Времена не выбирают

ВМЕСТО ПРЕДИСЛОВИЯ

ОТЦОВСКИЙ МЕМУАР

Отец мой пишет мемуар
не про монголов и татар,
а всё про русских да ижоров,
про довоенное село,
и как теченьем унесло
предмет вчерашних разговоров.

О разрушительной войне,
что для души страшна вдвойне,
о том, что дед на фронте сгинул,
о многочисленной родне
и о растоптанной стране,
что прорастала сквозь руины.

Отец мой пишет мемуар
о том, что видел, где бывал,
со ссылкой на года и даты,
о том, как лез на сеновал,
о том, как горе горевал
по лагерям да интернатам.

О том, как падает листва,
о том, как ловится плотва,
о том, как снег на солнце тает,
о том, о сём и обо всём,
что только памятью спасём,
отец мой пишет. Я – читаю.

               

                Сергей Смирнов, 17.07.15



Я родился с божьей и ещё неизвестной чьей помощью 16 мая 1939 года. Отцом был Смирнов Прокофий Иванович 1907 года рождения, а матерью – Смирнова (Михайлова) Александра Сергеевна, которая родилась 27 апреля 1908 года. Об обоих родителях подробнее позже, а сейчас – о моих предках, что я ещё помню. Ведь то, что я ещё могу изложить, уже не знает никто, и получается, что эти люди как бы и не жили на земле, не страдали и не радовались, не любили и не болели. Всё пусто, нет памяти и нет человека. Ну, может, о родственниках кто и помнит, но совсем с другой стороны.

I. ПРЕДКИ И РОДСТВЕННИКИ

Мой дед Лаврентьев Сергей Михайлович, умер 24 октября 1945 года в городе Валдае Новгородской области.
Бабушка Лаврентьева Анастасия Григорьевна родилась 18 января 1882 года, умерла 6 ноября 1954 года. Похоронена на семейном участке Кузёмкинского кладбища.
Прадед запомнился ей дряхленьким, но очень работящим. Постоянно чем-то занимался по дому, чаще всего щипал лучину на светец. Ведь более нечем было освещать дом в то время длинными вечерами, а то и пасмурными днями. Постоянно кашлял. Я припоминаю, что мои мать и бабушка страдали тем же. Вот и получается, что эмфизема была наследственным заболеванием нашего рода. Так вот, ушли как-то вечером на танцы мать с моими дядьями, её братьями, а их дед тем временем вышел во двор и там умер, прислонившись к привратному столбу. Возвращается с танцев молодёжь, а дед уже лежит прибранный на столе.
Мою прабабушку звали Аннушкой. Начинаю вспоминать свою древнюю родню, и мне кажется, что так звали чуть ли не всех старушек, что, наверняка, не верно. Эта прабабушка отличалась полнотой. Начал у неё чернеть палец на ноге, потом чернота начала подниматься всё выше и выше. Потом вся нога почернела, и всё – антонов огонь, а по-современному – гангрена.
Вот так. От этих двух предков в истории осталось только по одному короткому предложению в несколько слов, и то только потому, что мне об этом вскользь рассказала мать, а я её рассказ зафиксировал, но, к сожалению, только сейчас. А ведь раньше можно было покопаться в архивах, в том числе и в церковных. Тогда бы сведения о них были бы более подробными.
А теперь до следующего уровня можно добраться только логически. В нашем ижорском краю был такой обычай: детям давали имена по имени их дедов. Если дед носил фамилию Лаврентьев, то его дед, то есть мой прапрадед, звался Лаврентием. Между сменой поколений предполагается 25-30 лет. Значит, родовая моя память простирается только до 1820 года. От нынешнего года выходит только два века. Не густо!
Такова моя генеалогия по моим предположениям и воспоминаниям. По уровню прадеда-прабабушки, кроме того мизера, что я уже выложил, ничего более добавить не могу.

1

Дедушка Лаврентьев Сергей Михайлович был среднего роста, кругленьким, абсолютно лысым, очень работящим, много умеющим по хозяйству, но далеко не всё. По рассказам, наш дом в 20-е годы дважды горел. Существовало в те неспокойные годы такое «развлечение» – поджечь соседа, либо подкинуть другую гадость, вроде как заложить в компетентные органы, с тем, чтобы отправить человека, своего близкого, туда, куда Макар телят не гонял. Вот такие «весёлые» годы были тогда. Значит, испытали мои родные такое сомнительное счастье: пожить за короткий период в трёх новых домах. В трёх, потому что дом №2 строился из тонкого и сырого леса. Стены и выперло в сторону наружную. Новый сруб собрали на огороде за домом. Крышу подняли на столбы, а потом под ней собрали сруб и крышу опустили. Мать постоянно возмущалась, что не перебрали крышу на поперечных балках, а оставили мурлаты (продольные обручи поверх каменной стены, на которые кладутся концами переводицы, матицы или балки). Значит, действительно в те времена в строевом лесе ощущалась большая недостача. А на всех тех домах, которые собрал один и тот же мастер (мне кажется, что это был дядя Костя из Краколья, тоже наш родственник), крыша действительно проседала. Когда наш сосед Борис Евстафьев ремонтировал дом, он говорил, что изгиб составлял более 10 сантиметров. А это очень заметно, и дом от того имеет весьма затрапезный вид.
А это, в свою очередь, означает, что дедушка умел всё, да не всё. Зато печка у нас была большая, красивая, удобная. Сделать её тоже нанимали умельца. Потом мать разобрала её с моим участием в один из моих курсантских отпусков. Всё последующие печки, небольшие, кривобокие и уродливые, тепла давали самый мизер, зато дымили и коптили весьма изрядно.
Дедушка умел всё, к чему его понуждала крестьянская жизнь. Когда во время войны мы жили в Финляндии, близ Ювяскюля, он мастерил сани в зале, где мы квартировали, у очага с железной цепью, которая заканчивалась огромным крюком. Кажется, сани он так и не успел закончить, потому что мы отбыли на родину.
Мало я всё же помню его. Помню, он драл дранку под навесиком около ворот. Потом этой дранкой собирали крышу с каким-то мужичком. Вероятнее всего, с дядей Гришей, отпущенным оккупационной властью на время домой. А шли мы с бабушкой с бидончиком в дом моего крёстного, дяди Антона, чтобы напоить сывороткой вышеупомянутых тружеников. Там работала моя мать, изготавливала творог для пропитания оккупантов. Тогда оккупационными властями для местного населения был введён продовольственный налог в виде свежей черники, чтобы фашистские стервятники укрепляли зрение, лучше видели, когда сбрасывали бомбы в темноте на наши войска. И ещё одна повинность на местном населении – заготовка сена. Вот тогда я впервые увидел немцев. За домом Бориса была серая дощатая весовая. Вот в ней-то и взвешивали сено. А во время перекуров двое оккупантов загорали у сарая на нашем участке. Видимо, нестроевики, снабженцы. Когда мы с моим двоюродным братом Славкой увидели загорающих, поняли, кто они есть, понеслись с воплями к дому. Странно, что нам никто не выстрелил вслед и не причинил прочей неприятности.
Но дедушка вспоминается мало. Помню, как он сколачивал штакетник на заборчике как раз в том углу, который вёл от дома к центральной дороге-шоссейке. А к дому подъехали машины-фургоны, вокруг них суетились людишки в серых шинелях, которые потом перекидали нас на железнодорожной станции Усть-Луга в товарные вагоны и отправили в недолгий путь до местечка Клоога под Таллином, в странствие, продлившееся два года. Но об этом подробнее – позже.
И в Финляндии я помню его очень мало. Помню только, как он выходит из кустов на берегу озера, а я нахожусь где-то возле хозяйской лодки. А дедушка несёт двух сомят размером с ладошку, которых он выловил на какую-то поставушку. Вспоминаю, как он грёб на вышеупомянутой лодке через озеро, в город, я думаю, что в Ювяскюля, где мать работала в то время батрачкой. А справа, не очень далеко, с солнечной, а значит, южной стороны виднелся то ли мост, то ли паром.
Ещё помню, как он возил сено на сеновал сарая или хлева,  где лошадь вместе с возом сена въезжала по настилу прямо на второй этаж.
Может, это было как раз тогда, когда хозяйка-помещица, невысокая, но очень подвижная женщина, решила покормить лошадку хлебом с руки. А та на радостях так куснула её, что большой палец моментально почернел. Вот и всё по Финляндии. Да и о Новгородской области, деревне Буданово Валдайского района мало что осталось в памяти. Дедушка работал в рыбхозе. Невдалеке были рыбные пруды. Однажды ночью он принёс в мешке раков, но не крупных, как я помню, мельче, чем «по рублю». Но не в этом дело. Как, говорили, тогда он уже очень плохо себя чувствовал, торопился вернуться домой. К тому времени власти уже разрешили вернуться на родину. Собирались впопыхах, а он всё уже предчувствовал. Переночевали в Валдае, в кирпичном домике на самом перекрёстке очень крутой песчаной улочки. Та жила то ли какая-то дальняя родня наша, то ли какие-то знакомые.
Утром уже были на вокзале. Купили билеты. Дед вышел в туалет по своим делам и по дороге завалился. Вот и всё.
Как было написано в документах, «декомпенсация сердца». Было это 6 октября 1945 года. Мать и бабушка организовали всё очень оперативно. Нашли и людей, и всё прочее. Похоронили его на городском кладбище, в могиле № 176, насколько я помню.
А сейчас ещё одно воспоминание. Дело было уже в Кузёмкине. Собрались соболезнующие кумушки. А я после глубокомысленного размышления влез: «А как хорошо, что дедушка умер…» Все буквально опешили, а бабушка быстренько сообразила: «Это он потому, что дедушка не разрешал ему инструмент трогать.» И моментально всунула в руки красную коробку из-под монпансье, в которой хранились сапожные гвоздики, кусочки кожи и ещё всякая всячина, и молоток. Я сбил два кусочка кожи в один, и на этом закончилась моя продуктивная деятельность.
Насколько я помню, дед относился ко мне равнодушно: никогда не погладит по голове, никогда не шлёпнет. Да и вообще, не было распространены этакие сантименты в нашей семье. Может быть, поэтому я и сам вырос таким сдержанным в проявлении чувств.
Вот и всё, что я помню о дедушке.
А теперь – о его семье. Слышал я о его пятерых братьях-сёстрах. Первым, о ком я должен рассказать, будет его брат, хозяин домика напротив нашего, через шоссейку, отец Зои Дмитриевны. Фамилия у них была не Лаврентьевы,  а какая-то другая. Дело в том, что ещё до войны их семью выселили на самую границу Советского Союза, в Таджикистан, на Вахш. Бабушка рассказывала, что за день до их выселения стояла на дороге, как раз между нашими домами, старая коммунистка Паттиха, в глубоком размышлении, переводя взгляд с одного дома на другой. А на следующее утро загудели они туда, куда я уже говорил. Зоя рассказывала, что её отца изничтожили на Левашовской пустоши, их отправили на Вахш, облагораживать пустыню. Значит, теоретически у меня была возможность изведать солнышка знойного юга.
Мне известны слухи, что у сепаратистов была идея создания Ижорской Республики с намерением выхода из СССР. Для осуществления этого даже сколачивалась Ижорская народная армия. Вот и повод для репрессий против ижор.
Когда я намекнул об этом в разговоре со своим соседом Борисом, он настойчиво стал меня убеждать, что это всё слухи, провокация КГБ.
Теперь о втором дедушкином брате. Вот его-то помню довольно хорошо. Жил он в Малом Кузёмкине, в доме по центральной дороге от шоссейки к берегу. Дом один тут стоял, как бы в поле. Ближе к дороге располагалась пара сараев для удобрений и сельхозинвентаря. В этом доме квартировала Жанна Брыкина из Лежников до того, как вышла замуж за морячка из военного городка в Усть-Луге, та самая девушка, с которой мы изображали сцену «У фонтана» в школьной самодеятельности, где я играл роль Самозванца, а она, естественно, Панночки, за что был поощрён учительницей солидным томом «Словаря иностранных слов» с дарственной надписью. Работала она после школы в магазинчике, как раз напротив.
Но это случилось перед армией, а первый раз я приходил в этот дом классе в третьем-четвёртом. Бродили пацаны в те годы по всей округе, как свободные кони, от Землероба, графской усадьбы в устье Россони до самого Струппова. Жила в этом доме девочка года на два-три старше меня. Собиралась она в школу, в пятый класс. Показала мне учебники, в том числе «Историю древнего мира». Запомнилась мне картинка, на которой был изображён Спартак-гладиатор. Позже, когда я сам пошёл в пятый класс в Кракольском интернате, оформил справку в деревенскую библиотеку. Первым делом попросил там «Спартака». Бабушка, выдававшая книги, аж высунулась из окошка выдачи в изумлении, ибо я был настолько мал и хил, что меня и не видно было, и промолвила: «Первый раз вижу человека, который точно знает, что ему надо!»
Следующий раз вспоминаю деда Лаврентьева, когда он сооружал гроб для моей бабушки. А последний раз бывал в этом доме аж по окончании школы. Праздновали там свадьбу той самой девочки, познакомившей меня со Спартаком. Приглашены были мы с матерью в качестве ближайшей родни, которой собралось 12-15 душ. Основная свадьба справлялась в Питере, где жили молодожёны, а здесь – так, для проформы, для родни. Приготовили пунш – пару бутылок водки на бидончик воды, добавили сахара; выставили немудрящую закуску.
После скромного застолья дед Лаврентьев пошёл нас провожать. Была тёмная тёплая сентябрьская ночь. Когда проходили через сосняк, дед развлекал нас, изображая из себя партизана. Он быстренько убегал от нас, прятался за стволы, имитировал звук автоматной стрельбы: «Тра-та-та!»
Много позже, во время офицерских отпусков, я интересовался дальнейшей судьбой этой семьи. Узнал, что все они перебрались в Питер, а деда забрала в Нарву одна из дочек.
И сам дом не надолго пережал память о хозяевах. Рассказывал мне знающий человек, что дом облюбовали под ночёвку рыбаки. Ну и, естественно, в скором времени спалили его.

