Москвичонок. Глава 8
ВОЙНА
Сирена завыла, как всегда, неожиданно, хотя к ней могли бы уже и привыкнуть. Немцы в октябре обнаглели настолько, что бомбили Москву по несколько раз в день. И так же неожиданно из черной тарелки, висевшей на боковой стене их комнаты, зазвучал густой баритон Левитана: «Граждане! Воздушная тревога».
– Мама! Да одевайся же скорей. Ну, что ты копаешься... Не пойдешь? А если они, не дай бог, фугасами начнут кидаться? Углом, который у нас вчера обгорел, не отделаемся. И охнуть не успеем, как на тот свет отправимся.
– Вот-вот, – непреклонно возразила мать. – Да если бы я вчера вместе с вами пошла и не позвала на помощь, когда зажигалка, пробив крышу, на чердаке ровно под нами пожар устроила, одним углом точно бы не отделались. Смотрели бы сквозь обгоревшие балки в небо, на этих прохвостов, что по небу с бомбами летают.
– А ты что за бабушку держишься, – накинулась мама на сына. – А ну, марш со мной в бомбоубежище. Ишь, чего надумал, бомбы гасить.
– Почему нельзя, – попытался авторитетно возразить Венька. – Всех дел – схватил щипцами бомбу, и раз в бочку с водой, а потом в песок. Я запросто…
– Только не сегодня, – тоном, не терпящим возражения, ответила мать и, крепко ухватив за руку упирающегося сына, заторопилась с ним в укрытие. Венька вертелся, пытаясь вырваться из цепкой маминой руки, чтобы поглазеть на пожарную машину, стоящую рядом с их домом, видимо, на всякий случай.
– Пронесло, – облегченно вздохнула мама, когда они вернулись домой. И, обратившись к бабушке, продолжавшей, несмотря на бомбежку, собирать чемодан, дежурно, как всегда в таких случаях, спросила: – Давай подумаем, ничего не забыли? Потом поздно будет.
Утром они уезжали в эвакуацию во Фрунзе. Вернее, продолжали путь, ибо удирали от немцев не из Москвы, а из какого-то недалекого от нее городка, на день, заскочив в столицу, чтобы забрать с собой бабушку.
Венькин отец был дипломированным авиационным инженером, а они в довоенные годы ценились на вес золота, поскольку были наперечет. Вот его и бросали по всяким делам то в одно, то в другое место. А он, не желая в одиночку мыкаться по углам, таскал за собой жену с сыном. С началом войны Эвен-старший был внезапно переведен из города, где работал, на должность директора какого-то полевого авиаремонтного завода восточнее Москвы. Хотел было сам вырваться за семьей – не удалось. В те дни всеобщего разброда, да что там говорить, паники, служивые люди себе не принадлежали, живя приказами. Поэтому и случилось, что Веньке с мамой пришлось выбираться из города, внезапно ставшего прифронтовым, в который вот-вот ворвутся немцы, самостоятельно. Почему поехали во Фрунзе, а не, к примеру, в Куйбышев, Уфу, или Ташкент, куда направлялись основные потоки людей из оккупированных немцами западных областей страны? Да потому, что там, в республиканском Совмине работал отцовский институтский приятель, который обещал приглядеть за семьей.
Разумеется, до всего этого маленькому Эвену не было никакого дела. Он радовался предстоящему путешествию с нетерпением ребенка, ожидающего приятных для себя открытий.
Дорога, вопреки Венькиным ожиданиям, оказалась совсем неинтересной. Поезд, на котором они передвигались вглубь страны, поначалу бежал быстро, поскольку был санитарным, переполненным ранеными. Однако, по мере продвижения на восток и передачи бойцов в стационарные госпитали, все замедлял и замедлял ход, подолгу простаивая на полустанках. Мальчику очень быстро надоело смотреть на мелькающие мимо них эшелоны. В одну сторону – с танками и орудиями, в другую – со станками и оборудованием.
