Пиротехник-1

 
Пиротехник
Георг Альба
Георг Альба

ПИРОТЕХНИК или ПОТЕШНЫЙ ОГОНЬ.
(историческая повесть)
Ремейк повести Г. П. Данилевского «Царевич Алексей»
(С.-Петербург, Издание А. Ф. Маркса 1901 год)

ПРОЛОГ
Из первого письма отца («Объявление сыну моему»):

«… И егда, сию радость рассмотрения, обозрюся на линию наследства, горесть мя снедает, видя тебя, наследника, весьма на правление дел государственных непотребного, - ибо Бог разума тебя не лишил, ниже крепость телесную весьма отнял. Есмь человек и смерти подлежу, то кому оставлю? За благо изобрел я сей тестамент тебе написать и еще мало подождать, аще нелицемерно обратишься. Ежели же ни, известен будь, что я тебя наследства лишу, яко уд гангренный; и не мни себе, что ты один у меня сын и что я сие только в устрастку пишу: во истину, како могу тебя, непотребного жалеть? Лучше будь чужой добрый, нежели свой непотребный»

Ответ сына:

«По погребении жены моей, отданное мне от тебя, государь, вычел; на что иного донести не имею, только буде изволишь, за мою непотребность, меня наследия лишить короны российской, - буде по воле вашей, - о чем и я
вас, государь, всенижайше прошу. Всенижайший раб и сын ваш Алексей».

Из второго письма отца («Последнее напоминание еще):

«Только о наследии вспоминаешь и кладешь на волю мою то, что всегда и без того у меня; а что столько лет недоволен тобою, то все тут пренебрежно и не упомянуто, хотя и жестоко написано. Когда ныне не боишься, то, как по мне станешь завет хранить? Хотя бы и истинно хотел хранить, то возмогут тебя склонить и принудить большие бороды, которые, ради тунеядства своего, ныне не в авантаже обретаются, к которым ты и ныне склонен. Так остаться, как желаешь быть, ни рыбою, ни мясом, невозможно. Или отмени свой нрав и нелицемерно удостой себя наследником, или будь монах. На что дай немедленно ответ, на письме, или самому мне на словах резолюцию. А буде того не учинишь, то я с тобой как со злодеем поступлю».

Ответ сына:

«Милостивейший государь-батюшка. Письмо ваше я получил, на которое больше писать, за болезнию, не могу. Желаю монашеского чина и прошу вашего о сем милостивого позволения. Раб ваш и непотребный сын Алексей».
      

ГЛАВА ПЕРВАЯ
Воспоминания детства и история пиротехники.

Солнечные лучи настойчиво пробивались сквозь морозный узор на окнах кабинета, ледяные елочки искрились и переливались всеми цветами радуги. День за окном выдался погожим, но морозец упорно соперничал с ослабевшим зимой светилом.
В черном кожаном кресле с высокой спинкой как у трона у письменного стола сидел худощавый и бледный молодой человек. Судя по длинным ногам, обутым в черные шерстяные чулки и башмаки с серебряными пряжками, он был не низок – в родителя ростом вышел. Темно-каштановые, слегка напудренные волосы длинными локонами ниспадали на узкие плечи, оставляя легкий налет перхоти на сером шелковом кафтане. На вид ему было под тридцать, хотя в длинном и нервном лице угадывались следы еще не выветрившейся инфантильности. Черные, слегка навыкате, глаза, не мигая, уперлись в стоявший на столе, отделанный слоновой костью и сафьяном ларчик. Крышка откинута. Рядом на подносе остывал, принесенный камердинером, кофе со сливками, да свежая булочка тосковала от невнимания к себе.
Царевич сидел больше часа. Мысли его далеки от гастрономических – с утра кусок в горло не лез. Перебирал письма, бумаги…
Каждый раз после очередной ссоры с отцом долго осмысливал ранее происшедшее с ним: лезли в голову воспоминанья детства, лица людей, давно и навсегда канувших в лету. Эти мучительные образы бередили душу и вселяли все большую неуверенность и тревогу, вопреки укреплению решительности и твердости, которых от него ждало сочувствовавшее окружение, недовольное отцом.
Детские годы в Москве, жизнь в Измайловском, добрые глаза матери. Куда уплыло это? Не вернуть ничего. Где мать? Она насильно пострижена в монахини и томится в застенках.У отца при живой жене, новая – бывшая пленная немка. Каково!
В девять лет хотели отправить в Дрезден на учебу, но, слава Богу, этого не случилось. В четырнадцать - носил мундир преображенца. В семнадцать – отец поручил возведение укреплений в Москве, в ожидании шведов… А сколько он возил по воинским и корабельным делам: то в Смоленск и Сумы, то в Воронеж, Севск и Ярославль, хотя в бой под Полтавой почему-то не взял… И кое-чему все-таки удалось научиться: точить, чертить, арифметике, французскому и немецкому. Но более всего мила пиротехника. И почему так тянет к фейерверкам? Это зело злит отца. «Одни потешные огни в твоей непутевой голове!» – кричит он всегда, когда застает за проведением опытов.
Воспоминание о приятном сразу просветлило лицо царевича, но мысль снова скользнула в прошлое и Алексей вновь помрачнел.
В девятнадцать – по болезни отправили в Карлсбад. «Не остаться ли здесь навсегда?» – сладко подумалось тогда. Дивные виды и свободные нравы чужих краев вскружили юношескую голову. А как же родина? Что там хорошего? Изо дня в день возня и сутолока, воинские смотры и парады, постройки и спуски этих дурацких кораблей… И всему виной баламут-отец, у которого, как говорится, дурная голова рукам покоя не дает! Еще ведь там и насильно женят, выберут какую-нибудь иностранную принцессу-клячу, и, будь добр, покорись воле родителя и живи с ней. Нет, уж лучше мне остаться простым человеком и хозяином самому себе заграницей!
От этой дерзкой мысли даже на душе полегчало и захотелось есть. Царевич вспомнил про кофе и булочку, и, наконец, вырвался из мечтательного оцепенения. Аппетит, вызванный приятной перспективой жизни вольным человеком, требовал немедленного удовлетворения, и Алексей придвинул чашку остывшего кофе и взял в руку, все еще не желавшую терять свежести, булочку.

* * *
- Древнейшая боевая пиротехника сводилась к метанию горючих веществ большею частью руками, чтобы произвести в городах и селениях пожар, или чтобы поджечь деревянные стены и укрепления, - говорил увлеченно немец, видя, как его ученик, внимательно слушает, аж раскрыв рот. Так, например, при осаде галльского города Аврик, защищаемого Версингеториксом, римляне, предводительствуемые Юлием Цезарем, воздвигли подвижную деревянную башню для штурма городских стен. Галлы забросали эту башню горючими снарядами, и затем все время поддерживали огонь, метая руками шары из сала и смолы. И хотя метателей этих, одного за другим, римляне поминутно укладывали то стрелами, то камнями, такой пост ни на мгновение не был покинут: место убитого тотчас же занимал товарищ и принимал шары, длинной цепью передаваемые из рук в руки.
- Зело чудно! – заметил, улыбаясь, Алексей. – Сейчас артиллерия - царица боя.
- Да, но не забывайте, когда это было, мой принц. Не было бы этого, – не было бы и пушек, - заметил немец и продолжил лекцию: - Крупный переворот в древней боевой пиротехнике произвело изобретение «греческого огня», приписываемое Калиннику Гелиопольскому и относимое к 668-му году по Рождеству Христову. О замечательном действии этого огня распространяется множество писателей той эпохи, но о составе его – умалчивают.
- Что за огонь такой? – оживился царевич.
- Огонь двоякого рода: метательный и палящий; первый – имел свойства пороха и выбрасывал каменные шары из железных труб, а второй, имевший только свойство гореть, - греки выдували из длинных труб. Под напором воздуха вылетал огненный шар, который опаливал лошадей и всадников. Преимущественно - первых.
- Каменные шары из железных труб? – на миг задумался царевич. – Это наши пушки с ядрами!
- Похоже, ваше высочество, - согласился немец, - но не совсем то. Вот свидетельства очевидцев: до извержения появлялось густое облако дыма, которому следовал сильный треск, а затем показывалось пламя…
- Прямо выстрел! – обрадовался царевич.
- Было сделано множество попыток, воспроизвести «греческий огонь» посредством смесей из серы, селитры, вара, смолы, воска и горючих масел. Попытка удалась.
- Давай и мы воспроизведем! – захлопал в ладоши царевич.
- Слишком много, ваше высочество, выделяется удушливых и ядовитых газов, а это может плохо сказаться на вашем драгоценном здоровье… Это средство постоянно употреблялось греками в их бесчисленных войнах. Так, например, пустил его в ход император Константин 1У Погонат, в борьбе против арабов, осаждавших Константинополь в 678 году; императору Алексею он послужил против пизанцев; было и множество других случаев применения – всех не перечислишь. В конце концов, секрет перешел к сарацинам, которые с успехом воспользовались этим для защиты против крестоносцев и, благодаря нему, нередко разбивали их на голову, как, например, при Дамиетте. С появлением пороха «греческий огонь» исчез из употребления.
- Конечно, наш порох куда лучше, - царевич зевнул, но не от потери интереса, а от недосыпа – накануне была бурная ассамблея с дружками и подружками.
- Было и еще одно боевое средство у древних, - продолжал учитель, проигнорировав зевоту ученика (обычно сразу закруглялся, поняв, что утомил). – Это был состав, служивший для сожжения неприятельских судов, который горел на воде и не поддавался тушению. Тут уже речь, очевидно, шла о нефти…
- Эх, хотел бы я этим составом спалить все проклятые отцовские корабли! – зло усмехнулся царевич.
- Что вы такое говорите, мой принц!? – ужаснулся и побледнел немец. – Считайте, что мои уши, наподобие одиссеевых, залиты воск. Урок окончен, ваше высочество.


ГЛАВА ВТОРАЯ
Женитьба. Новый учитель.

Мечты царевича о вольной жизни не сбылись. Ему двадцатилетнему посватали в невесты Шарлотту Вольфенбютельскую. Он нашел ее вполне сносной и женился, не раздумывая, хотя имел стойкое предубеждение против заморских красавиц. Обряд совершили в Саксонии, в Торгау.
Только зажили молодые, как начались меж ними ссоры и раздоры. Жена не знала ни слова по-русски, да и вероисповедание имела иноверное. Царевич не принуждал супругу к принятию православной веры, надеясь, что по приезде в Москву, она сама захочет ее принять, увидев святую соборную и апостольскую церковь, и ее пышные, и роскошные атрибуты во всей их красе.
Женитьба мало изменила наклонности и привычки царевича. После семейных ссор и огорчений он во хмелю жаловался дружкам сердешным: «Вот батюшкины клевреты чертовку-немку навязали мне!»
Но молодая, образованная кронпринцесса находила способ обуздывать и снова привлекать к себе разгневанного мужа. Вывезя из родного Брауншвейга любовь к музыке, она прекрасно играла на клавесине. Прелюдии и фуги Баха, псалмы и оратории Генделя, и нежные арии, и менуэты Скарлатти приковывали к себе, в ее исполнении, внимание царевича. В неизъяснимом восторге, потрясенный и растроганный до глубины (Алексей имел природное расположение к музыке), он нередко целыми часами не отходил от клавесина, из которого, обычно сухая и чопорная, затянутая в фижмы, кронпринцесса извлекала такие нежные и сладкие, бурные и страстные звуки.
Но вскоре все это кончилось. Жена, родив сына, неожиданно и скоропостижно скончалась. Клавесин закрыли и заперли, ноты, чтобы не пылились, убрали. Вдовый царевич заперся в своем дворце и никуда не показывался, не от кого теперь не ожидая отрады и счастья для души. На стене, над клавесином, однако, вскоре появилась лютня. Откуда она взялась, и кто на ней играл, вскоре узнаем и мы, но не будем спешить, а пока вернемся к пиротехнике.

* * *

Одного учителя немца сменил другой. На смену Нейгебауэру пришел барон Генрих Гизен. Назначая его, царь сказал: «Самое лучшее, что я мог сделать для себя и своего государства, — это воспитать наследника. Сам я не могу наблюдать за ним; поручаю его вам».
Гизен весьма лестно отзывался об успехах подопечного: «Он прочел шесть раз библию, пять раз - по-славянски и один – по-немецки, прочел всех греческих отцов церкви и все духовные, и светские книги, которые когда-либо были переведены на славянский язык; по-немецки и по-французски говорит, и пишет хорошо».
Помимо этого, молодой человек должен был усиленно заниматься математикой и фортификацией, но, как мы знаем, душа его влеклась лишь к пиротехнике.

- Собственно фейерверочное искусство родилось в древнейшей колыбели цивилизации, в Азии, у индусов и китайцев, - Гизен посмотрел на царевича – тот внимательно слушал. – Китайцы, во многом опередившие европейцев на целые тысячелетия, но как бы застывшие на точке замерзания, уже для военных целей придумали ракеты, служившие им для поджогов. Но порох их все еще был плох и слаб, пока не явились англичане, так что, ближе всего, китайский порох служил для выделки фейерверков, до которых они (китайцы) большие охотники: для них без фейерверка праздник не в праздник.
- Для моего батюшки тоже! – обрадовался Алексей. – Но разве он китаец?
- Бог с вами! Что вы такое говорите, ваше высочество? – всполошился немец и, покосившись на окна и двери (не подслушивает ли кто?), продолжил лекцию. – Индусы, коренные изобретатели бенгальского огня, тоже устраивали фейерверки в седую старину, а также при случае религиозных празднеств…
- Он и бенгальский огонь любит, - прервал царевич, окончательно развеселившись. – Значит, он у меня индус?
Гизен прошептал молитву и снова покосился на дверь.
- Вы, наверное, устали, ваше высочество?
- Нет, нет! Слушаю. Давай дальше!
Побледневший барон, поежившись, продолжил:
- Очень легко может быть, что тем или другим путем изделия индусов или рецепты их составов проникли и в Европу. По крайней мере, Клавдиан, знаменитый латинский поэт, живший при дворе императора Гонория в Милане, описывая амфитеатральные игрища, поставленные в первый день 399 года, упоминает о большом фейерверке с ракетами и огненными колесами. Но более точных сведений до нас не дошло. – Барон перевел дух и посмотрел вновь на Алексея: тот, казалось, был занят своим внутренним диалогом, бормоча и посмеиваясь: - Китаец? Нет, индус… Индус? Нет, китаец…
- Продолжать, мой принц?
Ученик в знак согласия закивал головой, продолжая улыбаться.
- Когда вместе с арабами появилась алхимия, то и пиротехника получила в Европе некоторый толчок.
Почувствовал новый толчок интереса и царевич – слово «пиротехника» оказывало на него взбадривающее воздействие. Он встрепенулся и забыл сразу же и про «китайца», и про «индуса».
- В то время и вплоть до Парацельса, то есть до начала ХУ1 столетия, химия пребывала в качестве скромной прислужницы иных наук, преимущественно алхимии; но все-таки она, хотя косвенным образом, уже тогда послужила пиротехнике (царевич снова встрепенулся) – и именно тем, что предоставляла ей эмпирические смеси, случайно найденные при производстве различных опытов.
- Хочу опытов! Когда ими займемся? – заерзал царевич.
- Потерпите, ваше высочество. Всему свое время… Главная роль при этом выпадает на долю арабов, лучших химиков своего времени: они придумали целый ряд пиротехнических составов, родственных пороху, и уже в Х111 столетии употребляли их для метания снарядов.
- А мой батюшка завел у себя арапа, - вроде бы похвалился царевич.
Гизен пропустил реплику мимо ушей и закончил мысль:
- Но коренной переворот последовал лишь в Х1У столетии, с появлением настоящего пороха, благодаря которому получилась возможность регулировать быстроту и силу горения состава посредством изменений в дозировке.


ГЛАВА ТРЕТЬЯ
 
Вот, где счастье и отрада. Бертольд Шварц.

Царевич сидел в кресле перед раскрытым ларцом с письмами. Кофе выпит, булочка съедена. Далекие воспоминания нахлынули, и вставать из-за стола не хотелось.
… И двух лет не прошло, как ему купили у Нарышкина вотчину, село Поречье. По дороге туда он остановился на ночлег в подмосковной деревне Вяземских, родине дядьки-воспитателя Никифора Вяземского.