2

Дальнейший разговор пойдёт о бабушке и обо всём, что связано с ней. Происходила она из многодетной семьи, в которой было 8 девочек. Их дом – второй от дальнего ручья, с кладбищенской стороны. Сейчас в этом доме живёт учительница среднего возраста, моложе меня. Когда я проходил мимо дома по дороге, и она находится на улице, она всегда очень дружелюбно здоровалась со мной. Очень может быть, она является моей дальней родственницей, какой-нибудь троюродной сестрой. Как-то разговорились мы об этом с Борисом. Оказывается, в довоенной деревне было не меньше половины домов с моей роднёй. Как ни странно, о многих из них я не знал, но подозревал, как, например, о Нинке Звонкиной. Если прикинуть, с бабушкиной стороны – 7-8 душ, с дедушкиной – 4-5. Если считать, что у каждого было в среднем по трое детей, то, по самым скромным подсчётам, выходит, что дядюшек-тётушек у меня было под 30, а если взять то же соотношение их потомков, то выходит, что троюродных братьев-сестёр у меня могло быть около сотни. Да надо добавить приходящих, мужей моих тётушек, жён моих дядьёв, их близких родственников, тогда итоговая цифра будет выглядеть ещё более внушительно. И это были всё родные, близкие люди. Бабушка ценила это, зналась со всеми ними. И вечно таскала меня с собой в гости.
Вот, например, маленький жёлтый домик, где живут сейчас Шкубеля. Там жили дядя Матвей и тётя Лена, бывшая второй женой дяди, а первой – одна из родных сестёр моей бабушки. Тётя Лена отличалась ростом и статью, дядя Матвей был высоким стариком, читал свои богословские книги без очков. И меня просвещал, то есть давал читать свои книги.  Одно прочитанное место поразило меня особенно: на вопрос о том, почему это вот этот святой человек умирал так тяжело, жутко, а этот вот разгильдяй-преступник умер легко, радостно, это ведь несправедливо,  –  следовал ответ: бог-то всё знает. Он вроде бы определяет, чтобы всем мучений досталось поровну. А меня занимает до сих пор одна мысль. Что же, получается, что сволочь-убийца-мучитель так сильно сам мучился, что заслужил приятную смерть?
Когда умер дядя Матвей, все старушонки-родственницы задали такой концерт: «Да что ж? Собрались все вместе последний раз в жизни! Споём в последний раз!» И так оно, скорее всего, и было. Рассказывают, бабушка сама была великой певуньей, запевалой на всех праздниках округи. А я вот этого, к сожалению, уже не застал… Всего два раза я слышал, как бабушка поёт. Первый – во время приезда в деревню адмирала Северного флота Романова. Их родовой дом тот, где сейчас живёт Катя Рогова, между Мельниками и проездом на заднюю улицу.
Захотел адмирал пройтись по деревне, вспомнить далёкое детство-отрочество. Так бабушка пристроила меня к этому делу проводником: «Он всё знает». Шли мы с адмиралом по деревне ранним морозным тихим солнечным утром, и он постоянно спрашивал меня: «А кто сейчас живёт здесь? А здесь?» И если встречал знакомую фамилию, удовлетворённо кивал. Ещё по тому приезду вспоминаю рыбные консервы в томате, которые выставила на праздничный стол адмиральша. И мне кусочек достался. Ух, и вкусно было!
Если уж заканчивать песенное направление в моих воспоминаниях, то ещё раз пела бабушка на каком-то празднике. Опять по традиции собралась родня на женские посиделки в нашем доме. Но на меня в тот раз пение бабушки не произвело особого впечатления. Да и жизнь тогдашняя к пению не располагала. Хотя помню, что очень голосисто пели молодые колхозные девки, когда в качестве грузчиц ехали на единственной задрипанной колхозной полуторке из Кингисеппа. Тогда их слышно было за рекой аж от самых Куровиц. Пели, когда возвращались с полевых работ часов в 12, и вечером поздно, после танцев.
Я уже писал, что бабушка происходила из семьи, в которой было 8 девочек. Жуть! Я о том, что каждой необходимо было собрать приданое. Надо было заказать соответствующее количество одинаковых сундуков. Я бабушкин оставил в отличном качестве в проданном впоследствии деревенском доме. Ещё один привезла Антонина из Ванакюля, но совсем убогим, источенным жучком. Так что он был гож только в хлев, куда я его и определил.
Значит, было их восемь сестёр. Одна из них доживала свой век монашенкой в Пюхтицком монастыре в Эстонии. Бабушка ездила туда после войны несколько раз. Была монашенка старше бабушки, умерла раньше.

3

Вторая сестра жила в Новом Кузёмкине вместе со своим дедом. Был у неё сын Володя. Проживал в Питере у своего дядюшки. Как-то умыкнул у него наградной пистолет и со своим другом заявился к нам, в Кузёмкино. Не знаю, о чём они разговаривали за столом, но нам с двоюродной сестрой Райкой дали по 3 рубля. Ну, мы на радостях побежали на улицу отдавать эти деньги бабушке. Она там с матерью пилила дрова. Был холодный сырой тёмный вечер. Не помню, что мы наплели им. Но, вроде бы, о том, что у наших постояльцев полно таких бумажек. Напугали мы здорово мать и бабушку, потому что они всю ночь не спали, сидели на кухне за столом с коптилкой. Рано утром, затемно, гости ушли. О дальнейшем я знаю по рассказам. До того, как навестить свой родной дом, Володька с приятелем зашли в соседний, полуразрушенный. Тогда много было таких, незаселённых, разваливающихся строений. Та  у приятелей случился серьёзный разговор. Друг Вовкин не захотел уходить в банду, вроде бы, в Белоруссию, вроде бы, в «Чёрную кошку». Вот Вовка и долбанул его кирпичом по черепку, а труп затолкал под пол. Утром, придя домой, сначала застрелил бабку. А дед с вилами долго гонялся за ним, загнал на сеновал во дворе. Там, на лестнице, Вовка и застрелил его, на что указывает направление пулевые отверстий сверху вниз. Чуть позже, в этот же самый день, видели Вовку на той стороне реки, с большими чемоданами. Через некоторое время в Питере его опознал милиционер, с которым они встретились в пивной очереди. Как говорили, дали ему 25 лет. Но довольно скоро, может быть даже лет через семь, вышел он на свободу и стал свободным советским человеком. Говорят, оттрубил на урановых рудниках. Было в то время такое мероприятие.
Вот и муж Валентины Александровны, моей первой учительницы, будучи председателем сельсовета, профукал государственные денежки и, чтобы скрыть растрату, сжечь все документы, придумал хитрое зажигательное устройство, состоящее из бутылки керосина, шерсти и ещё не знаю чего. Но весьма хитроумное устройство сработало не среди ночи, как ему предназначено было, а ранним утром, когда нормальные люди выгоняют скотину. Когда полыхнуло, люди набежали, затушили пожар, даже председательский стол не сгорел, документы целы остались. В результате получил председатель те же 25 лет, отсутствовал те же самые семь, по слухам, по той же причине.
А Вовку я видел ещё один раз, много позже, за 3-4 года до моего офицерского дембеля. Был я в отпуске у матери. Приходит какой-то мужичок. Среднего роста, но широкоплечий, светло-русый, с широким лицом. Я его хорошо запомнил. Сидят они за столом и разговаривают, как знакомые. И меня называет по имени правильно, и ещё что-то по делу говорит. Когда он ушёл, я и спрашиваю мать: «Кто это был?» На это она отвечает: «Володька». Я спрашиваю: «Тот самый?» Она, как всегда в подобных случаях, уходит от прямого ответа.
Были у Володьки две сестры: Катя и Лида. Жили они уже не в деревне, а в Лодейном Поле. Тётя Катя была моей крёстной матерью. Крестили меня летом 1942-го года. Обряд происходил в пустующем тогда жёлтом доме, между кирпичным шепелёвским домом и амбулаторией. Проводил это мероприятие приглашённый православный настоящий, насколько я помню по его одежде, поп. Над белым среднего размера с облупившейся эмалью тазиком на табуретке, в пустой прохладной комнате. Присутствовал при этом большой чайник с тёплой водой, мы со Славкой, моим двоюродным братом, моим сокрестником, да неясно видимая, где-то сзади находящаяся, бабушка. Мой крёстный отец, дядя Антон и моя крёстная мать, тётя Катя, были только участниками какого-то обряда, так сказать, домашнего крещения. А тут всё на полном серьёзе, обряд, проводимый церковным товарищем от имени церкви. И наши имена должны были остаться в церковных анналах. Это было очень важно в то смутное время. Мало ли что случится в этой замяти, а так хоть душа останется на попечении церкви. Мне кажется, это мероприятие и организовала бабушка. Она к этим делам относилась исключительно серьёзно. Я помню, только не уверен, по какому случаю, то ли во время великого церковного праздника, то ли из-за какой-то нашей провинности, то ли ещё по какой причине, а их в любое время найдётся великое множество, бабушка заставляла нас с Райкой читать молитву, да на каждое прочтение касаться лбом очередной половицы. Их бабушка назначала от 5-7 до 20. Там молитву мы прочитывали наспех, сглатывая слова, зато к половицам прикладывались от души, да так, что весь дом гудел! А вместе с ним – и наши бедные головы. В это время бабушка выходила по своим делам, иначе бы она это развлечение быстро прекратила. Для этого существовала «берёзовая каша» – гибкий берёзовый прут, затолкнутый за притолоку двери, очень гадкий, надо признать.
Итак, надо сделать вывод, что дело с крещением провернула бабушка, чтобы «всё было по закону». Мероприятие, по которому у меня появились крёстный отец дядя Антон и крёстная мать тётя Катя, было только глубоко законспирированным, домашним. Отец по моему году рождения, в 39-м, не имел права пойти на официальное крещение из-за своего происхождения. Ведь даже когда мы  крестили сына Серёжку, многие просто не приветствовали этого, крутили носом. В довоенное же время почти наверняка можно было угодить в головорубку, и отец не имел права рисковать, а мать всегда была слишком осторожной, предусмотрительной.
Была тётя Катя у нас в Кузёмкине всего два раза. В первый, когда я был совсем маленьким, учился в начальной школе. Помню, что именно тогда я впервые попробовал алкоголь в виде «Кизилового ликёра». Такого я с тех пор не разу не встречал. Тогда налили мне его малюсенький глоточек. Я радостный выбежал на улицу, но почему-то голова закружилась, и я шлёпнулся около ворот на травку, и меня вырвало. Вот таким был мой первый алкогольный опыт.
Тётя Катя была очень красива. Я редко позже встречал такие симпатичные лица. Чёрненькая, с правильными чертами, стройненькая. До войны у них с соседом Борисом были серьёзные отношения. Когда случилась трагедия с её родителями, мать с бабушкой на лодке сплавали в Новое Кузёмкино и оттуда привезли целую папку Борисовых писем.
Следующий раз приезжала крёстная со своей сестрой тётей Лидой. Та женщина, в отличие от тёти Кати высокая, костистая, грубоватая, словом, обыкновенная.
Когда умерла мать, послали телеграмму в Лодейное Поле. Пришёл ответ: «Соболезнуем. Приехать не можем». На этом мои данные заканчиваются.

4

Следующей из этой восьмёрки была тётя Аннушка. Жила она с семьёй в доме, о котором я уже упоминал, когда рассказывал о том, как я ходил с бабушкой за сывороткой на работу к маме. Это тот самый дом, вернее, дальняя каменная половина его, в которой довольно долго располагался сельсовет (о попытке поджога его я тоже упоминал), позже – магазин, недолго – склад для разломанных тарных ящиков, а сейчас – не знаю что. С задней стороны, за сельсоветом, со стороны речки, было почтовое отделение, где довольно долго работала тётя Надя Сундукова. Именно в этом доме располагался сельский клуб, и там я увидел первое кино в своей жизни. Помню, что мы с матерью и Райкой прошли и уселись между зрителями. Подошли к нам два паренька и начали скандалить, чтобы выпереть нас из зала, как злостных безбилетников. Но не тут-то было! Мама в этих случаях никогда не шумела, а упорно делала своё дело. Пареньки, видимо, устав или решив посоветоваться, отошли. В это время кто-то сунул матери в руку свои билеты. Когда подошли контролёры, скандал начался по-новой, ибо даже ежу было понятно, что билеты не наши.
Но худо-бедно первый киносеанс в моей жизни начался. Что был за фильм, я уже не помню. Но перед ним показывали киножурнал, военные «Новости дня». Я до сих пор, спустя почти семьдесят лет, вспоминаю картинки разрушенного немецкого города, бегство немцев через почему-то не разрушенный мост, то, что они катили с собой то ли бочки, то ли катушки с силовым электрокабелем. Настолько это почти фотографически врезалось в мою память, настолько меня поразило, что в картинках на простыне люди, совсем как живые, пыхтели, сопели и дышали. А то, что немцы на экране говорили по-русски, совсем не удивило.
Вообще-то с кино у меня всегда были проблемы: лишних копеечек у нас никогда не наблюдалось. Помню, что некоторые фильмы смотрел с улицы. Ведь все так называемые сельские клубы занимали у нас в то время пустующие дома. Окон в них было много, на все шторок не напасёшься. Да и в шторах щёлочка всегда найдётся. А осенью и зимой вообще зашторивать окна не надо. Уличного освещения тогда и в мечтах не было. Так что смотри – не хочу. Красота! Так я смотрел в диевском доме какое-то мульткино о горном чудовище и храбром охотнике, «Бродягу» с Раджем Капуром – в кирпичной половине дома, расположенном через один дом от Пожарного ручья. В дальней деревянной половине жила какая-то наша родственница. Её сын как-то перевозил меня через реку и заговорил со мной, как с родственником. Потом в том же доме жил Борис-киномеханик курсантского клуба, расположенного в здании церкви. Несмотря на то, что он был значительно старше меня, мы как-то сдружились и частенько разговаривали с ним, вплоть до самого моего призыва.
После того, как клуб переехал из вышеупомянутого дома туда, где находился до последнего времени, в нём какое-то время проживал Валентина Александровна, моя первая учительница. У неё был шкафчик книг, которые я часто брал почитать.
Попутно зафиксирую ещё два штриха в моих воспоминаниях. Первый: я выступал на сцене этого клуба с инсценировкой фрагмента из «Сына полка». Я изображал храброго юного разведчика с картонной, вырезанной из почтовой открытки, медалью и вырубленной из дюраля саблей в руках. Генка Иванов был пастушком, босым и в дырявых портках. Это представление состоялось в начальных классах, вероятнее всего, в  четвёртом.
Второй относится к восьмому классу. Приезжали с концертом шефы из Кингисеппа. Я стоял, прислонившись в притолоке входной двери. Артистки концерта выходили отдохнуть в зал. Рядом со мной, волнуясь, встала пара девчонок. Позже, когда я перевёлся в девятый класс Кингисеппской школы №1, узнал, что одной из них была Эмма Зеберг.
А певица пела со сцены. И песня была из советско-русского репертуара, почти наверняка называлась она «Три свидетеля». Я потом, позже, пару раз слышал её. Певица очень своеобразным голосом, высоким сопрано, пела:

…и было три свидетеля:
Берёзонька пушистая,
Дубравушка зелёная
Да звонкий соловей.

