею и выплачиваемую со времен отца его.
   Однако Сеннахерим, взошедший на царство Ассирийское после Феглафелассара, следовал и его притязаниям, и его вере, потому его удручили дела Езекии, и он стал войском своим против стен Иерусалима, ибо не мог постичь изменений в вере бывших союзников, коя стала иной всего лишь через четырнадцать лет после восшествия на царствие Езекии.
   И восстали две веры друг против друга, и каждого царя питала надежда на первенство его веры.
   Благосклонность высших сил посетила Езекию. Грозный суд Божий не умедлил чудесно поразить воев Сеннахерима, и пошел Ангел Господень в ночь и поразил в стране ассириян сто восемьдесят пять тысяч. И бежал после того Сеннахерим в Ниневию и через несколько лет был умерщвлен двумя своими сыновьями в капище Нисроха…

2

   Двадцать два часа. Время и обстановка теряют свой кабальный смысл – ни я, ни цветы здесь не завянут на всенощную. Гудит голова и урчит желудок, в бурдюке которого уже не плещется и коньяк, растворившийся в жилах. А может я наглотался аэровокзальной пыли и чужих радостей?
   Снова топаю наружу, в сегмент сырой темени, и рука замирает у кармана. Неспешно прогуливаюсь в границах сегмента с букетом под мышкой, словно в парилке с веником. Хочется быстрее убраться отсюда, сжимая теплую мякоть ладошки жены, рухнуть в кровать и выпить тело моей сокровенной сразу – как ошалевший от жажды пьет холодную воду. Как ликер я буду пить ее завтра.
   Кофейная гуща ночи дырявится. В ней возникают светящиеся пузырьки, разгорающиеся до размеров прожектора и иллюминационной цепочки с проблесками габаритов, и все это принадлежит серебрящейся в соку собственного света огромной крылатой сигаре, плавно спускающейся к бетонной тропе в свое стойло справа от меня. Вот шасси цепляются о грешную землю, и запоздавший визг усмиряющихся турбин накрывает меня. Самолет исчезает за углом аэровокзала, уставший и невредимый. Еще недавно бороздивший полы обители Господней.
   Меня охватывает томительное предчувствие свершившегося. Я очень надеюсь, что это – мой орел спланировал в родное гнездо, и моя долгожданная нетерпеливо ожидает команды стюардессы к выходу.
   Оживают динамики, я бросаюсь внутрь поднадоевшего сооружения, внезапно продрогший и окончательно отрезвевший. Там лучше слышно, там акустика не съедается пространством. А я так хочу удостовериться наконец случившемуся поражению Аэрофлота в изнуряющей битве со мной.
   - Вниманию встречающих… Совершил посадку самолет рейса… Выход на платформу номер два…
   Вот оно! Предчувствия не обманули, надежда была не напрасной, и у меня, как у пионера, избранного на слет, комок в горле, точно тромб в суставе. Слава Богу, прилетели! Слава Богу, дождались!
   Наша ватага резко теряет интерес друг к другу и устраивает столпотворение перед заветным барьером. Чувства, которые заполонили всех, сравнимы разве с чувством ожидающих, перед которыми раскрываются ворота осажденного города. Или с чувством стада, которое вместо убойного цеха направили в теплый загон. Но дорожка равнинного эскалатора бежит к нам пустою – мы предвосхищаем события, и к самолету наверняка только подогнали трап.
   Табло выстреливает строчку с названием города, рейса и означенного времени прибытия с итоговой надписью – прибыл. Это вызывает законную иронию у народа:
   - Проснулись…
   - Последнее издевательство…
   - Раньше я хотел первыми расстрелять торговцев, теперь же переставлю их на второе место…
   Я не участвую в этом бурном выражении общественного мнения, что не означает, однако, что я с чем-то не согласен. Но я уже не пастырь, нужда во мне опала, я отхожу в сторонку как мавр. Мне, впрочем, тоже все осточертело: и этот аэропорт, и лицемельтешенье, и хроника текущих часов, и самокопание, и я сам. Язык мой оскудевает, мысли мои исхудали, сюжет мой ковыляет к финишу. Бесконечное море усталости, в котором я плаваю покинутым поплавком. И если я еще не упал здесь, то лишь потому, что меня поддерживает надежда, что все когда-то заканчивается. И ожидание, и миг встречи, и долгий путь домой, и запой одиночества, и сама надежда.
   Между тем нашего полку прибывает. Видимо, мы не представляли собой монолит, и часть встречающих долгожителей рассредоточилась по шхерам аэровокзала, коротая время внемассово. Боюсь, что когда появится первый исходящий пассажир, начнется давка, и мою лапочку просто затрут, и наше торжество будет скомкано.
   - Какой рейс встречают? – две тонконогие девчушки пляшут возле юностью, не тронутой тлением косметики.
   Я отвечаю.
   Они зачем-то резво хихикают, курносенькие пташки, и устраиваются рядом. Верно, я привлекаю их масштабностью, и за моей спиной их фигурки не порвутся при скором натиске. Они, в общем-то, ничего, отмечаю я равнодушно. Где вы раньше были, веселее бы ожидалось, и я бы не метался по пустырю аэровокзала и по своей душе. Увы, теперь поздно: к вам сейчас выползет жеребчик из племени кока-колы, а там появится и моя ненаглядная.
    - Вниманию встречающих. Прибыл самолет рейсом… Платформа прибытия номер два…
Тьфу ты! Нет, я просто балдею от Аэрофлота. Для чего тогда платформа номер один? Или им доставляет особенную радость сводить всех в одну кучу?
    И вот уже к нашей толпе, и без того осатаневшей, примыкает здоровая гурьба с переливами улыбок и парою затесавшихся генералов, не  изведавшая, что значит запоздавший рейс, и чихать хотевшая на наше первенство у барьера.
   - Ох, как прут, осторожнее, - шипит слева матрона, некогда интересовавшаяся у меня нашим рейсом, и, кажется, я знаком с ней вечность.
   Девчушек прижимает ко мне. И они еще раз хихикают и многозначительно произносят хором:
   - Извините, мы не хотели.
   - В самом деле? – с сомнением отвечаю я, вскидывая над головой букет. При таком режиме он превратится в зимний тощий куст.
    Волна раздражения снимается этими отроковицами, и спасибо им на том. не хватало еще перекошенным предстать перед любимой.
   И вот толпа пересмыкнулась и поперла буром. На эскалаторе появился некий дядечка с портфелем, за ним – взъерошенный бугай со спортивным баулом  И поехало: грозди пассажиров. Я отмечаю только первых, остальных заслоняют пришедшие в мощное движение спины.
   Первые вскрики, первые лобзания, первые слезы, первые цветы, затоптанные на полу. Причем, счастливчики оказываются в затруднительном положении. Им хочется выговориться, потискаться,  потереться друг о друга тут же, а на них напирают сзади жаждущие того же, а спереди – непроходимые волнующиеся джунгли встречающих.
   Суматоха, визги, доходит и до мата.      
   Надеюсь, моя голубушка будем умнее прочих, она не ринется в первых рядах прилетевших, как бы не истосковалась по своему мужу. В этакой круговерти мы утонем.
   Теперь уже меня отшвыривает на девчушек, и если они терпеливо сносят мой вес, значит у них большое будущее. Толпа встречающих наконец смекает, что если она останется непробиваемой, то время встреч отдалится, потому нехотя расступается и пропускает сквозь себя потрепанных первенцев рейса.
Действительно, все когда-нибудь кончается, скалы дробятся, редеет сутолока. Уже какой-то долговязый недоросль убирает девчушек, и я, напрягши мыщцы, встаю к барьеру.
   Я волнуюсь, сколько же особей может принять чрево самолета? Идут и идут. Не обращаю внимания на толчки. Я потерял счет ищущим не меня глазам. И вот…
У меня спирает дыхание. Ее я ни с кем не спутаю.