Шести лет Алексея начали учить грамоте, для чего, и призван был вышеназванный господин, могший заслужить славу отличного грамотея уменьем писать красноречиво. Воспитатель докладывал в письме к Петру: «Приступил к светлой твоей деннице, от тебя умна солнца изливающе свет благодати, благословенному и царских чресл твоих плоду, светло-порфирному великому государю царевичу, сотворих о безначальном альфы начало, что да будет, всегда во всем забрало благо».
Учитель остался при царевиче, когда мать удалили в суздальский Покровский монастырь…

 Остановился царевич на ночлег. Звонили к вечере. Зашел в церковь, а после службы присел на поповом крылечке. Был конец покосов. Улицей с поля шли косари и гребцы, спешившие к празднику по домам. Несколько девиц с граблями и с домочадцами попа Созонта вошли во двор. Между ними царевич разглядел статную девушку в белом платке с длинной и густой темно-русой косой. Ну, настоящая русская красавица! Она бодро и весело шла с граблями на плече.
- Кто это? – спросил он попадью, шедшую мимо.
- Толстогубая что ли? – переспросила, усмехаясь, попадья.
- Да. Та, что впереди всех, - указал царевич на красавицу.
- Наша питомка Фрося.
- Откуда она у вас?
- Твоего наставника, а нам кума, Никифора Кондратьевича Вяземского крепостная из пленных.
- Где взята в полон?
- Сказывали, что под Полтавой отбита с братом у шведов; малыми ребятишками были Ванюша да Фрося, - в попадья, желала хоть чем-то услужить знатному гостю. – Не помнят ни племени, ни родства. Может, и из богатой дворянской семьи, убиенной на войне. Очень были у них чисты лица да руки белы!
- Как они попали к вам сюда?
- Раздавали в ту пору пленных боярам. Этих записали на Вяземских. А он отдал дочурку до возраста нам в науку. Мы-то бездетны. А мальчонку в певчие. Девка и выросла у нас, всякому ремеслу и рукоделью обучилась: у мужа – грамоте, а у братишки – петь… И поет порой теперь как жаворонок – заслушаешься! Сами в свой черед услышите.
- Где брат?
- Был сперва у нас, а недавно в собор, в Каширу, батюшка отослал.
Призадумался царевич. В голову лезли приятные мысли – вот она, о которой мечтал. Простая, настоящая, никакая не принцесса…
Двор опустел, он остался один. Мысли теснили одна другую, но тема была неизменной. Писаная красавица! Не здесь ей место, а во дворце. И почему Никифор никогда ничего не говорил о своих пленных?
 Стемнело. Царевич вышел из сада и долго ходил вокруг, прислушиваясь. Воздух благоухал цветущими липами. Красота! Жаль, что завтра снова путь держать.
За околицей водили хороводы: слышались песни девок и парней, а на речке во всю мощь перекликались лягушки, точно это и не речка вовсе, а гнилое болотце… Вдруг Алексей замер, услышав поразивший его новый звук – кто-то невдалеке перебирал струны. Звук был нежный как от гусель и доносился от поповского дома, одно из окон которого наверху было растворено и светилось. Струнам вторил человеческий голос. Пела женщина. Неужели это она? Ведь попадья сказала, что она как жаворонок петь умеет.
С бьющимся сердцем направился сквозь колючий кустарник, цепляясь кафтаном за ветки и шипы (розы, что ли посажены?). Лютня! Сделал открытие, узнав, наконец, эти нежные звуки, слышанные им еще в Саксонии – никакие не гусли, как подумалось вначале. Но откуда здесь этот редкий для Руси инструмент?
Подошел к дому, звуки затихли, и окно притворилось, погаснув. Какая жалость!
На другой день был у обедни. Сельская церквушка ломилась от молящихся. Дьячку и пономарю на клиросе подпевали племянницы священника и его питомка. Она читала и апостол. Царевич не узнал даже вчерашнюю девушку с граблями; только толстая коса выдавала в ней прежнюю.
«Вот, где мое счастье, вот отрада! И ничего другого мне не надо», - думал он, крестясь и кланяясь.
Царевич прожил в Поречье недолго – очень уж тянуло в Вязьмы, и он, еле дотерпев, снова вернулся туда.

* * *

- Определить время, когда порох впервые появился у западных народов довольно затруднительно. Исторические данные и указания расходятся настолько, что можно, пожалуй, помириться с не раз высказанным мнением, что порох, собственно, никем не изобретен, а понемногу создался сам собою.
- Как это? – удивился царевич.
- А так, - продолжал Генрих Гизен, - совершенствуясь в руках целой массы людей. Самое распространенное предположение то, что он изобретен францисканским монахом Бертольдом Шварцем, мистическую личность которого окружает множество легенд.
 Царевич развалился поудобнее, собираясь услышать очередную занимательную историю, которые очень любил слушать, не находя в своей тусклой жизни ничего занимательного.
- Родился он якобы во Фрейбурге Брейсгаузском, был известен как золотых дел мастер и алхимик. Из-за усиленных занятий химией попал под обвинение в колдовстве и был заключен в тюрьму. Там и занялся выделкой пороха, и однажды, неосторожно перемешивая состав в железной ступке, произвел взрыв., который и ознаменовал сие открытие.
— Вот, когда и меня батюшка заточит, я тоже что-нибудь изобрету или взорву, - мечтательно сказал царевич.
- Будет вам, ваше высочество, - вздрогнул немец. – Хотите еще послушать?
- Еще про Шварца скажи! Кто он?
- Одни считают его принадлежащим к Майнцевской епархии, другие – к Нюрнбергской; в миру он якобы носил имя другое, а прозвище «черный» (Schwarz) получил как чернокнижник. Местом его открытия считают то Кельн, то Гослар, а само изобретение относят то к 1259, то к 1320 году. Вернее, всего, что Шварц усовершенствовал состав пороха, уже существовавший значительно раньше.


ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
 
Одинокая лютня и письма. Отец проверяет знания сына. Охлаждение отношений. «Архиереи за меня!» Долгорукие и Меншиков. Казначей Кикин. Дальнейшее развитие пиротехники.

Когда царевич вернулся из Поречья в Петербург, Вяземский неожиданно для всех прислал обоим своим крепостным пленным отпускные. Бывший каширский певчий, Иван Федоров Афанасьев, тогда же был взят в северную столицу ко двору царевича, где его назначили камердинером и гардеробмейстером Алексея, а вскоре к нему на побывку приехала и его сестра Афросинья, по прозвищу взявшего ее в плен полтавского казака Смолокурова. Она несколько раз навещала брата и впоследствии.
При жизни покойной жены царевича его ближние поговаривали о ней, как о новой, будущей камермедхен Шарлоты. Такого назначения Смолокурова не получила, хотя, гостя у брата, при дворе царевича, допускалась и в собственные апартаменты кронпринцессы, где ее жаловали дозволением поиграть на лютне. Но по смерти Шарлоты Афросинью отправили обратно в деревню, но уже не в Вяземы, а, в уважение ее брата, на мызу царевича, доглядывать за огородом, птичней, прядильным двором и садом, в Поречье. Попа Созонта перевели туда же. Все о девице забыли и перестали судачить. То, что царевич к ней неравнодушен, было видно невооруженным глазом. Не забыл о ней и сам царевич. Он не только поминал ее, но тайно переписывался, посылал ей через ближних своих и получал от нее нежные грамотки и, глядя на оставшуюся после нее лютню, тосковал.
«И ничего другого, кроме райской жизни с нею, если бы то случилось, мне не нужно… А отец? Что скажет он, как узнает? Куда загонит меня, какие кары наложит?»
Царевич вспомнил о грозных письмах отцовских. Их было два, и оба лежали теперь у раскрытого ларца…
Алексей вспомнил, как по возвращении из-за границы, ласково принял его отец, но вскоре спросил:
- Не забыл ли того, чему учился?
- Не забыл, - ответил царевич и насторожился (что последует дальше?)
- Сейчас проверим. Неси чертежи, тобою сделанные, - злорадно усмехнулся отец и потер в предвкушении чего-то, одному ему известного, свои лопатообразные, шершавые и огромные ручищи плотника.
Страх тогда подступил к горлу Алексея и сковал все его тело. «Что, если отец заставит чертить, а я ведь не умею? Как быть?» Мысль скакала и буравила больную голову. «А если… Но какая боль! Другого выхода нет. Скажу: случайность; взял, хотел переложить, а он и…»
- Скоро ты там? – раскатилось зычно из соседних покоев.
- Сейчас, сейчас! – Взял в левую руку пистолет и выстрелил в правую ладонь (одно средство – испортить руку!) Пуля-дура миновала цель. Руки тряслись. Только сильно опалило кожу порохом. Грохот ужасный. Стрелять в покоях под низкими сводами никому еще не доводилось.
Отец стоял в дверях разъяренный. Резкий запах пороха, казалось, источало не дуло, а он сам.
- Что ты, недотепа? Стреляешься, никак, сукин сын!
- Хотел переложить пистоль, а он и бабахнул, - царевич, гримасничал от боли (ладонь нестерпимо жгло).
Петр сначала долго бранился, на чем свет стоит, затем дал несколько затрещин, потом устал и, махнув рукой, ушел.
С тех пор он стал равнодушен к сыну и прекратил с ним всякие разговоры, что сын воспринял как очень дурной знак. Лучше бы отец продолжал сердиться, бранить и бить, а холодность и невнимание, предоставление самому себе, молчание – это страшный признак ослабления родительского чувства, признак ожесточения. Но, заметив эту перемену, сын не бросился к отцу за примирением. Он тоже давно уже охладел и ожесточился, давно в присутствии отца лежал на нем тяжкий гнет, и только в отдалении от него дышалось свободно. Не только дела воинские и прочие отца дела, но и самая его особа, очень ему омерзели, и для того всегда желал от него быть в отлучении. Желание исполнилось: царевича не беспокоят, не посылают в поход или смотреть за постройкой этих проклятых судов. Когда его раньше, бывало, звали обедать к отцу или к Меншикову, когда звали на любимый отцовский праздник, на спуск корабля, то он говорил: «Лучше бы я на каторге был или в лихорадке лежал, чем там быть!»
Отец снова сердится, но молчит. Но, что из того? «Будущее принадлежит не ему, а мне!» И в этом самом главном вопросе, вопросе о будущем, отец с сыном разошлись в разные стороны. «Отец еще не стар, но побаливает частенько и долго не протянет, а с ним исчезнут и все его непутевые дела!»
Часто, будучи нетрезв, Алексей высказывается определеннее: «Близкие к отцу люди будут сидеть на кольях. И Толстая, и Арсеньева, свояченица Меншикова! Петербург не долго будет у них под пятой…»
- Опасно так говорить, ваше высочество, - остерегали приближенные. – Слова передадутся, и те люди будут в сомнении, перестанут к вам ездить. Итак, редко бывают…
- Я плюю на всех! – куражится царевич. – Верна была бы мне чернь! Хотя знаю, что не одна чернь за меня. А духовенство? И не одни русские архиереи, но даже и скрытный, осторожный иноземец Стефан Яворский, и тот решается высказываться за меня. Он давно говорил мне (еще до женитьбы отца на Екатерине): «Надобно тебе себя беречь! Если тебя не будет, отцу другой жены не дадут. Разве мать твою из монастыря брать? Только тому не быть, а наследство надобно». А помните его знаменитую проповедь? Я тогда даже испугался неосторожности митрополита… Архиереи за меня, и много знатных вельмож за меня же, именно самые знатные, которым тяжко было занимать второстепенные места, когда на первых – были люди худородные, и на самом видном месте - Меншиков.
Из старых княжеских родов в это время преимущественно выдавались два: Рюриковичи-Долгорукие и Гедеминовичи-Голицыны. Двое Долгоруких (Григорий Федорович и Василий Лукич) с честью занимают важнейшие дипломатические посты; третий – Василий Владимирович, считается одним из лучших генералов; наконец четвертый – знаменитый сенатор, энергический князь Яков Федорович. Чем лучше была обставлена Долгоруковская фамилия, чем более считала она за собою прав, тем тягостнее было для нее сносить преобладание Меншикова. А вскрывшиеся злоупотребления любимца и холодность к нему царя подавали надежду, что Светлейший может потерять свое важное значение. Новая царица, связанная с Меншиковым прежними отношениями, естественно его покровительница, не могла нравиться Долгоруким, и тем приверженнее были они к законному наследнику.
Голицын, занимавший видное место рижского губернатора, князь Петр Алексеевич, не рознился в направлении со своими родичами, и был также друг царевичу.
Старый фельдмаршал, граф Борис Петрович Шереметев, несмотря на свое значение и долгую, тяжелую непрерывную службу, не видел себя в приближении, оскорблялся, получая указы от других, испытывая бесцеремонное обращение от царя, с которым мальтийский рыцарь не сходился и характером. Шереметеву поэтому также не нравилась придворная обстановка, не нравился Меншиков, и тем сильнее был он предан царевичу.
- В главной армии Борис Петрович и многие из офицеров мне друзья, - похвалялся Алексей. – Борис Петрович говорил мне, будучи в Польше: «Напрасно ты малого не держишь такого, чтоб знался с теми, которые при дворе отцове – так бы ты все ведал». Однажды в Померании и князь Куракин спросил меня, добра ли ко мне мачеха? Добра, ответил я, а он заметил на это, что покамест у нее сына нет, то и добра; а как заведет – не такова будет. Одним словом, много друзей! Все они смотрят на меня, как на человека, при котором не будет Меншикова со товарищи. Вот и мой казначей Кикин верен мне. Ждут все покоя и отдыха, когда я буду царем, потому что не предвидится покоя и возможности заняться делами при царе, который не понимает, как можно сидеть дома без дела. Семен Нарышкин жаловался мне: «Горько нам, горько!»

* * *

- Дальнейшее развитие пиротехники не шло параллельно с тихими, в то время, успехами химии, а сообразно с пышностью дворов: химия все еще оставалась на заднем плане, лишь изредка снабжая пиротехнику новыми материалами; зато наличный запас составов комбинировался на всякие лады, и если не отличался качеством, то брал количеством.
Гизен передохнул. Царевич молча слушал. Сегодня был спокоен, – не перебивал. Наверное, думал о чем-то, глядя мимо учителя.
- Так, например, судя по некоторым современным описаниям при иных роскошных празднествах сжигались иногда такие блестящие декорации, что, даже уделив должное напыщенной велеречивости придворных пиитов, все еще невольно поражаешься великолепием грандиозного зрелища, устроенного в 1379 году в городе Виченца, по случаю заключения мира. Похожее наблюдалось и в Аугсбурге в 1519 году в честь возведения Карла Пятого на Римский престол, а впоследствии – для Августа Сильного, для Людовиков Х1У, ХУ, ХУ1.
-Разве у нас при дворе фейерверки бывают беднее? – наконец вымолвил Алексей, задетый за патриотическую струнку.
- Я этого не говорю, - пояснил, слегка смутившись, немец (Как бы не подумал чего?). –Те случаи стали достоянием истории, а наши – еще нет.
- Была б моя воля, закатил бы такой фейерверк… всем фейерверкам фейерверк! – воодушевился царевич.
- Собственно, в России история прежних огненных забав могла бы составить довольно любопытную главу, - заметил немец. – Потерпите, ваше высочество, и докажете всему миру, на что вы способны в этой области.


ГЛАВА ПЯТАЯ
 
Все о ней. Уроки пиротехники. Снова письма.

Перечтя почти все письма (любил он это, и предавался ему частенько, особливо в минуты прострации духа), Алексей уложил их на место в ларец и, заперев, спрятал в дальний ящик дубового шкафа, отчетливо понимая, что тот, кому надо, и там их сыщет. Но все же. Затем снова опустился в кресло, прикрыл уставшие глаза (все норовили как-то мелко писать: буковка на буковку – если давно не перечитывал, то и не разберешь) и вспомнил о ней.
«Как я черств и нечувствителен, что так мало забочусь и думаю о Фросюшке. Почти ее забыл, а она теперь одна, мое счастье и отрада. И как она любит нежно меня, какие сладкие грамотки шлет! Умница и Бога боится, добрая и хозяюшка хорошая. Но давно не отзывается – здорова ли?»
Живо обрисовал себе дальнейшие свидания с Фросей. Сладкое чувство поднималось откуда-то снизу и разливалось истомой по всему телу…
Тогда после вечерни, когда она впервые привиделась во дворе священника, он еще не отдавал себе отчета, что хитрый Купидон уже своей стрелой пронзил его сердце. Любил царевич заговаривать с ней, шутить, называть «милая» и «красавица». Она всегда смеялась и говорила, показывая свои загорелые, точно испеченные на солнце руки: «Какие мы милые да красавицы с такими-то ручищами! Этакими только жать да снопы вязать, барин!»
Вспомнилось, как однажды умыкнул ее. Вяземовский священник в ту пору отлучился куда-то, царевич и не упустил момент. Темной ночью и задворками усадьбы подкатила телега. Колокольца у лошадей подвязаны были, чтоб не гремели. Садом в огород неслышно сошла попова питомка, где дожидался похититель. Ее подхватили крепкие руки через забор и усадили в телегу. Лошади помчались во весь опор. Правил в кучерском наряде сам царевич… В Москве она некоторое время скрывалась в доме верного Алексею человека, Александра Васильевича Кикина. Потом навещала в Петербурге своего брата Ванюшу, служившего при дворе царевича…

В дверь кабинета легонько постучали, и на пороге появился сияющий не менее подноса, который держал в руках, камердинер.
- Что ты? – спросил Алексей.
- От Александра Василича письмо из Москвы. Коли что надо, вечор в вотчину оказия.
-Хорошо, ступай! - засуетился царевич, вскрывая печать. – Понадобишься, – кликну!

* * *

- Пиротехника, собственно говоря, - ворковал немец, - составляет лишь один из отделов прикладной химии, так что и от нее следовало бы ожидать параллельных успехов.
Царевич слушал в пол уха, будучи погруженным, в свои далекие воспоминания и, водя машинально пальцем по шершавому столу, будто шлифуя его.

«Тогда уже во мне четырнадцатилетнем, батюшка-государь заметил отвращение от физического труда и ратных подвигов. Помнится, вернулись мы из очередного похода. Он и высказал все, что у него накипело. Кажется, то было по взятии Нарвы.
«Мы благодарим Бога за победы, - говорил он, - но мы, со своей стороны, должны употреблять все силы для их получения. Я взял тебя в поход показать, что не боюсь ни труда, ни опасностей (В этом он прав!) Я сегодня или завтра могу умереть; но знай, что мало радости получишь, если не будешь следовать моему примеру (Я помалкивал и только кивал головой). Ты должен любить все, что служит благу и чести Отечества, должен любить верных советников и слуг, будут ли они чужие или свои, и не щадить трудов для общего блага. Если советы мои разнесет ветер, и ты не захочешь делать того, что я желаю, тои я не признаю тебя своим сыном (Я поежился!). И буду молить Бога, чтоб наказал тебя в этой и будущей жизни. (Я стал целовать его руки, мозолистые и грубые. А что мне тогда оставалось?)»
- … но, вне боевого и горного дела, пиротехника не сочла нужным следить за наукой и опираться на химию, - донеслось до ушей Алексея, вынырнувшего из потока воспоминаний, - есть, правда, несколько ученых или хоть научно образованных пиротехников, есть заводчики, имеющие технологические сведения, есть просто любители, особенно из инженеров, которые, понятно, руководствуются не случаем и не эмпирикой, а научными данными. Но, в общем, пиротехника «потешных огней» почти всецело осталась в руках людей, вовсе несведущих относительно химии, то есть просто эмпириков, - а, меж тем, именно к числу таких пиротехников принадлежат лучшие виртуозы этого искусства!