Но, как всегда:

…уехал милый надолго,
Уехал в дальний город он.

И, естественно:

Застыла речка синяя,
Соловушка пропал.

Но всё увенчал счастливый итог. То есть, вернулся мил друг в родимые пенаты. Следовательно:

Зелёная берёзонька
Косу напялит (?) новую,
И запоёт соловушка
Над синею рекой.

Эта певица, как выяснилось позже, была преподавательницей литературы из моих старших классов. Имени и фамилии её я уже не помню. Но, в отличие от мощной Марии Ивановны, которая, схватив за ремень, могла выкинуть из класса в коридор хулиганящего на уроке балбеса в моём шестом классе Кракольского интерната, эта была невысокой, серенькой, очень стеснительной, застенчивой. Она, очень волнуясь, почти весь час читала лекцию, почти не опрашивая нас, чему мы, естественно, были весьма рады. Приметили наши балбесы, что она, проходя по классу во время урока, постоянно задевает парту, и на переменке перед её занятием густо надраивали мелом те места столов, которых она могла коснуться. Поэтому она, выходя от нас после урока, была в юбке, щедро разукрашенной белыми полосами. Что с нас возьмёшь!
Но вернусь в тёте Аннушке. После войны они вернулись на родину позже нас. Во время её работы в колхозе лошадь, на которой она работала, понесла, и тёте Аннушке досталось копытом в лоб. Говорят, что там так и осталось мягкое продавливаемое место. Я не видел, но слышал об этом многократно.
Позже, ещё до того, как вернулся дядя Антон со всей семьёй, он продала большую часть дома какому-то мужику-хозяину, насколько я помню, чёрненькому, плотному, среднего роста, но подвижному и очень говорливому. Одним словом, я бы сейчас сказал – нерусской национальности.
Я помню ту клетушку, где была плита, и на неё заскочил козлёнок. Плита была горячая, а он не догадался соскочить с неё, всё приплясывал до тех пор, пока не сжёг копытца. Пришлось его прирезать. То, что в комнате жил козлёнок, ничего особого. Так принято у нас было в сильные морозы. Даже телята жили в комнат по нескольку дней после рождения, козочки, барашки – аж до месяца. Смешно было наблюдать, как играют козлята с барашками. Пока козлёнок встанет на задние копытца, красиво изогнётся, стукнет рожками барашка, тот за это время наподдаст три-четыре тумака противнику. Смешно!
А куры жили под печкой почти всю зиму. И цыплята тоже. Ну, не зимой, а ближе к лету. Я спал тогда на полу. Пока спишь, они не лезут к тебе, не беспокоят. Но стоит только пошевельнуться, как вся ватага с радостным писком, растопырив крылышки, несётся к тебе, прячется под раскинутые руки, взбирается на лицо и щиплет волосы на макушке.
Да, тогда мы были к природе значительно ближе.
Когда вернулся мой крёстный дядя Антон, всей семьёй они уехали в Кохтла-Ярве. Там дядя устроился на сланцеперерабатывающий комбинат. В последнее время он был бригадиром кочегаров, весьма уважаемым. Тётя Наташа работала на очистных сооружениях. Старший сын, Борис, кажется, закончил техникум. Был весьма заметным бегуном-стайером в масштабах Эстонии, даже занимал призовые места на республиканских соревнованиях. Убрался он первым, я так думаю, примерно в тридцатилетнем возрасте. Да и все они ушли почти подряд. И тётя Аннушка, и тётя Наташа, и дядя Антон. Осталась только сестра Люба. Она приезжала в Кузёмкино, когда была ещё жива моя мать. Я был женат, и сыновья уже появились. Муж её обычной внешности, среднего роста, плотный, с белобрысым ёжиком. Приехали они на весьма задрипанном «Запорожце». Но заметно, что движок машины переделан, усилен. Как говорили, этот мужичок слыл очень хорошим автомехаником. Есть у этих товарищей такой пижонский обычай: «сделать» на дороге на убогой развалине крутую тачку. В итоге гонка заканчивается истерикой владельца крутой тачки.
Второй, младший брат, Володька, на год или два старше меня, весьма хулиганистый. С ним мы ходили в окрестностях Кохтла-Ярве, палили из самодельной фузеи, то есть из ружья, попросту поджиги, терпеливо зарядив её серой, соскобленной с целого коробка спичек, да пригоршней рубленных гвоздей; воровали яблоки на эстонских курортах; он подкладывал под колёса железнодорожных составов, следовавших по ветке, ведущей от станции «Кохтла» на комбинат, подшипники, а иногда и пиропатроны, когда они у нас были. Володя по призыву попал в Молдавию, познакомился там с молдованочкой, а когда уволился, некоторое время покрутился-повертелся на родине, а потом вернулся в солнечные места, то есть к своей знакомой.
Надо бы упомянуть о том, что крёстный отец уехал подальше от родимых краёв, в Эстонию, по мнению родни, потому, что его военная совесть была не совсем чиста, что было совсем не мудрено в те годы, потому что многие повоевавшие люди уцелели лишь из-за того, что самые невероятные военные события повернулись неожиданной стороной, иначе их бы просто уже не было на этом свете.
Рассказывал же мне один товарищ о своей военной службе. Призван он был ещё перед войной. Отличался большой физической силой, на соревнованиях по фехтованию победил самого инструктора. За отличную боевую подготовку был представлен к ордену Красной Звезды. В первые дни войны за подвиги представлен ещё к одному ордену. Естественно, не получил ни одного, потому что часть его была разбита, и никаких бумаг не сохранилось. Когда я намекнул ему, что можно поискать по архивам, он весьма скептически усмехнулся. Потом я разговаривал с его близким родственником, и тот сказал, что в службе того был тёмный период, он угодил к власовцам, но никто даже из ближайшей родни о том точно ничего не знает. А тот товарищ рассказывал мне о побеге уже из советского плена. Готовились бежать девять человек, и ему, как наиболее подготовленному товарищу, был доверен единственный на группу пистолет. А он, когда ходили к колодцу, сумел подбросить маляву часовому, где сдал своих подельников, чтобы заслужить прощение. Видимо, лаз был довольно длинным, потому что из беглецов он был последним, девятым. Когда спустились в подкоп, он сразу уговорил ползущего пистолетом по черепку. И так далее, пока они добирались по лазу к выходу на волю, он перебил всех и выбрался на свободу в единственном числе.
Позже он служил в тыловых частях, перегонял скотину из Германии в Россию. Путь проходил через Польшу. Утром охрана обнаружила недостачу нескольких голов охраняемых коров. «Что делать? Бабка – давай корову!» – хозяйке. Та в крик. Ну, и шмальнул в неё из пистолета, чтобы успокоить. Деда пришлось успокаивать тем же способом.
А закончил сознательную жизнь в Сибири, в геологоразведке.
Вот ведь как бывало, вот какие загогулины жизнь подкидывала тем, кто сумел выжить в смутные годы. Судьба бывала настолько неожиданной, не вписывалась в обычные человеческие понятия, что ни в сказке сказать, ни пером описать. Судить о тех людях и об их поступках с высоты нынешней убогой жизни весьма легко. А ведь история нашей страны почти полностью состоит из таких изломов. Поэтому-то нам тяжело понимать нормальных людей, их нормальную жизнь. Нам обязательно подавай нечто вывернутое наизнанку, неестественное, дикое, не согласующееся с обыденной логикой. Нам вынь да положь логику необыкновенную.
Но надо возвращаться на круги своя, то есть заканчивать рассказ о тёте Аннушке, третьей сестре моей бабушки. Я ездил в Кохтла-Ярве пару раз в летние каникулы. Жили родственники на улице В. Кингисеппа, в доме №1, в квартире №1, то есть первый этаж – и налево. На этой улице я впервые увидел негров, едва научившись перемещаться на велосипеде по настоянию дяди Антона. Эти самые негры всей семьёй приезжали со спектаклем и сидели у костерка на заднем дворе Дома культуры. Я застыл с разинутыми глазами и раззявленным ртом. Но негры оказались неожиданно культурными и поэтому не сказали ничего подобающего этому случаю.
В заключение о Кохтла-Ярве надо сказать, что улицу В. Кингисеппа метров через сто пересекает Комсомольская улица, сплошь состоявшая из одноэтажных домиков, в одном из которых жили ещё одни наши отдалённые родственники.

5

Всё же надо переходить к разговору о четвёртой сестре моей бабушки. Она жила в деревне Ванакюля. Это значит по-русски «Старая деревня». Дом их с дедом самый первый с правой стороны, у самой речки Россони. Я вспоминаю их в первую зиму после нашего возвращения из Новгородской области. Зима выдалась холодная, морозная. Приехали они на лошади. Привезли полмешка мелкой картошки, такой, что даже на семена не годится, а только на прокорм скоту. Да двухлитровый жестяной бидончик с молоком, да с малой толикой подмешанного туда творога, очень распространённого в те голодные годы ижорского блюда. Благодарен им до сих пор и за это.
Как я уже говорил выше, бабушка постоянно таскала меня по всей родне, так что я пару раз побывал и в Ванакюля. В те времена не было дороги в Кингисепп, естественно, не было и моста. Переправлялись через Россонь на самотягловом паромчике.
Деревню Ванакюля помню мало. Помню, что с левой стороны на песчаном бугре стоял деревянный, весьма в то время выделяющийся, видимо, помещичий дом, тогда занимаемый то ли школой, то ли сельским клубом. Перед ним росла пихта с очень жёсткими колючими иголками густого сине-зелёного цвета.
Дед был весьма деловой. Учил меня, показывал, как ремонтировать часы, старался передать мне своё умение. И хотел, чтобы мы выкупили у него скрипку, по-видимому, принадлежавшую когда-то старшему сыну, коего я никогда не видел.
Следующего сына звали Володей. По рассказам бабушки, перед самой войной он часто заходил к нам. Говорил, что знает на побережье Финского залива каждый камешек. В то время это была жутко запретная зона. Ни один нормальный человек не смел там появиться под угрозой обвинения в шпионаже. Там ведь строилась тогда серьёзная зона обороны от вторжения вероятного противника. Он не пригодилась, была заброшена, а по преимуществу просто взорвана. Пришлось в первые дни войны строить в спешке Лужский оборонительный рубеж.
Володька рассказывал, что работает на эстонцев, получает неплохо. А тот, кто работает на две стороны, и нашим, и вашим, тот вообще в золоте купается.
Сестру их звали Тоня. Она была старой девой, со странностями. Работала медсестрой в Таллине. Когда мы приезжали с женой Верой в отпуск, весьма часто навещала нас в Кузёмкино, вероятно, в связи с имущественными делами.
Чтобы закончить с ванакюльскими воспоминаниями, должен добавить ещё только один штрих. Ехал на автобусе уже по современной дороге. Подходит какая-то мне незнакомая пожилая женщина и говорит: «Передай матери, что умерла в Ванакюля её тётя. Похороны завтра». Мать не поехала.
Итак, я помню четырёх сестёр моей бабушки. Вместе с нею, выходит, из восьми сестёр о пятерых получается более или менее подробное знание. Далее идут только предположения.