3

   Я, Езекия, царь Иудейский, сын Ахаза, содеявший немало для исправления народа моего и избегший поругания гоимов во граде святом, смиренно припадаю перед тем, во имя коего делал все то.
   Я, Езекия, царь Иудейский, сын Ахаза, доверившийся ангелам Господним и под ними сокрушавший и сокрушавшийся, и ныне зрящий милость и благодать Всевышнего, прозывающийся силою Иеговы и крепостью Господнею, во имя коего делал все то.
   Отныне немощен я.
   Нет во мне удалой силы, нет свежести грозы, нет удачи в теле моем. И вопрошаю я – почто со мною так свершилось?
   Отныне немощен я.
   Тает вместе с силами уверенность моя в правильности жития моего, и уцелевшие почитатели погубленных мною идолов скалятся за спиною моей и предвещают погибель мне за попрание их.
   Отныне немощен я.
   И страшусь я, зревший, какой недуг поразил Ахаза, отца моего, и те же боли находя в себе, и вопрошаю я – почто так со мною свершилось?
Не бахвалюсь, Господи, делами своими и не стенаю от хвори пред тобою. Лишь унылое изумленье говорит устами моими.
   Великая надежда пребывала во мне, что замечено будет усердие мое во имя веры истинной, и не награды желал для себя я от того усердия, не людских восхвалений, не удовлетворенья. Но желал дабы достигло Тебя то, что делаю я, чтобы ведал ты, что Иудея подо мною возвратилась в брега веры, и дабы Ты не отвращал отныне себя от нас, заблудших во грехе, но раскаявшихся.
Великая надежда пребывала во мне, что вершу я правое дело, и то, что оно угодно
   Тебе, то мне засвидетельствовал Ангел Господень, не позволивший ассириянам войти в град наш и порушивший воев Сеннахерима и обрекший его на бесславную кончину.
   Великая надежда пребывала во мне,  что обустрою я страну свою, изведу навеки остатки мерзкого идолослужения в народе иудейском. Неутомимая воля моя и тело устремились к тому, дабы снова обратить иудеев к храму и истинному богослужению их отцов и вознаградить их за понесенные ими потери и поражения в предшествовавшее царствование Ахаза.
   Но сражен я в начале пути своего, и грядущее поприще мое застилает туман неминуемой смерти.
   Отчего же мои упования не взысканы Тобою? Отчего надежды мои хиреют со мною, и я в печали от Твоего безучастия? Отчего обрекаю я Иудею на распутьи, и что с нею станет после меня?
   Близок мой конец, предчувствую я его. И взываю к Господу своему и молю Его – услышь же меня напоследок. Сохранившиеся пока во мне силы употреблю я на слова сии, сохранившиеся во мне надежды употреблю я на голос мой, сохранившиеся во мне слезы окропят речь мою.
    Коли предрешено мне умереть в расцвете сил, подобно отцу моему, и сие возможная кара Твоя и мне за его прегрешенья, то склоняю я главу свою в покорности и приму смертный час свой без трепета и стенаний от боли своей. Все во власти твоей, Господи.
    Коль суждено мне оставить царствование над Иудеей без наследства моего и почить, мню я, в гробнице сынов Давидовых, то заклинаю Тебя, не оставь без десницы своей все  еще не образумившийся народ мой, отврати его от греха и неверия. Пошли ему достойного царя и оплоты веры твоей, дабы не смущала и не гневила Тебя боле Иудея, дабы не подвергались запустению и разорению храмы ее и стыдом не покрывались кости мои. Возликуй над страной моей, Господь, оплодотворяй ее всемогуществом и милостью своими, будь ей строгий и справедливый судия.
Не лишай меня надежды, что услышан я Тобою. Сила Иеговы и крепость Господня называли меня в имени моем, таким пребывал я в сей жизни, таким достойно покину ее. Не прошу для себя я ничего, но уповаю лишь, что не оставишь ты меня в милосердии своем, ибо я – раб Твой, и карать меня либо миловать воистине лишь в Твоей власти. С тем и умолкаю, ибо на исходе силы мои.
   …И в ожидании участи своей поник Езекия, сломленный болями неимоверными, и если еще теплилась в нем жизнь, то лишь потому, что теплилась в нем надежда, что горячие мольбы его оказались не всуе.
   Печалилась челядь и тихо готовилась к неизбежному, стараясь не тревожить бредящего и стонущего царя, и заранее оплакивая, вместе с тоскующим градом, грядущую смерть Езекии. И даже небо посерело дождем, и нескончаемые тучи горестно проливали влагу свою на Иерусалим, как бы прощаясь с кончающимся царем Иудейским. Давно не бывало такой скорбной тишины в домах и на улицах.
Но утром снова вовсю заполыхало солнце, и хмурились недоумевая люди и терялись в догадках, ибо нелепым выглядело веселое солнце в граде, приготовившемся к скорому погребению царя своего.
   А пред самим Езекией вдруг предстал явившийся во дворец Исаия. Иссохшийся царь чуть слышно возблагодарил пророка за приход и попросил последним словом своим утешить его и примирить с…
   Но не дослушал Исаия, и екнуло вспышкой надежды сердце Езекии, когда прервал его пророк и изрек:
   - Не хорони себя годный к царствованию над Иудею на многие лета. Выздоровеешь ты, ибо зрел я чудесное знамение, и, стало быть, Господь услышал мольбы наши…

4

    Мне тесно. Я раздвигаю людей, барьеры, аэропорт, мир, космос, бытие. Все это перестает существовать как смахнутая с плеча докука, и объективная истина заключена в это мгновение в ней, идущей ко мне и улыбающейся сквозь счастливые паутинки слез, единственной, желанной и неотъемлемой.
   Она – украшение цветов, которые я передаю в ее руки, чтобы высвободить свои для объятий. Она приникает ко мне, влажня щеку, и наше забытье представляет собой высшую ценность жизни. Что в сравнении с ним то, чем я жил сегодня, вчера, в детстве, в утробе матери? Что меня поддерживало весь день, меня, невыспавшегося, голодного, утомленного? Конечно же, надежда, что мы обязательно встретимся. И этот миг наступил.
   - Я так по тебе соскучилась, - щекочут ее губы мое ухо.
   - И я, - скупо говорю я, ощущая прилив сил, способных разнести к чертовой матери аэропортовский сарай, дотянуться до неба за звездой… Но что те звезды, если предо мной лучшая из них.
   Все чепуха: и опоздавший самолет, и ночь на дворе, и инфляция в стране. Мы принадлежим друг другу, и я вдыхаю возвращенный аромат мягких волос и сладость доверчивых глаз. Домой, домой! Немедля. Я хочу закрыть занавес.
   - Как ты жил без меня? – мы уже на стоянке такси, а я этого не заметил.
   - Да вот видишь, без денег остался, хорош, нечего сказать, - беззаботно мигаю я. – Разве что на цветы осталось.
   - И еще на выпивку, - с легкой укоризной поправляют меня.
   - Ты не права, солнышко, это меня угостили в период бдения здесь.
   Мы болтаем о чем-то малозначимом, о каких-то глупостях, что и понятно, нам нужно время придти в себя, и не посторонним ушам слышать то, что интересно двоим.
К тому же что ответить мне? Правду о Корине, о гранате, об отказе от престижной должности? Я очень надеюсь, что все это никогда не станет ей известно. Да, в меру собственной испорченности и добродетельности, я надеюсь, что ничто не омрачит нас.
   Я надеюсь, что мои бойцы не проинформируют ее вместе с Низминым, что я остаюсь работать в конторе – она хотела, чтобы я оттуда ушел.
   Я надеюсь, что милиция не пришлет свои вопросы по моему домашнему адресу о случае на остановке с гранатой – она хотела, чтобы я никуда не встревал и был жив.
   Я надеюсь, что Корина чиста и не наградила меня пакостью – она хотела, чтобы я был ей верен.
   Мои надежды связаны с сокрытием моих пороков. Значит, в данном случае и надежда – порочна?
   Боже мой! Это в самом деле так или же я настолько зациклился в поисках человеческой порочности на собственном примере, что продолжаю по инерции все, возникающее во мне, относить к порокам?
   Этак я дойду до настоящего бреда. Любой нормальный обыватель рассмеется мне в глаза, если я объявлю ему, что надежда – порок. Или покрутит пальцем у виска, или сплюнет, но дальше со мною говорить не станет.
    А, может быть, во мне живет несколько надежд, обращаемых к хорошему, и к плохому? Так сказать, порочные и добродетельные надежды. И если их классифицировать, то…
   - О чем ты задумался?
   Я вздрагиваю. В самом деле – о чем это я? Какие отвлеченные мысли могут витать в долинах моей башки, когда рядом она! Болван!
   - Согласен, - вырывается у меня.
   Она с легким испугом смотрит в мое мурло, которое, по-моему, в этот миг схоже с бандитским, помещенным в приют для умалишенных.
   - Ты не заболел? – она уже волнуется.
   - Нет, все нормально. Просто я не расслышал тебя. Мне показалось, что ты сказала, что я у тебя самый-самый, - вдохновенно вру я.
   Я целую ее, получая заслуженное удовольствие и освобождение от дальнейших расспросов. Подъехавшее такси снимает все вопросы.
   - В центр, - командую я, и мы прытко стартуем.
   Она достает из спортивной сумки деньги (она ненавидит чемоданы и предпочитает легкую поклажу при следовании в любых направлениях, и я уважаю ее и за это) и передает мне, затем бормочет: «Ну, с делами, надеюсь, все?», и кладет мне голову на плечо.
   Я тоже надеюсь. Опять.
   А как это – хорошо или плохо?