* * *

С забившимся сердцем царевич начал читать. Надпись на пакете гласила: «Государю моему, другу сердечному, царевичу Алексею Петровичу». Что там внутри? Нервно развернул послание.

«Государь мой батюшка, друг желанный, царевич Алексей Петрович, здравствуй на многие лета! Аз же, по воле Божьей жива еще, по десятый день сего януария. Не забудь, радость, любовь мою к тебе, а во мне дух с печали едва жив. Ох, друг мой, любонька-свет! С ежечасной докуки света Божьего не вижу. Будь крылья у сироты убогой, сама прилетела бы. Ой, скучно, смерть моя! Мил человек день и ночь в глазах. И где же прежние веселые восхищения, где радости? Либо вызови, либо сам приезжай. Дай повидать светлые оченьки. Сам не можешь, хоть вели, солнышко, ближним по тайности отписати. Да пришли мою семиструнку. Ей, соскучилась, не на чем душеньку отвести. А я, писавши, остаюсь верная твоя раба, женщина запретная Фроська, челом премного бью».

- «Запретная… по тайности», - повторил Алексей. – Небось, скоро все обретется явью, а тогда и неизвестно что.
Спрятал письмецо за пазуху и сел писать ответ.

«Матушка Афросиньюшка, друг мой сердечный, здравствуй! О себе извествую, Божьей помощью такожде, еще жив, о твоем здравии непрестанно слышать желаю. А что безгласна по се число была…»

Укорил вначале, что давно от нее грамоток не получал; сообщил, что от того «уязвися сердце мое печалью»; пожаловался, что не мало «докук от вышней стороны имеем» (намек на отца); поделился надеждой на «увольнение нас от всех дел на покой, на наше с тобой хозяйство»; поинтересовался, как там лебеди, павлины и гуси (живы ли?), как житный, скотный и конюший дворы (целы ли?); каков вышел урожай, варят ли брагу и меды (много ли?); вспомнил про совместное гулянье в роще. О чем еще написать-то? Насупил лоб, задумался, грызя конец пера. По недосмотру весь перепачкался чернилами да наставил клякс, поругал себя: «Вот неряха! Прав отец, что все ворчит». Надумал, о чем еще – поделился своей печалью: «Идти в чернецы, либо-таки на иноземной велят жениться». Добавил крамолу: «Батюшка вершит свое, а Бог – свое! Попустит Бог, женюсь только по своей воле, - ведь батюшка сам таковым образом учинил…»

Бросил перо, забрызгав все вокруг; поежился от собственной дерзости: «А если кому из сторонних смотрельщиков попадутся эти строки? Ничего – авось пронесет! Все штоль иль чего еще накарябать?» Посмотрел, отстранившись, как живописец на мольберт, и вспомнил ее просьбу. Подошел к стене, снял лютню, отер пыль, тронул струны. «Как она умудряется так бойко играть? Искусница!» Вспомнились слова песни, которую она пела:

«Ах, сколько трудно человек
Жить без счастья в младом веку.
О, младые мои лета,
Что дрожайши всяка цвета!
Коли пройдет цвет младости,
Не чаешь уже быть в радости».

Какие верные слова! На что почести и высокий сан, коли нет счастья и радости. Пожалел себя, навернулась скупая слеза внутри, но наружу не вышла – устыдилась. Снова кинулся к бумаге. Дописал.

«Лютню твою не без жалости отсылаю с нарочным, аки и письмецо. Целую личико белое, оченьки ясные, рученьки белые».

Еще что-то приписал нежно-интимное и. опять испугавшись, обернулся по сторонам и торопливо перекрестился. И, наконец, накрапал последние строки: «За сим, будь здорова, кланяюсь долоклонно. Писавый – друг твой верный, Алексей».
Спешно запечатал и позвал слугу. Отдав и пакет, и лютню, облегченно вытянулся в кресле, крикнув вдогонку: - В руки самому Лександру Василичу!
- Не сомневайтесь, ваше царское высочество, - донеслось из дверей. – Недалек путь, сам отнесу!
«Слава Богу! – вздохнул облегченно, почувствовав неимоверную усталость, словно мешки с солью таскал (как тяжело эти письма даются!) - Верно все написал, – батюшка вершит свое дело, а я – свое!»

ГЛАВА ШЕСТАЯ
 
Обстановка в стране. Отец и сын. Приезд отца. Без химии очень трудно. «И впрямь хвораешь?»

Царь в постоянном отсутствии. В Москве управляют бояре, которым государь из разных отдаленных углов шлет понуждения к усиленной и самостоятельной деятельности, к какой они не привыкли. Военная и преобразовательная деятельности в разгаре. Каждый день ждут чего-нибудь нового, трудного, необычайного. Наборы людей и денежные поборы беспрестанные. Всем этим тягостям не предвидится конца в настоящее царствование. Одна надежда на царствование будущее, и вот люди, жаждущие отдыха, обращаются к наследнику. Надежда есть. Царевич не склонен к делам отцовским, не охотник разъезжать без устали из одного конца России в другой, не любит моря, не любит войны; при нем будет и мирно, и спокойно. Царевич действительно таков от природы. Но отец требует, чтоб он переломил свою природу. Природа сына возмущается от такого противного ей требования. Тяжело всем – от боярина до последнего бобыля, но тяжелее всех царевичу. Надобно делать насилие своей природе. Отец требует, хотя вот сейчас временно отстал, – сам устал, наверное. Долг велит повиноваться отцу, а сердце и дух противятся.
«Повиноваться надобно, когда бы требовалось хорошее, - говорят доброхоты вокруг, - а в дурном, как повиноваться?» От этих ободряющих слов царевичу становится легче, но ненадолго. Он чувствует себя правым в своем отвращении к той деятельности, какая угодна родителю.
«Я стою за общее дело, - успокаивает себя Алексей, - со мной народ угнетенный, жаждущий избавления от бедствий, полагающий всю надежду на меня. Что же я? Подведу?»
Этот комок мыслей снова поднялся откуда-то из темных глубин, и стало нестерпимо муторно, хоть два пальца в рот – да нечем…

Алексей с тревогой посмотрел в морозное окно. Караул у подъезда строился во фрунт. Неужели пожаловал как снег на голову? Прохожие уже снимают шапки. Со стороны Литейной неслись государевы сани. Может, на прядильный двор, ведь по пути? Но сани неумолимо подкатили к крыльцу. Черт принес!
Отдав честь караулу, государь величественно вылез из широких саней, отряхнул снег и пошел к крыльцу. Душонка Алексея съежилась в комочек и истерично забилась в выборе: в какую пятку – правую или левую – спрятаться? Опомнившись, хотя внизу все обмякло – недалек был до делания в штаны – царевич метнулся к шкафу, схватил с полки первый, попавшийся том, чихнул от пыли (прислугу прогонял: «Вам везде пыль мерещится?!») и брякнулся с ногами на софу. Пущай думает, что хоть и болен, но учусь. Книга, о счастье, оказалась альбомом, присланных отцом пушкарных чертежей.
«Помяни, Господи, царя Давида и всю кротость его», - шептал он, листая и рвя неразрезанные еще страницы. А в прихожей слышались каменные «шаги командора», и громогласный «Зевс-повелитель» спрашивал растерявшихся слуг: - Где он? Здоров ли?

* * *

- Без химии иногда очень трудно, а то и прямо немыслимо изготовить, очистить или проверить известные препараты и вещества, - вещал Гизен, - и для точного регулирования силы и яркости горения, чистоты и цвета окраски необходимо близкое знакомство с этой наукой.
Царевич согласно кивал, вполне разделяя мнение учителя. Он любил химию – это ведь не корабли строить – соединил один порошок с другим, залил, чем надо и, пожалуйста, получай целый тар-та-ра-рам и клубы едкого дыма. А учитель продолжал убеждать:
- Из-за отсутствия знакомства с химией редкий фейерверкмейстер сумеет изготовить препарат, способный сгорать без того, чтобы не застлать картину густым облаком дыма.
Царевич улыбнулся. Его это не смущало. Он любил дым. Особенно – пускать в глаза другим.
- Не только в природе, но и в числе технических материалов, даже между фабричными отбросами, существует еще множество веществ, которых пиротехника до сих пор не применяла, хотя вещества эти, по цене, либо по действию, вполне заслуживают внимания.
- Когда будет практикум? – в который раз спросил Алексей, изнывая от теории.
- Не обижайтесь, мой принц, но есть хороший русский поговорка (когда немец обращался к чужому фольклору, то всегда смущался и путался в падежах): «Задалдонить, как вшивый про баня!»
Вместе рассмеялись. Царевич добродушно настроен, но все же съязвил: - Если бы такое ты батюшке брякнул, то было бы тебе «секир башка!»
- Но вы не в них, ваше царское высочество, - подобострастно поклонился Гизен и продолжил: - С другой стороны, существуют материалы, способные дать прекрасный световой и силовой эффект, но по цене недоступные для пиротехнических целей.
« И вправду, давненько не был в баньке», - вспомнил царевич и почесал за ухом.
- Как и в первом, так и во втором случае – последнее слово за химией. Именно она ближе всего в состоянии сделать надлежащий подбор, указать на свойства различных, практически еще неиспытанных материалов, заменить дорогое дешевым и избавить от расходов. Пиротехник, основательно знающий химию, сам изготовляет множество препаратов и довольствуется покупкой сырья, которое сам же очищает и мельчит, и притом лучше и надежнее, чем делается на заводах. Но и это еще не главное! – Немец сделал паузу.
- А что? – не выдержал царевич.
- Главное на следующем уроке! – выпалил Гизен и заулыбался, довольный своей шуткой.

* * *

- И впрямь, хвораешь? – спросил Петр с порога, увидев валявшегося на софе сына.
- Недужен, государь-батюшка, - Алексей, придавал лицу наикислейшее выражение, и как бы с трудом поднявшись, и поклонившись в пояс.
- Жара не чую, - приложил отец руку ко лбу сына, - лихоманки, стало быть, нет. В чем немощь?
Алексей молчал и пожимал плечами. Петр заметил раскрытую книгу.
- Чертежи рассматривал? Все же интересно? Молодчина! А пометки сделал?
- Простите, за хворостью, не успел.
- Некогда? При чем здесь хворь…
Окинув глазами комнату, царь заметил на полках духовные книги в ветхих переплетах. (Откуда взялись? Я ему не давал).
- И впрямь готовишься? Бородачи твои под клобук советуют?
Алексей молчал, глядя в пол. Отец сел в кресло, растопырив ноги в своих огромных сапожищах. Не до конца очищенный снег стал таять, оставляя на полу маленькие лужицы.
- Слушай, Алеша, - сказал он, как показалось сыну, непривычно теплым и даже слегка дрогнувшим голосом. – Обдумай, не спеша, что скажу.
«Боже, не верю ушам, - подумал царевич, - давно он меня так ласково не называл. Что с ним? Ужели простить хочет?»
Лужицы на полу увеличивались. Алексей переводил взгляд от лица отцам к ногам и наоборот.
- Наследил? – поймал отец его взгляд. – Ничего, ничего! Прислуга подотрет. Это не самый мой страшный грех, поверь.
Оба улыбнулись, как будто кошка никогда меж ними и не пробегала. Но вдруг отец снова помрачнел.
- Эти черноризцы, попы, бородачи – корни всякому злу и крамолы! Не научат они тебя добру, вспомнишь меня. Ученье в этих книгах, может, и светло (он махнул рукой в сторону шкафа), да души их и сами они черны как эти переплеты. К нам приставлено по одному бесу, а к ним – по семи. – Петр с досады слегка притопнул ногой, так что из-под сапога полетели брызги. Маленькая капелька достигла носа Алексея. Он отшатнулся. – Забрызгал тебя? Прости старика! Надеюсь, мы одни? Подслушников нет у тебя? – Покосился по сторонам. Увидел двух воробьев за стеклом, гревшихся на солнышке. – Вон тоже что-то решают, как и мы с тобой. – Снова улыбнулся и снова помрачнел. - Что скажешь?
- Батюшка, - начал царевич печально, - дело нехитрое: не всякому под силу тяжкий труд, тем паче воинское поведение…
- Опять за свое! – перебил грубо отец, но добавил, смягчившись: - А меня, Алеша, тебе не жаль? Ты учился всему, чему надо; я же в младости лишен был того. И не взирая на это, взвалил я непомерное бремя на свои плечи – Отечество от прежней азиатчины ввел в Европу. Но везде один как перст. Помощник мне нужен верный и наследник дел моих. – он поморщился, словно собирался заплакать, но быстро справился с собой. – Не можно одновременно держать в руке и шпагу, и перо, а я ухитряюсь!
Слезливость передалась и сыну, но, в отличие от отца, тот не справился с собой, и слеза покатилась по щеке.
- Батюшка, помилуй, - схватил Алексей руку отца, орошая ее слезами и покрывая поцелуями. – Не повелишь из жалости в монахи, не принуждай к делам, коих недостоин и не осилю, - уволь, Христом Богом прошу! – Слезы хлынули градом. Отец отдернул руку.
- Как уволить? Что разревелся? Пол мокрый, не менее, чем от моих сапог…
- В деревню мою хочу, на хозяйство, - пытался вновь поймать отцовскую руку сын, а тот уже вытирал ее платком. Воробьи с окна поспешно улетели. – Дай век в тихости прожить простым смертным!
В глазах отца сверкнул гнев, угол рта скривился, усы взъерошились, он поднялся и стал ходить по комнате, оставляя грязные следы.
- Кто тебя науськивает? Кикин, что ль али бояре, али монахи? Глуп ты Алексей, хоть не отрок уже! Как простым - Что из того? –царевич размазывал по щекам слезы. – Позволь, батюшка, постричься.
- Что задолдонил: постричься, постричься? Вот оно Авдотьино семя! Упорный и упрямый род Милославских – вот это откуда!
Внезапно замолчали. Было слышно, как один всхлипывал, а другой тяжело дышал. Паузу нарушил отец: -Ээто твое последнее слово?
Алексей поклонился в ответ.
- Ну и ну, воспитал я змееныша себе на горе. Дело важное, одумайся, не спеши. – Государь ускорил шаг (когда нервничал, всегда так бывало) – весь пол покрылся следами, но кое-где они уже просохли. – Прощай! Я не забыл, что тебе не чужой. Посему, последнее мое слово: буду ждать от сего дня еще полгода.
Нахлобучив шляпу, обнял сына – мол, не горюй, - хлопнул по спине и вышел.
«А если бы я ему еще и про свою зазнобушку поведал? Что тогда? Разгневается еще пуще, а то и изведет неповинную, - подумал царевич и в который раз глянул на разукрашенный пол. – Вот так всегда: придет, увидит… наследит… как Юлий Цезарь.


ГЛАВА СЕДЬМАЯ
 
Урок. Духовные наставники. Кикин. Матвеев, Румянцев.

- Что главное? – вспомнил Алексей, обещанное на прошлом уроке.
- Ишь вы, не забыли, ваше высочество, - обрадовался учитель, шумно усаживаясь за стол. – Сейчас, сейчас… чуток потерпите. Дайте старику суставами вдоволь нахрустеться. – Немец, хоть и был не стар, но подагрой обзавелся. Усевшись, начал урок.
- Когда эмпирик, работая наобум, производит опыты, то может и с ним случиться то же, что было со Шварцем - произойдет взрыв.
- Ура! Взрыв – это хорошо!
- Какие будут последствия этого взрыва – дело случая: взрыв может обойтись простым шумом, может искалечить или убить людей, может разнести здание…
- Или корабль, - вставил царевич.
- … может причинить страшный пожар. Словом, последствия могут быть самые печальные, и это не пустая угроза. Тысячи несчастных случаев, сотни лабораторий, взлетевших на воздух, красноречиво свидетельствуют об опасности не только шутить с огнем, но и производить серьезные опыты без точного знакомства с химическими свойствами некоторых препаратов.
- Так, что главное?
- Главное – знание свойств веществ. При надлежащем знании можно приготовить то, что нам нужно, без малейшей опасности. Следовательно, дешевизна пиротехнических средств и совершенство их изготовления, и красота или сила огня, и даже сама безопасность обращения с препаратом, - зависят от знакомства с химией.
- Понятно, - разочарованно процедил ученик.
- Но и это еще не все, - поднял руку Гизен, хрустнув плечевым суставом. – За последнее время техника потешных огней достигла некоторой степени развития, благодаря тому, что лучшие пиротехники, не переставая быть рутинерами и эмпириками, стали все более и более обращаться к посредству химии; но, в общем, пиротехническое дело все-таки еще в застое, все еще не может вырваться из стародавнего шаблона, и войдет в настоящую колею лишь тогда, когда оно всецело перейдет в руки присяжных химиков, которые поведут его на новых началах и дадут ему новое, научное наставление.
- Что-то мудрено, - вздохнул Алексей и зевнул особо сладко. Учитель, увлеченный собственным красноречием, не заметил этой легкой невежливости.
- Тогда порошкообразные составы уступят место химическим соединениям и плотным однородным телам; тогда прекратится этот бесконечный перечень рецептов, из которых каждый может удастся или не удастся, смотря по известным обстоятельствам: тогда возможны будут новые комбинации, новые эффекты, совершенно небывалые и неожиданные, и притом рассчитанные наверняка, до малейшего оттенка света или окраски, до ничтожной части секунды…
- Вы мечтатель, герр учитель, – с трудом сдержал очередной зевок ученик.
- … тогда большинство вспомогательных элементов окажется лишним, процесс долгого растирания – ненужным, страшная опасность уменьшится до наименьших мыслимых пределов, а работа пойдет более быстро и успешно химическим путем.
Царевич с надеждой посмотрел в окно: день солнечный, но весной и не пахло, хотя март – затянулась нынче зима.
- Все это возможно, если присяжные химики, ныне трудящиеся над усовершенствованием одних только взрывных составов, примутся за цветные и искристые огни, но вернее всего, что займутся «потешными огнями» не ученые, не люди науки, а первопроходцы – любители, уже столько раз проложившие путь целому перевороту в той или другой отрасли.
- Батюшка мой один из них, - похвалился Алексей. – Россию за уши из азиатской тьмы на европейский свет вытягивает.
- Да, их величество – он самый и есть, - согласился немец и на этом закончил урок.