Единственно, что крепко отложилось в его ребячьей памяти за почти месячное путешествие в столицу Киргизской ССР – бомбежка моста, который их поезд, с красными крестами на крышах вагонов, успел проскочить и отчего-то остановился, как вкопанный, лишь только немецкие самолеты начали пикирующую карусель над выбранной целью. Произошло это буквально на следующее утро, совсем неподалеку от Москвы.
Самой бомбардировки Венька не видел, хотя порывался выскочить из вагона, поглядеть на летающих гадов. Мама с бабушкой решили не покидать вагона. «Будь что будет», – сказали они друг другу. Поэтому ему пришлось наблюдать из окна санитаров, в спешке вытаскивающих из вагонов на носилках раненых, людей, мечущихся по полю под грохот разрывов и вой самолетов в поисках укрытия. Бомбежка была недолгой. Немцы, сделав свое черное дело, преспокойно улетели, а люди, до того плотно вжавшиеся в землю, торопливо бежали обратно к поезду, грозя пустому небу кулаками.
А еще, пожалуй, запомнилась стоянка в Аральске, когда какой-то дядька по доброте душевной подарил им мешочек с солью, которой торговали местные жители. По тому времени это был царский презент. Соль ценилась почти как сахар.
Жизнь во Фрунзе Веньке также почти не вспоминалась. Разве что жалкой комнатой в сложенном из кизяка и обмазанном глиной доме, скрипучей дверью, сосущим чувством голода да хозяйскими курами во дворе с воинственным петухом, отчего-то его невзлюбившим и гонявшимся за ним с грозным клекотом.
Отцовский приятель, обещавший присмотр за Эвенами, про них так и не вспомнил. Потом, правда, долго извинялся, ссылаясь на всякие обстоятельства. Но что толку, когда «поезд ушел».
А вот событий из Венькиной жизни в Оренбурге, куда они вскоре переехали вслед за отцом, назначенным заместителем директора тамошнего авиационного завода, крепко засевших в его памяти, набралось не на один день рассказов. Наверно, потому, что стал старше. В Оренбурге Эвены не роскошествовали, но уже и не бедствовали. Кроме положенного по карточкам, заводскому начальству регулярно, раз в месяц, выдавали продукты из американских солдатских сухих пайков, присылаемых из США в виде продовольственной помощи.
Чего только не было в приносимой отцом большой картонной коробке: вяленое мясо, тушенка, яичный порошок, шоколад, сгущенка и, о чудо, банка с жареным подсоленным арахисом.
– Пап… – приставал Венька всякий раз к отцу банным листом, вертясь у стола и не отрывая взгляда от буро-красноватой с крупными непонятными, на иностранном языке надписями жестянки с орехами. – Давай ее откроем. Ну, чего тебе стоит?
– Вот так взять, и открыть? Я, может, завтра пивка достану, – смеясь, поддразнивал его отец, – а заодно и свою тещеньку (большую любительницу пенного напитка) угощу. Мне с ней этой банки только-только достанет.
– Хорошо бы, – мечтательно произносила теща, моментально принимая игру. – Отчего не закусить его орешками. Очень даже неплохо. Но хочу, Борис, тебе сказать (имя отца она всегда почему-то произносила с ударением на первом слоге) – лучший приклад к пиву все же не орехи, а подмосковные истринские раки. Но где же их теперь взять?
Веньку ужасно злила эта затеваемая взрослыми игра в дразнилку. Ему хотелось орать, топать ногами, но он понимал, что криком ничего не добьешься и не ускоришь, только рассмешишь. Поэтому, через силу сдерживаясь, чтобы не разораться от обиды, он продолжал гнуть свое.
– Да ну его, это проклятое пиво, чего в нем хорошего, – повторял и повторял Венька одну и ту же фразу, едва сдерживая слезы, готовые хлынуть из глаз. В отличие от арахиса, офигительно, по его мнению, вкусного, о пиве он не имел никакого представления. Отец никогда никакого пива домой не приносил, в американских сухих пайках его не было, в магазине, где они отоваривали карточки, тоже. Поэтому он не знал, что оно такое и с чем его едят.