II. ДАЛЬНЯЯ РОДНЯ. СОСЕДИ

1

Первыми, о ком я хотел бы поговорить, будут Андреевы. Они жили в доме №2 по улице Садовой, если по-нынешнему, а раньше она величалась просто Задней. Сейчас дом стал первым в деревне по той улице в направлении городка, с тех пор как сгорел Меншиков, который в те давние годы служил в ОИМБ (отдельный  инженерно- механизированный батальон) вместе с лично мне известными Мартяшкиным и Подгорным. Меншиков после дембеля остался в деревне, устроился председателем сельсовета, если я ничего не путаю.
Но речь пойдёт о тёте Паше Андреевой. Жили они раньше как раз в том доме, который я уже описывал, в котором когда-то жила моя первая учительница Валентина Александровна, а позже какое-то время был сельский клуб. Тётя Паша страдала какой-то болезнью позвоночника, ходила согнутая крючком, а в последнее время уже не могла передвигаться на собственных ногах. Померла она раньше моей матери, потому что после похорон Татьяна, её невестка, успокаивала меня, что у тёти Паши тоже были пролежни, и туда, как в карманы, можно было руки засовывать. А позже, встретив меня, со смехом рассказывала мне, что в 35 лет стала бабушкой. И вообще она была весёлой,  приветливой, пышущей здоровьем. Да вот жизнь закончилась несуразно, уже после того, как Борис, её муж и младший сын тёти Паши, убрался. Пошла с бутылочкой в баню и там, на полке – всё! Похоронили её рядом с матерью, недалеко, метрах в двадцати, от нашей семейной могилы, у самой дороги. Общественное мнение сразу же осудило (сам слышал): «Сунули в канаву, в самую грязь!» Общественному мнению у нас до всего есть дело!
А была Танька из рода Юрловых. После войны многие дома в деревне пустовали. Вот и приехало к нам много переселенцев, в основном из недальних русских областей, чтобы разбавить не вызывающих особого доверия у властей аборигенов. Приехали из Новгородской, Владимирской, или, как Юрловы, Псковской области. Всем хватало места, и жилья, и работы. Помню, мать рассказывала, что во время нашего пребывания в ссылке в Новгородчине, в центре славянского проживания, новгородские мужики, в военные годы побывавшие в наших краях, постоянно повторяли:  у вас даже скотина находится в лучших условиях, чем у нас – люди. Я лично не вижу, чем нам, в наших краях, особо можно гордиться… Правда, как всегда говорили, что у нас не принято двери запирать, когда из дому уходишь. Но это же естественно!
Остались Юрловы в Ропше, в составе рода, насчитывающего три многочисленных семьи, во главе которых стояли два брата и сестра. С одним из Юрловых, с Павлом, учились мы в Кракольском интернате. Был он довольно приметным парнем, довольно высоким, кудрявым, с характерным лицом. Он, как все мы, трудно управляемая послевоенная безотцовщина, имел вполне объяснимые трудности в учёбе. Бывало, вызовут его готовиться к ответу к расчерченной на треть доске, так он нарисует на своём поле некий неприличный рисунок, маленький-маленький, и потом изучает его через довольно большую лупу, и с классом делится своими наблюдениями. Понятно, какая дисциплина была в классе, если это никого особенно и не удивляло. Странно, что после таких переколебаний он сумел поступить в институт и закончить его. Я его видел несколько раз после моего дембеля. Он ездил из Ропши в Нарву вместе с маленькой, серенькой и невзрачной женой. Разговаривали. Он рассказывал, что работает сварщиком в Нарве, потому что инженер ни фига не получает, а жить-то надо. Потом пару месяцев я его не встречал, интересовался у общих знакомых. Оказывается, он умер от болезни желудка. Вот так-то бьёт жизнь. И всё неожиданно. Грустный рассказ у меня получается.
Тем более, что речь сейчас пойдёт о Борисе, муже Тани и младшем сыне тёти Паши. У них, насколько я в курсе, две дочки. Но я их видел только издали, и даже в лицо не знаю. А Борис работал в совхозе трактористом. Был сухеньким, тщедушным. Из армии комиссовали его по болезни. Как-то спрашивает у меня, что не заходишь. Родни-то у нас не осталось. Назвал меня троюродным братом. Через некоторое время, ещё раньше Таньки, убрался от болезни лёгких. Мужики говорили, что болел он давно. А я и не знал. Мать моя наверняка знала, но, по обыкновению, ничего не говорила.
Был у Бориса старший брат. Звали его Вадим. Приезжал он к нам в пятидесятых годах. Видимо, тётя Паша тогда ещё в деревню не вернулась, потому что он отсыпался у нас днём после дембеля или в отпуске, в военной форме на деревянном диванчике, который тогда был расположен в главном зале вдоль печки. А я сидел на табуретке в его головах и изучал его петлички. На них были изображены бронзовые топорики, и я заключил, что по воинской специальности он сапёр. Более мне о нём сказать нечего.

2

Из неявных родственником первым должен рассказать о Мише-рыбаке. И первым он являлся не в смысле важности, а потому что их дом был расположен предпоследним в левом патрубке деревни со стороны сосняка. За ними была пара развалюх, одна из которых – в украинском стиле, то есть из деревянных колобашек рядами, заполненными глиной. И то и другое найти у нас не проблема, но у нас так не строили. Сохранились в то время развалины, побеленные извёсткой. Где-то здесь жила старая учительница, которая заставляла моих дедушку и бабушку отдать в дальнейшую учёбу мою мать, потому что она обладала заметными способностями. Но в нашей семье была нужна домашняя работница, не смотря на обильные слёзы матери.
Насколько я понимаю, дядя Миша не был нашим прямым родственником, а тем более, его тогдашняя жена. Вот бабушка всё бы разъяснила. Почти ничего из визитов в их дом я не помню, разве только огромную жёлтую тыкву, расположившуюся на тумбочке.
Дальше речь пойдёт о жене дяди Миши. Точнее, не о ней самой, а о её могилке, рядом с могилкой Райкиной матери. Убирала там как-то вполне миленькая женщина, с виду приличная. Разговорились. Я доложил о том, что убираемая ею тётушка может приходиться мне какой-то дальней роднёй. Жаль, не уточнил тогда конкретно. Разговор перешёл на Кольку Кузнецова, проживавшего в далёкие годы как раз в том самом доме, в семье Миши-рыбака. Даже учились мы вместе с Колькой в Кракольском интернате, даже спали рядом в общаге. Она сообщила, что он давно помер. На этом разговор и закончился.
Не помню уже точно, то ли в этот раз, то ли немного позже покрасил я оградку зелёной грунтовкой, которая оставалась на донышке банки, которую мне когда-то вручила тётя Герта Воронина. Вокруг оградок оставались будылья сухой травы да прутики кустарника, называемого у нас «белой акацией». Естественно, брызги зелёной краски с моей кисти попали на чёрную оградку соседей. Естественно, я это заметил и решил дальше не размазывать, а дать пару дней зелёным капелькам подсохнуть, а только потом моё невольное хулиганство закрасить чёрным лаком. Но не тут-то было! Закатывается в тот же самый день ко мне в дом бешеная баба, насколько можно было понять, мать той самой кладбищенской милой девочки, которая смело держалась в кильватере родительницы. И начали выдавать! Я уж не хочу дословно передавать этот разговор, да и многое пусть навсегда забудется. Но очень кратко, суть была в том, что понаехали тут (в том числе я), захватили всю землю, в том числе и на кладбище (если сказать правду, то на наши пять могилок земли ушло поменьше, чем на их одну в наших ногах), а нормальным людям нельзя даже собственные могилки обойти. Тут я сразу встрял в этот дикий брёх: «А вы что, на могилах плясать собираетесь? Вы же первые поставили ограду совсем рядом с нашей, так что придётся вам по ним ходить, топтать. А разве это дело?»
Никак не могу закончить данный сюжет. То настроения нет, то до сих пор паскудно. Долго ли, коротко, на их предложение подогнать трактор, вытащить и выбросить мою оградку в реку, я отправил их туда, куда они быстренько-быстренько и отправились.
Я рассказал об этом похабном событии в моей автобиографии вовсе не затем, чтобы признаться, что я такой уж паршивый человек, а затем, чтобы подчеркнуть, что я, несмотря на мою внешнюю мешковатость и на относительный налёт интеллигентности, проявляюсь иногда с весьма неожиданной стороны.
Мать ещё в далёком незамутнённом детстве воспитывала меня, то есть, по моему мнению, незаслуженно наказывала, а после того, как её немного отпустит, ворчала: «У, сибиряк! Ну почему ты никогда не попросишь прощения? Стиснешь зубы и молчишь. У, сибиряк!» То есть намекала на сибирское происхождение моего отца.
Вот и в этот раз. Я же не выложил в ответ на оскорбление моих критиканок то, что они раскопали чужую могилу и похоронили туда свою бабуленьку.
А похоронена там моя учительница из Струппова. Говорили о ней, что она отличалась весьма вольным поведением, что, в общем-то, и не особенно удивительно для тех послевоенных лет, когда мужики были на вес золота. В Струппове квартировала как раз моряцкая часть, и морячки бесчинствовали в отношении женского пола особо жестоко. Помню, что в те годы моряки ходили с 5-6 боевыми наградами. Значит, повоевать успели, но уволены в запас всё ещё не были. Официально говорили, что собирались морячки погулять с девушкой на Луге, произошёл случайный выстрел из автомата, и пуля случайно отрикошетила от потолка. А в народе говорили, что «достукалась».
Ещё если чем и запомнился этот дом, разве что красивым мансардным окном на закат да полоской вишнёвых посадок всё с той же стороны, где в некоторые годы вырастало несколько никогда не созревающих довольно крупных ягодок.
А ещё там, на самом берегу, у баньки, среди развешанных сетей и шалашей из выструганных сосновых жердей располагалась огромная кадка, видимо, уже не используемая в хозяйстве, в которой я однажды обнаружил несколько ползающих там хорьчат. Такие маленькие, весьма доверчивые, то есть глуповатые. Они очень охотно выползали из надёжного укрытия, куда их поместила родительница, на свет лампы прямо в хищные лапы ненавидящих их людей. Да и у меня отношение к ним весьма неровное. Во времена моего детства, ещё при бабушке, купили мы на базаре штук двадцать цыплят. Для сугрева помещали их в трёхлитровый старый чугунок, накрываемый тяжёлой чугунной же ржавой сковородкой. Ставили это сооружение-укрывашку в подпечье. Однажды ночью проснулись от страшного грохота. Пока сообразили, затеплили ночничок – чёрное дело было сделано.Из всех цыплят, да и только на некоторое непродолжительное время, в живых остался только один, лежащий посреди комнаты, бессильно растопырив крылышки.
А я долго сидел в тусклом свете коптилочки с тяжёлым точильным бруском в руках над щелью рядом с дверью, откуда должен был показаться, по всем расчётам, ночной супостат, чтобы удостовериться в результатах собственных подвигов. Но, естественно, маленькая аккуратная тёмно-коричневая головка с чёрными наглыми глазами исчезла раньше, чем я успел оценить создавшуюся ситуацию, хорошенько замахнуться и запустить своим метательным снарядом. И поэтому ничего, кроме неблагодарности за расколотый брусок (испортил нужную в хозяйстве вещь!) я не получил.
И у нас под полом частенько хорьки жили. По ночам частенько в лопухах за задним окном слышалось ласковое «ко-ко-ко, ко-ко-ко», то есть «маманя из набега пришла, пожевать принесла». И, несмотря на широко распространённое мнение о том, что хорьки не бесчинствуют там, где живут, куры у нас изредка всё же пропадали.
А днём хорьчата устраивали под полом весёлые игры, и когда я засовывал в щели пола лезвие ножика, они так возмущались, что прочная сталь неподатливо скрипела на их игривых зубах.
Уже позже, в старших интернатских классах, ездили мы с матерью за сеном к мельничному ручью, поместив на санки копёшку. Под ней обнаружился пригревшийся в злачном месте хорёк. Он был лесной, намного крупнее домашнего, аж со средних размеров кошку. И расцветки он был не тёмно-коричневой, а почти серой. Но не догадался улепетнуть от меня по снегу, а попытался удержаться на тонких прогибающихся осинках. Орать на весь лес во весь хриплый голос, видимо, постеснялся, но вонял здорово.

3

Напротив дяди Миши, по правой, речной стороне дороги был только один дом. Жили там Ивасенко Колька и Нинка. Колька был на два года старше меня, но выглядел вполне повзрослевшим мужичком, умел и козу зарезать, и разделать её, к чему я не способен до сих пор. Несмотря на такую непреодолимую по тем временам разницу в возрасте, мы были как свои. В их доме я увидел гнездившихся за наличником окна редких в наших краях шершней. У, какие страшные, жуткие твари!
Колька получил специальность сварщика, и в скором времени, когда я мучился в армейской учебке в Громове, погиб совсем недалеко, в Сапёрном, при сварке понтонов. Ударило током. Судьба!
А Нинку я увидел после примерно тридцатипятилетнего срока, на похоронах Алика Мельника. Была в детстве серенькой незаметной девочкой, а тут – полковничиха! И выглядела соответственно. А ещё были на тех похоронах Зинка Якинен, совсем старенькая, с табуретки не вставала, и Зойка Демишева, с той хоть картину пиши.
Да что для нас тридцатипятилетний срок! Сидел я в Кузёмкине незадолго до того, как уехал оттуда навсегда, у сберкассы тамошней, чтобы за свет заплатить. Проходит мимо женщина. Взглянула раз. А потом и второй, и третий. А потом и спрашивает: «Вадим, ты, что ли?» Пришлось сознаться, что это действительно так, тем более, что никакого криминала за собой не знаю. Ушла она, я начал вспоминать, что вроде бы похожая девочка была в Кракольском интернате, даже, может быть, в Кузёмкинской начальной. Года на два или даже на три помоложе меня. И что же это получается? С той поры прошло лет шестьдесят, и даже с гаком!
 И ещё одно, что я бы хотел вспомнить в связи с этим домом. Сидели мы с Колькой в их баньке, расположенной несколько с задней стороны дома и поблизости с речкой. Было время ледохода. Банька как раз у последнего поворота  перед прямым участком реки, ведущим к самому мосту. И как раз напротив этого места, на том берегу, на полянке сразу за мостом оказалась позиция миномётной батареи, удобно расстреливающей льдины, двигавшиеся к их важному стратегическому объекту. Но об этом будет речь ещё дальше. А тогда мы воображали, что находимся под фашистским обстрелом, и было страшно! Хоть в стенку баньки стучали не настоящие миномётные осколки, а просто кусочки льда. Но Колька рассказывал, что незадолго до этого мины рванули прямо за банькой, на поле,  и тогда посекло её уже настоящими осколками. От нашего лихого народа (в том числе и от воинского) возможна любая неожиданность в любое время и в любом месте.
 