* * *

Патриарха нет в Москве. Вместо него блюститель Стефан Яворский из «иноземцев», как называли малороссиян. И Стефан Яворский становится год от году скучнее и недовольнее. Ясно, что ему не нравятся новые порядки, что тяжел ему Монастырский приказ и боярин граф Мусин-Пушкин. Ясно, что думает одинаково с архиереями из русских и с надеждой смотрит на царевича. Но Стефан-митрополит – человек необщительный, неоткровенный, прямо ничего не скажет. Нынче так, а завтра иначе – смотрит на две стороны. С ним не может быть прямых и тесных общений у царевича. Непосредственнее и сильнее влияние духовника Якова Игнатьева, протопопа Верхоспасского собора, которого отношения к царевичу Алексею напоминает первоначальные отношения Никона к царю Алексею Михайловичу. Как Никон для Алексея был «собинный» приятель, так и внук царя писал протопопу Якову:
«В сем житии иного такого друга не имею, подобно вашей святыни, в чем свидетель Бог. Самим истинным Богом засвидетельствуюся: не имею во всем Российском государстве такого друга и скорби о разлучении, кроме Вас. Аще ба Вам переселение от здешних к будущему случилось, то уж мне весьма Российское государство не желательно возвращение; только всегда прошу Господа Бога и его Богоматерь, дабы я сподобился Вас, прежде моего разлучения души грешной от тела, хотя на немногое время видеть».

* * *

Александр Васильевич Кикин в прошлом, в числе других волонтеров, был при великом посольстве с Петром в Голландии, в звании мачт-макера он состоял на верфях в Воронеже и Олонце. В чине адмиралтейств советника он снова побывал в чужих краях. По кончине отца, получив изрядное наследство, он стал проситься на покой, но не был уволен. Это стало началом его охлаждения к Петру. Назначенный состоять при дворе царевны Марии Алексеевны, Кикин, кроме дома невдалеке от двора Меншикова на набережной Васильевского острова, построил себе еще дом на Неве, у Смольного дворца. Здесь он жил с семьей.
Перейдя в тайные недоброжелатели царя, Кикин и в первые годы близкой службы при нем не вполне одобрял ломки всего старого, освященного обычаями вековой давности. От природы набожный, строго соблюдавший посты и все прочие церковные обряды, он в домашней жизни охотно допускал непротивные догматам отцовской веры европейские обычаи – вечеринки, музыку, танцы.

Ассамблея у Кикиных в полном разгаре. Шли угощения сластями и вином. Пожилые играли в карты и шахматы. Танцы, в ожидании царя, некоторое время не начинались; но в виду того, что государь не любил, чтобы им где-либо стеснялись, хозяева дали знак музыкантам, и молодежь пустилась в пляс. Гавоты сменялись менуэтами, но все поглядывали на входную дверь, где толпившаяся прислуга любовалась танцующими, разряженными в пышные одежды, - не появится ли Сам?
Вечеринка подходила к концу, а его все не было. Наконец подвыпившие старики крикнули «русскую», и двое из лучших гвардейцев-плясунов, выйдя на середину залы со своими дамами, стали танцевать. Тут-то и появился Он: войдя в переднюю, протиснулся меж слуг, поглядел из-за их плеч и спин на гостей и, промолвив вполголоса – «Неважно, неважно» – внезапно умчался.

* * *
Андрей Артамонович Матвеев был любимейшим из пособников Петра. Сын знаменитого боярина Артамона Сергеевича, у которого царь Алексей некогда высмотрел и посватал за себя Наталью Кирилловну Нарышкину, мать Петра, Андрей Артамонович свои детские годы провел при царе Федоре в ссылке, в Пустозерском монастыре, где изгнанники жили в нужде и холоде, без печи и хлеба. С воцарением Петра, Андрей Артамонович был назначен двинским воеводой, потом состоял послом в Голландии, Франции, Англии и Австрии. Пожалованный два года назад графом, сенатором и президентом юстиц-коллегии, он поселился в Петербурге, где всех пленял своим широким и щедрым хлебосольством.
Обширный каменный дом графа Матвеева близ адмиралтейства, на Луговой, состоял более чем из тридцати комнат. К дому, сквозь каменные ворота с дворянским гербом на щите, вела аллея из лип и берез. Стены столовой палаты были обиты золочеными немецкими кожами. Передний угол в ней и часть прилегающих к нему стен были унизаны иконами в дорогих окладах, с висящими перед ними лампадами. На прочих стенах висели в резных деревянных рамах портреты царей: Иван Грозный, Михаил Федорович, Алексей Михайлович, Михаил Федорович, Алексей Михайлович. Иоанн и Петр Алексеевич. Также виднелись портреты Людовика Х1У и шведского короля Карла Х11, «учителя» Петра в военном искусстве. Многое еще интересного находилось в доме графа, но пощадим читателя, и не станем перечислять дальше, так как наш неспешный сюжет требует продолжения.

- Завтра еду в Копенгаген, - сообщил государь Матвееву, - а душа неспокойна. Царевич все сбивает с панталыка. Чего я боялся паче всего – связи с Суздалем, с тамошней черницей, - то, кажется, как раз и происходит.
- В чем твои подозрения, государь?
- Умру, – все погибнет, и вместо славы будет на Руси бесславие!
- Не понимаю, прости, - наморщил лоб граф.
- Алексея склоняют по примеру матери также в монастырь. Понял? По кончине моей оба скинут черны рясы, облекутся в иные одежды и все повернут вспять.
- В таком разе не соглашайся, батюшка. Не давай своего благославления. Кто против воли твоей пойдет?
- В том и ловушка: я сам ему, как вдовцу и ленивцу, в острастку, предложил монашество, а он и уцепился – видно, подучили. «Дозволь пострижение» и все тут – уперся как баран. Ему бы снова жениться на здоровой бабе, а он… Не знаешь ли подходящей какой из иноземок, но не худородных. Одна уж была тощая.
- Многие пожелали бы породниться с вашим величеством, - медленно протянул Матвеев, мысленно подбирая кандидаток.

* * *

Александр Иванович Румянцев, недавно возвратившийся из армии, посланной против шведов, бывший любимый государев денщик, ныне был капитаном гвардии. Он теперь дежурил при Петре в его домике, крошечном и деревянном дворце на Петербургской стороне. Помещение состояло из маленькой приемной, служившей и столовой, еще меньшей дежурной комнаты для адъютантов и ординарцев, и кабинета, где государь спал. На противоположном берегу Невы, на окраине Летнего сада, рядом с каменным двухэтажным дворцом Екатерины, строился новый флигель, очень заботивший Петра, и он часто по утрам, проснувшись чуть свет, наводил свою подзорную трубу на объект – как там подвигаются дела?

Александр Иванович спозаранку заступил на дежурство. Государь еще спал, изменив своему обыкновению вскакивать с петухами. На стуле у двери висел суконный зеленый государев кафтан, на другом – камзол, рядом валялись штиблеты, а поодаль как печные трубы чернели знаменитые высокие сапоги.
Румянцев достал ваксу и щетку, и почистил их, затем, заметив отпоротый на камзоле позумент, стал пришивать. Из-под двери тянуло винным духом, и раздавался знакомый богатырский храп.
«Никак вчерась на бурной ассамблеи Петр Алексеич были, да и перебрать сподобились, - подумал Румянцев и укололся иглой. – Помыслить о них плохо нельзя – сразу наказуется!»


ГЛАВА ВОСЬМАЯ

Пирожки с сигом. Бумаги из сената и письмо. «Всякого угару хватает…»

В ожидании отъезда с государем, Румянцев встал до зари, оделся в парадную форму, уложил небольшой дорожный скарб и готовился ехать во дворец. Он жил у просвирни Казанской церкви, в Мещанской слободе, возле Невской першпективы, занимая две горенки, из которых в одной ютился сам, а в другой – отец и мать, приехавшие проведать его из костромской деревушки. Отец привез волчью шубу, которой сын, в виду дальнего вояжа, был особенно рад.
Старики тоже встали рано и теперь хлопотали над укладкой сыновних вещей.
— Вот новые чулки, - суетилась мать. – Сама вязала! А вот и сорочек трое из фряжского холста.
- Носи, Лексаша, нас вспоминай, - приговаривал отец, внося свою долю в общую неразбериху. – Без отца и матери кому вспомнить да приголубить тебя?
— Вот пирожки с сигом и с курятиной, - подала старушка сверток, утирая слезы.

* * *

Царевич проводил отца до заставы. Он простудился дорогой и несколько дней после этого не выезжал из дома, удивляясь, что никто из «собинных» друзей, даже Кикин, не навестил его.
«Об отношении, кажись бы, всюду стало известно, - с горечью думал он. –Неужели боятся?»
Он посылал за Кикиным, но тот ответил через посыльного: «Болен, – угорел после бани».
«Лукавит, - догадался Алексей, - дозора опасается, случая ждет…»
От скуки пошел к детям (поднялся этажом выше) и там играл в шахматы до вечера с гофмейстриной. Возвратясь, при свечах стал просматривать присланные Меншиковым из сената бумаги. Читать скучно, – безуспешно боролся с зевотой. Принесли письмо. Почерк попа Созонта.

«Многолетно, благополучно и радостно здравствуй, батюшка-царевич. Высокоблагородствию твому, искатель милостей твоих, челом земно бью…»

Полусонный взгляд Алексея скакал по строчкам – ничего интересного: дела по хозяйству, жалобы на старосту и прочая дребедень. Царевич отчаянно зевнул, прочитав последнюю фразу «Ждем тебя яко Мессию» и выронил письмо.
Ишь, куда хватил? Мессию! Какой из меня «мессия»? Может, и впрямь, получится… – От этой несуразной мысли страшно стало. Надо ехать в Поречье. Но, как ехать? Какой тому видимый предлог, да еще зимой? Донесут отцу, а тот сыщика следом пошлет, - какие, мол, такие хозяйские нужды унесли его? Эх, ее не увижу…
Решил лишь отписать, наказав старосте, чтобы не чинил лихих дел, да в конце добавил: «Все самолично разберу, коли Господь позволит быть в ваших местах».

* * *

- Для основательного изучения любого предмета требуется известный порядок, известная система, при соблюдении которой сберегается масса времени и труда. – Немец горестно вздохнул (тоже, наверное, устал от теории) и продолжил: - Положение это более или менее известно каждому здравомыслящему, но следуют ему лишь немногие, - частью потому, что самому делу не придается достаточно серьезного значения, частью по личной неспособности к систематическим занятиям, а нередко из-за положительного неумения приняться за дело.
«Не в мой ли огород сей камешек?» – подумал царевич, но тут же отвлекся. Продолжая под мерное воркование учителя, вспоминать об очередном конфликте с отцом и о своей Фросюшке – так давно ее не видал.
- Для человека поверхностного химия и физика интересна лишь до тех пор, пока длятся опыты, представляющиеся или вовсе не как доказательства известных фактов и положений, а как забава, то есть тем, что французы называют “la science amusante”. В таком же духе изучают обыкновенно пиротехнику, причем ищут в подлежащих пособиях и руководствах только одного: рецептов.
«Какой мне придумать рецепт, чтобы снова свидеться со своей ненаглядной», - мучительно думал Алексей, поглядывая в окошко.
- Сообразно с этим, большинство пиротехнических сочинений придерживается практической части, причем каждый автор более или менее налегает на особую, излюбленную специальность: кто на ракеты, кто на бенгальские огни, кто на подвижные фигуры и так далее. Из числа авторов… - Гизен начал перечислять незнакомые имена, отчего Алексей более углубился в свою думу: с отца и зазнобушки мысль перекинулась на недавний разговор с Кикиным.

- Неужто угар доселе не пускал ко мне? – съязвил царевич, когда Кикин неожиданно нагрянул с визитом.
- Всякого угару хватает, - пожаловался гость и почему-то тревожно оглянулся.
- Кого боишься? Все забыли меня, и ты вместе с ними.
- Себя помним ли? – сказал Кикин и плотней затворил дверь.
- Кому надо, подслушают, - выдавил улыбку Алексей. – Зря не таись!
- То-то и оно, - покачал головой эконом царевичевой тетки. –Сам, как тут?
- Мне тяжело! – прорвало Алексея. –Где быть, куда укрыться? Ума не приложу…
- Езжай в чужие края! У тебя великая протекция, - австрийского кесаря супруга, - твоей покойной жене сестра. От нее и от самого кесаря всегда будет тебе защита и покой. Ты российский кронпринц, и кесарю немалый резон...
- Как решиться? – перебил царевич. – Опасно это! Жаль родину и близких.

- Ближе всего, до начала каких-либо опытов, требуется хоть небольшая научная подготовка, - бубнил неугомонный Гизен снаружи, а внутри, в голове царевича, давал совет Кикин:
- С весны мою царевну шлют из-за болезни в Карлсбад. Я еду в провожатых. Буду вблизи Вены, могу и о тебе промыслить там.
- Ой, боязно, Василич! – поежился Алексей. – Где у кесаря скрыться? Батюшка легко через клевретов откроет меня там.

- Для данной цели может служить, - доносилось снаружи; внутри же говорило голосом Кикина: - Отпросишься в итальянские владения кесаря. Там не откроют, – руки коротки. Далее, глядишь, и в Палестины махнешь, где сущие райские кущи.
-Сскажи, Василич, каковы там люди и как живут?

- Параллельно с изучением теории, необходимо проделать последовательный ряд опытов, - продолжал немец.
- Все только обещаете, - огрызнулся царевич и вернулся вглубь себя, к Кикину.

- Все там не по-нашему, - охотно пустился в объяснения эконом царевны. – На улицах в городах ночью великая светлость от фонарей да фейерверков…
- Фейерверков? – обрадовано переспросил царевич. – Неужто все время?
- Часто, часто! Чуть ли кажную ночь.
- Праздников у них так много или как?
-Черт их разберет! Веселится народ, потому и жгут огни, – с увлечением привирал царевичев гость.

- Чисто научная сторона дела, то есть теоретическая химия, лучше всего изложена в следующих сочинениях: - и немец принялся за мучительное перечисление.

- Коль там любят потешные огни, то поеду туда, - воодушевился Алексей. – Я до них большой охотник!
- Будете там забавляться, - поддержал Кикин и продолжил искушение. – А каки там сады! Если б вы знали только. На полянах лимоны, персик, померанцы, дули и миндаль… А каки фонтаны!
- Сладко вещаешь, Василич! Так бы сейчас и поехал да удерживает меня одно здесь…
- Никак дела сердешные? – догадался сметливый гость. - Я ее видал, да диву дался: ну, думаю, повезло их высочеству.
- Правда? И тебе она приглянулась? – обрадовался Алексей. – Не шутишь? Батюшкина нонешняя женка из простых да люторка-иноверка, а моя русская и правой веры!
- Что и говорить, - поддакнул Кикин. – Бери с собой. Только не в раз, а постепенно: вначале сам, как будто больной, а потом и, как с ней быть придумаем.
- Ты в Вену съезди, разведай, - увлекся царевич, с надеждой взирая на гостя.

- Сначала работа будет подвигаться медленно, - говорил немец, - пока основные понятия и формулы не улягутся в мозгах прочно и наглядно…
Но в мозгах царевича было другое.

- Нарочно, как бы по своим приватным делам, отпрошусь у царевны и съезжу, - заверял Кикин.
- Выберешь для нас тайное гнездышко? – заискивающе смотрел на Кикина царевич.
- Я сделаю, но ты все не испорть! Не проболтайся до срока, - посуровел гость и поднялся. – Счастливо оставаться. Через верных посыльщиков и нас в безвестии о себе не оставь.
Они обнялись. Ветер за окном буйно гневался, будто не одобрял сговора.

- … затем дела пойдут так быстро, что только поспевай, - сказал немец и закрыл книгу, лежавшую перед ним, давая понять, что урок окончен.
«О чем он?» – подумал царевич и снова окунулся в воспоминанья: снова деспот-отец. Вспомнился тот случай, когда пришлось стрелять в руку. «Больно было как! Почему так боюсь его? Разве зверь он, а не отец мне? Да ведь я с малых лет не любил его…»


ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

Вакх и Дионис. Хмельные откровения. Опять химия. Обоз из Поречья.