Тем не менее, в этот раз отец не спешил поддаться на сыновние уговоры. Разыграв с бабушкой в очередной раз сценку про пиво, он не распечатал, как обычно, банку, а, отодвинув ее в сторону, развернул лежащий на столе сверток, крикнув жене, находившейся в другой комнате:
– Нина, посмотри на прелесть, которую тебе прислала какая-то американская леди.
Вошедшая к ним мама, увидев в руках мужа вечернее темно-вишневое, до полу, платье из панбархата, отороченное по вороту мехом белого песца, ахнула от неожиданности.
– А это к нему прикладом, – указал отец кивком на белые туфельки на высоком каблуке с перекинутыми через них белыми, по локоть, тончайшими атласными перчатками.
– Ну, прямо Золушка перед поездкой на бал, – в восхищении произнесла бабушка, когда мама, примерив всю эту красоту, прошлась по комнате.
Венька, забыв про арахис, обалдело моргал глазами, видя перед собой преобразившуюся до неузнаваемости мать.
– Будто с меня мерку снимали, – сказала та, и пошла в другую комнату переодеться в повседневное. – Только зачем мне все это богатство, куда в нем ходить?
– А мы его подрежем, чуть ниже колен, – уверенно произнесла бабушка, – мех приладим к берету, под туфельки будет в самый раз.
– Не надо, – вдруг вырвалось у Веньки. – Не хочу, чтоб резала, – заорал он и начал вырывать платье из материнских рук.
– Успокойся сынок, – смеясь, начала успокаивать его мама, – я подумаю, может, и не буду.
Но он не желал успокаиваться, повторяя и повторяя: «Резать не дам».
Перекроили платье не сразу. Оно висело ни разу не надеванным в московском шкафу, поражая Веньку своей красотой еще примерно с год. Предчувствуя неизбежную расправу над столь понравившимся ему платьем, он решил прибегнуть к помощи своей учительницы, поскольку, по его убеждению, только она могла отговорить его мамашу от кощунственной переделки американского наряда.
– Венечка, – сказала ему Мария Николаевна. – Мы с твоей мамой уже переговорили на этот счет. К сожалению, подаренное ей платье предназначено для выхода в свет. – И заметив непонимающий Венькин взгляд, как бы спрашивающий, в какой такой свет, пояснила с легкой грустинкой на лице: – В нем дамы выезжают на балы или банкеты, которых у нас теперь нет.
– Нет, так будут, – тем не менее, настаивал Венька.
– Может, когда-нибудь и будут, – задумчиво в ответ произнесла учительница.
Подрезанное мамой платье оказалось невероятно носким. Оно ей служило лет так пятнадцать. В нем она ходила в театр. А перчатки, которые мама никогда не надевала, сохранились и по сей день, напоминая Эвену о далекой поре детства, о его, так и не сбывшейся мечте увидеть маму в вечернем платье на каком-нибудь балу.
– Пап? А, пап? Ты меня завтра точно с собой возьмешь в Бузулук в хозяйство? – приставал к отцу Венька, вопрошающе глядя на него глазами, в которых одновременно читались надежда и неверие в возможность такого чуда.
– Раз обещал, значит, возьму.
– Точно?
– Точно.
– Ура!.. Мама, бабушка! Завтра я полечу с папой на настоящем самолете.
– Полетишь, полетишь, если не проспишь, – улыбнулась мать. – А теперь умываться, и в постель. Если хочешь полететь, придется рано встать.
– Не просплю.
Однако, вопреки желанию, он долго не мог заснуть. Ожидание предстоящего полета настолько будоражило его воображение, что глаза никак не хотели закрываться.
В пять утра его еле растолкали.
Они взлетели с заводского аэродрома на По-2 или, как его еще называли, «Кукурузнике». Венька сидел на отцовских коленях в кресле второго пилота в натянутом на вязаную шапочку настоящем летном шлеме и подогнанных под его мордочку больших летных очках, непрерывно вертя головой по сторонам.