5

   Пораженный словами Исаии, поднялся Езекия:
   - О каком знамении говоришь ты, пророк? Уж не смеешься ль ты надо мною, не внушаешь напрасного?
   - Нет, царь. А зрел я: возвратилась назад на десять ступеней солнечная тень, которая прошла по ступеням Ахазовым. Выдь и узри – нет боле туч над царством твоим, но есть свет, дарованный тебе Господом.
   И взяли пласт смокв по наущению Исаии, приложили к нарывам Езекии и выздоровел он на третий день.
   Боясь поверить в свершившееся, царь ощупывал себя, приседал, подпрыгивал, вертелся, сжимался с щемящим чувством – вот-вот заколет, запечет, согнет в дугу, расцветут на теле новые язвы, и захолонет он навсегда…
   Но ничего не кололо, не болело, не одолевало, кожа оставалась упругой, и ни один нарыв боле не обезображивал ее, и Езекия медленно укреплялся в мысли, что не сном явился пред ним Исаия, что проклятая хворь действительно отступила, ушла, исчезла, и Господь снизошел к его мольбам. А удивленные и радостные взоры слуг, не могших скрыть восхищения пред чудесным превращением обреченного царя в здравствующего, довершали осознание Божией благодати.
   И возрадовался, возликовал Езекия и вознес избавителю молитву:
   - Я сказал в себе: в преполовение дней моих должен я идти в ворота преисподней…Жилище мое снимается с места и уносится от меня, как шалаш пастушеский; я должен отрезать подобно ткачу жизнь мою. Он отрежет меня от основы. День и ночь я ждал, что Ты пошлешь мне кончину… Как журавль, как ласточка, издавал я звуки, токовал как голубь; уныло смотрели глаза мои к небу: Господи! тесно мне, спаси меня… Вот во благо мне была сильная горесть, и ты избавил душу мою от рва погибели, бросил все грехи мои за хребет Свой. Ибо не преисподняя славит Тебя, не смерть восхваляет Тебя, не нисшедшее в могилу уповают на истину Твою. Живой, только живой прославит Тебя, как я ныне; отец возвестит детям истину Твою…
   Огласился Иерусалим песнопениями и молебнами во главу Господа, явившего зримую милость свою к благочестивому царю Иудейскому, воскурились жертвенные дымы и фимиамы, повеселел люд, предался празднеству, разнеслись вести по округам и границам о нежданном, но чудесном избавлении Езекии от болезни его неизлечимой.
   Довольный царь пригласил к себе пророка Исаию, радушно потчевал его и признался:
   - Уж было я совсем смирился, Исаия, не оставалось во мне ни песчинки жизни, и готовился я к иному исходу и не противился тому. Но только надежда удерживала меня на издыхании и, точно искорка угасающего костра, еще светилась и согревала, и надежде той суждено было сбыться и спасти меня.
   Исаия насупил брови и ответствовал строго:
   - Не бахвалься, человече. Надейся не на человеков и на себя, но на Господа нашего, иже с Ним ты, царь или не царь. Последняя надежда всегда должна быть обращена к Богу.
   - Так моя надежда была последней и к Нему и была обращена, - не понял Езекия пророка.
   - Оттого и храни сбывшееся в сердце своем и уповай на милость Господню и Дале, но не хвались содеянным и собой.
   Царь Иудейский смиренно склонил голову.
   Исаии был обещан великий почет, но не внял заботам Езекии пророк и удалился, предпочтя скромность и уединение.
Недолго печалился решению пророка царь, ибо возвратившаяся в него жизнь, как свежесть полноводья после засухи, забурлила в нем. Наполнилась душа его замыслами очередных деяний.
   Однако замыслы замыслами, а дела делами. Как раз дела-то и приходилось откладывать. Не по вине Езекии. Весть о его чудесном исцелении проникла повсюду, вызвав где радость, где изумление, где озлобление. Но если злобящиеся пребывали в сокрушении и бессильно скрежетали зубами, если изумленные гадали – правда ли достигшее их ушей, то радостные уже посылали своих послов в Иерусалим с поздравлениями.
   Прибывшие ахали и восклицали, славили царя и могущественное провидение, возвратившее ему жизнь, оставляли богатые дары и клятвы в вечной дружбе, отбывая восвояси, а вместо отбывших появлялись новые, и все повторялось. И коль сие пока не утомляло Езекию, то отдаляло его от задумок своих.
   И вот однажды пожаловали в Иерусалим послы из самого Вавилона – от царя Вавилонского Меродаха Валадана…

6

   Человек живет надеждой, вспоминаю я название какой-то книжки.  Или это расхожая фраза? Вот же втемяшилось, не отвязаться. По идее все должно выветриться, и сосуд должен заполняться вином моей жены, но, видимо, я переусердствовал в собственной настройке на нынешние сутки, и даже, если и выключусь, то существует какой-то срок торможения. И пока она дремлет на моем плече, а колеса шуршат по асфальту, таксист, слава Богу, не болтлив, я отдаюсь на очередное нашествие мыслей, все же ощущая, что они становятся рыхлее, суше, примитивнее. Все–таки торможение пошло, не обессудьте.
   Надежда обитает в каждой особи, причисляющей и не причисляющей себя к существам разумным (и у собаки, рыскающей по отбросам или поджимающей хвост у ресторанной кухни имеется надежда на необглоданную кость).
   Если отбросить в сторону приземленные желания, на осуществление которых надеется каждодневно двуногое создание, то его самые потаенные и большие надежды называются мечтой. И ради ее достижения, подпитываемый ее энергией, он проявляет ту активность, ту ретивость, то напряжение мышц и мозгов, на которые суммарно аккумулируется заряд величины данной мечты. У одного такая величина определяется расстоянием от земли до неоткрытой планеты, у другого сроком проникновения и гарантированной усидчивости в Кремле, у третьего – реестром загубленных душ для роста звезд на погонах, у четвертого – количеством использованных женщин ради поддержания должной эрекции…
   Неосуществленные мечты не умирают, они превращаются в обычные надежды, подобно необременительной родне, проживающей на жилплощади твоего бытия и изредка напоминающих, что и их кормить надобно.
   Самые истовые надежды присущи больным и ворам. Первые скрепляют себя веревками надежд на выздоровление, даже если накануне узнают окончательный диагноз; вторые убеждают себя наркотиками надежд, что именно они не попадутся. И те и другие цепляются за лоскуты жизни и свободы, рискуя нервами врачей и свидетелей, которых они ни во что не ставят.
   Преступник, сбежавший из тюрьмы, заколовший при этом дюжину охранников, действует только с надеждой, что ему все удастся, он уцелеет и глотнет незарешеченного воздуха, и ему все равно: что остается за его спиной. Он живет своей надеждой, а не состраданиями. И его надежды – зло для остальных.
   Карьерист, начавший восхождение к чиновничьему Олимпу, подставивший друзей и зашагавший по чужим спинам, сообразуется только со своей надеждой, что он по праву заслуживает удачи и возвышения, и ему плевать: кого он разорил и обидел. И его надежды (оплодотворенные честолюбием и т.д.) – зло для остальных.
   Отсюда вытекает: надежда не может быть только добродетельной. А раз так, она может быть порочной. Но уточните меня – порочные надежды овладевают негодными и негативными душами; зато добрые и светлые надежды свивают гнезда внутри добропорядочных человеков, благочестивых и цельных натур, положительных героев, раскаявшихся грешников и т.д.
   Разве?
   Упрощенные выводы свойственны упрощаемым ситуациям, но мы живем не в одноклеточном мире, не в ярко выраженной полюсности, не в идеале познания. Каждая душа – калейдоскоп, разноцветные осколки его включают и черное и белое. Конечно же, мир не настоль убог, чтобы не иметь одноцветных примитивов (наподобие законченных маньяков, ортодоксальных верующих и революционеров или кальвинистов (если верить В.Ф. Поршневу). Но вскрытие атавизмов – не для моей операционной.
   Светлые надежды могут овладевать темными личностями, равно как недобрые – хорошими людьми. Все зависит от условий, при которых возникают эти надежды. Например, несусветный грешник, прозрев раскаянием, надеется – в рай. Или – оказавшийся в плену герой надеется выбраться из него посредством перерезания глоток охранников. Каждый на что-то надеется, и в противоборстве скрещиваемых надежд побеждает более искусная и удачливая особь. Так, футболист, бьющий пенальти, надеется забить, как и вратарь надеется отразить удар. Одна из двух надежд обязательно претворится в достигнутую цель, вторая – сгинет неудовлетворенной. Забивший гол при этом может быть отъявленным прелюбодеем, эгоистом, жлобом, а вратарь – праведной чистой душой. Но ситуация уравновешивает противоположные надежды обоих, и неизвестно – чьей повезет.
   Разумеется, разумеется, жизнь – не футбольное поле, и ее коллизии сложнее и непредсказуемее, чем полет мяча, поворот ступни или бросок. Однако это вряд ли что меняет: микромодель условной ситуации либо ситуация условностей при всей вероятности колебаний характерна для любых оригиналов.
   И все же, насколько порочна надежда там, где она – порочна? Фундамент ответа кроется не в ней самой, ибо надежда – это шанс, это повод, это приводной ремень, где мотором выступает доминирующее в данном случае качество субъекта, а колесом – поставленная цель. Ремень может и провернуться, и выскочить из шкивов, и заработать на всю мощность. Носитель качества в зависимости от совокупности своего характера и конкретной ситуации ставит перед собой цель с надеждой ее достижения: бабник – очередную утеху на ночь, трус – сохранение жизни или сокрытие проступка, лицемер – искаженность реальности в свою пользу, лжец – преднамеренный обман, корыстолюбец – верную выгоду, гордец – удовлетворение своей заносчивости, завистник – похороны вырвавшегося вперед, предатель – успех на торгах ценниками своей и чужих судеб, озлобленный – сокрушение не понравившегося предмета, глупец – добровольную головную боль, хитрец – козни, самонадеянный – покорение Олимпа, упрямец – первенство своего взгляда на, льстец – покойное прозябание под теплым крылом хозяина, тщеславный – лавровый венок славы или терновый венец при телекамерах, эгоист – преклонения перед собой, жертвователь – новой крови ради новой идеи, искренний – правды-матки без снисхождения, преданный – фанатичную готовность жертвы себя во имя не своего учения, смельчак – дерзость, терпеливый – сокрушенное ожидание участи у горящего дома, верующий – заполненность верою вплоть до глухоты перед разумом…
    Надежда при этом – сопутствующее начало нацеленности субъекта.
   Стало быть, надежда – это не поступок, не моральное, не нравственное, но – эмоциональное, исходящее как от разумного подсчета вероятных препятствий и их устранимости в пути к цели, так и чувственного, интуитивного, подсознательного, подсчетам не подлежащих. Кстати, роковое выражение надежды в России ассоциируется с одним словом – авось.
   Таким образом выношу вердикт надежде:
   Что такое порок? – Это потворство поступку или состоянию души, нацеленных на результат, который сообразуется только с исходными качествами субъекта. Это – надежда.
   Человечество надеется просуществовать как можно дольше. И надеется жить еще лучше и комфортнее. Вторая надежда может перечеркнуть первую, ибо ничто так не губит нашу планету как желание жить получше. Надежда на защиту государством от военного нападения противоречит надеждам террористов установить свое право. Колющийся и любящий игры в анальные отверстия надеется не заразиться СПИДом, хотя уже впал в порок…
   Мои мысли становятся еще бессвязнее. Они засыпают. Я уже сам их не понимаю. Я полон решимости сбросить наполненный раскопанным рюкзак. Меня тянет к покою, добру, свету, теплу, и все это находится рядом, у моего плеча.
   Мы подъезжаем к дому.
   Я хочу выбраться из сотворенного мною плена порочности, мне надоело дышать в нем. Господи, у меня пробуждается надежда, что я выберусь. Мне просто становится легче…