4

Переходим от более или менее существенных воспоминаний, связанных с этими двумя домами, к дому николаевскому. Я называю его по фамилии Борьки и сестры его Вальки. Значит, и мать их по фамилии мужа тоже Николаева, а по имени (местному) Маня-Бижгури (то есть Мария).
Сначала речь пойдёт, естественно, о бабке. Она, по моему разумению, являлась весьма близкой роднёй моей бабушки (выхолит, и моей). Но, насколько я помню, ни бабушка (тем более со мной), ни моя мать никогда к ним не ходили, старались всячески их избегать. Видимо, были основания, хотя они в нашем-то доме довольно часто бывали. Странные это были люди. Первое моё воспоминание о них относится к 1947 году. Лето выдалось жаркое, сухое, самый конец мая или начало июня. Было много сухой травы. Горела она дня два или три. И никто не тушил её, никому до неё не было дела. Полыхнуло среди бела дня. Первым загорелся большой оштукатуренный дом у канавы посреди поля, говорили, что там был раньше целый ряд домов. От него горящие ошмётки полетели на деревню. И пожар!
А за несколько дней до пожара приходила к нам бабка Николаева и разговаривала с моей бабушкой. А у меня, естественно, ушки на макушке, сижу, мотаю на ус. Вот и рассказывает Николаева: «Выхожу я в коридор. А там, на притолоке, сидит дедушко, в расстёгнутой до пупа рубахе и босой, а сам веником размахивает, как будто мух отгоняет». А смысл в том, что домовой показывает ей ладошкой, мол, иди спокойно, ничего с твоим домом не случится. А может, сказал ей то же самое вслух словами.
И в самом деле, приходит к нам после пожара та же самая баба и хвастается: говорила ведь, что ничего с моим домом не будет, только несколько охапок горящей соломы прилетело да в двух местах полуметровыми пятнами дранка выгорела. Но крыша не загорелась.
А ведь алексеевский дом, где жил наш однокорытник, переселившийся в Землероб к самой Россони в бывшую барскую усадьбу, которую присматривал для переселения мой дедушка, и где было два сборных финских барака для совхозных работников, сгорел. Дом, который я назвал алексеевским, был довольно большим, вытянутым вдоль дороги. Так что перед ним оставалось место только для полоски кустиков под окнами, тех, которые мы называем «белой акацией». Был он окрашен тёмно-жёлтой краской снаружи и  неожиданно тёмен внутри. Паренёк, о котором я упомянул, то ли Толька, то ли Вовка, был на пару лет старше меня, но одноклассником, как и все мальчишки нашей деревни, за исключением тех, кто был старше нас на пять лет или больше. Он стал впоследствии, во время моих солдатских лет, почётным трактористом-орденоносцем. Орден он получил в хрущёвские времена. Понятно, что за кукурузу. Выросла она в том году по-дикому. Приходилось скашивать её в два захода. Первый, метра в два или даже больше, захватывал верхушки, второй – тоже около двух метров – уже одни будылья. Странно, что после этого кукуруза уже до такого впечатляющего размера не вырастала. Так, несколько кустиков размером по колено и пусто-тусклого цвета.
Вот и всё и об этих двух домах.

5

Как быть дальше? Один путь такой: записывать всё, что придёт в голову по ходу движения сюжета. Но в этом случае текст будет рыхлым, несобранным. Вот, например, по ходу рассуждений по поводу нестандартных способностей бабки Николаевой я должен бы рассказать и о том, что и моя бабушка обладала паранормальными способностями. Я-то хорошо помню, как она вмешивалась в процесс моего возрастного изменения, в ход моей болезни. Одним словом, она что-то знала, что-то умела. То, что называется ведовством. Кто подвергался этому воздействию, знает, о чём речь. Мне кажется, это какие-то дальние отголоски языческого ведовства.
Есть другой путь изложения: рассказывать всё максимально связно, логично, как задумано в изначальном плане. Но это выйдет очень сухо, сжато, с большими пропусками, которые могут всплыть в совсем не нужное время, пропадёт личностное отношение к материалу, пропадёт личность.
Вот и сейчас, закончив с семьёй Николаевых, с их домом, постепенно приближаться к отчему дому, записывать всё, что вспоминается. Но в этом случае возникнет множество фактов, не важных и не интересных другим.
Ну и бог с ним! Я ведь пишу личные воспоминания. И если я чего-то не вспомню, то оно пропадёт из прошлой жизни, как будто и не бывало.

6

Таким образом, теперь о николаевском бате. Я не знаю, имею ли я право так его именовать. Ведь он был одним из первых дезертиров Отечественной войны. Появился он вскоре после призыва, видимо, ещё в августе 41-го. В деревне ещё была наша власть до прихода немцев. Наши и забрали его. После этого о нём – ни единого слова. И я тоже не могу добавить ничего.
О матери их семейства я уже упоминал. Эта та самая Маня-Бижгури. Это слово типично ижорское, негативное слово, и в переводе на русский, по-моему, совсем не нуждается. Был у неё излюбленный трюк (а без какой-нибудь особенности, странности, чудинки люди вообще не интересны). Видит, что кто-либо наблюдает за ней, найдёт какой дрын завалящий, либо кусок горбыля или доски гнилой и ползёт еле-еле, опирается на него, спотыкаясь и едва не падая на каждом шагу, показывая, как ей плохо, как тяжело. А когда увидит, что никто не смотрит на неё, никому не интересна она, отшвырнёт дрын в сторону, да так запустит, только пыль по полю завивается. Ещё запомнилась она тем, что была осведомителем у пограничников, ведь они являлись основной властью в нашем приграничном краю. А может быть, сотрудничала и с более закрытыми органами. Ведь враг хитёр и коварен. Так будь хитрее и коварнее его. На том Советская власть стояла.
А дом-то николаевский удобно располагался для наблюдения, как раз на перекрёстке, полдеревни как на ладони. Сиди у окошка и фиксируй, кто приехал, кто уехал, кто чем занят и что интересного появилось на горизонте. Особенно если это чуждый товарищ. Тут уж кровь из носу, но обязан известить компетентные органы.
В связи с этим необходимо поведать об одном истинном событии. Как-то приехал я  из интерната на побывку домой. Надо было сходить в баньку, чтобы смыть грехи, если они накопились. В баньке я угорел капитально. Сидел и на полу, и на порожке, и с открытой дверью, естественно. А когда почувствовал, что так дело дальше не пойдёт, в каком-то смутном полусознании, или, как уточняют сведущие товарищи, на автопилоте, сумел каким-то образом одеться и после многих кувырканий, как выяснилось позже, в метровом сыпучем снегу, смог добраться до дома, распахнуть дверь, шлёпнуться в помойный тазик, с селёдочные кишки и в прочие подобные очистки. Это был кадр номер два моих воспоминаний. И помню, стоит Маня Николаева посреди комнаты и внимательно смотрит на меня, интересуется, как я выбрался из этого приключения. Как будто бы всё заранее знала. А до этого годами у нас её не бывало.
Валя, её старшая дочь, была, вероятно, на три-четыре года старше меня. Она редко выходила из дома, ни с кем дружбы не водила. А потом её уже и вовсе видно не стало. Уже  когда я учился в старших классах, прошёл слух, что увезли её в дурдом. Там, скорее всего, и осталась она навсегда.
Борька, видимо, был на годок старше меня. В нашу интернатскую комнатку он заходил редко. Существовал у нас такой порядок: если хочешь поучаствовать в наших общих делах – приходи, а если нет – скатертью дорожка. Словом, полная демократия.
С детства он отличался некоторыми странностями. Местные женщины рассказывали: «Часов в пять утра, ещё скотину не выгоняли, стоит Борька на перекрёстке и, засунув палец в нос, внимательно следит за происходящим в просыпающейся древне».
В интернате мы спади рядом. Просыпаешься посреди тяжёлого сна после напряжённого дня от того, что кровати ходят ходуном из-за пробирающегося по спинкам Борьки. Странно, что никто не пугался, не удивлялся, не колотил какой-нибудь доской по Борькиной голове, не выкидывал его на снег. А просто спокойно пережидали, когда ночное беспокойство само собой сойдёт на нет: ну что ж поделаешь, ну лунатик человек, что с него возьмёшь. И после того, как он угомонится, тоже проваливались в сон, ведь до подъёма оставалось всего ничего. После школы он стал киномехаником, а я ушёл в нашу доблестную армию. Он частенько приходил ко мне во время моих отпусков, и мы вдвоём говорили за жизнь, обсуждали сложные проблемы мировой политики.
Уже позже, когда я отслужил и приехал в Кингисепп, я несколько раз встречал его в городе. Он устроился по своей специальности на «Фосфорит», женился на женщине с четырьмя детьми. А последний раз видел его через полтора-два года, как прописался в городе, у магазина «Десятка». Иду понизу по делам по тротуару, а он поверху – у самого магазина, отягощённый какими-то своими проблемами. Я, естественно, окликнул его, поздоровался. А он, не глядя на меня, покрутил известным способом пальцем у виска. И ушёл. Как я узнал позже, даже не помню от кого, что навсегда.
Вот таким образом и исчезают из памяти воспоминания о семье, не особенно интересной, но своеобычной. Вот они были – и нету.

7

Чтобы перейти уже к конкретному рассказу о себе и о моих родителях, чтобы потом не отвлекаться, надо припомнить ещё два момента о не очень далёкой родне и о знакомых соседях.
Первым по мужской линии и будет дядя Костя родом из Краколья. Я не видел его никогда. Летом во время отпуска я приезжал к матери и, как всегда, занимался домом, и, как всегда, не доводил дело до конца. В один из отпусков мать попросила, чтобы я навёл порядок на дворе. Годом ранее мы с женой Верой разобрали огромный двор, значительно больший, чем сам жилой дом, выступающий метра на три-четыре в обе стороны. А потом из заштабелёванных брёвен я начал собирать аккуратненькие, как конфетка, дворик, хлевик, туалетик, навесик и всё прочее, что там ещё душа пожелает. Нужно было обузить огромные коридор с чуланом более чем в два раза. Когда приехал куровицкий дядя Вася, мы лихо принялись за дело. Он, как и всякий порядочный деревенский мужик, хорошо разбирался в плотницкой работе. Поначалу он учил, как подбирать брёвна для следующего венца, как размечать углы, как чертить пазы и как их рубить. Ну и ещё многое по ходу, естественно. А когда увидел, что я могу топор в руках держать и вообще кое-что соображаю, то вообще лежал на травке неподалёку, наблюдая за моей деятельностью. Иногда попивая пивко. Любил он это дело и говаривал моей матери: «Ты, Шура, покупай мне пивко, покупай. Когда будем рассчитываться, всё учтёшь.» А иногда просто спал. Ведь у стареньких людей силы быстро кончаются. Сам в таком состоянии теперь.
Словом, срубили мы с дедом хлев как «конфетку», съездили на лошади за мхом к доту, поставили сруб на место, переложили его мхом – на этом мой отпуск и закончился. Осталась моя мать с наполовину разбросанным домом, разобранным коридором, так что прямо из комнатной двери можно выскакивать в чистое поле, а оттуда аж к самой печке летели белые мухи.
Вот тогда-то и пришлось нанимать ей умельцев во главе с дядей Костей. Она ведь думала, что родственник сделает подешевле и подобросовестнее. Но получилось как всегда. Мужики бросили всё, не закончив дело. Правда, покрыли крышу во дворе, подлатали её же над кухней, сбили дровяник, собрали кое-как коридорную стену. Вот вроде бы и всё. Внешне дом казался собранным. Но даже коридорный пол не сбили. Я уже на следующий год, в следующий отпуск, собирал пол в коридоре, настилал доски и ещё кое-что доводил до ума. Я теперь и не вспомню, как мать добиралась из коридора в комнату, наверное, там было что-то набросано под ноги. Не стану пересказывать, как мать излагала причины, по которым мужики бросили на полпути свою работу. Но я-то понял. Ведь это был не первый случай. Так было и с баней, когда она наняла умельцев, чтобы заменит подгнившие венцы, и с крышей, и с печкой. Да и сам я столько работ бросил, не закончив. И стену после того, как раскидал старую покосившуюся веранду, не забрав упомянутую стену вагонкой, и новую веранду, не доделав её до конца, для чего потом она нанимала Примакова, и стену-перегородку в дальней трети комнаты, и много ещё чего. Бывало, делаешь одно, только вработаешься, всё идёт путём, например, копаешь целину под огород, так пар столбом завивается. Подойдёт мать и так спокойненько заявит: чего ты, мол, этой ерундой занимаешься, пошёл бы ты и сделал вот это, к примеру (по моему мнению, совсем не нужную сейчас работу). Психанёшь, запустишь лопату либо топор куда-нибудь подальше, в зависимости от того, чем ты в это время занимаешься и что у тебя в руках сейчас. Да психанёшь так, что потом целый день ничего в руки не можешь взять. А она ничего, дала ЦУ, то есть поучаствовала в процессе труда, своё дело сделала. Только иногда расстроится до слёз: кто же мне, кроме тебя, ещё поможет, ты же обязан. Бывало, привезут ей дров, вывалят на дорогу, говорят ей люди: «Ты бы, Шура, перетаскала дрова к дому. Хоть по полешку. Ведь мешают ходить.» Она: «Ничего! Вадик приедет в отпуск – всё сделает.» У неё своя логика, своя правда.
Таковы воспоминания о дяде Косте из Краколья.

8

Переходим к столице нашего края городу Кингисеппу. Здесь жило у нас две семьи родственников. Одну я должен поименовать как семью тёти Кати кингисеппской, чтобы отличать от тёти Кати новокузёмкинской. В Кингисеппе дом тёти Кати стоял как раз на том самом месте, где сейчас пятиэтажка с расположенной на первом этаже редакцией газеты «Время».
А напротив редакции позже вознеслась могучая двенадцатиэтажка. На месте этих двух огромных домов в то время были хилые сарайчики, хлевушки, где на сеновале спали мы с бабушкой после того, как вернулись из Токсовского пионерлагеря. Встречала она меня то ли в Кингисеппе, то ли в самом Питере. Я до сих пор не понимаю, как отправила меня мать в изгнание в пионерлагерь, такого хилого, такого болезненного. У меня до сих пор тягостный осадок на душе от той поездки. Да и бабушка как-то рассказывала соседке, что и мать и сама тоже тяжело переживала, чуть с ума не сошла.
Тётя Катя работала продавщицей в обувном отделе раймага. Тогда он мне казался храмом, колоссом тогдашней районной торговли. А тётя Катя вскоре попалась на переоценке продаваемой обуви и отправилась в дальние края.
А теперь воспоминания о дяде Васе кингисеппском. Скорее всего, эти строчки о последнем из известных мне родственников. Его дом, по-моему, и сейчас является предпоследним на Нарвской улице слева перед самым Сланцевским перекрёстком. Дом был уже заброшенным в те времена, до того, как меня сразил инсульт и я мог самостоятельно передвигаться, а это случилось семь лет назад. Видел роскошную, огромную, насколько я понимаю, принадлежавшую соседям справа, веранду, забитую хламом, видимым даже с дороги, всю покосившуюся, облупившуюся, как и весь дом, разъехавшийся в разные стороны. Бывает и так, когда дом остаётся без хозяина, он – сирота. А когда-то дом был ухоженным, с чистеньким двориком, вокруг которого располагались аккуратные сараюшки, словом, живым, тёплым, каким и должен быть дом у справного хозяина, у которого руки растут из нужного места.
Работал дядя Вася кладовщиком Вторчермета, оттуда приносил массу нужным вещей, которые выбрасывали во множестве безрукие, безголовые, то есть бесхозяйственные люди, во множестве встречавшиеся и в то время. Он щедро делился со мной своими сокровищами из своих ящиков и сундуков.
Его жену-старушку, именно она и являлась моей родственницей, звали, насколько я помню, тётя Ксюша. Она работала на почте, на разборке корреспонденции. Тоже нужная работа.
Я помню, как-то ночевал в их доме, и никак не мог уснуть, потому что над головой на стенке лихо стучали ходики, ну как молотком по голове, а в 12 часов ночи и в 6 часов утра радиовещание заканчивало и начинало день Гимном Советского Союза, исполняемым какими-то оглашенными голосами.
У тёти Кати и дяди Васи было два сына-балбеса, оба немногим старше меня. Мы с ними ходили на рыбалку. Лодчонка у них была спрятана в кустах, как раз напротив нынешнего стадиона на Романовке. Я хотел посмотреть, как ловят на подпуски, на речной струе. В Кузёмкине-то течение среднее. Но ничего в тот раз не поймали. Ничего, ведь рыбака и охотника девятый день кормит.