Ему было все интересно. Как самолет оторвется от земли, как полетит, как по мере набора высоты будут уменьшаться в размерах дома, деревья, люди, махавшие вслед руками. В нетерпении он хотел тут же поделиться навалившимися на него горой впечатлениями, но не смог. Мешал рев мотора, проникавший сквозь защитные наушники шлема, да тугие струи встречного ветра, мгновенно уносившие Венины слова куда-то назад, несмотря на защитный козырек.
Почувствовав бесплодность попыток быть услышанным, Венька перестал вертеться. Он заворожено уставился на медленно проплывавшую внизу узкую ленточку реки, на лилипутского размера домики, на бегущий по дороге маленький пылящий грузовик, на разноцветье полей, лишь подчеркивающее бескрайность земных просторов.
– Ух! – только и мог выдохнуть он, когда самолет заложил вираж и пошел на посадку.
Они приземлились на участок дороги, превращенный во взлетно-посадочную полосу. Он разделял поля, на одном из которых на бесконечно тянувшихся грядах сквозь зелень листьев пробивались красные пятна каких-то плодов.
– Пап! – завалил отца вопросами Венька, как только они приземлились. – Почему нас так прижало к сиденьям, когда мы начали поворачивать? Почему земля так медленно проплывала под нами, если мы так быстро летели?
– Пап? А что на этом поле растет? – задал он очередной вопрос, мешая разговору с директором подсобного заводского хозяйства, приехавшим встретить прилетевшее начальство.
– Клубника. Иди, попасись, пока мы тут свое обсудим. Только куртку сними, а то запаришься.
– Никогда не видел, как она растет, – пояснил он встречающим.
И Венька попасся! Минут через пять, наевшись так, что последняя ягода застряла во рту и никак не хотела проглатываться, он их начал собирать про запас, запихивая под рубаху.
Когда его подозвали, чтобы ехать в усадьбу, Венькина мордочка была перемазана до глаз, а промокший от сока помятых ягод низ заправленной под ремень рубашки выглядел красным кушаком.
– Сын! – расхохотался отец. – Посмотри на себя. Нам с тобой мама такую выволочку устроит!
– А что! – беззаботно отвечал Венька, протягивая перепачканные руки и не обращая внимания на всеобщий смех. – Умоюсь.
– Ты не на руки, на рубаху посмотри. Ее теперь не отстирать.
– Я хотел привезти немножко клубники для бабушки и мамы, – начал было оправдываться Венька, устыдившись собственной жадности.
– Ладно, заботливый мой, – отец ласково потрепал сына. – Как-нибудь вывернемся. А теперь вперед на пасеку. Там мы и остановимся. А завтра утром – домой.
– Среди пчел? Так они меня закусают, – забеспокоился Венька, видимо, вспомнив фрунзенского петуха, безбожно гонявшегося за ним по двору.
– Не бойся. Они у Степана Ивановича смирные, и на хороших мальчиков не нападают. Там мы и проверим, какой ты.
– А чего проверять, я по дому всегда помогаю, – как можно серьезнее ответил Венька, забираясь в двуколку. До зеленеющей в отдалении, километрах в трех, небольшой рощицы, где располагался дом пасечника, путь был недолгим.
– Пап, – тихо, чтоб не слышал Степан Иванович, у которого остановились на постой, – почему он такой жадный и положил мне меда всего две ложки?
Мед – целое блюдце с золотившимся в центре кусочком соты – был на десерт, после ухи из карпов, выловленных из находящегося неподалеку зарыбленного пруда, и зажаренной на второе удивительно вкусной рыбьей мелочи.
– Степан Иванович! Сын медовой добавки просит. Не уважишь? – обратился отец, как бы на полном серьезе, к пасечнику.
– Отчего же? Как доест, так и долью. – И, повернувшись к мальчугану, посоветовал: – Ты не голым медом угощайся, а с хлебушком. Обмакивай в блюдечко – и в рот. Так вкуснее и полезнее.
Мед Венька доел, даже соты сжевал. Но с каким трудом, с какими внутренними проклятиями на собственную алчность добирал он кусочком белой булки остатки сладкого пчелиного продукта.
– Будешь еще? – с подковыркой произнес пасечник, увидев, как трудно мальчонка добирает корочкой последние капельки меда.