Однажды Алексей покаялся Якову Игнатьеву, что желает отцу смерти.
- Бог тебя простит, - ответил духовник. – Мы все желаем ему того же. Мать твоя – безвинная жертва отцовского беззакония. Тебя любят в народе и называют надеждой российской.
Нарышкины, Вяземские, Колычевы, во главе с Яковом Игнатьевым, пели одну песню, и молодой царевич воспитывался в бесплодной, иссушающей нравственные силы тайной оппозиции отцовскому правительству.
Царевич жил внешне весело, хоть и тосковал в душе; любил пировать «по-русски» в своей тесной компании, что не могло не вредить его хлипкому от природы здоровью.
Ученье при Гизене было не очень обременительным. Царевич любил читать, но читал вовсе не то, что рекомендовал ему родитель.
«Вакх и Дионис, - пожирал упоенно толстенную книгу Алексей, - Бог винограда, олицетворял собою вино. Культ его учрежден гораздо позже культа остальных Богов; он получил значение и стал распространяться по мере того, как распространилась культура виноградной лозы. Его очень часто соединяли с Церерой и Кибелой, и устраивали этим двум представителям земледелия общие праздники. В древней Греции…»
Царевич отвлекся и представил, как будет в теплой Италии предаваться вакхическим забавам, и все в нем возликовало!
«… ограничивались только изображением одной головы Вакха или его маски. Но эти изображения были вскоре заменены прекрасным и величавым образом старого Вакха в роскошном, почти женском платье, с открытым и умным лицом, держащим в руках рог и виноградную ветку. Только со времен Праксителя, первым изобразившем Вакха молодым, является в искусстве этот тип юноши с мягкими, почти лишенными мускулатуры формами…»
Царевич подошел к зеркалу и полюбовался собой: «Похож я на вакхического юношу?» - Оттянул сквозь рукав камзола свой тощий бицепс. - «Да, похож… но не очень.» - Снова вернулся к книге.
«… что-то среднее между мужской и женской фигурой. Выражение лица его представляет какую-то смесь вакхического экстаза и нежной мечтательности («Ну, прямо, как у меня!»); длинные, густые волосы распущены по плечам («И у меня не короткие!») в причудливых завитках («Надо будет – завьюсь!»); тело лишено всякой одежды («Ну, здесь-то у нас нагишом не походишь, положим, - прохладно!»), и только козья шкура небрежно наброшена; ноги обуты в роскошные котурны; в руках – легкая палка, обвитая виноградными ветками («Мне скипетр заменит!»).
Захлопнул книгу. Устал. Надо передохнуть. Вспомнил, как однажды, вернувшись из гостей во хмелю, жаловался своему камердинеру на тяжкую юдоль.
«Вот, Гаврило Иваныч, с детьми своими жену мне, чертовку, навязали! Как к ней ни приду, сердится и не хочет со мной говорить».
И начал тогда поносить родного отца и приспешников его, да так, что обещал чьи-то головы на кол посадить. Много лишнего сболтнул. Потом забылся в хмельном сне, а поутру вспомнил, – лишнего молол, и аж жутко стало. Призвал снова камердинера и стал допытываться: «Не досадил ли вчерась я кому? Ин, не говорил ли я, пьяный, чего такого этакого?»
«Было дело», - потупился Головкин.
«Ну-кась, расскажи! Смутно помню…»
Гаврило Иванович рассказал, ежась от страха и поминутно оглядываясь. Но царевич, как-то дерзко посмотрев, - видно хмель еще не вышел, - сказал: «Кто нонче пьян, не живет? У хмельного завсегда лишнего много. Я себя очень зазираю и очень тужу после. Тебе не велю никому этих слов сказывать. А буде ты скажешь, ведь тебе и не поверят; я же тебя после того стану пытать!» – Царевич нехорошо рассмеялся, и было непонятно, – шутит или всерьез.
Вспомнилось и печальное. В тот год нелюбимая женушка произвела на свет второго дитятю, сына, названного Петром в честь деда. Сначала казалось, все было благополучно, но потом, вследствие поспешности встать с постели (на четвертый день) и принимать поздравления, она почувствовала себя нехорошо. И скоро оказались такие признаки, что врачи объявили ее безнадежною. Больная сама сознавала свое положение и потому, призвав барона Левенвольда, объявила ему свои желания. Они состояли в том, чтоб при детях ее вместо матери оставалась принцесса Остфрисландская. Если же государь и на это не согласится, то пусть Левенвольд отвезет принцессу (дочку-первенца) сам в Германию. Просила написать и к своим родным, что она всегда была довольна расположением к ней царя и царицы… Государь прислал к ней князя Меншикова и всех своих медиков.
Вспомнил и, как сам три раза падал в обморок, – так подействовала смерть супруги. Теперь окончательно был уверен, что его постригут в монахи, и даже не вследствие постоянного гнева отцовского, но и оттого, что теперь родился у него сын. Значит, неспособного отца можно спокойно отстранить от престола.

* * *

- Каждое твердое тело может, при известных условиях, превратиться в жидкое, а затем – в газообразное и наоборот. Так, например, вода может стать и льдом, и паром, а водяной пар – сгуститься водой и замерзнуть. Каждый металл, каждый камень может, под влиянием сильного жара, не только расплавиться, но и испариться… - До сознания царевича доносилось бесстрастное воркование немца, но образы в голове роились иные, никак не связанные с химией. - … при переходе бывших твердых тел из жидкого состояния в газообразное, получаются свойства весьма существенные для пиротехника…
Всплыло в голове прочитанное недавно: «На группах и отдельных статуях Бог этот обыкновенно изображен в удобной позе полулежа, или сидящим на троне (царевич представил и себя восседающим – стало приятно), и только на камеях и гравированных камнях, он изображен идущим нетвердою походкой пьяного человека, или же верхом на каком-нибудь любимом животном. Самое красивое изображение Вакха с бородой (царевич пощупал подбородок – волосенки плохо росли. «И к лучшему – отец бород не терпит!») есть статуя, которая долгое время была известна под именем Сарданапала, благодаря сделанной позднейшей надписи, но которую все знатоки искусства признали за статую Бога…»
- Элементы соединяются друг с другом исключительно при наличности известных, неизменных отношений веса, - стучался в голову немец снаружи, а внутри царил Вакх.
«Греческий живописец Аристид написал Вакха в виде прекрасного юноши. Картина эта была увезена в Рим после завоевания Коринфа. Плиний рассказывает, что консул Мумиус первый познакомил римлян с этим произведением. («Хочу, хочу в Рим! К теплу и благости!») Во время дележа военной добычи Аттал, царь Пергама, предложил заплатить за Вакха Аристида шестьсот тысяч динариев. Пораженный такой суммой консул, заподозрив, что картина обладает какой-нибудь чудесной силой, ему неизвестной, изъял ее из продажи, несмотря на просьбы и жалобы царя, и поместил шедевр в храме Цереры. Это была первая иностранная картина, публично выставленная в Риме». («Интересно, сохранилась ли до наших дней? Вот бы полюбоваться!»)
- В химии, как и вообще во всех науках, создавшихся до или во время преобладания классических языков, служивших ученому миру излюбленным средством для международных сообщений – сохранились латинские и греческие наименования. Но преимущество – за первыми…
«На всех статуях фиванского типа Вакх изображен безбородым юношей во всем блеске молодости и красоты. («Этот мне больше подходит, хотя я и не столь юн».) Выражение его лица мечтательное и томное; тело покрыто шкурой молодого оленя: он также очень часто изображается верхом на пантере или же на колеснице, везомой двумя тиграми («Карета и у меня есть, но тигры…»). Виноградная лоза, плющ, жезл, чаша и вакхические маски – его обычные атрибуты. («Эх, кому бы попозировать в таком виде, чтоб написали портрет?»)
- … вещества, найденные, как бы созданные наукой и не успевшие вульгаризироваться, сохранили научные наименования…

* * *

Кончилась зима, миновал март и половина апреля. Снег в Петербурге и в окрестностях стаял. Весна успешно наступала.
Царевич изредка ездил на заседания коллегий и сената, понуждая себя через силу заниматься текущими делами; прочитывал присылаемые прохвостом Меншиковым бумаги.
Об уехавшем отце слухи едва доходили. Знали, что он теперь в Дании ведет какие-то негоции. Царевич не больно-то и думал о нем.
Посещая церкви, Алексей продолжал наведываться кое к кому из ближних к отцу вельмож, но не будем пока об этом…
Солнце пригревало все более, вызывая и обостряя в Алексее сладкие вакхические настроения. Бедная питерская природа готовилась одеться в свой скромный наряд. Почки набухали, но не спеша, как бы извиняясь и оправдывая свою медлительность прескверным климатом. Грачи и вороны уже шумно проводили свои птичьи сенаты и ассамблеи.
Ко двору царевича в канун Пасхи прибыл обоз из Поречья. Привезли живность: копченые окорока, масло, творог, балыки, яйца, печеных гусей и много чего еще. Привезли и два письма. Первое – от попа, второе – от нее. Быстро пробежав глазами первое, где отец Созонт благодарил за оказанную поддержку и более не жаловался на старосту, Алексей поспешно вскрыл второе.
«Государю моему, царевичу Алексею Петровичу! Прийти близко, поклониться низко, честь весело, быть радостну. С особливым увеселением извещена есмь любительнейшим Вашим писанием».
Взгляд царевича поспешно бежал по строчкам: о чем пишет? О печали несносной в разлуке с милым. Истосковалась по ясным царевичевым очам. Немного о хозяйстве: все ладится, что нужно – починено (винокурня да маслобойня), ледники набиты, медоварня пыхтит, каменная рига покрыта новой крышей, в хоромах потолок новый кладен из гипса, слуги красно одеты.
«Ах, приезжай, любонька-свет, все повидишь сам, не нахвалишься нашим трудам». Снова про хозяйство: гуси, павлины, утки и куры вывели новых птенцов – на птичьем дворе писк и кудахтанье; от мельницы в огороды проведена вода; цветы из теплиц уже выставлены… И снова вопль: «Не приедешь, – в конец я пропала!»
«Надо ехать, - царевич отложил письмо. – Какой ни придумать резон… Нет сил и мне без нее – вырвусь и уеду!»
Случай скоро представился. В Воронеже готовились к спуску на воду вновь построенные суда. Алексей объявил в сенате, что, выполняя всегдашние желания отца и, чувствуя себя ныне в полном здравии, решил отбыть в Воронеж для осмотра тамошних кораблей и верфи. Получив от морской коллегии прогоны и подъемные, он собрался и вскоре, со слугой и поваром, двинулся на ямских в Москву, а оттуда на Муром и Арзамас, в алатырскую свою вотчину, в Поречье.

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
 
Практикум. Сборы и отъезд. Встреча с теткой.

Наконец-то Гизен и царевич приступили к практическим занятиям и начали производить опыты. Пока простейшие, но царевич в восторге: наконец, дымом запахло!
- Смешайте, мой принц, небольшое количество железных опилок со щепоткой серы, - подсказывал учитель. – Вот так, вот так… Теперь слегка подогрейте… Хорошо, хорошо! Видите, – смесь быстро расплавилась.
- Что теперь? – не терпелось Алексею.
- Полученный сплав уже не сера и не железо. Железо сгорело с серой, то есть химически соединилось, и в результате образовалось новое вещество – железный или серный (в зависимости от преобладания того или другого) колчедан.
- Как здорово, герр учитель! – Царевич в полном восторге.
- Теперь в тигле растопите серу, доведите до кипения и бросьте в нее куски медной проволоки.
Царевич приступил к очередному опыту.  Какой чудный красный цвет!
- Теперь у нас получилось соединение, называемое «сернистая медь», - пояснил Гизен. – Таким же образом можно сжечь с серой, то есть соединить с нею, множество других металлов: свинец, олово, цинк… Но этим, ваше высочество, мы займемся в следующий раз.

* * *

Кикин, как и обещал, поехал в Карлсбад сопровождать царевну Марью Алексеевну. На прощанье сказал царевичу: «Я тебе место укромное сыщу». Обещал вскорости известить, как идут дела. Царевич стал ждать. Дни тянулись нудно и напряженно. Ничего важного не происходило, если не считать неожиданную кончину тетки Алексея, царевны Натальи Алексеевны.
Она играла важную роль в его жизни. После заточения матери он ребенком перешел к ней на руки; ей же приписывали и размолвку Петра с первой женой. Она строго следила, чтобы царевич не сносился с матерью, и доносила брату. Та еще была стерва, и Алексей не больно-то и горевал. Часто ему приближенные говорили одно и тоже: «Ведаешь ли ты, что все на тебя худое от нее?» Она же сама на смертном одре сказала племяннику: «Пока я была жива, я удерживала брата от враждебных намерений против тебя, но теперь умираю, и время тебе самому о себе промыслить; лучше всего при первом случае отдайся под покровительство императора».
«Так я и отдамся? Ишь чего захотела!»

* * *

Съездил царевич в Поречье, проведал свою зазнобушку, и не только проведал, но и привез ее назад с собой. Теперь надо было ждать весточки от Кикина. И она скоро пришла: давай, мол, голубок, - все тебе уготовано наилучшим образом. Сборы были недолги. Какая счастливая оказия: отца нет, так что никаких препятствий.
Перед дальней дорогой царевич заехал в Сенат, чтобы попрощаться с сенаторами. Первым повстречался Яков Долгорукий. Алексей шепнул ему на ушко:
- Пожалуй, меня не оставь!
- Всегда рад, - отвечал князь. –Но больше не говори, - другие смотрят на нас.
Все сложилось наилучшим образом: Сенат выдал ему на дорогу 2000 рублей, да и князь Меншиков не поскупился на 1000 червонных. Царевич сиял, покидая Сенат.

Хмурым сентябрьским утром выехал обоз на Ригу. Помимо Афросиньи был и брат ее, Иван Федоров, да трое слуг. Доехали до Риги благополучно; остановились ненадолго; в честь знатного гостя у губернатора был устроен прием. Царевич воспользовался гостеприимством и занял у обер-комиссара Исаева еще 5000 червонных и 2000 мелкими. Из Риги путь лежал на Либаву.
В долгие часы тряски Алексей рассказывал Афросинюшке о своих увлекательных былых занятиях с немцем-наставником: как они проделывали различные премудрые опыты, как поджигали, взрывали, плавили, чихали от едкого дыма и т. д. Читал ей Алексей и из толстенной книжищи, которую захватил в дорогу, рассказывая о солнечной Италии и Греции, в которых мечтал побывать с нею и предаться вакхическим радостям.
- «В древние века предполагали, что плющ обладает свойством не допускать до опьянения», - медленно читал Алексей. Строчки так и плясали от проклятой тряски, – приходилось все время водить пальцем, чтобы ловить их.
- Неужели правда? – изумлялась Афросинюшка. –Не знала! У нас тоже растет.
- «Вот почему пирующие, - продолжал царевич, - часто украшали свои головы плющом».
- Мы тоже с девками венки из него делали, - засмеялась Афросинюшка, - а и не знали.
- «Плющ так же, как и виноградная лоза, на многих статуях Вакха обвивает и жезл, на конце которого находится сосновая шишка. Во многих местностях Греции сосновые шишки употреблялись при фабрикации вина, которое должно было сильно отличаться от нынешнего вина. Уже, судя по тому, как легко удалось Улиссу усыпить циклопа, дав ему немного вина, можно наверняка сказать, что вино в те времена было гораздо крепче, чем нынешнее».
— Это точно, - подтвердил брат Афросиньи. – Нынче, что за вино? Как помои, порой!
- Откуда знаешь? – спросил царевич и посмотрел в окно: впереди вился клуб пыли. Кто-то ехал навстречу. Продолжил чтение:
- «Древние греки примешивали к нему мед или воду, и только, в виде редкого исключения, пили чистое вино».
- Нынче, если воду добавить, значит, воду водой разбавить, - в рифму сказал Иван и засмеялся тому, что стишок получился.
- Пожалуй, ты прав, Ванюша, - согласился царевич. – Крепость не та… «На многих монетах и медалях, выбитых в честь Вакха, изображена Систа или мифическая корзинка, в которой хранились предметы, употребляемые при торжественных служениях, а также изображена змея, посвященная Эскулапу, как бы намекая этим на целебные свойства, которые греки приписывали вину".
- Ох, аспидов боюсь, светик-батюшка! – Афросинюшка прижалась к царевичу. Алексей захлопнул книгу и снова глянул в окно. Совсем близко впереди виднелась целая кавалькада. – Кто нам навстречу мчится?
Процессия поравнялась, и, о чудо ( разве так бывает?!), навстречу ехала царевна Марья Алексеевна, возвращаясь с Карлсбадских вод. Встреча была трогательной. Царевич пересел в карету тетки по ее просьбе, - хотелось ей узнать поподробней, куда это отправился племянничек.
- Еду к батюшке, - соврал Алексей.
- Хорошо, надобно отцу угождать, - похвалила родственница, - то и Богу приятно: чтоб прибыли было, когда б ты в монастырь пошел?
- Не знаю, - сказал царевич и подумал тревожно: «Лишь бы не спросила, кто со мной. А то и в карету полезет – любопытная баба!» – Буду угоден или нет… Уж я себя чуть знаю от горести, я бы рад куды скрыться. – Сказав эти слова, царевич неожиданно заплакал, чтобы придать пущей убедительности (такое у него иногда получалось по заказу).
- Куда тебе от отца уйти? – нахмурилась тетка. – Везде найдут… Чего расхныкался, как красна девица, аль ты не мужик?!
Дочь Милославских, Марья Алексеевна, осторожным поведением умела предохранять себя от братней опалы; это ей всегда удавалось на зависть другим родственникам. Она умела скрывать свои чувства, но сейчас, при этой неожиданной встрече без свидетелей (перст судьбы!) не сочла нужным таиться, и ее прорвало:
- Я не переношу новой женитьбы брата! Первый брак его был единственно честным и законным. Я стою за Евдокию, а дочь Нарышкиной, царевна Наталья, всегда была против нее.
- Она же недавно преставилась, - ошарашил новостью племянник. – Разве до вас не дошли известия?
- Что говоришь? Когда?
Царевич стал охотно рассказывать во всех подробностях о похоронах, довольный, что беседа ушла совсем далеко от скользкой темы. Тетка поохала и повздыхала, даже пустила слезу, но, будучи особой весьма мужественной, быстро взяла себя в руки и сменила тему.
- Ты Алеша эгоист и трус, - неожиданно пошла она в наступление.
«Вот те на, - вздрогнул царевич, - теперь за меня принялась, а это, как обычно, надолго».
- Забыл мать, не пишешь и не посылаешь к ней ничего. Послал ли после того, как чрез меня посылка была?
- Послал как-то аж пятьсот рублей, - вспомнил царевич, случившееся несколько лет назад.
- Эх, пятьсот рублей! – покачала головой тетка. – Большие деньги… И все? А внимание сыновне? Отделался подачкой.
Царевич покраснел – права тетка – побаивался наводить мосты с матерью, а вдруг батюшка прознает.
— Вот что, - сказала решительно Марья Алексеевна, - вот тебе перо и бумага, напиши ей хоть короткую писульку, а я доставлю.
- Писать опасаюсь, - отстранился царевич.
- А что? – злорадно ухмыльнулась тетка. – Хоть бы тебе и пострадать, ведь за мать, не за иного кого.
- Что в том прибыли? Что мне беда будет, а ей пользы из того точно не будет…
- Как знаешь, - отступила царевна, убирая письменные принадлежности в дорожный сундук. – Ты сын, тебе и решать.
- Где ваш Кикин? – спросил, наконец, Алексей, не видя и не слыша сопровождавшего.
- Отпросился в Вену по своим делам, я и отпустила, - более миролюбиво ответила Марья Алексеевна.
«Печется обо мне», - радостно подумал царевич, и стал прощаться.
Вернулся в свою карету в хорошем расположении духа: не поддался на опасное письмо, узнал про Кикина.
Карета тронулась. До Любавы уже было не более четырех миль. На радостях, стал с новой силой рассказывать попутчикам про свои химические опыты.
- Поместили порошок в маленькую реторту, соединенную со стеклянным баллоном, до половины наполненным водой; подогрели на сильном спиртовом огне. Порошок превратился в пар, который, проходя сквозь воду, разделился на две части, - на металлический осадок, состоящий из чистой, капельножидкой ртути, и из кислорода, собирающегося в баллон…
Афросинья и ее брат делали вид, что с интересом слушают этот чудной рассказ.