7

   Езекия благосклонно принял послов Вавилона, выказав великому веилкому граду уважение от не мене великого – Иерусалима.
   Дивились посланцы Меродаха, цокали языками, глядя на румяноликого Езекию, славили его царство и пособничество Божие в деле сем. И до того понравились царю Иудейскому вавилоняне своей степенностью да велеречивостью, что и сам он разоткровенничался.
   - Надежда на Господа спасла меня, - говорил он послам. – Хворь мою неизбывную пресек Он, претворяя упования мои в дело свое. Однако негоже царю только и уповать на милостью Божию, надобно и самому приращать богатства и силу царствия своего. Иначе: на Господа надейся, но и сам твори.
   И с тщеславным гостеприимством повел Езекия послов показать свои сокровища и богатства. И шли послы за горделиво шествующим впереди Езекией и возгорелись очи их от виденного, и туманился их разум, и складывали они в умах своих донесение царю Вавилонскому.
   Надеялся поразить послов великолепием и величием своим царь Иудейский и поразил.
   Но вечером предстал пред ним Исаия и изрек пораженному царю:
   - Не по намерениям Господним учинено тобою бахвальство пред иноземцами в упованиях тщеславных. Возвещаю тебе от Господа, что все сие достанется в добычу Вавилона и потомки твои будут отведены в плен вавилонский…
   И опомнился Езекия, скоро спровадил послов и боле перестал принимать поздравления по случаю чудесного исцеления своего, и смиренно принял определение Господне, и господь отклонил гнев свой на Иудею и на дни Езекии.

*   *   *

   И занялся Езекия благоустройством Иудеи, как и намеревался. И строил города он, и укрепления, проводил водопроводы, и скотоводство при нем было в самом цветущем состоянии. И к его временам относятся блистательные завоевания колена Симеонова в Аравии, и принуждение народа своего к благочестию в вере.
   И возвеличился Езекия в глазах всех народов, обладая великими богатствами и славою.
   И последние годы его протекли в спокойствии, и после 29-летнего царствования на 56-м году своего жития он скончался при всеобщей печали и был погребен над гробницами сыновей Давидовых.
   И до Рождества Христова оставалось еще 97 лет.

8
вводки к спорным моментам главы

1. Надеюсь: все, что сказано в этой главе, сомнению не подлежит.
2. Надежды юношей питают, и самые упитанные из них – ступившие на стезю порочности. Бывший отличник, веровавший в добро и разум, служит на побегушках у одноклассника двоечника, циника и веровавшего в силу зла. Такова безнадежная сатира нашего времени.
3. Надежда умирает последней. Отрубленная голова еще миг соображает.
4. Повести добрых надежд заканчиваются пресными романами.
5. На Бога надейся, а сам не плошай… Человек сам кузнец своего счастья. А кто же тогда повинен в наших несчастьях?
6. Самые нездоровые надежды сопряжены с самым здоровым цинизмом.
7. Надежда – комплектующая технология оптимизма.
8. Уповающий на бессмертие, знай: все одно ты смертен.
9. Надежда – самый условный порок.



Глава 8

1

   Мы поднимаемся ввысь, в запредельность грешной земли. Она волшебной нимфой доверяется силе моих рук, и я несу ее по ступенькам к облаку, пусть это облако всего-навсего очерчено геометрией квартиры. Вымершая лестничная площадка - сонная Вселенная, дверные звонки - равнодушные звезды, оконные проемы - черные дыры, зовущие к последнему полету. Я превозмогу космос, я донесу свою любовь...
   Переступив порог, мы переступаем черту, отделяющую нас от всего, брошенного за ней, клей поцелуя скрепляет наши губы в неформальном договоре - все за дверью. Здесь - только мы.
   Я включаю магнитофон, проникновенное волнение гимна "All you need is love" жизнеутверждающе звучит голосом Леннона и сердца.
   Полутемная прихожая с тощей вешалкой и настенным телефоном - наш алтарь, доступный клятвам и признаниям:
   - Я люблю тебя, - она.
   - Я люблю тебя, - я.
   Сколько времени мы пребываем в невесомости, слившись в единую плоть? Вечность. Но ведь мы и вернулись из другой вечности - вечности разлуки. Кажется, что мое тело разгерметизировалось, я не чувствую никакого животного инстинкта, ни одной дрожащей мышцы, ни шевеления извилин; точно из меня хлынула душа, и я закачался на ее волнах. Я вне пространства и времени, вне грехов и блага, вне сознания и бытия.
   Все пороки, тревожившие меня, будоражившие меня, двигавшие мною, управлявшие мною и растранжиренные мною вылились также и пошли где-то бродить по оставленному свету, как поэзия скорбных песен Нарекаци - кто пройдет мимо, кто вообще не узнает, кто поднимет и запомнит, кто воспримет как собственную догму. Но мне уже не до человечества. Я ощущаю музыку своего существования.
- Я люблю тебя.
   Этим сказано все. Найдены доказательства пребывания в Галактике. Обнаружена потребность к жизни. Обретена нескончаемость полета. И через полумрак мне видны улыбающиеся серые глаза, в которых постепенно растворяется баюкающий мое нечто по¬ток моей души.
   Дань прозе: легкий скороспешный и бесшабашный ужин из останков съестного, выданных холодильником, и бутылка шампанского из бара. Физиология насыщена. Но иной голод не проходит, и я не хочу, чтобы он проходил - я готов голодать до конца дней моих тобою, моя прелесть.
   Леннон умолкает, я ставлю его в коробку памяти, теперь же пусть аккомпанирует нашему измерению бессмертная пластика звуков Вивальди. Под нее хорошо читается вот это:
   В полумраке уснувшего дома
   Я искал у тебя утешенья,
   Словно капли застывшего рома,
   Словно гроздья цветов восхищенья,
   Неземным озаренные светом,
   Лунным блеском, печалью свирели,
   Золотым угасающим летом
   Серых глаз мирозданья глядели.
   Я тонул в твоей пыли туманов
   На распутьи двух звездных дорог,
   Был рассвет, было слишком рано,
   Было жарко... Я очень продрог.
   До рассвета далеко, но какая разница - полночь ли целует наши окна или заря.
   - Я люблю тебя.
   Этим решено все. Аромат букета шампанского кружит голову, Упоение предстоящего. Душа возвращается обратно в стремительно растущее мощью тело. И как не похожи эти же слова, некогда впервые, робко и по-девичьи, произнесенные той же мелодией голоса, тем же созвездием губ...
   Тогда это было признание новой неизведанной жизни, добровольная покорность власти над собой, застенчивость сбрасываемой не в одиночестве уже ночной сорочки, смирение тела перед нежной требовательностью избранного, трепетная храбрость вручаемой судьбы.
   Ныне нет той томительно - пьянящей новизны, ночное белье без стыда сушится на протянутых жилах веревок, тела надышались и согрелись взаимным теплом, но все-таки над нами довлеет искушение чуда, ибо любовь, если она есть, умудряется предлагать неоткрытые области своей территории и приглашать к их исследованию.
Ныне мы уравнены: в чувстве, в праве друг на друга, в истребовании страсти. Прошедшая разлука закрепила это равенство, давно отменена покорность и чья-либо власть. Теперь взаимность усложнена способностями каждого из нас двоих дарить свою любовь - без покровительства, без снисхождения, без предыдущего опыта чьей-либо стороны. Из старого арсенала необходимы лишь нежность и уступчивость.
Когда-нибудь я одряхлею, и наши чувства перейдут в иную ипостась. Наша любовь трансформируется в очередную неизведанность, но и тогда, изменившись, она не исчезнет, пока будет биться мое сердце, повиноваться - язык, соображать - голова.
   Однако не будем печалиться о будущем. Пока я говорю:
   - Я люблю тебя.
   - Я люблю тебя, - повторяет она.
   И упругий пол комнаты оказывается мягче всяческих матрасов и подушек...