– Нет. Спасибо. Я во, как наелся. – В подтверждение слов Венька провел ладошкой поперек горла. – Можно, пойду, покачаюсь на гамаке?
– Иди, отдохни без меня. Мне до вечера по хозяйству поездить надо, кое-какие вопросы решить.
Развалившись в гамаке, Веня закрыл ставшие вдруг неподъемными веки, а когда открыл, было темно. Выпроставшись из гамака, он взбежал на крыльцо и через отворенную дверь вошел в горницу. Взрослые ужинали.
– Выспался? – спросил его отец. – Садись, поешь. И будь поосторожней. Карп – рыба костлявая.
Вене есть не хотелось. Кое-как, отщипывая по маленькому кусочку от положенного ему на тарелку куска жареной рыбы, он искал на столе графин с водой, чтоб напиться, но не находил. Вместо графина стоял глиняный кувшин, из которого пасечник разливал сидящим по стаканам какую-то жидкость.
«Наверное, сок», – подумал Веня, отчего-то постеснявшись попросить, чтоб ему налили. И когда взрослые отправились на крыльцо покурить, взял наполовину выпитый отцовский стакан с этим самым соком и опрокинул его содержание себе в рот. Поначалу он не почувствовал ничего, кроме сладости, мгновенно растекшейся по нёбу, затем у него перехватило дыхание, он стал хватать воздух ртом, словно вытащенная на поверхность рыба, а из глаз потекли слезы.
«Как они только пьют такую гадость и еще удовольствие получают», – с дикой обидой на себя за допущенную оплошность замелькало в голове мальчика. Он не мог продохнуть, в горле ужасно першило. «Где же здесь вода?» – он в отчаянье шарил глазами по комнате в надежде найти хоть что-нибудь похожее на емкость с водой, пока не уперся взглядом в стоящее на табуретке у входа ведро, закрытое крышкой с пристегнутой к нему металлической глазированной кружкой. Вода. Конец мучениям.
«А вдруг в нем опять такая же гадость, как в кувшине? Если она, все на улицу вылью», – мстительно пронеслось у него в головенке. Зачерпнув полную кружку, он, уже раз ожегшись, прикоснулся к полному краю губами и, убедившись, что вода, с жадностью ее опустошил.
Першить в горле перестало, однако накатила какая-то общая муторность. Начала сильно кружиться голова, тело не слушалось. Кое-как, заплетаясь ногами, он добрался до мягкого кресла, каким-то чудом оказавшегося в простом крестьянском доме, свернулся калачиком и провалился в небытие.
– Напился, чертенок. Полстакана хватанул. А я-то думаю, куда моя медовуха испарилась, – обеспокоено проговорил Венькин отец, подошедший к спящему сыну.
– Да умаялся за день, пацан ведь еще, – заметил кто-то из присутствующих.
– Нет, напился. От него разит, словно из пивной бочки. Степан Иванович! – обратился он к пасечнику. – Надо бы что-то предпринять! Есть ли у тебя на этот случай что-нибудь лечебное? Не сока, ведь и даже не водки чертенок хватанул, много крепче, градусов под семьдесят.
– Примерно. Но ты, Борис Аркадьевич, не боись. Мою медовуху доктора прописывают. Проспится и как здоровый щенок заскачет.
Поначалу Веня крепко обижался на отца, который никак не хотел забыть его бузулукских конфузов, и в присутствии своих приятелей начинал с подробностями их перечислять. Он набрасывался на него с кулачками, требуя, чтобы тот прекратил насмешки. Если это не помогало, бежал к бабушке, которая быстро разряжала обстановку. Венин отец очень хорошо относился к теще, высоко ценил ее воспитательные способности (она до революции была учительницей, а после нее работала до пенсии педагогом в колонии для малолетних преступников), целиком доверял ей своего сына, чем тот с успехом пользовался, понимая, что с бабушкой всегда легче договориться, чем с родителем. Именно она перехватила отцовскую руку после того, как Венька решил покататься на двуколке с впряженным в нее настоящим рысаком, бывшей в Чкалове для отца чем-то вроде служебного автомобиля, с кучером вместо водителя.