9

Хотел уже переходить к рассказу непосредственно о моей семье и, естественно, о своих дядьях, но никак не выбрать нужного места, куда ввернуть того или иного товарища, чем-либо интересного. Кто будет читать, поймёт, почему это так.
Дело было вскорости после моего дембеля. Прохожу я, значит, по деревне. И вот на повороте машет мне из окошка знакомый мужичок. Не то чтобы близкий знакомый, а так, деревенский, следовательно, свой. И за разговором выкладывает мне свою историю. Доверяет, значит,  как человеку причастному к воинской службе, к воинским делам. Он и раньше, до службы в армии, отличался редкой драчливостью. Причём дрался он не по-человечески, то есть помахали кулаками и разошлись в разные стороны ко всеобщему удовлетворению, а делал это с остервенением, и руками, и ногами, и вообще разными частями тела. И вот за эти-то способности в он в армии, а может и до того, попал в сферу интересов органов, тех, которые особые. Определили его вроде как смотрителем «окошка» на границе по мере надобности. А однажды дали ему почётное, самое настоящее задание. Надо было вытащить из финской тюрьмы нашего залетевшего туда сотрудника, по национальности латыша. Подгримировали его слегка, подкрасили, напялили парик, я уже не помню, какого цвета, да это и несущественно. Потом, естественно, забросили в тюрьму. На первой же вечерней поверке он откликнулся за латыша. А настоящий латыш как лишний человек в тюрьме исчез. Как и куда, неизвестно. Какова его дальнейшая судьба – история об этом умалчивает. А для того, чтобы вызволить нашего бедолагу-пограничника-сотрудника, в тюрьме существовала группа финнов-уголовников – наших помощников. Был разработан план спасения: зацепившегося за конец бревна (тюрьма была расположена в порту и работала с лесом) нашего сотрудника перебрасывали через ограду в море, следом – бревно. Ну совсем как в спортивном прыжке в высоту с шестом. А там уж дело техники. Держась за бревно, править к выходу из порта, где его уже ждала наша подводная лодка. Словом, всё элементарно, как в сказочке о докторе Ватсоне. Но что-то там не склеилось, не состыковалось. Совершить героический прыжок удалось только через день, соответственно, и вылавливание из воды нашего путешественника. Мгновенно он попал в сферу внимания наших чекистов. Шутка ли – отсутствовал неизвестно где. А не двойной ли ты агент? И попал бедняга в разработку. И поделился он со мной одним наблюдением: западные органы пытают на допросах солидно, но не так страшно, как наши родные. Вот так вот!
Я и до сих пор не знаю, как относиться к таким рассказам. За что купил, за то и продал. К тому же и нет уже на этом свете этого добровольного помощничка наших доблестных органов.
В конце нашего разговора поделился он обидой, что не заплатили ему в этом месяце положенные 15 рублей. Его шеф разорялся примерно так: хреново работаешь, товарищ. Не доложил, что приезжал в деревню такой-то. Ну и что же, что он свой, деревенский. Почему я об этом должен узнавать от кого-то, а не от тебя? А свой он или чужой, разберёмся мы сами, без таких-то… Да, тяжела стукаческая жизнь!
За время службы я с эти явлением сталкивался предостаточно. Но на процесс продвижения их наверх эта деятельность влияла весьма положительно.
Я последние годы по дорогам первого корпуса первой армии особого назначения войск ПВО намотался досыта. То готовил расчёты ИК к проверке на полигоне, то ставил и настраивал аппаратуру ИМЦ (имитатор манёвра цели), а на каждый комплект уходило более двух месяцев, то ездил помогать делать, настраивать, ремонтировать то, что у них не получалось, икашникам своего корпуса. Словом, мотался по командировкам побольше, чем любой другой офицер нашего полка. В конце концов жена Вера пошла к командиру полка с жалобой, что отец, то есть я, отсутствует в семье по полгода, сыновья совсем могут отвыкнуть от него, того и гляди, одичают. Но что может сделать командир полка, когда он такой же раб, подневольный, как и мы, простые смертные? А распоряжается инженерный отдел корпуса и мой непосредственный куратор полковник Ткаченко. Вышеупомянутый товарищ вскоре позвонил мне и сообщил радостное известие, что он решил послать меня на полигон с расчётом новой части и в награду переведёт в тот же Михневский полк, то есть поближе к Москве из моего глухого калужского угла. Он, видимо, ожидал, что я буду визжать от восторга и стукаться головой о потолок. Но в той части детишки выезжали в школу в 7 часов утра (есть части, в которых школьники выезжают и в 5 утра, а возвращаются около 6 вечера, а у нас в городке до школы 50 метров, а до детсада около 20, и жена работает), так что я сказал ему, что мне это на фиг не надо. После этого, естественно, наша дружба прекратилась.
Я сообщил эти не вполне нужные для изложения моих жизненных перипетий события только для того, чтобы вспомнить, что наслушался подобных вышеизложенному рассказу полно. Особенно в то время, когда добирался до прикомандированных частей на попутках, ведь подбросить меня на двух «козликах», которыми располагала часть, западло. Они же считались командирскими. А я кто? Обычный чернорабочий.
Примерно половина из подвозивших меня шофёров была абсолютными немтырями, из коих даже нужного слова не вытянешь, зато вторая страдала словесным недержанием. Видят, серьёзный товарищ, даже целый офицер, вот и выкладывают всё что знают, прочитали либо слышали. В крайнем случае, лично были свидетелями, участниками этих событий. Ну, или их ближайшие родственники.
Так, однажды в течение двух часов слушал артистично излагаемую версию о покушении на товарища Сталина во время войны. Возможно, шофёр предполагал, что я в своей шебутной, суетной службе не мог выбрать времени, чтобы прочитать данную книжку. Не мог же он считать меня совсем безграмотным. В стране стопроцентной грамотности этого не могло быть. Но излагал он эти события вполне внятно, как будто сам был свидетелем, возможно, даже очевидцем.