2

   - Отчего ж не веселиться мне, не куражиться? Коли зовут меня беспутною, что и взять с меня? Ан, берут, не брезгуют. Весь Капернаум шеи вытягивает вслед: кто с шипеньем, кто с вожделеньем. По дороге к храму проклинают меня, по дороге от храма зовут. Нагляделась и натерпелась, с самой зари жизни своей в Магдале. Тому и веселюсь, смеюсь, ибо ведаю - над кем. И не жаль себя: не мытарь я, отбирающий на подати послед¬нее ни за что, но дающий мзду мне находит удовольствие в трате своей. О, какие удовольствия во мне - коль и представишь - не оценишь, доколе не испытаешь. Отчего же, красавчик, в очах твоих печальное раздумье? Беден, что ли? Пусты карманы? Ин ладно: я добра ныне, а ты нравишься мне. Почему бы не испытать блаженства моего бесплатно! Признаюсь, меня тянет к тебе и сама в толк не возьму - почему. Уж больно ты не схож с остальными. Да кто же ты?
  - Я есмь истинная виноградная лоза, а Отец мой виноградарь.
   - Мудрено толкуешь, мне ни к чему. Зачем усложнять то, что так просто. Поверь, ты, не изведав меня, не можешь сказать, что познал женщину. Ну что замер истуканом, не молиться же на тебя, как на идола? Зрю Я: прекрасен и чист ты, и тому по доб¬роте и желанью своему я уступлю тебе хоть сейчас. Будешь пом¬нить Марию галилеянку. Соглашайся, не трусь. Правда, я только тебе обещаю себя. А тех, толпящихся за тобою со смурными рожами, я обслуживать не намерена. По крайней мере как тебя: со всею истовостью и ни за что. Ишь, чуть ли не губы раскатали, стадо босяков.
   - Не искушай, женщина, неискушаемых и отпрянь в сторону, зло вещает устами твоими, но мы открыты лишь доброму.
   - Ты набиваешь себе цену, красавчик?
   - О, нет, заблудшая и заблуждающаяся. Цену имеет тело и предмет. Я служу бесценному.
   - Между прочим, меня зовут Марией, я тебе говорила. Или глух ты, иль пренебрегаешь назвать меня по имени.
   - Мария. Чудесное имя. Мою благословенную меж женами мать зовут так же. Воскликнула она при появленьи моем: "Се, раба Господня, да будет мне по слову Твоему". И сказал ей Симеон: "И тебе самой оружие пройдет душу..."
   - Не уразуметь бормотанья твоего, иль полон вином ты, да не похоже. Иль не охоч до жен, а? Ну, не темни лик свой, пошутила я. Однако мы выяснили имя мое, но как наречен ты?
   - Подлинно ли хочешь знать имя мое, Мария?
   - Какой ты странный. Тебя ведь спрашиваю, а не того, вон, с мордою мытаря.
   - Не злословь понапрасну, Мария.
   - А какая разница? Ты меня тоже раздражать начинаешь.
   - Зовут меня Иегошуа, но для мира имя сие изменится произнесеньем.
   - Да плевать мне на мир, коли мне своя шкура ближе. Пусть будет - Иегошуа, что же поделать. Ну так вот, Иегошуа, неведомый в краях сиих странник, отзовешься ли ты мне?
   - Не отзываюсь я дурному.
   - Поглядите на него. Уж не левит ты, да нет, не смахиваешь. И на разбойника тоже, хотя шайка за плечами твоими что ни на есть самая дрянная на вид. Нечего и рожи тупить в землю, я не слепа. Подумаешь, больно надо. Его такая женщина упрашивает на ласку, причем безвозмездную, а он нос воротит. Ну и ступай себе, пришибленный. Я без тепла не останусь, завсегда найдется кому согреть да не пожадничать.
   - Мария, злой дух говорит в тебе.
   - Да кто угодно пусть во мне говорит, раз у него свербит. Тебе что за беспокойство. Ступай, ступай. Да проваливай наконец, не мельтеши пред глазами моими, не то рассержусь - ославлю не на Капернаум, но на всю Иудею.
   - Не торопи меня, Мария. Не волен уйти я от огня твоего. Исцелю тебя словом я своим...
   - Иди прочь, целитель. Тело мое по мужскому тоскует, а не по священническому. Мне, падшей, слова утешительные твои, что припарки мертвецу - на них ни сыра, ни вина не купишь.
   - Плохо судишь о себе, Мария. Взглянуть на тебя и диву дашься: прелестна, открыта, пряма, чутка, что лилия в заводи. Но хулишь себя зря. Не ты говоришь мерзкое, но что сидит в тебе. Вырви сие, изгони, и расцветешь ты истинным созданием Господним. Что грехи твои, Мария, они - короста на чистой помыслами душе твоей, так соскобли коросту, и пусть душа глотнет свежести воздуха и улыбнется солнцу; сей свет от Господа, разве сравним с ним цвет презренного злата?
   - Молчи! П-прочь, искуситель. Ведаешь ли сам, о чем толку¬ешь?
   - Ведаю, Мария. И спрячь грудь свою, ибо не она прельщает меня, но доступность сердца и духа твоих. Да, ведаю, Мария, что говорю тебе. Истинно, истинно говорю тебе, Мария, что не знаешь ты себя истинную, не веруешь в силу добра своего, тому и злишься и насмехаешься над всеми и над собою. Твоя ли стезя, Мария, служить подстилкой под жирным чревом греха? Ведаю я, что говорю, ибо зрю: тянешься ты вверх, да некому покамест руки тебе подать, дабы помочь выбраться из грязи. Оттого непокойна ты, в размолвке с собою, пытаешься новым грехопадением пресечь свет в себе, что злым духам и надобно. Но я, глядь, даю длань свою тебе. И я, Иегошуа, говорю тебе: нет греха на тебе, Мария. Ты оставишь их позади себя, ибо ты пойдешь за мною. Я зову тебя, Мария.
   - Кто ты, кто ты, исчадие чего ты, нареченный именем Иегошуа? Смущает меня речь твоя, испепеляют что-то во мне очи твои, они проникают в глубину мою, куда и самой-то глядеть боязно. Дрожу я, страдаю я, ненавижу я. Ты пренебрег мною как женщиной, но зовешь за собою. Ты унижаешь меня, незнакомец, ты смеешься над жалкою блудницей. Уходи! Уходи со своим стадом, дух, воплощенный в агнца. Уходи, я не смею боле принадлежать себе, и я страшусь. Прошу тебя, уйди, иначе я не знаю, что с собою сотворю.
   - Будь по-твоему, Мария. Не стану смущать тебя, но заронено зерно добра в душу твою, и оно, взращенное, изгонит из тебя зло греха. Помянешь ты добрым словом встречу нашу, и мне ста¬нет от того теплее. Прощай, Мария галилеянка.
   - Ступай!
   - Да пребудет Господь с тобою...
   - Что же это? Внутри меня пламень, пожирающий и корчащий меня. Не могу успокоиться, я вся горю, я плачу, я стенаю о доле своей несусветной. Чем приворожил меня сей муж, не возделавший моей нежности, не взглянувший и не оценивший даже тело мое? Отчего я прикипаю к нему? Мало ли было у меня всяких чудаков, да хоть платили исправно. Мало ли было у меня брезгливых мною, что затем лобзали пятки мои? Сей ни с кем не схож. Но не в том дело. Я чувствую, что запало в меня слово его, как я ни противилась, как ни восставала. В чем же разгадка? О, Господи, не ве¬даю. Господи, я обратилась к тебе! Никогда со мною доселе такого не бывало. Да что же со мною? Не в силах забыть ни его взора, ни его слов упоительных. Никто со мною так не говаривал прежде. Он подарил мне нечто новое, неизведанное, и я трепещу и не владею собою. Постой! Постой, Иегошуа!
   - Мария, Мария. Не высказать как радостно мне услыхать зов твой. Не продолжаю я путь свой, и в надежде готов услыхать тебя. Достигло ли, исшедшее из моего сердца, в твое?
   - Не уходи без меня, Иегошуа. Умоляю, не бросай меня, грешную. Отныне знаю: не прожить мне без тебя ни дня, не зреть от¬рады ни в ком. Свет небес померкнет без тебя, Капернаум рассыплется в прах без тебя, плоть моя истлеет без тебя. Боле мне никто не нужен, только слово твоя готова ловить я, только дыханье ощущать, только видеть тебя жажду я. Что ты сделал со мною, неразумный? Ты покорил меня...