Улучив момент, когда рядом никого из взрослых не было, Венька, нисколько не задумываясь о возможных последствиях, забрался в коляску, хлестнул вожжами и скомандовал: «Но!». А когда жеребец понес, забился под козлы с перепугу.
Очнулся только тогда, когда его оттуда вытащил отец. Умная лошадь, поначалу проскакав метров сто от дома и не почувствовав твердой хозяйской руки, развернулась и мелкой рысью поспешила обратно, где уже ждал кучер и разгневанный родитель с ремнем.
Но вот следующую выходку внука бабушка покрывать не стала, демонстративно уйдя в соседнюю комнату. Отцовская экзекуция за купание со старшими ребятами в Урале крепко засела не только в голове, но и в том месте, где спина теряет свое название. Понимая, что провинился, Венька, взглянув на отца, вытягивающего ремень из брюк, покорно спустил штаны, оголил задницу и, стиснув зубы, смиренно принял отмеренный ему десяток ударов.
А в ближайшее воскресенье бабушки не стало. И Веня впервые понял, что все его огорчения по тому или иному поводу ничто по сравнению с потерей любимого человека. Воскресенье был единственный на неделе день, когда вся семья собиралась за столом. Веня, как обычно сидевший рядом с бабушкой и что-то ей говоривший, вдруг увидел, как та, ни с того ни с сего, уткнулась грудью в кромку стола, а ее голова бессильно упала на стол, придавив лежащую на столе Венину руку. Поначалу никто ничего и не понял. Потянулась за пирожком, чтобы передать его дочери, и все. Конец.
Бабушка никогда не жаловалась на сердце. Лишь субботним вечером, за ночь до смерти, укрывая одеялом испеченное, чтоб к утру не остыло, сказала, что в груди сильно давит, наверно, от усталости.
Смерть бабушки была для Веньки сильнейшим ударом. Она была его другом, которой он доверял свои секреты, советчицей, защитницей, Все последующие годы взросления ему ее крепко не хватало.
До смерти бабушки Венька войны не замечал, не думал о ней. Жил в Чкалове в далеком тылу, и было ему там тепло, сытно и беззаботно. Конечно, он знал, что далеко на западе страны идут тяжелые бои, отвоевываются захваченные немцами города, льется кровь. Но и только. Война ему напомнила о себе с другой своей стороны и совсем неожиданно: не бомбардировкой эшелона, в котором они эвакуировались, не голодными фрунзенскими днями и даже не сводками Совинформбюро, которые слышал по радио каждый день. Она вошла в его сознание во время похорон бабушки – сотнями засыпанных снегом могильных холмиков с сиротливо торчащими над ними табличками с фамилиями солдат, умерших от ранений в местных госпиталях. Именно тогда, на кладбище, как ему теперь кажется, он первые начал проникаться чувствами к чужому горю.
– Мама, – спросил он, когда они возвращались с похорон домой, – а солдат будут навещать, как мы теперь бабулю?
– Конечно, будут, когда узнают, где они лежат. – И тихо, как бы про себя, чтобы сын не услышал: – Только кто им скажет?
Но он услышал и переспросил строчкой из песни, которую частенько слышал во время застолий из окон соседских домов: «И никто не узнает, где могилка моя».
– Не болтай, – прервала его мама, не проронив больше ни слова, пока они медленно брели к ожидающему их автобусу.
Война между тем медленно откатывалась на запад. Радио каждый день приносило голосом Левитана и Высоцкой радостные сообщения об освобождении от захватчиков десятков населенных пунктов.
Настала пора собирать чемоданы и семье Эвенов. Отца отзывали в Москву в министерство авиации на переназначение. Так в апреле 1944 года они наконец-то вернулись домой. Туда, где проходили первые три года Вениной жизни, и о которых по своей малости он имел самые смутные представления.