III. МОИ ДЯДЬЯ

1

Наконец доплёлся я до того момента, когда надо рассказывать о своей семье и своих родных дядюшках. Вот если бы остались живы они и мой отец, и родные братья, а не сгибли в войне и после неё, то какова была бы моя жизнь, добился бы я того, к чему был предназначен, и не остался бы чёрт знает кем? Всё равно надо двигаться дальше.
Пусть первым будет дядя Гриша, Михайлов Григорий Сергеевич, 1904-1905 года рождения. Насколько я помню, он выглядел моложе дяди Пети, тот смотрится на фотографиях гораздо выше, суше и суровее. Воочию я видел его только раз, года он приезжал из Вентспилса в 1954 году на похороны своей матери, то есть моей бабушки, Лаврентьевой Анастасии Григорьевны. Было это в ноябре, в сырую снежную погоду.
Причину того, что он ни разу после войны не появлялся на родине, я уже вскользь упоминал, но более подробно попытаюсь объяснить ниже. И тогда, и теперь, в результате моих длительных воспоминаний, размышлений и кратких мнений моей матери, иногда таких же слов соседей, могу представить его как тихого, мягкого, не выделяющегося ничем особым, весьма застенчивого и спокойного человека. Да и ростом он был пониже меня, я ведь в те дикорастущие годы вытягивался по 11 сантиметров за три летних месяца. И на лицо он был вполне обычным, заурядным, не то что его младший брат Петя с его костистым суровым лицом и ростом выше среднего.
Я уже упоминал о том, что когда ходил за сывороткой на мамину работу, то видел на дворовой крыше мужика, трудящегося над хлевом, почти на самом скате у прохода между домом и двором. Этот кусок крыши был заделан, скорее всего, осиновой дранкой, а не еловой, потому что он прохудился первым в послевоенные годы. А дранку драл дед под навесиком с воротной стороны двора. Приладит полешку на что-то вроде небольшого столика, дёрнет за верёвку, привязанную к метровому тесаку, одним концом прикреплённую болтом к общей станине, – и… хрусть! – отлетает дранка, готовая к дальнейшему применению. Это об осиновой дранке, весьма нестойкой, служащей на крыше в три-четыре раза меньше еловой. А ту изготавливают иначе. Устанавливает мастер, сидя на табуреточке, заготовку перед собой и, орудуя специально заточенным ножом с двумя ручками, причём ручки расположены не с одной стороны, как можно подумать, вторая – там, где остриё, – стёсывает одну драночку за другой. Тоже хитрая работа. Иной мастер сам ходит по лесу, ищет нужное дерево, прямое, без сучков, подходящее по диаметру и высоте, приглядное с виду. Дранку мы заказывали в Лужицах, у довоенных знакомых матери.
Правильно сделанная крыша из еловой дранки служит до сорока лет. Поэтому для того, чтобы покрыть крышу, мы нанимали очередного мастера, который был спецом по этой работе и делал это, постепенно обходя округу. Были в послевоенные годы умельцы, которые хорошо делали своё дело: плотники и печники, валяльщики валенок и шубники, сапожники и швецы, бочары и корзинщики. Конечно, крестьянин с руками умел всё делать сам, но специалист делал это намного лучше.
Крыл крышу парень средних лет. Мать несколько раз отправляла меня к нему на крышу. Мастер добросовестно, подробно и довольно доходчиво посвящал меня в премудрости своего мастерства. Учил меня делать трёхслойную драночную крышу с поперечной дранкой. Это такая очень тонкая, очень тщательно вытесанная из специально подобранной тонкослойной древесины узенькая драночка длиной сантиметров 50-60. Значит, так: прибиваешь на ранее сделанную крышу (надо знать, куда прибивать и как, чтобы не растрескалась ранее прибитая дранка) планку с таким расчётом, чтобы накрыть 2/3 уже сделанного, на эту планку накладываешь дранку, чтобы оставалась сантиметровая часть черешка, прилаживаешь поперечную дранку так, чтобы она накрылась следующим слоем – и вперёд! – заводишь стукотню, да такую, чтобы вся деревня знала, что чей-то дом переживает второе рождение. Знала и радовалась. Важно только соображать, с какой частотой в поперечную дранку набивать гвозди, чтобы в основную дранку пришлось в итоге не менее двух гвоздей, но и не более. Ни к чему это. Словом, всё очень элементарно и доступно. И получилась бы крыша, как конфетка: ровненькая и красивая, как и всё в нашей жизни… должно быть.
Понять-то я понял всё, но не тянуло меня на трудовые подвиги уже и в те годы, ведь пацанские дела гораздо интереснее. Да и работал мастер с раннего утра, часов с пяти, до позднего темна. А потом шёл дальше, выручать очередного бедолагу из беды.
Вот так всегда у меня получается: начал о дяде Грише, а занесло на крышу!
А дядя Гриша за поминальным столом сидел рядом со мной, мы потихоньку разговаривали, то есть он понемногу расспрашивал меня кой о чём. И вот тогда-то я и сделал невольное преступление: уронил вилку. Есть такая примета: кто уронит за поминальным столом вилку, будет следующим. Меня, естественно, дико заколотило. Он, естественно, всё понял и сказал: «Ты не волнуйся, я подниму».  Я через несколько лет услышал от Зои, что когда он вывозил бабушку от дома на дорогу к кладбищу, опрокинул сани и вывалил гроб. Это тоже важнейшая примета. Вот и не верь после этого в мистику!
А вскоре после этого он погиб. Работал в Виндаве, нынешнем Вентспилсе, на каком-то предприятии возчиком. Выезжал из ворот, и за ним с таким грохотом закрылись ворота, что лошади испугались и понесли. Дядю Гришу переехало гружёной телегой.
И вообще, как я могу понять, вся его жизнь получилась несказанно трагичной.
Когда началась война, его включили в партизанский отряд, который квартировал между болотами в избушке лесника, как раз по течению ручейка или речки, которая в Лужицах впадает в залив. Через некоторое время, безо всякого руководства и снабжения, без оружия и продуктов, отряд начал расползаться. Два раза по ночам дядя Гриша приходил за продуктами домой, а дедушка отвозил его обратно на лодке через речку. К осени отряд перестал существовать: кто попросту исчез, испарился; кто-то попытался выполнять то, для чего они были оставлены; а кто попросту сдался немцам. Среди последних, как я подозреваю, был и дядя Гриша. Какое-то время он жил дома, какое-то время был в концлагере в Первом Мая, в конусообразном каменном строении, весьма приметном, раньше бывшим нижней частью ветряной мельницы. Отступая, немцы потащили его за собой, но бросили на берегу Балтики в Виндаве, где он и оставался безвылазно, как бы в изгнании.
Но это была заключительная часть его трагедийной жизни. Свернула с прямой колеи она, насколько я сведущ, году в 37-м или 38-м. Райка с матерью сели на попутку в сторону Краколья, Усть-Луги. Сели у нашего дома, и бабушка неоднократно рассказывала, что шофёр гнал машину после поворота на мост со струпповской шоссейки мимо Сосняка (Петяикко по-ижорски), «ну как дурак». И действительно, взобрались они на горушку, повернули налево к Ханикам и на прямом (примерно двухкилометровом участке) перевернулись. Пассажиры сидели на ящиках. Райкина мать погибла на месте. А Райка отделалась глубокой вмятиной на голове, справа на лбу под волосами. Может быть, поэтому впоследствии она стала какая-то шебутная.
Я, когда собирался навести порядок на нашем семейном участке кузёмкинского кладбища, каким-то образом оказался в Кингисеппском архиве загса. Встретился, скорее всего, с заведующей этого заведения. Начинаю рассказывать, что хочу привести могилки в порядок, но не хватает данных. Вот и о Райкиной матери ничего кроме предполагаемой фамилии Михайлова нет, как ничего нет и о дяде Грише, и о Райке. Ни фамилии, ни отчества, ни годов жизни. И о моих братьях завёл разговор. похоронены они в Кузёмкине, а жили в Лужицах.
Значит, рассказываю я, делюсь своими сомнениями, но не знаю, куда ткнуться, что искать и как, а она протягивает руку влево, открывает шкаф, вытягивает нужную книгу и говорит, что журнал захороненных на том кладбище и за те годы у них есть. Я-то думал, что раскрыть журнал и среди десяти, ну двадцати, максимум, фамилий и за два-три нужных года найти нужные – минутное дело. А женщина не выказывает никакого интереса, ни даже заинтересованности, а безразлично смотрит в угол за мою спину. Я, само собой, психанул и решил, что добью это дело в следующий раз. И вот до сих пор добиваю, когда стал вообще нетранспортабелен…
После гибели Райкиной матери дядя Гриша сошёлся с тётей Марией, Райкиной мачехой. Борис, мой сосед, говорил, что они были близки ещё до войны, а после она приехала к нему в Вентспилс. Есть у нас маленькая фотография, а воочию я видел её только раз, когда она приезжала за Райкой. Вполне симпатичная женщина. Как-то вылетело у меня из головы, сколько раз Райку увозили к отцу, но не менее двух, да и не в этом дело. Один раз я помню точно. Это было в годы, когда я учился в начальных классах. Ехали мы на телеге, уже смеркалось. На мне было надето новое пальтишко, пошитое из грубого чёрного матросского сукна. Ещё с того дня запомнился чёрно-зелёный куст, росший посреди кроны сосны, шарообразной формы и очень плотный. Это омела, дерево-паразит, имеющее какое-то мистическое значение, из которого была сделана стрела, убившая Бальдра, как гласит скандинавская мифология. Этот приметный куст я видел и позже, когда ходил пешком в 5-8 классах в Кракольский интернат. Рос куст на дереве, чуть правее метеоритного кратера, одного из приметных мест кузёмкинской округи, о котором я даже хотел сочинить рассказ.
Тётя Мария привезла нам с Райкой по огромной жёлтой груше, сочной и обалденно вкусной, такой, какой я никогда раньше и позже не пробовал. Ведь у нас в деревне даже яблоньки-дички росли далеко не у каждого дома.
Увезла тётя Мария Райку в Вентспилс, а через некоторое время привезла её обратно. Я, конечно, смысла этих перемещений не знал, но краем уха слышал, что она «нехорошо себя вела», ходила «слушать радио» к холостяку-соседу. У них с моей матерью отношения не складывались, она обвиняла и тётю Марию, и Райку в непристойном поведении. Уже в первые годы моей службы она написала мне, что Райка не даёт ей житья, попросила обратиться к военкому, чтобы помог. Я, естественно, написал военкому, ведь мать просит. Через некоторое время приходит уведомление: «Сплетницы наказаны по суду». На том дело тогда закончилось.
Вообще-то Райкины дела меня не особо волновали. Была она года на четыре старше меня. В раннем возрасте это большая разница. У нас были разные интересы и разные круги общения.
Помню в свои дослужебные годы, несколько раз она пыталась выйти замуж. Но кто не знает этих преддембельских солдатских свадеб?! Ни к чему не обязывающих. Так, сплошная развлекуха!
Как бы то ни было, матери удалось выпереть её из дома, прописать в ДОС. Когда я приезжал в отпуска их военного училища, она жила там, родилась у неё Лариска. Позже Райке всё-таки ей удалось выйти замуж за солдата-шофёра и уехать в Тосно.
Уже когда у меня появились сыновья, Серёжка с Мишкой, и мы проводили очередной отпуск в Кузёмкине, приезжали к нам в деревню Лариска с Ленкой (так, вроде бы, подружки), подарили ребятам большие соломенные шляпы-сомбреро. Подружки были особами разбитными, отсутствовали суток по двое-трое. Говорили, что проводили время у солдат-пограничников на заставе. Мать постоянно гундела, выселила их во двор, потому что поздно приходят, беспокоят домочадцев, намеревалась сходить в сельсовет, нажаловаться. Я же говорю: да не позорься ты, уедут сами. Насколько я помню, через недельку они сами тихо, спокойно исчезли.
В зрелом возрасте Райку я видел ещё только раз, и то после моего офицерского дембеля. Приехали они вместе с Лариской, к тому времени она пошла в плотную кость, в мать, и стала настоящей бизнес-вумен. С ними были младшая дочка Райки – вполне приличная, стройная, нисколько не похожая на Райку, и два паренька, насколько я понял, муж младшей дочери, а другой просто друг, но оба милиционеры. Не знаю, с какой целью они приезжали, но слышал, что Райка сказала дочке: «Вот, смотри, это твой дом…» А я по завещанию уже оформил его на себя.
После этого от неё не было ни ответа, ни привета, да я в этом особенно и не нуждался, но знал, что она в курсе моих дел, ведь она переписывалась с деревенскими бабами, своими бывшими подругами.
Кроме Лариски и младшей дочери у Райки была ещё двойня, два паренька. Один из них умер, как я предполагаю, где-то в школьные годы. К моменту последнего визита семейство получило казённое жильё в Любани, совсем рядом с Тосно.
Если покопаться в воспоминаниях, то получается, что у Райки было два брата, приходившихся мне двоюродными братьями. Старшего звали Игорь. Приезжал он раз в Кузёмкино отдохнуть, на людей посмотреть и себя показать. Был он для дяди Гриши приёмным, а не родным, с довоенным годом рождения, скорее всего, 1940-м. Среднего роста, с пронырливыми взглядом, с характером живым и прохвостливым, и с некоторым балтийским лоском. Вот и всё, чем запомнился. Младшего кузена звали Олег. Был он уже кровным, то есть законным. Он, по Райкиным словам, был настоящим уголовником и с малых лет из тюряги не вылезал. Вот такие дела. И ни прибавить, ни убавить. И о дяде Грише это всё.

2

О другом дядьке, Михайлове Пётре Сергеевиче, все основные данные я получил из интернета, когда Серёжка туда слазил: «1907 г. р. Младший командир. Уроженец Ленинградской обл., Кингисеппского района, Кузёмкинского сельсовета, д. Кузёмкино. Обнаружен поисковиками ВТО. «Закончил войну» при проведении поисковых мероприятий в августе 2008 года в районе Ошитского лесничества Вышегородского района Киевской области. Останки захоронены в ноябре 2008 года в братскую могилу в п.г.т. Калита Броварского района Киевской области».
И это намного больше, чем рассказывали в семье.
Я неоднократно слышал такую историю: шли солдаты к фронту и попали под бомбёжку. Дядю Петю ударило об дерево. Вынести его не удалось, потому что пришлось срочно драпать, и рассказывал, скорее всего, очевидец. Вот поэтому я и думал, что произошло это недалеко, но никак не под Киевом. А позже пришло извещение, что в госпитале он умер от болезни. Получается, что ни в какой госпиталь он не попал, а просто был брошен в лесу. Ведь при нём, как можно понять, сохранились документы. В то время был жёсткий порядок: изымать документы у погибших имела право только похоронная команда, и тем более не могли они пропасть в госпитале, если, конечно, были у бойца на момент поступления. Действительно, получается: брошен за ненадобностью.
Вот в семье, вроде бы, других разговоров и не было, кроме: Петя сказал, Петя сделал лодку, Петя научил кота, Петя только свиснет, как тот несётся к нему. Я представляю, как его брату Грише было тяжело в подобной остановке.
Работал дядя Петя на верфи в Струппове. Я уже вертел головой, прикидывал, где же была верфь: то ли на острове, то ли на пустыре на речном берегу за деревней, а может, на морском берегу, у существовавшей в предвоенные годы деревеньки, имевшей именно такое наименование: Морская деревня (вернее, берег), ведь туда от Струппова не далее, чем полтора километра по дорожке, идущей от нынешней автобусной остановки через морские горы.
Работал там дядя Петя инженером и женился на маленькой финке – тёте Эльзе, жившей неподалёку от той самой дорожки в маленьком домике на речной стороне центральной улицы.
Мы с Верой заходили в этот домик во время моих заслуженных отпусков, ведь тётя Эльза была моей настоящей тётушкой. При первых посещениях была ещё жива её мать, которая, насколько я помню, выходила только раз из своей комнатушки, расположенной справа от прохода в зал. Последний раз мы побывали там уже после моего дембеля, и тётя Эльза снова вспоминала, как Славка кричал: «Дим! Ободи Льяву!» («Вадим! Обожди Славу!»), на что моя мать иронически поджимала губы: ну не было такого… Но я-то хорошо помню и этот его вопль, когда мы убегали от немцев, и то, как мы катали по полу ящик от маслобойки, наполовину заполненный вылущенным горохом, ранее высыхавшим за баней на пряслах. Значит, так: мы таскали по полу в почти пустых комнатах, уже подготовленных к выезду в Клоогу, жутко грохочущий ящик, и я получил солидный фингал. О, я всё помню! Я всё хорошо помню!
А когда позже попал в Струппово, тёти Эльзы уже не было в живых. Она упокоилась на кладбище Кузёмкина на месте, расположенном правее центральной дорожки от братских могил к речке, у самого обрыва. Там лежит она рядом с братом Иваном Паттаненом, попавшим туда несколько ранее. И домишка тоже нет. Он сгорел. А тётю Милю, родственницу тёти Эльзы, едва за руки выволокли во время пожара, настолько у домика были маленькие окошки. Так рассказывали очевидцы.
…Славка пропал вскоре, через месяц-два после катания гороха. Помню, тётя Эльза рассказывала о последнем посещении своего сыночка: лежит, бедненький, под струёй холодного воздуха из открытой форточки, а в палате туман и смрад от немыслимой скученности. Это было в Клооге. А при дальнейших передвижениях я уже не могу достоверно утверждать, что тётя Эльза была с нами. Ведь она же финка, и можно предположить, что у неё в Финляндии были какие-то родственники, и она перебралась к ним. По крайней мере, в Ювяскюля её с нами точно не было, и после возвращения в Россию, на Новгородчину, тоже, и в Кузёмкине она снова появилась только лет через пять или больше. Пожила недолго у нас и уехала в Струппово, к своей матери, в своё родовой дом. Забрала с собой краснодеревный комод, который попал к нам, значит, в качестве приданого, и который я считал уже своим, потому что мать заталкивала меня за него, когда в доме намечался шторм, если бузил наш жилец-прапорщик, а в то время старшина-макаронник, лихой Подгорный, или с матюгами ломала дверь первая мамина тёща. Ещё запомнился эпизод. Потерялась, задевалась куда-то книжка, которую я не успел дочитать. И никак не мог найти её. Это был Виталий Овечкин, деревенские послевоенные дневники. Да! В то время читал и такие книжки. Других-то не было. Был в школе шкафчик с книгами. Такой же шкафчик был в биллиардной сельского клуба, да у Валентны Александровны несколько. И вот для того, чтобы найти Овечкина, я принялся колдовать. Надел молочную воронку на какую-то палку и начал вертеть данное приспособление. И что же? Воронка трижды показала на нижний ящик комода. И, покопавшись там, я и отыскал пропажу. Вот ведь как бывает! Хошь верь, хошь наплюй!
Что ещё приметного можно вспомнить? Члены семьи тёти Эльзы были прирождёнными баптистами. Когда умерла её мать, последняя рассказывала, что на похороны приезжала целая делегация, а обряд вёл настоящий священник. Ещё тётя Эльза рассказывала об обряде перекрещивания, приносила моей матери какие-то книжки, чтобы она почерпнула их премудрости. И я их тоже просматривал, но ничего похожего на истинную мудрость в упор не нашёл. А мать бурчала по поводу их поверья: в субботу не работают, совсем с ума сошли.