3

   Любовь, любовь. Как много в этом слове с двумя слогами. Блажен, кто испытал ее, блажен, кто не испытывал ее. Кретин, кто лишь читал о ней. Балбес, кто и не слыхивал о ней.
О любви сказано столько, что любое слово о ней воняет плагиатом. И как-то не хочется споспешествовать распространению дешевого вонизма. Предпочитаю пахнуть! Даже расслабленный.
    Любовь, какая разная на вкус - слезливая и мордобойная, колючая и карликовая, всеразлагающая и тупая, звонкая и неж¬данная, сиреневая и слепая, кислая и безнадежная, выгодная и гордая, бесстрастная и кусачая, сумасбродная и тайная, чарующая и вздорная, бесстыжая и вяленая, уклончивая и бессердечная, этапная и бессрочная, рогатая и ледяная.
Любовь - материнская, детская, супружеская, к Родине, к артистам, к шницелю, к пиву, к онанизму, к непокоренным вершинам и к существующему строю. Любовь - секретарская, тещина, фаворитская, президентская, кастратова, курортная, писательская и потомственная.
   Апофеоз души, мигрень сердца, кожа судьбы, скорлупа себе¬стоимости, зеркало страсти, заноза гениталий, железом по стеклу, похоть принципов, серенада ночи, зной на айсберге, полу¬денная жажда, удар ниже пояса после гонга, кактус в печени, цветок на утренней подушке, зубная боль поэта, песок в горле, судороги распутья, песнь пустыни, полет в бездну, татуировка мозга, бумеранг чувств, стихия поступка, владычество миром, опаленность звездой, брешь на лбу общественности, мелодия потерянного одиночества, обретенная бессонница, лезвие в жилах, кровь золота, клетка гениальности, прогрессия дальней дороги, кротость короля, плач палача, лицензия на отмену мудрости, подземный ход в ад, сочные дебри рая, охота на провидение, ставка тела, рулетка познания, романтическое недержание, глоток коньяка по колено в грязи, смета нервов, инсулиновая капель, нащупанный компьютерный вирус, ягодицы мечты, - вот что такое любовь!
   Предвижу одетых в пальто раздражения критиков, но ведь и они претендуют на чью-то любовь? Посему - да простится им.
   Вытаскиваю наугад из любвеобильной колоды парочку любовей. Ага: любовь материнская и любовь к своему народу. За примером дело не станет:
   Одна из наложниц царя Саула Рицпа имела ДВУХ сыновей - Армона и Мемфивосфея. По смерти Саула следующий царь - благочестивый Давид выдал детей Рицпы в придачу с детишками Меровы, первой дочери Саула (обещанной некогда папашей в жены Давиду, но отданной за некого Адриэла, вопреки обещанию), на смерть гаваонитянам за то, что когда-то Саул несправедливо побил этих самых гаваонитян, и те, при смене режима, потребовали сатисфакции от народа Израиля. Давид без колебаний исполнил требуемое, и дети были повешены последними на горе. Тогда Рицпа взяла вретище и разослала его на той горе и сидела там от начала жатвы до появления дождей (по-нашему: где-то с марта по октябрь), день и ночь охраняя тела их от птиц небесных и зверей полевых. Наконец тела несчастных истлели. Тогда донесли Давиду, что сделала Рицпа, и блюдущий интересы и чаяния жен и мужей Израилевых Давид, взял кости повешенных и похоронил их вместе с костями Саула и Ионафана в родовой гробнице Киса, отца Саула. Не правда ли, какой трогательный пример материнской любви к своим детям и какой величавый пример любви к своему народу!
   Вытаскиваю еще одну. Так-так: любовь к женщине. Ну, здесь муравейник примеров.
    Потрясающий из нынешнего века - любовь Его Высочества принца Георга к некой американской вдове. Вот это уровень! В итоге принц отказывается от короны, и плевать ему на чувства подданных. Земная любовь оказалась выше земного владычества. Нация утешилась королевой. Вообще-то у англичан высочайшей пробы что-то да происходит с любовью, и Чарльз с Дианой тому подтверждение - ох уж эта Родина Шекспира...
   Что поражает в любви - ее многогранность и сила. С первым я как-то разобрался. Сила же любви действительно потрясающа, и ни один из пороков или ни одна из добродетелей здесь не мо¬гут претендовать на первенство, ибо мощь любви сокрушительнее и созидательнее всего. Плотское влечение, заложенное природой, помноженное на душевное влечение, порожденное сознанием и превратившееся в самостоятельное качество, сотворили этого необоримого монстра - любовь, бесцеремонно и не спросясь разрешения влезающего в грудь и разрывающего ее, диктуя свои права и игнорирующего все остальные. И жадный готов бросить под ноги обожаемой накопленные сундуки драгоценностей ради одного благосклонного взгляда - он влюблен. И гордец, преломив себя и колени, поклянется быть смирным перед всем честным народом - он влюблен. И дурак способен ухватить за хвост жар-птицу, чтобы преподнести ее в подарок желанной - он влюблен...
    Монстр любви всесилен, и совладать с ним разумнее всего - покорившись. Глядишь, ему это надоест и он сам выползет, впрочем, оставив раны памяти или жил удовлетворенности. Ибо ничто не вечно под луной, зато что было, то было, и печали не подлежит.


4

   - Иегошуа.
   - Мария.
   - Отчего сторонишься ты меня, норовишь не оставаться наедине со мною? Ведь я уже не та, не блудница, ты переделал меня, насытил собою...
   - Оттого, что меня тянет к тебе.
   - Верно ли то? О, как смутил ты меня и я готова разрыдаться от счастья. Знаю, ты не можешь лгать, ибо уста твои - чистый родник правды, Иегошуа. Прости меня, ненаглядный мой. Не ведаю, что происходит со мною. Я укрощена, но как тяжко бывает одержать себя. На днях, когда ты возлежал в доме фарисея Симона, разделяя с ним трапезу, вошла некая грешница и принесла алавастровый сосуд с миром, стала позади ног твоих и начала слезами омывать ноги твои и отирать их волосами головы своей и мазать миром. Ты простил грешницу и отослал ее с миром, ибо ее вера в тебя спасет ее, сказал ты. Но во мне, когда я узнала, все как бы обрушилось, я стенала и тосковала, я желала быть на месте той грешницы. Или Марией, сестрою Лазаря, также сподобившейся помазать тебе ноги миром. О, как я была готова обнять тех жен и в тот же час мне хотелось заду¬шить их...
   - Не стоит мыслить подобное, Мария, ибо те жены полны само-отверженности, преданности и любви ко мне, и они достойные
в сем, они жаждали облегчения своего во мне, и я дал им. Ведь и ты, Мария, одна из них.
   - Иегошуа, бесценный мой, я хочу быть не одной из них, а только Марией для тебя.
   - Знаю, Мария. Но моя любовь не вольна принадлежать кому-то одному, и обласкав тебя и отдалив пришедших ко мне с разверстыми душами за словом моим, разве был бы я тем, каким ты узнала меня? Заблудший и незаблудший, богатый и бедный, больной и здравствующий - всяк человек ищет истину и любовь, тянется к ней, и я не вправе отвергать сего человека, коли сие он находит во мне. Ибо Господь - это любовь.
   - Да, ты таков Иегошуа, и подпала под чары твоей любви. И во мне зажегся ее свет, где доселе пребывал мрак и грязь. От того и полюбила я тебя, и не мил мне свет Божий без тебя, без слова твоего, без кроткой улыбки твоей. И ничего не МОГУ поделать с собою: и злюсь, и тоскую, когда твое тепло согревает не только меня. И не избыть мне надежды, что придет день, и ты перестанешь утолять всех, но будешь утолять лишь меня.
   - Мария, не долог мой век на земле, не суждено будет сбыться надежде твоей.
   - Зачем ты пугаешь меня и себя? Я вижу как побледнел ты, как прорезались морщины на челе твоем.
   - Не смерти грядущей опасаюсь я, но кручинится дух мой от¬того, что безысходна любовь твоя, Мария. За нею горести и страдания твои, но ничего изменить я не в силах. Ты полна ко мне святым земным чувством, но я не принадлежу земле.
   - Ты не любишь меня, Иегошуа?
   - Я люблю тебя, Мария.
   - Как всех остальных, мужей и жен, идущих за тобою?
   - Нет, я люблю тебя, Мария, истинно говорю сие.
   - О, Иегошуа, как сладостно признанье твое, однако нет во мне облегченья, печален ты, раскрываясь мне.
   - Ибо сия любовь не сделает счастливыми нас, Мария.
   - Но почему? Разве, пребывая во взаимной любви, мы станем иными? Разве изменишься ты? Разве не поймут тебя?
   - Любовь сына человеческого - любовь к людям. Я не могу отдать себя лишь тебе, и даже, если ты овладеешь сердцем мо¬им, оно все одно будет принадлежать и другим. Это принесет тебе боль. Люби меня, Мария, но не требуй от меня подобного, той же силы, той же страсти, кои живут в тебе. Мне не превозмочь участи своей.
   - Но ты не отвратишь взор свой от меня, не оставишь меня?
   - Моя любовь к тебе, Мария, умрет вместе со мною.
   - Зачем ты упоминаешь о смерти, и все чаще?
   - Ибо ведаю я, что случится. И потому трепет охватывает меня, что почувствуешь ты, когда произойдет неминуемое, жалость к тебе туманит порою рассудок мой. Я слишком люблю тебя, чтобы не думать об этом.
   - Не надо об этом, умоляю, Иегошуа. Не хочу загадывать в
завтра, но каким бы оно ни было, ты передо мною, и я вытираю твои слезы, ибо никто не должен их видеть: сего счастья удостоена лишь я. Ты передо мною сейчас, единственный и одинокий. Только я понимаю тебя, даже идущие за тобой не могут постичь тебя, одно мое любящее сердце понимает тебя, и я вынесу все, что угодно судьбе и Господу, но ты - мой. Только мой на всю жизнь, долга она иль коротка выпадет тебе и мне. Я никому тебя не отдам.
   - Спасибо, Мария. Ты - воплощенная искренность, и я поверил в тебя как увидел. Да, ты будешь со мной, ты не предашь меня. Сознанье сего поможет мне перенести и глумление, и муки, и смерть. Я счастлив, что у меня есть ты.
   - Да, раввуни, да, Иегошуа, я не покину тебя. Обними меня, дай мне почувствовать тебя.
   - Какая великая жертва сокрыта в тебе, благословенная. Разумеешь ли ты сама, что ты есть такое, Мария? Сравнится ли с тобою кто в жертве твоей, не высказать мне, но в глубине любви твоей нахожу я отраду, коя не сравнима ни с чем. И сия отрада придает силы мне, твоя любовь удесятеряет мою любовь к людям. И хотя нам не возлежать вместе, как мужу и жене, хотя не будет у нас горячих поцелуев, но наши души уже слились в блаженстве, и да будет так.
   - Да будет так, Иегошуа. Я - земная женщина и люблю тебя по-своему, по-земному, поцелуй же меня, пусть в первый и последний раз, я сохраню его в тайне и в памяти своей, пусть он будет твоей данью земной любви, и ни о чем боле я не стану просить тебя, Иегошуа, но дай мне один поцелуй, как мужчина женщине, но не как Сын человеческий ученикам своим.
   - О, если бы ты знала, Мария, как я хочу коснуться уст твоих... Прости меня, не могу. И один поцелуй любящих заставляет их забыть обо всем, даже о жизненном предназначении, ибо окунаются тогда они в тот родник, пить из коего хочется все сильнее, чем глубже погружаешься. Кто-то из нас, или оба, мы сойдем с ума, если губы наши встретятся. Искушение так велико, что мы обязаны устоять пред ним. Пойми меня, Мария. Дай-ка лучше вытру твои слезы, как ты мне. В слезах, видать, заповедано быть нашей любви, но чище сиих слез нет.
   - Ты необыкновенен, отчего я не встретила тебя куда ране! Было бы по-иному, Иегошуа. Сколь счастья украдено, о, Господи!
   - Не говори так, Мария, ведь мы все равно встретились, а срок не имеет значенья, величина его лишь бы продлила нашу усладу, но и терзанья наши. Я смею сотворить из воды вино, накормить хлебами голодных, исцелить прокаженных и возвратить дыхание потерявшим его. Но я не смею испрашивать чуда, спасения, радости, милости, счастья для себя. Таков я, пришедший в сей мир, исполненный негодованием любви, дабы свидетельствовать об истине всякому, слушающему гласа моего, иным мне не быть. Претерпишь ли ты сие, Мария?
   - Преклоняюсь пред тобою, Иегошуа. Будь ты иным, право, отошла бы я от тебя еще в Капернауме. Будь собой, Иегошуа, я люблю тебя каким ты есть. Прости меня, грешную, но любовь к тебе безгрешна, клянусь в том, я, Мария из Маглалы.
   - Мария...
   - Иегошуа...