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

Письма царю. Просьба о протекции. Чудачества русского принца.

Петр получил с курьером известие, что царевич навострился к нему. Что ж, похвально! Будет помогать… Но вот уже прошло изрядно, а от него ни слуху, ни духу. Куда подевался? Пришло новое письмо. На сей раз от царицы.

«О государе царевиче Алексее никакой ведомости по се время не имеем, где его Высочество ныне обретается, и о сем мы не мало сожалеем»

Вслед за этим – другое письмо от нее же.

«С немалым удивлением принуждена Вашей Светлости объявить, что о его Высочестве государе Алексее Петровиче ни мало ведомости по се время не имеем, где его Высочество ныне обретается, и о сем не мало сожалеем».

Государь разволновался: куда подевался? Какой никакой, а сын!
Призвал генерала Вейде, стоявшего в Мекленбурге с войском, отдал приказ разыскивать пропащего. Резиденту своему в вене, Абраму Веселовскому, поручил тайно разведывать и дал об этом знать и императору Карлу У1 собственноручным письмом, прося, что если Алексей находится в императорских владениях, то приказать отправить его с Веселовским, придав для безопасности несколько офицеров («дабы мы его отечески исправить для его благосостояния смогли»). Петр слегка догадывался, куда мог скрыться чудик, но решил узнать наверняка.

* * *

К императорскому вице-канцлеру, графу Шенборну, царевич явился поздним и холодным ноябрьским вечером один.
- Я пришел сюда просить цесаря, своего свояка, о протекции, - говорил, сильно жестикулируя и непрестанно озираясь, - чтоб он спас мне жизнь! Меня хотят погубить, хотят и у меня, и у моих бедных детей отнять корону!
- Успокойтесь, ваше высочество. Здесь нет посторонних ушей. Говорите без волненья. – Граф поражен растерянным видом принца.
- Цесарь должен спасти мою жизнь, - дрожащим голосом продолжал Алексей, - обеспечить мне и моим детям сукцессию. Отец хочет отнять у меня жизнь и корону, а я ни в чем не виноват, ни в чем не прогневил отца, не делал ему зла.
- Успокойтесь, успокойтесь! Сейчас вам подадут датские капли, - сделал граф знак слугам.
- Если я слабый человек, то Меншиков меня так воспитал. Пьянством расстроил мое здоровье, – специально спаивал…
Алексею подали на подносе сосуд с лекарством. Слышно, как зубы выбивают дробь по стеклу.
- Теперь отец говорит, что я не гожусь ни в войне, ни к управлению, но у меня довольно ума для управления.
Он с трудом допил содержимое бокала и уронил его на паркет себе под ноги. Слуга маленькой метелкой аккуратно сгреб в совок осколки.
- Один Бог владыка и раздает наследства, а меня хотят постричь и в монастырь запрятать, чтобы лишить жизни и сукцессии! Но я не хочу в монастырь! Цесарь должен спасти мне жизнь…
Горючие слезы хлынули из глаз.
- Хочу непременно представиться императору и императрице, и немедля!
- Гораздо выгоднее для вас, ваше высочество, - ласково, но настойчиво, заговорил вице-канцлер, - скрывать ваше пребывание в императорских владениях под глубокой тайной.
- Вы так считаете? – перестал плакать царевич; видно, капли подействовали. – Что же тогда?
- Мы перевезем вас из опасной Вены в тихое ближайшее местечко Вейербург. Там никто вас не сыщет, будьте покойны.

Вскоре царевича и его свиту действительно тайно переправили в Вейербург и там поселили в одном из замков, приставив охрану. Туда и прибыл в начале декабря один из министров, - цесарь прислал, - чтобы разузнать обстоятельнее, в чем дело: не предпринял ли чего царевич против отца?
На все вопросы министра царевич отвечал живо и с большой охотой, в основном повторяя то, что уже говорил вице-канцлеру.
-Клянусь, что не замышлял против отца никакого возмущения, - заверял царевич, говоря более спокойно, чем в прошлый раз. – Хотя сделать это было легко!
- Почему? – поинтересовался министр.
- Потому, что люди любят меня и ненавидят его за многое…
- За что конкретно?
- За его худородную царицу и злых любимцев, за то, что отменил древние добрые обычаи и ввел дурные, за то, что не щадит ни денег, ни крови, за то, что тиран и враг своего народа.
- Так он плох? – опешил министр.
- Надобно опасаться, чтобы за это подданные не умертвили его, - подливал масла в огонь царевич, - и Бог его не наказал!
Алексей подробно распространился об армии, не, подумав, что может не стоит так откровенничать с хитрым австрияком; об отцовских министрах и боярах, говоря, что большая часть их, особенно Меншиков и лейб-медик, льстецы, воры и прохвосты. Они де вовлекают царя во множество дурных поступков, чему служит примером мечта об императорском титуле, которая, кроме неприятности, не даст отцу ничего хорошего.
Министр даже делал короткие записи, что ничуть не насторожило царевича, который молол и молол, то смягчаясь, то вновь ожесточаясь.
- Отец по природе своей добр и справедлив…
- Как же так? – удивился неожиданному перепаду австрияк.
- А так! Легко воспламеняется гневом и становится свиреп… Но я не хочу никогда ничего предпринимать против отца, потому что люблю и уважаю, только не хочу к нему возвращаться. А засим и прошу цесаря не выдавать меня и тех, кто со мной.
 Он вспомнил об оставленных в Петербурге детях и всплакнул.
- Насчет них я не оставил никакого распоряжения, в надежде на Бога, на доброе сердце отца моего и на гувернантку мадам Рогэн.
Министр выслушал все пожелания беглеца и затем удалился, пообещав на прощанье, что все разрешится наилучшим образом.
 
В Вене решили укрывать царевича, пока не представится случай помирить его с отцом. Но чтобы удобнее укрыть, снова перевели на новое место, в тирольскую крепость Эренберг и стали содержать под видом государственного арестанта.
Царевич доволен обхождением эренбергского коменданта, но жаловался на недостаток нужных вещей, которые должно выписывать издалека. Попросил доставить ему различные приборы и химикаты для проведения опытов, сославшись на свое увлечение пиротехникой. Просьба дошла до самого верха в силу своей странности. На что великодушный правитель якобы сказал, разрешив: «Чем бы дитя ни тешилось, лишь бы не плакало, да лишь бы замок не взорвало». «Ох, уж эти русские!» – изумлялась охрана и комендант, когда слышали громкие хлопки и шипенье, и видели клубы едкого дыма разных цветов, струившиеся из окон.
Требовал он и присылки греческого священника, но с эти вышла проволочка…

* * *

По просьбе царевича ему для опытов доставляли: древесный уголь, графит, серу, различные смолистые вещества, масла (жирные и эфирные), спирт, который шел не только на опыты, но и во внутрь, различные землистые вещества – как-то: калий, гипс, мел, глину. Особая канитель была с металлическими опилками, которые быстро расходовались.
Кесарю обо всем доносили, но он смотрел на чудачества знатного пленника сквозь пальцы. «Наступит час, и мы крупный счет предъявим отцу, - говорил правитель, - так что давайте ему все, что не попросит».
Брат Афросиньи стал вроде как у Алексея помощником, на манер ассистента, и принимал участие во всех царевичевых художествах. Часто тосковавшую Фросюшку Алексей ублажал чтением толстенной и нескончаемой книги по греческой мифологии (в перерывах между опытами). Иногда они с Ванюшей, подустав от химии, предавались Бахусу, отчего Фросюшка впадала в отчаянье все более и более: царевич сам пьет и брата совращает.
Но снова оба трезвы. Он читает ей, – она и расплылась, и все простила – снова идиллия.
- «Тигр, пантера и рысь являются обычными спутниками Вакха на всех памятниках, изображающих его триумф, и указывает на восточное происхождение всего мифа о Вакхе. Присутствие осла…»
Сестра и брат дружно рассмеялись.
- Чего вы? – удивился царевич. – Чем вам осел хуже пантеры?
Они расхохотались пуще прежнего.
- «Присутствие осла Силена, продолжил Алексей невозмутимо, - объясняется тем, что Силен был приемным отцом или воспитателем Вакха. Этот осел прославился, кроме того, своим участием в битве Богов с великанами. При виде выстроившихся в боевом порядке великанов осел принялся так кричать, что те, напуганные криком, обратились в бегство.
Всеобший хохот сотряс стены комнаты. Веселье передалось и Алексею, и он, смеясь, вымолвил: «Если я Вакх, то Меншиков мой осел!»
Теперь смеялись до слез и коликов. Наконец, утомившись, внезапно успокоились, и Алексей стал читать дальше:
- «Появление зайца на некоторых вакхических группах (брат и сестра снова прыснули) объясняется тем, что это животное считалось у древних символом плодовитости (Поняв, о чем речь, Фрося покраснела). Кроме того, на камеях, гравированных камнях и барельефах, изображающих торжественное шествие Вакха, встречаются еще следующие животные: баран, козел и бык – символ земледелия. Поэтому Вакх иногда изображается в виде быка, олицетворяя тогда плодородие земли».


ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
 
Посланник императора. Миссия Румянцева и Толстого. Откуда театр возник. «С огнем шутки плохи…»

- Ваше высочество, к вам посланник его императорского величества, - доложил слуга. – Изволите впустить?
- Зови! Кто таков? – с досадой отозвался царевич, колдовавший вместе с Ванюшей над ретортой.
- Он представился, как секретарь Кейль.
- Не вовремя! Но все равно зови. От них не отвяжешься, не отстанут…
Вошел невысокий плотный господин решительной наружности и сразу приступил к делу.
- Ваше высочество, пребывание у нас перестало быть тайной для ваших соотечественников, так что…
- Пронюхали, проклятые? – царевич в сердцах что-то сыпанул в реторту. Раздалось угрожающее шипенье, и повалил густой желтый дым.
- В связи с чем, вам предстоит сделать выбор, - секретарь с опаской покосился на стол, заваленный приборами и реактивами. – Или переехать подальше, в Неаполь, или возвратиться к отцу – другого не дано.
 - Только не к отцу! – взмолился Алексей, кашляя от дыма и разгоняя рукой желтое облако.
- Для нас представляет большую опасность то, что ваш отец раздражен, - продолжал чиновник, - посему мы даже решили по собственной воле обратиться к врагу вашего батюшки, Георгу английскому: намерен ли он, как курфюрст и как родственник брауншвейгского дома, защитить ваше высочество.
- И что же? – чихнул от дыма царевич.
- Они не желают еще более ухудшать отношения с вашим батюшкой, и отказали. 
- Стервец! А еще родственник! – Алексей заинтересовался выпавшим на дне колбы осадком и повернулся спиной к секретарю.
- Так что, собирайтесь без промедления в путь, - отчеканил Кейль, собираясь уходить.
- Куда? – испугался царевич. – К отцу?
- Зачем же? Мы держим слово. В Неаполь. –чиновник откланялся и быстро вышел.
- Пойдем обрадуем Афросинью, - поволок за руку Ванюшу царевич. – Мечта моя сбывается, – в Италию едем!

* * *

Капитан Румянцев снова был в Тироле, переодетый пастухом, и следил за передвижением кортежа царевича до Неаполя. Начало мая. Все бурно распустилось, и было легко прятаться то за зеленое деревцо, то за пышный кустик. Никто не мог заподозрить в этом крестьянине-оборванце тайного посланника русского царя.
Царевич в сопровождении секретаря Кейля и охраны ехал по чужой земле. Афросинью для пущего маскарада переодели пажем. Ее брат прикинулся кучером, что у него успешно получалось.
Поселился царевич с домочадцами в весьма мрачной и неприступной крепости Святого Эльма, подступы к которой затруднены глубокими рвами с водой, а связь с внешним миром в любой момент могла быть прервана поднятием навесного моста.
Царевич радовался столь надежному укрытию, но все-таки под ложечкой неприятно посасывало: а вдруг батюшка целую армию на штурм бросит – тогда мне и здесь несдобровать.
Австрийский император, чтобы обезопасить себя – может, тоже штурма боялся, – отписал русскому царю в уклончивой форме: мол, ваш сын изъявляет вам свою преданность, а мы со своей стороны будем следить, чтобы царевич не попал в неприятельские руки, а продолжал сохранять веру в отеческую милость и надеялся последовать стезям отцовским по праву своего рождения.
Петру это письмо не понравилось, и он, видя, что в Вене решились укрывать шалопая, отправил австрийскому императору своего тайного советника Петра Андреевича Толстого и вновь того же капитана Румянцева, дав им следующий наказ:
«Ехать в Вену и, приехав, просить у цесаря приватной аудиенции, и при оной подать нашу грамоту, и изустно предлагать, что мы подлинно известились через посланных наших послов, что сын наш Алексей, не хотя быть послушен воли нашей и быть в кампании военной с нами в прошлом году, приехал в Вену, и там принят под протекцию цесарскую и отослан тайно ж в тирольский замок Эренберг, и там несколько месяцев задержан за крепким караулом. И хотя наш резидент от его цесарского Величества и чрез министров его домогался о пребывании его ведать и потом, и грамоту нашу самому ему подал, но на то никакого ответу не получил; но противно тому вместо удовольства на наше чрез ту грамоту прошение отослан сын наш из того замка наскоро и за крепким караулом в город Неаполь, и содержится там, в замке, же за караулом…»

* * *

- Легкое опьянение, действуя возбуждающе на мозги, вызывает вдохновение, - оправдывал частые пьянки Алексей, - поэтому Вакху приписываю некоторые качества Аполлона, этого Бога вдохновения.
- Ты, мой батюшка, - умилялась Афросинья, – и Аполлон, и Вакх в одном лике.
- А ты моя Мельпомена, – отвечал царевич. – Она часто сопровождает Вакха на всех изображениях.
Он снова принялся читать. Чтение усыпляло бдительность подруги, которой все больше и больше не нравилось пьянство ее ненаглядного.
- «На праздниках в честь Вакха стали впервые разыгрываться пьесы; эти праздники устраивались во время виноградного сбора. Сборщики винограда, сидя на повозках и, окрасив себе лицо виноградным соком, произносили веселые и остроумные монологи и диалоги. Мало, помалу повозки заменились театральным зданием. А сборщики винограда – актерами».
- Так вот откуда театр возник! – удивилась Афросинья, а царевич продолжал читать, впрочем, заметив, как ему жестикулировал Ванюша, зовя в лабораторию.
- «Многочисленные маски, которые часто украшали древние надгробные памятники, были необходимыми принадлежностями мистерий в честь Вакха, как изобретателя трагедии и комедии. На саркофагах же они указывали на то, что жизнь человеческая, подобно театральным пьесам, есть смесь удовольствий и горести, и что каждый смертный является только исполнителем какой-нибудь роли».
- Может и про нас кто пьесу напишет, – мечтательно сказала Афросинюшка, и обняла за шею любимого.
- Напишут, напишут! – улыбнулся Алексей, отвлекшись от чтения. – Только какую – трагедь аль комедь?
 - Много было у нас горести, но и удовольствий не мало, - покраснела Афросинья.
- «Душа, выпивая чашу, пьянеет, - подошел, декламируя ранее прочитанное, Ванюша, - она забывает свое высокое, божественное происхождение, желает только воплотиться в тело посредством рождения и идти по тому пути, который приведет ее к земному жилищу, но там, к счастью, находит она вторую чашу, чашу разума; выпив ее, душа может излечиваться или отрезвиться от первого опьянения, и к ней тогда возвращается воспоминание о ее божественном происхождении, а вместе с ним и желание возвратиться в небесную обитель».
- Какой умный брат у тебя! – захлопал в ладоши царевич, а Ванюша церемонно раскланялся точно актер. – Радуйся, душа моя, что, наконец, мы в прелестной Италии.
- Что радоваться, - скуксилась Афросинья. – Свету белого не видим –взаперти да взаперти.
- Мы пойдем похимичем чуток, сказал царевич, уходя за Ванюшей в соседние покои. - Не горюй! Будет и про нас с тобой пьеса…

* * *

- Устройство фейерверочной лаборатории, - жаловался дворецкий коменданту, - хотя бы самых скромных размеров, в жилом помещении всегда опасно. Нередко повторялись и еще повторяются случаи, что даже у опытных лаборантов бывают взрывы и пожары, а тем более у новичков. Ни принц, ни его помощник не производят впечатления искусных ученых.
Комендант внимательно слушал, что-то записывая (надо своевременно предупредить секретаря Кейля о том, что творят подопечные).
- С огнем шутки плохи, - продолжал охать и причитать дворецкий, - а с пиротехническими составами и того более. Недавно спалили штору на окне. Это, что такое!
- Царская особа! – поднял палец вверх комендант. – Чего вы хотите? Придется терпеть.
- Браться за пиротехнические опыты и изделия, не имея подходящей лаборатории – страшный риск, и не одного только любителя, но и для всего дома, а иногда и для целого околотка.
- Думаете, замок запалят? – поднял брови комендант и поправил парик.
- Плох тот хозяин, который допустит такому любителю…
- Вы свободны, идите!
 


ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

 Письма на родину. Гибель Ванюши. Селитра и вино. Зловредное семя. Слухи о возвращении.

В очередной раз секретарь Кейль пришел к царевичу, держа в руках бумагу и перо, со словами:
- Есть известия, что вы умерли. По другим известиям, вы пойманы, сосланы в Сибирь, поэтому дайте знать о себе в Россию. А не напишите, то мы не станем вас держать. Приступайте немедля!
Царевич подчинился. Сил размышлять не было, – выпитое накануне раскалывало голову, в которой звучало только одно: «Вина! Немедленно, хоть глоток!»
Берясь за перо, царевич высказал секретарю это желание. Кейль велел принести, и Алексей, глотнув и почувствовав себя чуть легче, обмакнул перо. Австрияк стоял над душой и подсказывал нужные слова. Сначала буквы не слушались и были как пьяные, подстать писавшему, но после следующих бокалов утихли, выровнялись (утихла и дрожь в руках) и выстроились в стройные ряды, перемежающиеся, вместо запятых, о которых писавший забывал, досадными кляксами. Вот, что выходило из-под пера:
«Думаю, вас и всех удивил мой безвестный отъезд, к которому меня принудило великое озлобление и непорядок, особенно, когда в начале прошлого года едва меня не постригли в монахи. Но Бог дал случай мне уехать, и теперь нахожусь под охраною некоторого великого государя, который обещал меня не оставить, и в нужный час помочь, пока Господь не повелит возвратиться, при котором случае прошу: не забудьте меня. Если услышите от людей, желающих изгладить обо мне память, что меня в живых нет или случилось со мною какое-нибудь несчастье, то не извольте верить».
Настырный Кейль не успокоился одним письмом, а настоял (а то запрещу вино и химикаты для опытов!), чтобы Алексей сделал еще две копии. Письма предназначались в Сенат и двоим архиереям, Ростовскому и Крутицкому.
Царевич в изнеможении откинулся в кресле (Фу, устал как черт!) – пот градом катился по лбу. Каждый раз после очередной попойки чувствовал наутро невероятную слабость. Кейль, довольный, запечатывал сургучом послания.
- Герр секретарь, у меня кончилась селитра, - сообщил царевич, приступая ко второму графину.
- У нас тоже больше нет, ваше высочество, - развел руками австрияк.
- Как же быть, ведь я исполнил вашу просьбу и написал три письма?
- Будем искать, не волнуйтесь, - заверил секретарь, прощаясь.

* * *

Несчастье подкралось внезапно. С утра, как обычно, похмелившись красным, Алексей и Ванюша приступили к опытам. Все шло ничего: и дым, и шипенье, и треск. Готовили состав для бенгальского огня. Ассистент колодовал над столом, а царевич за чем-то вышел. Тут-то и раздался оглушительный взрыв. Царевич вбежал в комнату и увидел печальную картину: Ванюша лежал на полу и истекал кровью – ступку, которую бедняга держал над огнем, разнесло вдребезги, а ее осколки как гранаты впились в несчастного лаборанта.
На шум прибежала Афросинюшка и прислуга. Все столпились над раненым, который корчился от боли. Афросинья залилась горючими слезами и рвала на себе волосы: «Ванюша, милок! Что с тобой?» Она недавно сообщила Алексею, что беременна, – они вместе тихо ликовали. И такое потрясение!
Прибежали все, кто был в замке, включая и коменданта. Послали за врачом.
- Я говорил, что до добра не доведет, - причитал дворецкий. – Я предупреждал.
Бедный Ванюша скончался четыре часа спустя.
Схоронили его на маленьком кладбище под стенами замка. Греческий священник, ранее выписанный царевичем, исполнил все как надо.
- Эх, братец, нашел ты пристанище на чужбине, - причитала сестра.
Алексей, как мог, успокаивал ее –не везти же его в Россию, тогда и самому надо в их руки отдаться. Сестра горестно переживала кончину брата, и у нее случился выкидыш. В черную полосу вступили молодые, отчего Алексей еще больше запил, но уже в одиночестве. Мыслей же о своей пиротехнике не оставил. Да и все остальные, погоревали, погоревали, да и забыли. Временный запрет на царевичевы опыты был снят. Алексей приставал к Кейлю с селитрой – достань, хоть из-под земли, а то напишу отцу, что кесарь замышляет против него поход, пугал он австрияка. И тот предпринял свои меры…

* * *

Двухпудовый бочонок доставили прямо с Астраханских селитренных заводов. Секретарь Кейль, недавно заведший дружбу с тайными посланниками Петра, за особую мзду, конечно, сообщил им о желании царевича. Это была неожиданная возможность, приблизится к беглецу. Толстой и Румянцев стали вхожи в покои царевича – австрияк вел двойную игру. Селитра и вино возымели действие – не мытьем, так катаньем.
В задушевных пьяных беседах Алексей повинился посланникам, что тоскует по Родине и сильно не прав пред государем-батюшкой. Они и вручили ему тайное послание от отца. Царевич развернул, прочел и залился горючими слезами – простить обещает непутевого.
- Ехать домой надо, ваше высочество, пока государь не передумал, - ворковал Толстой, подливая вина. – Пошалили малость, и будя! А то кака вдруг война с кесарем, так вы тогда окажитесь меж двух огней. А коль в стане их будете, то и к военным преступникам примкнете, а противу оных один сказ – казнь!
Царевич перепугался пуще прежнего, и твердил: - Как же селитра, вами доставленная? Им оставить? Пропадет… жаль!
- Устройте фейерверк прощальный, - посоветовал тоже разгоряченный вином Румянцев. – У нас, ее завались! Государь новые и новые заводы открывает.
  - Дело говорит капитан, - поддержал Толстой. – Только грамотку родителю надо отписать в ответ на ихнее письмо.
- О чем писать? – совсем растерялся заливающийся слезами Алексей.
- Поможем, – пододвинул Толстой перо и бумагу. Царевич повиновался. Афросинюшки рядом не было, – хворала после перенесенного. Но вряд ли она могла что-то предотвратить. Колесо судьбы завертелось в обратном направлении.
- «Всемилостивейший государь-батюшка, - диктовал Толстой.
-«… письмо твое, государь милостивейший, чрез господ Толстого и Румянцева получил, - скреб пером царевич, увлажняя бумагу слезами, - из которого, также изустно мне от них милостивое от тебя, государя, мне всякие милости, недостойному, в сем моем своевольном отъезде, будет я возвращуся, прошение…»
Толстой и от себя написал царю: «Благоволим, всемилостивейшего государь, о возвращении к Вам сына вашего содержать несколько времени секретно, для того: когда это разгласится, то опасно, чтобы кто-нибудь, кому это противно, не написал к нему какого соблазна, отчего может, устрашась, переменить свое намерение».
Но царевич прямо не поехал из Неаполя в Петербург. Он потребовал, чтобы ему прежде позволили съездить в Бари, поклониться мощам Святого Николая. Сопровождающие согласились, но с условием, что будут следовать неотступно. Возвратясь оттуда в Неаполь, они, выполняя очередной каприз царевича, поехали в Рим – захотелось ему осматривать древности, - а после Рима – в Венецию. Всю дорогу Алексей твердил, что хочет, чтобы опекуны дали знать царю о его заветном желании, женитьбе на Афросинье. Если отец разрешит, то сын с легким сердцем вернется домой, если же нет, – то еще подумает…

* * *

Государь вернулся из-за границы в расстроенных чувствах. Зловредное семя Милославских выросло в родном сыне. Разве он раньше мог представить такое? Царевич ушел из России, отдался под покровительство чужого государя, жалуясь на тиранство отца, позоря его дела, выставляя в черном свете близких людей. До сих пор по Европе шла слава великого царя, теперь пошло бесславие, семейный недуг открылся перед всеми, сын позвал отца на суд перед Европой. Одна радость – беглец возвращается, но трудное и страшное дело впереди: как поступить с ним? Об исправлении и перемене думать больше нечего. Если до бегства было только упрямство и неповиновение, то теперь обнаружилась вражда, не допускающая примирения. Оставить Алексея жить спокойно в деревнях его? Значит, оставить непримиримого врага своему дому, будущему России, жене и детям.
Царь потянулся в кресле, вытянул великанские ноги, нащупал кисет и трубку – одна радость –славный голландский табачок. Закурил, пустил кольца дыма. Крепок, однако! Вернулся к раздумьям.
Мог ли Алексей при его характере (тряпка!) решиться один на это? Тут должны быть советники. Кто они? От домашних идти не могло – не те люди. Тогда от кого? Может, из монастыря? Инокиня Елена? А не ограничился ли умысел одною Россией, не работали тут враги внешние? Надо провести сильный розыск.
Царь сплюнул (табак попал в рот), отшвырнул трубку, вскочил.
— Это дело так оставить нельзя! Здесь может таиться угроза всему государству и моему делу…

* * *

Пошли различные слухи, – едет царевич. Но как? Под конвоем или добровольно?
- Иуда, Петр Толстой обманул царевича, - говорил Иван Нарышкин. – Подпоил!
Князь Василий Долгорукий спросил Богдана Гагарина при встрече:
- Слышал ты, что дурак царевич сюда едет, потому что отец посулил женить его на Афросинье? Все его обманывают нарочно.
Кикин сильно встревожившись, делился с Афанасьевым:
- Знаешь ли, что царевич сюда едет?
- Не знаю. Только слышал от царицы, когда она была у царевичевых детей. Там говорили, что царевич в Рим поехал – писал им оттуда.
- Я тебе подлинно сказываю, что едет, - волновался Кикин. – От отца ему быть беде, да и другие будут напрасно страдать.
- Буде до меня дойдет, я, что ведаю, скажу, - пожал плечами Афанасьев.
- Ты это сделаешь? – встревожился Кикин. – Ведь ты себя умертвишь. Я прошу тебя, и другим служителям, пожалуй, поговори, чтоб они сказали, что я у царевича давно не был. Куда теперь скрыться? – Кикин забеспокоился, глаза забегали. – Поехал бы навстречу к царевичу до Риги и сказал бы ему, что отец сердит, хочет суду предавать, того ради в Москве все архиереи собраны.
- Ехать не смею, - отвечал Афанасьев, - боюсь князя Меншикова.
- Брата пошли, - не успокаивался Кикин. – Я выхлопочу ему подорожную за вице-губернаторскою подписью.
Но и брата Афанасьев не послал, чтобы в беду не попасть. Таким образом, царевич не узнал, что его ждет в Москве.


ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ

В Риме. Кремлевский дворец. Дача показаний. Черные думы.

Царевич, его подруга и опекуны, Толстой и Румянцев, осматривали развалины Колизея. Специально нанятый из местных чичероне охотно все объяснял и показывал. Царевич снова спросил про своего любимого Вакха, и чичероне пояснил:
- В Риме эти праздники подали повод к таким сценам, что и говорить неудобно…
- К каким? – ухватился царевич.
- К сценам распущенности и безнравственности, доходившими даже до преступлений.
- Преступлений? – присвистнул Алексей.
- Да. В связи с чем, Сенат принужден был их запретить.

Толстой страдал легкой отдышкой и ежеминутно вытирался платком, – было жарко, несмотря на октябрь. А Румянцев пыхтел, нося бочонок с селитрой, хоть и не полный – часть была истрачена на прощальный фейерверк, – но все же достаточно тяжелый. Царевич боялся оставлять без присмотра это пиротехническое средство и велел везде таскать его за собой.
- Наш совсем спятил, - жаловался, бывало Румянцев Толстому, - не расстается со своей химией нигде, а я страдаю (слугам боеприпас не доверял).
- Да, не мудрено, - соглашался старший товарищ. – От столько выпитого у любого ум за разум зайдет.

* * *

С утра пораньше в Кремлевский дворец собралось духовенство и светские вельможи. Позже всех явился царь, а затем ввели царевича без шпаги. Отец прилюдно выразил сыну свои претензии, после чего тот бросился на колени и, признав себя во всем виновным, слезно просил помилования.
- Обещаю тебе милость при двух условиях: - заговорил мрачно царь, - если откажешься от наследства и откроешь всех людей, которые присоветовали бегство.
- Согласен, - вымолвил коленопреклоненный царевич.
- Пиши повинную! – приказал отец. Писцы тут же поднесли перья и бумагу, а родитель стал диктовать: - «Понеже, узнав свое согрешение пред Вами, яко родителем и государем своим, писал повинную и прислал оную из Неаполя, так и ныне оную приношу, что я, забыв должность сыновства и подданства, ушел и поддался под протекцию цесарскую и просил его о своем защищении». – Алексей старательно скрипел пером, всхлипывая и посапывая.
- «В чем приношу, - закончил царь, - милостивого прощения и помилования». Теперь пойдем в покои, и ты мне откроешь имена сообщников.
Отец встал и поманил сына. Они ушли. И через четверть часа вернулись. Государь сиял, сын еще более почернел, – ко всем прочим грехам прибавилось и предательство.
- Теперь всех приглашаю в Успенский собор, - позвал царь, - для свершения отречения.
В соборе царевич, стоя перед евангелием, произнес пространный текст официального отречения и подписал все бумаги.
- И, хотя сын наш, - сказал в заключение Петр, - за такие противные поступки, особенно за это, перед всем светом нанесенное нам бесчестие чрез побег свой и клеветы на нас рассеянные, как злоречащий отца своего и сопротивляющийся государю своему, достоин смерти (в соборе все ахнули!), однако мы, соболезнуем о нем отеческим сердцем, прощаем его и от всякого наказания освобождаем (Люди облегченно вздохнули). Однако в рассуждении его недостоинства престола российского, зная, что он своими непорядочными поступками, всю полученную по божьей милости и…
Что далее говорил отец, сын уже не слышал, – какая-то плотная вязкая масса залепила уши. Одна мысль сверлила: «Скорей бы все кончилось и напиться». Как тяжело ему теперь одному, кто бы знал! Его разделили с Афросинюшкой. Ее оставили в заграницах под предлогом хвори после выкидыша и препоручили лекарям, а его тайком, опоив снотворным в последний момент (в вино подмешивал Толстой) вывезли в мешке как куль угля, да и селитру выбросили!
-… и определяем и объявляем по нас престола наследником, - донеслось до Алексея, как сквозь пленку, - другого сына нашего, Петра, хотя еще и малолетнего, ибо иного возрастного наследника не имеем, и заклинаем сына нашего Алексея родительской клятвою, дабы того наследства ни в какое время себе не претендовал и не искал.
Алексей снова нырнул во мглу, в глазах потемнело, и он бухнулся в обморок, каких давно не бывало. Над ним склонились, приводя в чувство, а откуда-то издали доносился, как назойливый колокол, голос отца: - … всех же тех, кто сему нашему изволению, в которое время противны будут, и сына нашего Алексея отныне за наследника почитать и ему в том вспомогать станут и дерзнут, изменниками нам и отечеству объявляем!

* * *

Царевич показал о Кикине, Вяземском, Дубровском, царевне Марье Алексеевне, князе Василии Владимировиче Долгоруком, Афанасьеве; показал, что в Неаполе секретарь Кейль принудил его написать в Россию письмо сенаторам и архиереям…

Кикин скрыться не успел. Он был схвачен и доставлен к ненавистному Меншикову. Допрос с пристрастием начался немедленно, и Кикин показал, что к царевичу не раз хаживал и про отъезд его знал, и советовал ехать к цесарю; будучи в Вене, ни о чем не хлопотал и с тамошними министрами ни о чем не говорил, а лишь советовал царевичу, если не удастся у цесаря, ехать к папе римскому и в другие места.
- Что говорил ему о пострижении? – спросил Меншиков.
- Говорил, что лучше теперь постричься, а наследство ваше впредь благовременно не уйдет.
- Говорил, что клобук не гвоздем будет прибит?
- Сего не говорил, - отнекивался Кикин. – Никак нет!
— Значит, царевич врет? А ну, дать ему две дюжины ударов кнутом для просветления памяти.
С Кикина сорвали кафтан, разорвали рубаху на спине и, положив поперек скамьи, экзекутор начал хлестать плеткой. На бледной спине сразу же зазебрились кровавые полосы. Бедняга вскрикивал при каждом ударе и вздрагивал всем телом.
- Зачем советовал именно к цесарю ехать? – восседал черным вороном над распластанным пленником Меншиков.
- Венский двор ему знаком, потому что он в Вене был… я ездил туда, чтобы царевичу путь разведать, - всхлипывал Кикин.
- С кем там совет держал? – каркал Меншиков.
- С Веселовским. Спросил его, не выдадут ли? Тот отвечал, что не выдадут.
- Подлинного намерения ему не сказывал?
- Нет.
- Дать ему перо и бумагу, - распорядился Меншиков. – Опиши все, как есть.
Кикина увели в камеру. Он уселся за грубый дощатый стол и закусил перо – с чего начать? Спина страшно горела…

* * *

Царевич сидел один, погруженный в черные думы, какие давно его не посещали – черней некуда, чем теперь. Все плохо, все рухнуло, да и неизвестно, чем кончится. Государь прилюдно такой степенный, рассудительный и гуманный, а наедине – ой, ой, ой, - какой жестокий и злопамятный. Как бы не убил собственноручно, а обставит так, что и комар носа не подточит. Например, - баловался сынок своими фейерверками, да и взорвался к чертовой матери! Кстати, вспомнились фейерверки… а может, и не кстати… Зачем они теперь? Где их устраивать? Где взять вещества, приборы и помещение? Вспомнились слова Гизена: «Главная суть фейерверочного искусства заключается в изготовлении подлежащих составов, а последнее основывается не только на подборе требуемых ингредиентов, но и на дозировке таковых, так как один и тот же комплект, применяемый в различных пропорциях, может создать не только отличные друг от друга, но и прямо противоположные друг другу эффекты». Эффекты, эффекты… Сейчас не до них… А что, в самом деле?! И запалил бы всем чертям на зло, имея под рукой, что надо. Эх, жаль ту селитру! Ведь еще больше, чем пол бочонка осталось нетронутым. Не прощу сего кощунства ни Румянцеву, ни Толстому! А как там моя Афросинюшка? Как там, ненаглядная? Разлучили с родимой вороги проклятые! Неужели не суждено снова свидеться? Неровен час, может все изменится, и кака оказия представится… Вот уж заликуем, вот уж заликуем тогда!