Новую должность Эвену определили быстро. Тогда все делалось быстро. Не успели они как следует распаковаться, как отца назначили заместителем директора возводимого в только что освобожденном Минске авиационного завода, приказав незамедлительно прибыть на новое место работы. Однако на этот раз семью он с собой не взял. Осенью Вене надо было идти в первый класс. А какая учеба в почти полностью разрушенном Минске? Да и его младший брат, родившийся во Фрунзе в тяжелом для семьи феврале 42-го, часто болел, и лучшего для него лечения, чем в знаменитой Московской детской больнице им. Филатова, к которой его дети были приписаны, было не найти.
На хутор к отцу Веня ехать никак не хотел. Если бы лететь самолетом, тогда конечно. А поездом, какой интерес!
– Лучше я дома этот месяц побуду, к школе подготовлюсь, чем в какой-то деревне, где поиграть не с кем. Обед мне Клавка, домработница, готовить будет, – протестовал он в надежде, что мать сломается и оставит его в Москве. Но она была непреклонна.
– Можешь сколь угодно хныкать, даже сучить ногами, – спокойно возражала она ему. – Одного тебя не оставлю. С тобой даже мне трудно управиться, не говоря уже о Клаве, которую ты в грош не ставишь. Поэтому поедешь, и точка.
Но недаром говорят, что молодость – пора неожиданностей. Они подстерегают пытливую юную душу во времени и пространстве, в самом, кажется, обычном чередовании людей, вещей и событий. Поэтому месяц, проведенный Веней в крестьянской избе, выдался исключительно ярким на впечатления. О немецкой в полном смысле овчарке речь уже шла. Настала очередь рассказать о шмайсере и встрече с пленным немцем.
Казику, сыну хозяйки хаты, где Эвены квартировали, власти оставили его партизанское оружие, чтобы при случае было чем оборониться от рыскавшего по лесам всякого отребья. Вот он и не удержался и дал Веньке не только покрасоваться с немецким автоматом через плечо, но и, придерживая оружие в руках, позволил ему нажать на курок, выпустив очередь, за что получил выговор от Вениного отца.
Однако Венька, которому досталось в первую очередь, не видел в произошедшем ничего особенного: «Подумаешь, стрельнул разок!». И очень расстроился, когда на следующий день получил дополнительно выговор от очень уважаемого им паренька, воевавшего в партизанах.
– Кто тебя за язык тянул рассказать про стрельбу отцу? – сетуя, видимо, на себя за то, что пошел на поводу у малолетки, огорченно упрекнул его Казик. – Тебе ничего, а мне выволочка.
Пленных Венька увидел на отцовском заводе, где их использовали в качестве рабсилы. И как-то, заглядевшись на их работу, не заметил, как один из них подошел к нему и погладил по голове, сказав что-то на своем языке.
– Не тронь! – заорал он во всю глотку, сбрасывая с себя чужую противную руку.
Объяснить, отчего разозлился на этого, не желавшего его обидеть человека, Веньке было раз плюнуть. Достаточно пересказать свидетельства бабки Стефаниды и ее сына о зверствах зондеркоманд, чумой проходивших по белорусской земле. Понять же разницу между виной солдат вражеской армии и зверствами профессиональных палачей, испытывающих удовольствие от умерщвления людей, он, естественно, не мог. И в силу возраста, и в силу общих настроений. Лозунг Эренбурга «Убей немца», хоть и официально отмененный, крепкой занозой сидел в душах людей.
Этот минский эпизод, штришком запечатлевшийся в Венькиной памяти, прекрасно дополнил московский – шествие пленных по Садовому кольцу в районе Кудринской площади, за которым он наблюдал вместе с мамой. Но не из-за исторической масштабности. О ней он не думал. Его, люто ненавидевшего немцев, поразило и возмутило тогдашнее поведение многих из стоящих на тротуаре женщин. Время от времени то одна из них, то другая выскакивала на мостовую, бросалась к пленным и совала им в руки хлеб. Об этой сердобольности к поверженному врагу со стороны российских жен и матерей он, потом нигде не читал, да и не слышал ни в каких воспоминаниях. Но он это видел собственными глазами.
Свидетельство о публикации №217112101158