5

   В каждом человеке за его жизнь накапливается и расходуется столько любовей, сколько он может вместить. Одни гравируются папиллярными узорами на сердце, другие выводятся со шлаками, как отработанные ошибки, порою все же способствуя геморрою души. Какие из этих любовей возвышают, какие принижают - конкретного носителя волнует мало, это вопросы для окружающих, ибо охваченный или захваченный тою или иною любовью все в себе и вокруг себя подчиняет ее капризам и воле, наивно полагая, что это стыкуется с его собственной волей (кто же добровольно признается себе в безволии - разве чересчур честный к себе, требовательный или разочарованный). Самыми страстными и болезненными при этом являются увлечения, потому что скоротечны, в силу чего более претензионны. Самыми стабильными и глубокими - взаимные или отвергнутые чувства, потому что пройдены через водопады страданий или счастья, в силу чего более памятны. Самыми неискоренимыми и приятными - влечения, потому что взращены с характером, в силу чего владеют статусом привычки.
   Одна любовь может доминировать над другою, а то и над всеми остальными вместе взятыми. Распространенность главенствующей любви не подлежит сомненью - это любовь человека к человеку, где плотское вожделение сопряжено с душевной тягой, и понятие похоть заменено - страстью; где голос плоти вторичен (ведь влюбляются и евнухи, и кастраты) перед зовом сердца. Любящий го¬ден отринуть или похоронить иные, милые ему симпатии. Любимый предмет вынимает из него то, что ему не нравится, как бы ни был привязан к ним любящий. И он решительно бросает пить, курить, глядеть на посторонние ножки, коллекционировать скальпы и играть в карты. Это - естественные мелочи и поощряемые. В подобных случаях умиляясь говорят: вот де любовь спасла от дурных наклонностей. Ну а коль любящий от ликвидации грехов банальной бытовщины окажется способным к более серьезному - к сворочению гор, открытию нового закона развития общества, спасению заблудших, подвигу во имя любви и человечества - то уж и последний скептик разведет руками и признает любовь добродетелью.
   Однако та же любовь человека к человеку годна выбить из любящего его трезвенность, участливость, скромность, талант, карьеру, наконец - лишить любви к матери и к Отчизне.
   Отсюда, любовь, подобно вере и надежде, может быть и добродетельной, и порочной.
   Одержимый любовью, даже если соображает, куда его может толкнуть эта любовь, все одно покорен ей и с потрясающей готовностью способен на геройство или злодейство, ибо способен на поступок, а цвета поступка ему (при всем их осознании) не важны, ведь главным будет результат - приблизит ли сам по¬ступок желаемое, поможет ли овладеть предметом любви. И уходит отец четырех детишек к околдовавшей его юной особе, ибо невмоготу ему прожить без нее и дня, а как будут расти дети без отца и каково их матери... И даровитый конструктор, вот-вот намеревающийся изумить мир гениальным изобретением, вдруг очертя голову кидается за не отвечающей взаимностью девушкой в никуда и неоконченная разработка пылится на столе, пока не вернется изобретатель, либо спившийся, либо равнодушный... И талантливый писатель, обнаружив в себе любовь, ради зазнобы годен исчахнуть мыслями не у машинки, но с глупеющими мадригалами у ног отпихивающей его... Увы, любовь и рождает великое, и убивает великое, и калечит великое. Великая любовь - великие жертвы. И гений становится размазней, великодушный - подлецом, стойкий - изменником, щедрый - убогим.
   Ради любви человек может забыть обо всем. Именно в этом - ее всепобеждающая сила и именно в этом корни ее порочности. 06ремененный, хворающий, безумствующий любовью мыслит только о ней. Все так или иначе вертится вокруг нее, доводя и до исступления и до самозабвения. Побоку иные стремления, цели, задумки, устои, законы - притязания любви убедительнее, настойчивее, весомее. Это - ноющая зубная боль в сердце, перед коей меркнет и превращается в малозначимое все, что волновало доселе.
   Что такое порок? - забвение всего в угоду одному чувству, диктат которого определяет твои поступки. Это - любовь.
   Все мы были или являемся ее подданными. Не ропща, не протестуя, не отказываясь. И уходим от ее трона осененные старостью и внуками, предав или с бритвой по венам. Мы блаженны в порочности любви, так же, как святы в ее добродетельности.
   - Я люблю тебя, - она.
   - Я люблю тебя, - я.
   Мы уже переселились на простыню. Наши сердца умиротворяются и дыхание возвращается к норме. Луна в окне высвечивает крамолу обнаженных тел. Ее пальцы нежно гладят мое исцелованное плечо. Я полон отрадою, я не хочу вспоминать, сколько мне пришлось испытать, вытерпеть и пережить, прежде чем я добился ее, прежде чем достиг ощущения счастья данной минуты. От чего отказался, кому отказал, кем был обижен и кого обидел сам. Но я удостоился награды, и она дышит рядом со мною. И я - ее заслуженная награда. И я знаю, что где-то до сих пор мается ее бывший жених, которого она бросила из-за меня. Он так и не женил¬ся. Мне не жаль его. Влюбленный в довершение к своей забывчивости, еще и совершенный эгоист. Ну и что? Мне доставляет удовольствие моя бессрочная победа, хотя не буду зарекаться. Я люблю, любим, и ныне ничего иного для меня не существует. Я забыл о чьем-то еще существовании. Впрочем, пусть и оно будет благословенно.
    Полночь...


