Бог в помощь вам, друзья мои... окончание
Тот февральский день сначала ничем не отличался от других, похожих друг на друга, как корабельные будни в океанском плавании при добром пассате. Утром — корабль и экипаж, в полдень — обед, после — часы в библиотеке. Севастополь, окутанный сумерками, тонул в дожде и в тумане, но привычно согревало предчувствие оказаться на несколько часов в уютном тепле, среди книг и корабельных моделей. Вошел в зал, поздоровался весело — и почувствовал напряжённую тишину: все отводили от него глаза. «Да что случилось-то, господа? Павел Степанович…». — Нахимов, живший с ним второй год стенка о стенку, спросил осторожно: «А вы разве не знаете, Фёдор Фёдорович?». — «Нет…». — И пока перебирал все возможные варианты неприятностей, тот молча протянул ему номер «Русского инвалида».
С некрологом на смерть Пушкина.
Прочитал — раз, другой. И когда машинально стал перечитывать в третий, потемнело в глазах, в сердце вошла болью тупая ядовитая игла, а в ушах, словно сопротивляясь ей, зазвучал знакомый до последней нотки гортанный голос:
— Плыть хочется, и ты здесь?
Да, три месяца назад, да, у Яковлева…
Невесело они тогда встретились. Нет, Пушкин ни на что не жаловался, только анонимку друзьям показал. Больше молчал, казался отрешённым, усталым, даже каким-то постаревшим. Таким его Матюшкин не помнил даже перед ссылкой на юг, хотя и тогда хлебнул Александр немало горького. И тогда, и сейчас он сделал бы для него всё, что мог, но если б он знал — что… А Пушкин, перехватив его взгляд, вдруг заулыбался:
— А ты, Федернельке, все такой же… Не меняешься. Погоди, погоди... Ты же мальчишкой, в Лицее, светленьким был, русым, а потом уж потемнел. Поседел, что ли? Не рано ли? — И ответил сам же себе. — Море, да?
Матюшкин кивнул, а Пушкин стал говорить уже о Кавказе, о том, что «покатаешь, капитан, на своем корабле?» — Фёдор не стал уточнять, что военный фрегат — не увеселительная яхта, откликнулся охотно: «Только скажи — сразу паруса поднимем!». — «Кланяйся от меня, Федя, Чёрному морю. Может, еще свидимся…»
«Не свидимся…» — наконец понял Матюшкин.
… Что было потом — он помнил вперемешку и урывками… Как кто-то, кажется, Нахимов, взял его за плечи, вывел из библиотеки, набросил шинель, усадил на извозчика… Как страшно, до рвоты, рвался из груди сухой бесслёзный плач… Как глотал, давясь, прямо из горла водку — ни дать, ни взять матрос-забулдыга, заливающий свою каторжную жизнь… А больше ничего не отложилось в памяти, кроме неистовой, душу испепеляющей боли, безнадёжной и яростной. До того момента, как на другое утро выстроил на палубе фрегата команду, приспустил флаг — и над севастопольской бухтой тяжело ухнули залпы сорока четырёх орудий…
«Прощай, свободная стихия… В последний раз передо мной ты катишь волны голубые и блещешь гордою красой…»
Корабль вздрагивал — как раненый от боли.
«Как друга ропот заунывный, как зов его в прощальный час твой грустный шум, твой шум призывный услышал я в последний раз…».
Что небо, что море были в один цвет — сизый, безнадёжный…
«Мир опустел… Теперь куда же меня б ты вынес, океан? Судьба земли повсюду та же: где капля блага, там на страже уж просвещенье иль тиран…».
…Офицеры стояли со слезами на глазах: знали уже. Матросы, вытянувшись «во фрунт», смотрели на капитанский мостик с недоумением, тревогой и неприкрытым сочувствием. («Что это с нашим Фёдором Фёдорычем, братцы, а?»). На флагманском корабле взвились сигнальные флажки: «Что значит сия канонада ни свет, ни заря?»