Снова перед глазами вырос немец-учитель, и прозвучали его бесстрастные слова: «В пиротехнике преимущественно употребляется три основных состава: селитристая сера, хлористо-калиевая сера и порох» Порох, порох, порох! В нем спасение…


ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ

Признания Кикина. Князь Василий кается. «Кровиночка в нем моя…»

«Когда повелено ехать царевичу в немецкие земли, - писал торопливо Кикин, - тогда он мне говорил, что рад той посылке. Я его спроси, для чего рад? Он скажи, что будет жить там, как хочет. Я ему на то: надобно, мол, смотреть, с чем назад приехать, понеже государь изволит на нем взыскивать дело, зачем он послан. Царевич отвечал, что, сколько мочно, станет учиться. А когда приехал сюда, сказывал мне, что ему тамошние места полюбились».
Вспомнился Кикину тот разговор во всех подробностях, увидел он себя и царевича, как тогда, и даже услышал голоса как бы со стороны звучащие.

Допрос на следующее утро продолжился, Меншиков, глядя в кикинскую писульку, задавал наводящие вопросы, ища несуразицы и противоречия.
- Ты, говорят, будто ему советовал во Францию податься, - наседал каркающим вороном Светлейший.
Кикин отвечал сбивчивое, за что снова получал плетьми. Рядом с еще незажившими, но уже посиневшими полосами, на спине появились новые, свеже-красные. Пытаемый вскрикивал:
- Истинно, как перед Богом, ответ дам!
- Давай, давай! Я пред тобой сейчас, как и есть Бог, - богохульничал князь.
- Царевич, был у князя Долгорукого и у Апраксина, - закладывал Кикин, вздрагивая и корчась под ударами. – Князь Василий взят ли?
- Скоро и его возьмем, - пообещал Меншиков и плеснул Кикину в лицо вином. – На попей! Поди, в горле пересохло?

* * *

Кикин напрасно беспокоился, что князь Василий Владимирович Долгорукий уйдет от беды. Его схватили в Петербурге и в оковах привезли в Москву. Страшный удар, невероятное бесчестье готово было поразить знаменитый род, и старший князь Яков Федорович написал Петру:
«Премилостивый государь! Впал я злым несчастием моим в ненавистное Богу и человекам имя злодейского рода. Утверждаюся сердцевидцем создателем, что весь род мой всегда непоколебимо пребывал в верности». И далее в подобном роде старик клялся и заверял в своих верноподданнических чувствах: что всегда готовы, мол, были умереть за царя. Ниже сообщал о некой проповеди Яворского, где тот явил непристойные слова против власти.
«Когда я их услышал, - писал князь, - то, не устрашась и, не рассуждая лица сильного, вменится ли то мне за благо, обличил и явно запретил, за что мне в воздаяние обещано, как и слышу лютая на коле смерть». Далее он излагал, и прочие заслуги и достоинства рода и в заключение молил: «Да не снидем в старости нашей во гроб с именем злодейского рода, которое может не только отнять доброе имя, но и безвременно вервь живота пресечь».

Министры, ведшие дознование, Ромодановский, Шереметев, Головкин, Мусин-Пушкин. Шафиров, Прозоровский и другие, единогласно заключили и письменно то выразили:
«Если бы на князя Василия показывал не царевич, а другой кто, то следовал бы розыск; а поверить вполне словам царевича трудно – он сам показывал, что князь Василий относительно побега не был советником. И по совету Кикина написано было к князю письмо для того, чтобы набросить на него подозрение. А за дерзкие слова князь Василий заслуживает быть сосланным и с лишением чина и имения».
Сам князь на допросе показал:
- Я говорил царевичу: письмо подай отцу немедленно об отречении от престола и бояться тебе нечего.
Но ничто не могло его спасти от праведного гнева, и все говорили, что еще хорошо отделался – всего лишь ссылкой в Соликамск.
Досталось и первому учителю царевича Никифору Вяземскому, но не сильно – всего лишь сослан в Архангельск.

* * *

Отец лично допрашивал сына. Петр говорил царевичу:
- Когда слышал ты будто бунт в Мекленбурге в войске, то радовался, приговаривая, что «Бог не так делает, как отец мой хочет». Радовался, поди, не без намерения пристать к оным бунтовщикам.
- Когда б действительно так было, - отвечал Алексей, - и прислали бы по меня, то я с ними не поехал. А без присылки поехал ли или нет прямо не имел намерения, а паче и опасался без присылки ехать.
- Опасался, значит? – зловеще хмыкнул Петр.
- Да. А чаял быть присылке по смерти вашей для того, что писано, что хотели убить, и чтоб живого тебя отлучили, не чаял.
- По смерти моей, говоришь? – не верил ушам отец.
- А хотя б и при жизни, - кивнул Алексей, - при живом прислали, когда б они сильны были, то бы мог и поехать.
- Да-а-а, - протянул отец, сверля глазами сына, и думая про себя: «Не такой уж он неспособный и сознающий свою неспособность. Передо мной наследник престола, твердо опирающийся на свои права и на сочувствие большинства русских людей, радостно, с надеждой относящийся к слухам о заговорах, имеющих целью мою гибель; готовый воспользоваться возмущением, если бы даже и был я еще жив, лишь бы возмутившиеся были сильны. Так-так… Ишь какого змееныша выкормил я на груди».
- Пошел вон! – прогнал негодного отец. – Увести!
Петр призадумался, глядя вслед уходящему отпрыску: «Значит, программа по занятии отцовского места уже была начертана? Все, что стоило мне таких трудов; все, из-за чего подвергался я таким бедствиям, все это будет ниспровергнуто, причем, разумеется, не будет пощады второй жене и детям от нее».
Петр нервно заходил по комнате, набивая трубку. Закурил и продолжил ходить в клубах сизого дыма, как фрегат во время пушечного боя.
«Надобно выбирать: или он, или они! Или преобразованная Россия в руках человека, сочувствующего преобразованию, готового далее вести дело, или со своими Досифеями будет с наслаждением истреблять память великой деятельности. Надобно выбирать – среднего быть не должно, ибо заявлено, что «клобук не гвоздем будет к голове прибит» (хитер сынок оказался, а я его за чудика держал!) Для блага общего надобно одним ударом уничтожить все преступные надежды. Но, как казнить родного сына?»
Петр совершенно разнервничался. Докурив трубку, тут же набил повторно, хотя знал, что это нехорошо – дерево отдых любит, может треснуть курительный прибор. Но сейчас не до таких мелочей. Кликнул Толстого. Граф вошел с вопросом во взоре. Петр спросил, немедля:
- Как считаешь? Если б не монахиня, не монах и не Кикин, Алексей не дерзнул бы на такое неслыханное зло? Я ведь хотел ему блага, а он всегдашний мой противник… Каково, а граф?
- Кающемуся и повинующемуся милосердие, а старцам пора обрезать перья и поубавить пуха. Тогда и не будут так резво порхать.
Смешное пожелание не вызвало ответной улыбки Петра, а ведь раньше всегда бурно и весело реагировал на хлесткие и точные определения своего приближенного. Вынул трубку изо рта, – всегда гасла во время разговора, – и сказал мрачно:
- Страдаю, а все за отечество, желая ему полезное; враги пакости мне деют демонские; труден разбор невиновности моей тому, кому дело сие неведомо. Бог зрит правду!
- Бог-то зрит, да… - замялся Толстой.
- Ну, говори, коль начал!
- Решись, государь, на выбор! Решись быть судьей в собственном доме.
- Да ведь кровиночка в нем моя, - опустил голову царь. – Как же решиться?
- В Ветхом и Новом заветах относительно обязанностей детей к родителям сказано (Петр Андреевич наморщил лоб, припоминая): «…да сотворит Господь, что есть богоугодно пред отчима его – аще по делам и по мере вины восхощет наказати падшего…»
- Как наказать?!
-«… блудного сына кающегося восприет, в прелюбодеянии жену и камением побиения по закону достойную, свободну отпусти…»
- Простить?
- «Милости, рече хочушу, а не жертвы!»
ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ

Велено доставить в Сенат. «Андреевский крест».

Царевич содержался в крепости в тесной камере – два шага туда, два сюда. Непривычен он был к подобному ужатию свободы. Тесно было, страдал телом. А в голове теснились мысли, давя одна другую: то Афросинюшка и жизнь с нею в деревне, то келья монастыря и черный клобук, то порох с селитрой и искрящиеся потешные огни – все это смешивалось в дьявольский состав, и голова вот-вот могла взорваться как петарда.
На третий день томления за ним пришли.
- Собирайтесь, ваше высочество. Велено доставить вас в Сенат.

Снова допрос. Опять же: Меншиков, Шафиров, Толстой, Бутурлин и еще какие-то, чьи имена царевич путал. Вели протоколы, писари скребли перьями. Батюшки среди мучителей не было. Он сам никак не мог прийти ни к какому решению и призвал светские чины, поручив им определить наказание.
Царевич, устало глядя в пол, отвечал на очередной вопрос, пороча все новых и новых.
- Я имел надежду на тех людей, которые старину любят; я познавал их из разговоров, и они старину хвалили, а более всего в том мне подали надежду слова Василия Долгорукого: «Давай отцу своему писем отрицательных от наследства, сколько он хочет». К тому же, он говорил мне, что я умнее отца моего и что отец мой, хотя и умен, только людей не знает, а я умных людей знать буду лучше. На архиерея рязанского также надеялся, видя его склонность к себе.
Несмотря на разговорчивость царевича, ему все-таки дали двадцать пять ударов (батюшка рекомендовал), чтобы никого по умыслу или по оплошности не утаил. Царевич кричал, извиваясь под ударами:
- Духовнику своему Якову Игнатьеву в Петербурге я говорил, что желаю смерти отцу своему.
- А еще кому говорил про то? – злорадствовал Меншиков, поглядывая на Толстого – дивись, мол, невиданной сцене – царского отпрыска порем.
- Также, будучи в Москве, тоже говорил и духовнику своему Варлааму на исповеди.
- Что тот отвечал?
- Отвечал, что Бог меня простит за правду эту.
- Ну-ка, Петр Андреич, теперь ты поспрашивай, - передал                - Давай, давай! – обрадовался граф и замахнулся.

Сенат вскоре вынес свое решение: «Царевич Алексей за все вины свои и преступления главные против государя и отца своего, яко сын и подданный его Величества, достоин смерти… и, хотя его царское Величество ему, царевичу, в письме своем обещал прощение в побеге его, ежели добровольно возвратиться; но как он и того себе тогда ж недостойна сочинил, о том довольно объявлено в выданном от царского Величества прежнем манифесте, и именно, что он поехал не добровольно».
Приговор зачитали царевичу. Он стоял с опущенной головой. До сознания после слов «достоин смерти» (как молнией ударило) доходили теперь лишь обрывки.
«… хотя его царское Величество обещал прощение, однако ж… ежели, что утаит, то обещанное прощение не будет ему… ответствовал весьма неправдиво, многое утаил… не токмо чрез бунтовщиков, но и чрез чужестранную цесарскую помощь и войска… с разорением всего государства…»
«Чего это они городят? – думал Алексей, содрогаясь. – Я бы все променял на мою любимую Афросинюшку да милые сердцу фейерверки». Но звучало и звучало неумолимое: «… весь свой умысел таил… богомерзкое дело против государя, отца своего… недостоин того милосердия… казнь смертную без всякой пощады определяем…»
При этих словах царевич бухнулся в обморок и дальнейшего зачитывания не слышал. А под сводами звучало, и эхо разносило по всей великорусской земле: «… подвергая, впрочем, сей наш приговор и осуждение в самодержавную власть, волю и милосердое рассмотрение его царского Величества всемилостивейшего монарха…»
Царь на это решение наложил уклончивую резолюцию: «Мы, яко отец, боримы были натуральным милосердия подвигом, с одной стороны, попечением же не должны о целости и впредь будущей безопасности государства нашего – с другой…» Одним словом, хоть я, мол, и царь, но супротив воли большинства и закона идти не можно даже мне.

* * *

Кикина под конвоем доставили в Преображенский приказ. Там его ждали исполнители приговора. Никакие прежние заслуги не уберегли его от расправы. Вынесли решение – колесовать. Он кричал: «За что?» Упирался, не давался. Но несколько крепких здоровенных ручищ хорошо знали свое дело.
К эшафоту привязали в горизонтальном положении два бревна – наискосок одно к другому. Эта фигура именовалась «Андреевским крестом». На каждой из четырех частей бревен плотники сделали топорами вырубки-углубления для рук и ног преступника. Кикина положили на крест лицом к небу, привязав руки и ноги к концам бревен. Подошел палач в черной маске с ломом в руках и стал без промедления наносить своим орудием удары по конечностям несчастного в тех местах, где были в бревнах выемки. Кости с легким треском переламывались. Кикин дико завопил, но тут же потерял сознание.
Петр спокойно наблюдал за происходящим. Руки его нервно искали кисет, – хотелось немедленно закурить, но он удержался. Момент неподходящий. Что могут подумать? Изверг!
Кикин неожиданно очнулся и, завидев государя, завопил, еще не понимая, что из положения, в котором оказался, заднего хода нет:
- Помилуй, батюшка-государь! Лучше сошли, хоть в самый дальний монастырь!
Подобие улыбки скользнуло по лицам мучителей – экий дурак! Чего захотел со сломанными руками и ногами…
Царь мысленно содрогнулся, – каково ему в таком положении – и, сжалившись, велел пристрелить беднягу. Подошел солдат с мушкетом. Палач обиженно отошел, – не дали сделать самого главного, переломить ударом лома спинной хребет. Хлопнул выстрел, и пороховое облачко взвилось над стволом, а из головы Кикина потек красный ручей. Петр поднес фитиль к трубке. Не выдержал. Закурил. Облачко из трубки догнало и смешалось с облачком от выстрела, и они, как одно целое, понеслись ввысь, а за ними устремилось и третье, еле видимое, отделившееся от бездыханного тела – отошла душа казненного.

ЭПИЛОГ

В записной Книге С. – Петербургской гарнизонной Канцелярии появилась следующая запись:
«26 июня по полуночи в 8-м часу начали собираться в гарнизон – Его Величество, Светлейший князь, князь Яков Федорович Долгорукий, Гаврило Иванович Головкин, Федор Матвеевич Апраксин, Иван Алексеевич Мусин-Пушкин, Тихон Никитич Стрешнев, Петр Андреевич Толстой, Петр Шафиров, генерал Бутурлин. И учинен был застенок и потом, быв в гарнизоне до 11-го часа, разъехались. Того же числа по полуночи в 6-м часу, будучи под караулом в Трубецком раскате в гарнизоне, царевич Алексей Петрович преставился».

Говорят, что последние его слова были: «Где моя Афросинюшка?» и «Дайте в мою память фейерверк». На первое ему было отвечено, что де она в монастыре, а на второе сказано, что, мол, устроят, если государь соизволит.

Царевича похоронили в Петропавловском соборе в одном месте с женой-иностранкой в присутствии множества народа, вельмож, царя и царицы. Сочувствия и соболезнования со стороны сторонников царевича явно никем не выказывалось, – попрятались по углам.
Петр над гробом сказал в свое оправдание, что «мы, отец, боримы были натуральным милосердия подвигом с одной стороны; попечением же должным о целости и впредь будущей безопасности государства нашего – с другой, и не могли еще взять в сем зело многотрудном и важном деле своей резолюции. Но всемогущий Бог, восхотев чрез собственную волю и праведным своим судом, по милости своей нас от такого сумнения и дом наш, и государство от опасности и стыда свободити, пресек вчерашнего дня, сына нашего Алексея».

* * *

В котле, возможно глубоком и достаточно большом, чтобы вместить самую крупную петарду или какой другой снаряд потешного огня, растапливали чистое бычачье и баранье сало. Затем дали ему остыть настолько, чтобы оно начало твердеть, и в этот момент стали опускать в него все шутихи и прочие снаряды, один за другим, окуная их целиком, вместе с головой и запалом. Ради того, чтобы сало могло хорошенько пристать, весь наружный корпус объектов покрывался слоем толстой пропускной бумаги. Все это делалось для того, чтобы пиротехнические затеи не намокли, так как фейерверк готовился на Неве и удастся, должен был на славу…

Георг Альба 17 май 2003 – 22 января 2004 года.
23 июня 2004 года.
   18+


Рецензии