6

   - Не зрю я ни дня, ни ночи, ибо кромешная мгла застилает очи мои. Сон вечный, заключи меня в объятия свои сладостные, потому как вижу тогда я лик его и печаль любящих глаз, их проникновенность оживляет меня и забываю я обо всем: и о ставшей вдруг немилою земле, на коей родилась и взращена; и о суровости законов наших, не позволяющих пылать огнем к изгою; и о красоте своей и теле, истребываемых прочими, досаждающими мне как репей. В сем забвении пребывая по-иному знаменья Его чудятся мне. В сем забвении пребывая, не так горечь пережитого точит меня. Я ли не стояла у креста Его, я ли не проливала истовых слез своих, глядючи на муки Его да на остывшее тело, кое так и не приголубила, я ли не была при погребении Его, разодрав одежды свои, аки душу свою. Я, познавшая, благодаря Ему, величие и скорбность любви, запустение и злобность людские, не ждала ли обещанного воскресения? Да будь чародей он иль колдун, мессия иль запутавшийся в предназначенье своем, мне ли до того дело: я полюбила его как женщина, и страсть моя взывает к Нему, и куда бы ни удалилась я - все Он предо мною, и готова забыть я родителей своих, готова отступиться от народа своего, готова впасть в любой грех и быть проклятой, но лишь бы воочию хотя бы на миг снова увидеть Его - прежнего иль измененного, но Его! Нет боле Марии из Магдалы, ибо я дышу Им: я тень Его, я запах Его, я след Его, я память Его. Но брожу я не ведая где и стенаю. И даже бывших с Ним отвергаю как насмешку надо мною. Но пустыня, везде пустыня. Заточена я в тоскливое безвременье одиночества, прозябаю я в мерзлоте чувства своего, и не дает мне покоя ни одиночество, ни общенье. Лишь один меня, неутешную, мог утешить бы. Никто не повинен в несчастьи моем, ибо повинны все, но не кляну я никого, ибо Он учил меня, и верность моя Ему даже в воз¬духе, коим дышал Он. Прочь от меня любой, так как нет достойного Ему. Оставьте меня!
Зачем следуешь за мною, вертоградарь, зачем окликаешь меня? Кто б ни был ты, пусть и добрый человек, пусть и посланный небом в утешенье, пусть и досужий прохожий, увлеченный участьем к тоске моей, все не то, все та же пустыня, все тот же мрак. Не трогай мое затворничество, в нем я буду несбыточную любовь мою лелеять, в нем я стану мечтать о ней, в нем я обрету отраду свою, ибо ничему сущему не уничтожить ее...
   - Мария!
   - Молю тебя, случайный спутник, не восклицай имя мое, хотя бы и знал его ты. Не терзай меня и не береди несчастья мои, потому что схож глас твой с Его голосом, и сие вводит меня
в новое сокрушенье.
   - Жена! Что ты плачешь? Кого ищешь?
   - Нет, не искушай меня. Слышать сие свыше сил моих.
   - Мария!
   - Ты? Иегошуа?
   - Да, Мария.
   - О, раввуни...
   - О, Мария...
   - Дай мне очнуться, дай обрести себя, дай... Иегошуа! Поз¬воль обниму тебя, родной мой, самый желанный, самый божественный...
   - Мария, не прикасайся ко мне, ибо я еще не взошел к Отцу моему.
   - Не узнала я тебя, глупая, обезумела от горя, а затем от счастия. Ах, Иегошуа, ты здесь, ты рядом. Я верила, верила, верила, что любовь наша не сгинет. Ты возобладал над самою смертью, и ты вернулся.
   - И ради тебя, Мария.
   - Желанный мой...
   - Величайшая награда любви земной твоей и моей - неземной, то, что после воскресения своего первым я тебе предстал. Сие моя единственная дань, увы, не та, коей достойна ты, но усмири себя перед ликом Господним, ибо выше он даже любви. Отныне ведаешь ты силу мою, так вытри слезы свои, умерь скорбь мою и возрадуйся счастию воскресения моего, и иди К ученикам моим и скажи им о воскрешении из мертвых Иегошуа. Да пусть возрадуются и они. И пронеси любовь нашу через всю жизнь свою, Мария, ибо нет на земле священнее ее, неповторимее ее, прекраснее ее. Прощай, Мария...
   - И ты плачешь, Иегошуа?
   - Да, я плачу, Мария, и я расстаюсь с тобою.
   - Я люблю тебя...

***

   По преданию проповедовала затем учение Иегошуа Мария в Риме, даже поднесла с жалобою императору Тиберию красное яйцо, как символ страданий и воскресения Господа.
   Скончалась Мария и погребена была в Эфесе, а мощи ее в 886 году при Льве Мудром были перенесены в Царьград...


7
Слово к вещему познанию главы

1. Долг, честь, достоинство, имя - какие настилаются полы для стоп любви! То шествующей по ним, как корова по стерне, то спотыкающейся на щелях их ран, то выскабливающей их для доказательств своей величественности, то принимающей сие как необходимость или досаду, то... О, сколь таких полов выбрасывает¬ся за ненадобностью.
2. Любовь сродни мечте - цепляется за недостижимое и теряет доступное.
3. Влюбленный оптимистичен настолько, что даже приговоренный у стены верит, что у караула в ружьях холостые патроны.
4. Человек без любви - мертвец. Однако скольких любовь делает досрочно мертвецами?
5. Бесплодность любви удачнее всего выражается в творческих шедеврах, посвященных ей. Ибо: невостребованная страсть -магма, остывающая не только в виде крови малодушных.
6. Наиболее пылкой любовью к Родине зачастую оснащены покинувшие ее иль предавшие; золотые цепи далёка способствуют их ностальгии, но кто знает - как бывает жаль сорвать хотя бы одно звено из той цепи, дабы возвратиться домой. Любить на расстоянии сподручнее, не так заметен цвет глаз и малослышны биоритмы сердца... О, как проникновенны слова и слезы детей на могиле матери, которую не удосужились навестить на последнем дыхании. Впрочем, любовь матери - всегда всепрощенческая.
7. Счастлива та любовь, которая превращается в привычку, незримую как здоровье. И дай Боже - не заболеть.
8. Если забываешь обо всем на свете - значит уже любишь.
9. Любовь - самый завораживающий порок.

8

   Полночь.
   Спи, моя благословенная, спи.
   Прожитые сутки - микроскопический срез проживаемой жизни.
    Я спускался и поднимался по ее ступенькам, открывая с собственных позиций врата ада, двери чистилища и калитку рая, или заглядывая туда, не способившийся или не возжелавший зайти надолго. Я пропустил через себя мораль цивилизации двуногих разумов, я страдал ее порочностью и наслаждался ею, как полномочный представитель, сам себя утвердивший на данный пост.
   Я не разочаровался от результатов произведенных исследований, я просто устал от них. Я понял, что ничем не отличен от других - нормальных и обыкновенных людей. Как и они я был наполнен под завязку, наполовину или на донышке теми или иными грехами, пороками и добродетелями (последние оказались либо продолжениями либо следствиями все тех же пороков), что-то владело мною, что-то лишь косвенно зацепило, что-то изменило меня, что-то изменил я сам. И теперь я возвращаюсь на круги своя.
   Спи, моя любимая, спи.
   Ныне я принес слишком много жертв на алтарь размышлений, доказав себе известное без доказательств - мир порочен. Но мне требовались эти доказательства, чтобы оценить себя и свое мес¬то в этом мире, равно как и его право быть со мною и во мне. Мои поступки и мое состояние в каждом из пережитых часов проистекали из логического хода событий, определяющих мое бытие. Будь я другим: с иным характером, темпераментом, развитием, разумеется, мог бы действовать не так, быть лучше или хуже, подлее или благоразумнее, добрее или серьезнее, глупее или независимее. Но я таков, каким сотворен: я не фальшивил и не приукрашивал себя, не принижал и не превышал себя, иначе мои выводы были бы поддельными, и грош бы им цена. Мои поступки и их анализ оказались такими, какими только я мог их совершить и затем осознать (хоть правильно, хоть неправильно). В силу сего абсолютно неприемлемо чужими платьями совершенствовать мой гардероб. В самом деле, что из того, что мое мировоззрение не совладает с вашим? Ну, не ешьте, не читайте, но плюйте в другую сторону...
   Спи, моя радость, спи.
   Вот и составлен мой отчет. Обвинительное заключение человечеству. Впрочем, это не означает, что суд общественного мнения вынесет порицание или осудит данное человечество, скорее всего оправдает (каково судить себя-то?), пожурив при этом автора этого заключения или предав его анафеме критики или бестолковости редакторов. Но что написано - написано. Это не увлекательный роман с детективными наворотами и непредсказуемым сюжетом. А.К. Толстой некогда утверждал, что хитросплетения сюжета - для водевилей, оттого смотреть их или читать можно всего один раз. Массовая читающая публика нынче, увы, предпочитает одноразовое: от книжечек до шприцов и презервативов. Это - тоже уровень, и Боже упаси до него опуститься. Мне безразлично, какие тиражи будут у моего отчета, у моего эпохального обвинительного заключения и сколько желающих читателей захотят разобраться в нем, а значит - в какой-то мере и в себе. Ибо - это так скучно, нелицеприятно и напряженно разбираться, тем более - в себе. Легче купить завалященький детектив в суперобложке, и не обременяться мыслями. Черт с вами! Мне отрадно и достаточно того, что это прочтут хотя бы мой сын - беспорочное четырехлетнее пока милое существо с наивными карими добрыми глазенками, - с любопытством взирающий на разгоряченные под моей рукой клавиши машинки. И он поймет меня и не повторит хотя бы части моих грехов и пороков. Это - мой главный читатель. Или этим читателем станет моя дочь, о которой я на этот момент только догадываюсь, но она обязательно будет.
    Спи, моя сокровенная, спи.
    Полночь. Виток спирали. Круг замкнулся. Что произойдет завтра? Снова оживут мои прежние пороки, добавятся новые на очередном витке? От сего никуда не деться, ибо я живу среди людей, ибо - я живу. Да будет так!
    Полночь...



октябрь 1994 - февраль 1996 - ноябрь 2017 гг.
   по Рождеству Христову


Рецензии