«Прощай же, море! Не забуду твоей торжественной красы, и долго, долго слышать буду твой гул в вечерние часы…».
Перед Лазаревым за него заступались, кажется, тот же Нахимов, и непреклонный Михаил Петрович простил на сей раз нарушение морской дисциплины. «Не русский я, что ли? А горе у нас общее…». По крайней мере, кроме выговора, особых неприятностей не было. Плевать на выговор, всё равно он просчитался! В том смысле, что хотел хоть немного заглушить боль. Какое там…
— «Шесть мест упраздненных стоят, шести друзей не узрим боле…»
— Семь уже, Фёдор Фёдорыч...
— Говорят, младший Пушкин сейчас на Кавказе? — Матюшкин передал услышанный невзначай разговор на палубе. Вольховский кивнул.
— Я слышал, была такая история. Лёвушка дебошир, кутила, а человек честный и храбрый, и солдат своих в обиду не дает. Слух пошел, что хотел он после гибели Александра убийцу его на дуэль вызвать. Отговорили. Не велел тот мстить, Данзасу первому запретил.
— Костю до боли жалко... Каково ему?
— И врагу такого жребия не пожелаешь.
Помолчали опять.
— Сабля тупа рубить своих… — тяжело проговорил Матюшкин. — Мне кажется, что я сейчас этим и занимаюсь. Оставлю я службу, Володька. Не того хотел, когда о море в Лицее мечтал. Плавать по всему миру, открытия делать, а не...
— В греческую кампанию небось сам напросился, — осторожно заметил Вольховский.
— Сравнил... То — за свободу. А сейчас... всё Бразилию вспоминаю. Вот послушай…
Невольничий бриг стоял на рейде в Рио-де-Жанейро. Матюшкин отпросился туда у Головнина вместе с гардемарином Феопемтом Лутковским. Тот, помедлив, разрешил. (Старший офицер Муравьёв только пожал плечами: «Зачем вам это, господа?»). Казалось, после лавки, где продавали чернокожих рабов, удивляться было нечему. Ан нет! Стоило спуститься в трюм и увидеть ребятишек… Сердце оборвалось, когда встретил покорный, пустой не по-детски взгляд курчавого негритёнка лет десяти. Он как будто спрашивал: «А ты тут зачем? Поглядеть, да? Полюбопытствовать?»
«Фёдор, пойдем, — Лутковский сжал кулаки. — А то… не удержусь ведь…» — «Погоди», — негромко ответил Матюшкин. И обернулся к надсмотрщику-португальцу. «Зачем вы их так? За что?». Забывшись, сказал по-русски, потом повторил на трех языках (даже испанские слова наскреб в памяти). Тот пожал плечами: выгодно возить. Так, как будто говорил про кофе или табак.
Пришли в себя только на палубе «Камчатки». «Ну что, посмотрели?» — горько спросил Василий Михайлович. «Посмотрели… век бы не видать», — хмуро бросил Феопемт. Матюшкин промолчал. Прав был их лицейский профессор Куницын , ох как прав… Прав и Пушкин («увы, куда ни брошу взор везде бичи, везде железы…»). Если бы еще кто сказал, как всё это извести под корень… Головнин смотрел на него с печальным пониманием. «Я, Фёдор Фёдорович, так полагаю: ум и дарования даются равно всем смертным. Европейцы же считают, что негры либо индейцы — не человеки». — «Только ли?» — горько вырвалось у Матюшкина. Потом понял, что прозвучало двусмысленно: только ли негров не считают колонизаторы за людей, или только ли европейцы думают о пользе работорговли и подневольного труда. Наверное, потому капитан и не оборвал волонтера за крамольные мысли. А в его глазах Федор прочитал: рад бы возразить, да нечего.
—... Я понимаю, Федя. Но при чём здесь ты?
— А при том… — И выдал на-гора наболевшее (а кому еще можно?). Потому что Кавказ для России, как Бразилия для Португалии. Потому что даже Пушкину гневно ответил Вяземский на его «Смирись, Кавказ, идет Ермолов!» — «Политика — капризная дама, а поэзия – не союзница палачей». И помолчи уж лучше, генерал Вольховский, о государственной необходимости — ради хлеба насущного против собственной совести и убеждений служить горько.
— Куда же ты?
— Хотел жить в Петербурге, да финансы не позволяют. Впрочем, совестно дикарём явиться.
Вольховский негромко спросил:
— А море как же?
Матюшкин болезненно поморщился.
— А корабль твой?
— По больному бьёшь, брат. — Резко встал. — Коли такой разговор зашёл, то пойдем, покажу свое детище...
Много ли он смог показать в темноте южной ночи, много ли рассказать, пока вдруг не почувствовал: что-то не так... Вроде бы и небо было чистым, и море пока спокойным, а внутри просто заныла тревога. Ветер... да, ветер стал другим. Не таким ещё, чтобы тревожиться, но морскому инстинкту Фёдор Фёдорович привык доверять, а штормов у берега, тем более, у горного, тем более, с ранеными на борту, мореходцы всегда опасались справедливо. Все это виновато, быстро и скомкано объяснил Вольховскому. Тот развёл руками: что, мол, поделаешь...
— Пора? — спросил негромко.
— Да... Сейчас велю шлюпку готовить.
Ветер и правда незаметно свежел. Впрочем, об этом Матюшкин пока не думал. Его захватило горько-привычное ощущение близкой разлуки. И где-то в глубине души понимание, что сейчас-то он и найдёт решение. Сейчас прозвучат те слова, которые станут для него главными. Не зря же судьба привела на борт давнего лицейского друга.
Взяли друг друга за локти. Суворчик растерянно улыбнулся:
— Даже не знаю, что говорить... «Прощай» или «до свидания».
— Вот и я не знаю, — беспомощно сознался Фёдор Фёдорович. Никому в жизни он не показал бы эту беспомощность. Но Володе сейчас — можно.
— Не оставишь ты флот, Федя. — Вольховский сказал это со спокойной твёрдой уверенностью. (Когда-то он таким же тоном мог утихомирить в Лицее любого озорника; и слушались же его, мальчишку).
— Почему? — знал уже, что правда.
— Потому что вся жизнь твоя — в нем. И потому, что не только он тебе нужен, но и ты — ему.
И вдруг... нет, не прочитал — просто проговорил:
— «Бог в помощь вам, друзья мои, в заботах жизни, царской службы…»
— «И на пирах разгульной дружбы, и в сладких таинствах любви...»
— «Бог в помощь вам, друзья мои... И в бурях, и в житейском горе...»
— «В краю чужом, в пустынном море...»
— «И в мрачных пропастях земли»... Бог в помощь тебе… Плыть хочется.
Продолжение: http://www.proza.ru/2017/11/21/1118
Свидетельство о публикации №217112002157
Взяли друг друга за локти. Суворчик растерянно улыбнулся:
— Даже не знаю, что говорить... «Прощай» или «до свидания».
— Вот и я не знаю, — беспомощно сознался Фёдор Фёдорович. Никому в жизни он не показал бы эту беспомощность. Но Володе сейчас — можно.
— Не оставишь ты флот, Федя. — Вольховский сказал это со спокойной твёрдой уверенностью. (Когда-то он таким же тоном мог утихомирить в Лицее любого озорника; и слушались же его, мальчишку).
— Почему? — знал уже, что правда.
— Потому что вся жизнь твоя — в нем. И потому, что не только он тебе нужен, но и ты — ему..." - !!!
Юлечка, так хорошо!! Такая крепкая, настоящая дружба, и ты так здорово о ней пишешь, так проникновенно и душевно каждое слово!!!
Ольга Малышкина 09.12.2017 16:32 Заявить о нарушении