IV. Я и моя семья

1

Отец Смирнов Прокофий Иванович. 1907 – 1941. К сожалению, о жизни его знаю прискорбно мало. Не осталось ни одного документа, ни одной фотографии, ни одного письма, даже ни одного словечка, написанного им. Тому много причин. Кое в чём виноват и я. Собирал в альбом, впоследствии исчезнувший, самые заветные фотографии, в числе которых было и два снимка отца: один из них – с дедушкой и бабушкой, то есть приёмными родителями отца. Мать рассказывала, что во время революции – а я думаю, что во время колчаковского отступления из Сибири – отец его Смирнов Иван спрятал в стойбище вотяков своего сына, чтобы сохранить его жизнь. Но сын, то есть мой отец, не мог выжить в стойбище, и приезжающие туда купцы-торговцы спасли его, выучили его в рыболовецком техникуме и выпустили в свет. Половил он рыбку в Оке и в Обской губе, а более ничего о том времени не ведаю. Оставался только снимок. Отец на нём выглядел 14-16 летним, щупленьким, невысоким. Не знаю, каким образом, но после войны, после мотания в Эстонию, Финляндию, Новгородчину, остались брюки отца, и уже в седьмом классе они мне стали жутко коротки. Да и осеннее пальто, несмотря на моё весьма среднее телосложение, примерное в те же годы уже не застёгивалось. Пришлось отдать его Ваньке Попову как часть оплаты за переложенную печку-голландку в мои позднешкольные годы. А что делать? Я предполагаю, что вещей дороже у нас и не было. И в прямом смысле, и в ином. Вот я и считаю, что некоторые вещи остались с тех далёких времён. Могу кой о чём только догадываться, предполагать. Ведь мать о том, что было когда-то, наверняка, знала, но делилась даже со мной весьма скудно. Я уже вроде бы писал о том, жизнь её выдалась жутко сложной. И время тогда было непонятное и опасное. И довоенное, и военное, и послевоенное. Постоянно приходилось остерегаться, оглядываться, лишнего не говорить, хотя это и не всегда помогало.
Значит, приступаем к размышлениям. Отец родился в 1907 году. Призывали в армию тогда двадцатилетних, значит, в армию он пошёл в 1928 году. В Кузёмкине тогда стоял мотострелковый полк. Располагался он примерно там же, где позже, после войны, на моей памяти были летние лагеря Ленинградского военно-инженерного Ордена Ленина Краснознамённого училища им. А. А. Жданова. Само училище находилось в Инженерном замке в Питере, а на всё лето, с самого начала мая, лихие сапёры и не менее лихие понтонёры приезжали на практику в дорогое мне Кузёмкино. Ну, об училище речь пойдёт, надеюсь, позже, а к рассказу о том предвоенном времени следует добавить, что полк, в котором служил отец, выполнял очень важную задачу. Ведь тогда советско-эстонская граница проходила среди поля за Ханиками, то есть не далее чем в двух километрах от расположения полка.
Вот оттуда-то обилие дотов и дзотов вокруг, и траншей, и окопов, и изобилие «колючки» повсюду, и неизлечимый страх, незыблемый и неистребимый, втесаться куда не надо, увидеть то что не надо, посмотреть на кого-то как-то не так, ляпнуть что-нибудь по дури не тем и не там. Я-то помню, что даже в 60-е годы люди остерегались ходить на морские горы, а не то что на морской берег, постоянно озираясь и в постоянной готовности дать дёру.
Поэтому-то наша верховная власть решила убить большинство зайцев одним махом. Разрешила организовывать своеобразные военные поселения здесь же, на границе, из демобилизованных, хорошо обученных, соответственно настроенных солдат. В качестве примера я назову только два поселения, а я помню, что их было гораздо больше. Первое – за нынешним бетонным мостом через Мертвицу, который расположен у совхозного правления и «городской» автобусной остановки и был построен во времена курсантские и именно этим контингентом ради практического обучения и для помощи сельскому хозяйству, колхозу «Ударник», как называется ныне это местечко. Помню, что в ранне-курсантские времена моста ещё не было, а берега Мертвицы связывал невзрачный паромчик на металлическом тросе. Мы-то, пацаны, во всём находили весёлую сторону и с остервенением и радостным гоготом таскали этот самый паром от одного берега на другой, до тех пор, покуда шкура не сдиралась с ладоней и настил парома в виде набросанных досточек не покрывался свежей кровушкой. Вот, видимо, замирали в сладком ужасе перебирающиеся после нас через саморазоблачающуюся речку Мертвицу с говорящим названием местные доярки-свинарки и прочие достойные труженики достойного сельского хозяйства: вот, мол, кого-то опять здесь прирезали – но обязательно молча, ведь нельзя прилюдно показывать заинтересованность в любом местном событии, иначе компетентные органы – сразу за хобот, ну-ка, сознавайся! – и сознаешься как миленький, ну куда ж крестьянину деваться, во всём сознаешься.
Следующим военизированным поселением был колхоз «Землероб». Он располагался от самого Нового Кузёмкина по берегу Луги. Дома посёлка тянулись почти сплошь до самого леска, который отделял русло Россони – то ли исток, то ли устье, потому что эта речка меняет направление течения – от самого колхозного поля. А дома колхозников стояли почти сплошь по улице, тянущейся от берега Луги. Сейчас эта улица, когда-то кипевшая жизнью, превратилась в пыльную полевую дорогу, и не осталось никакой тени былого, никакого отзвука, никакого намёка на то, что и здесь тоже звенел смех, раздавалось зубовное скрежетание да взвивался заполошный бабий визг по различным житейским поводам.
Где-то посередине этого селения, невдалеке от обширной ямины, остатка то ли старого оврага, то ли просто промоины, дорога в которой разветвлялась надвое, стояли несколько заброшенных домиков. Входная дверь одного из них располагалась с дальней стороны по отношению к Кузёмкину, следовательно, с левой стороны, если смотреть со стороны Луги, а перед входом в дом росли несколько хилых, но ухоженных, то есть перекопанных кустиков красной смородины с беловатыми и маленькими по этому времени года ягодками. Логично предположить, что было это на праздник святой Троицы. Я уже не помню, с чем послала меня мать к бабушке, но бабушка одарила меня ватрушечкой из серой муки и как раз тех ягодок, о которых я упомянул чуть выше.
Жила там бабушка вместе с несколькими такими же бедолагами в первое время по возвращении с Новгородчины только потому, что в паспорте у неё была зафиксирована национальность «ижорка». Вот мама моя по документам числилась «русской», и нигде никогда никаких сложностей по этому поводу не возникало. Да, в нашей истории, в нашем прошлом присутствовало очень много самого идиотского идиотизма.
Я хоть этого добра хватил намного меньше, но тоже кое-что из этой области вспоминаю. Летним вечером возвращался на лодке через речку. Только причалил к берегу, как подбегают ко мне два погранца с ружьями наперевес: давай паспорт, а то в кутузку. На берегу меня встречала мать. Я ведь нахлебник, а она уставала. Приходилось иногда подменять её то на погрузке брёвен (ездили из Куровиц, налево через лес, мимо Завиронского (забавное название!) болота в урочище Тёмный остров, в бор, где массово гнездились глухари), то на рубке кустарника на полосе отчуждения, то на косьбе.
Значит, подошла мать – и никакого эффекта. Пришлось к Лёле Патт обращаться, которая жила недалеко и всю жизнь подвизалась секретаршей в сельсовете. Вот она и подтвердила (всё же власть!), что я никакой не шпиён, а самый обнакновенный местный парнишка. А с моим паспортом школьный физрук как раз проходил мандатную комиссию на областную спартакиаду школьников. Опять я отвлёкся…
Как я уже упомянул, была моя бабушка, согласно записи в паспорте, ижоркой, что не мешало ей работать в совхозе «Ударник-Ропша». Правда, приходилось прятаться то в сене, то за углом каким-нибудь вместе с соработницами той же самой судьбы во время лихих налётов тех самых органов, чутко охраняющих жуткую гостайну от всяких не наших друзей. Ведь у живущих в Кузёмкине был штамп «2» на особом листке паспорта, а в Землеробе, в трёх километрах, такой отметки не было. Значит, мы приобщены, мы надёжны, а наши матери, наши бабушки не приобщены, не надёжны. И с этим было строго. Кто попадался повторно, имел шанс загреметь в тюрягу. Я знал таких товарищей, кто отсидел, а позже воевал в судах, пытаясь доказать, что и он репрессирован подлой Советской властью.
Ещё ближе к телу. Чуть-чуть намекнул я, что у нас разрешали расселять демобилизованных солдат в военизированных поселениях. Видимо, решил остаться здесь и мой отец. Не возвращаться же, в самом деле, к сибирским самоедам. Вот тут-то и начался у местного жениховского контингента сложный период. Прибрали к рукам лихие дембеля весь наличный женский состав. Досталось и местным уже сложившимся семьям в смысле развала. Отзвуки той бучи докатились чуть ли не до нынешнего времени.
В эту пертурбацию, как любила повторять моя мать, попала и она сама. Я всегда подозревал, что она многое утаивает, считая, что знать мне это ни к чему. Но мне ещё бабушка говорила, показывая фотографию с отрезанным низом наискосок весьма порядочного красного командира в, естественно, красногвардейской форме и с острой саблей на боку, поясняя, что это первый муж матери. Меня это, честное слово, никогда не грузило, но сама мать, если заходил разговор о подобных ситуациях в других семьях, выражалась весьма и весьма нелицеприятно. Потом, понятно, и фотография исчезла. Помню, как ещё в детстве ехали мы с матерью на кингисеппском автобусе мимо ханикского поля. Только миновали Ванакюля, спрашивает женщина маминого возраста, скорее, чуточку моложе, кивая на меня: «Это твой сын от первого мужа или от второго?» А мать отвечает: «От первого,» – таким тоном, что как же может быть иначе? Откуда, мол, такие глупые предположения? И Муза Иванова, как-то, ехидно намереваясь поразить меня, говорит, что моя мать ещё до свадьбы с моим отцом приходила домой с животиком. Я ещё раз повторяю, что мне глубоко плевать на все сплетни, но истина всегда ценна. А факты таковы: если на свидетельстве о браке указан 1932 год (хотя где-то я видел 1934 год, бумажка-то выдана в качестве копии, а в те годы копии взамен утерянных документов составлялись со слов заявителей, вот мои соседи Роговы Колька и Вовка по свидетельству о рождении 1936 и 1935 годов, но они мне лично говорили, что на самом деле должны быть 1933 и 1932 годы), значит, мой старший брат-тёзка Вадик семилетним умер то ли в 1937, то ли в 1938 году восьмилетним, даже Коле было 5 лет. И об этом закончим навсегда. Даже сосед Борис говорил: «Да брось ты голову ломать по всяким пустякам, ты-то знаешь о своём настоящем отце, этого достаточно». А с обычаем, что именем умершего ребёнка называют следующего, я встречался.
На дом, в котором жил когда-то вышеупомянутый лихой красный командир, скорее всего, мне указала тоже бабушка. Это был первый дом из трёх между Горбатым мостом и кладбищем. Да, тогда здесь было три дома, и в первом жила как раз мать красного командира, невысокая неприметная старушка и вероятная свекровь моей матери.
Кстати, во втором доме жили Егоровы, семья ветерана. После войны он обитал в маленьком домике, за огородом Бориса, посреди сиреневых кустов и больших берёз, рядом со скотными дворами. Общественное мнение сообщает, что жена его трижды ездила на курорт и трижды возвращалась оттуда с прибавком. Средним из них был мой одноклассник Володя Егоров. Позже, в восьмидесятых, этот дом сгорел, и виноват был младший Егоров, тоже, как и Володька, не отличавшийся особым умом.
В третьем жил дядя Миша-рыбак, а позже – Валентина Александровна с дочкой Галькой. Последний построил Гранит Демешов, старший брат красивой Зойки, моей одноклассницы. Некоторое время он делил его с Тонькой Филатовой, сестрой Павла, можно сказать, моего соседа, но через Борькин дом. И Гранит вскоре погиб, как говорят, из-за милицейской жёнки из Нарвы.
И чтобы закончить рассказ о бабуленьке, матери красного командира. Проходили выборы в пустующем кирпичном доме по нашему ряду, у Пожарного ручья. Сидит на полу, прислонившись к стенке, эта самая старушка. Мать, стоя у противоположного окна, суёт мне в руку штук пять зелёных конфеток, купленных по этому торжественному случаю, и кивает: отнеси! Женщина взяла, подала мне руку, сказала: спасибо! На этом и закончился мой единственный с ней контакт. А потом, ну когда мать прятала меня за комод, эта женщина долбила в дверь веранды так, что весь дом дребезжал, и кричала: Шура! Шура! – и добавляла что-то такое, что по малости лет я и не запомнил.
Подолбила, покричала и пропала. Наутро сказали, что пошла она через реку по льду на ту сторону – и утонула. Действительно, ночь была лунная, морозная, по реке шли молодые, ещё не устоявшиеся льдинки.
В общем и в целом, уехали мать с отцом в Лужицы. Отец устроился по специальности – приёмщиком рыбы. Таковой в ту пору в Лужском заливе было великое множество, и самой разнообразной. Мать рассказывала, что отец научил её готовить, особенно рыбные блюда. Ижоры ведь великие рыбоеды. Одну миногу мать готовила не менее чем десятью различными способами: и на воде, и на молоке, и в масле, и в собственном соку, и так далее, и щуку разнообразно и жареную, и отварную, и фаршированную, и маринованную. Словом, всякую рыбу, и язя, и голавля, и окуня и салачку разную. Всё вкусно, и всё по-своему. Особенно удавалась отцу лососина. Мать вспоминала, что он добавлял в засолочный состав до двадцати ингредиентов. Знал, когда перевернуть её на леднике или поплотнее перепеленать её холстинкой. На «форельку» к нему любило приезжать аборигенное начальство. Пил отец, по рассказу матери, весьма расчётливо. Пока не решит сам, что можно добавить, хоть режь его, хоть стреляй – бесполезно. Играл на балалайке. Насколько мастерски, не знаю – не слышал. Научил и мать аккомпанировать на детской гитарке. Пальцы-то у матери маленькие.
Можно предположить, что дальше жизнь пошла нормальным путём, как у всех хороших людей, перемежаемая только такими трагедиями, как с моими братьями. Изредка ездили в Питер, оттуда и любительская фотография, где снялась мать через кленовый лист, и которую постигла та же участь, что и другие не сохранившиеся фото, в том числе с отцом-подростком вместе с приёмными родителями, с моими братьями на фоне вывешенного одеяла, единственная память о них для меня. Дело в том, что фотоальбом прихватила с собой первая жена младшего сына, когда они разводились. Так что фото утеряны безвозвратно.
Насколько я могу вникнуть, весьма важным событием в довоенные годы (я, конечно, тогда об этом не помнил и не понимал ничего) было моё рождение. По рассказам матери, отец поминутно целовал два моих частично сросшихся пальчика на ногах, плача от радости при этом. Это же родовой признак! И я за время жизни только однажды видел нечто подобное: у Щеглова из 33-го взвода, бывшего суворовца из ташкентского училища и весьма сильного боксёра.
Примерно такое чувство, как и мой отец, ощутил и я, когда Серёжка в первый же день после приезда из роддома уцепился своими крошечными пальчиками-червячками за мой указательный и решительно потянул его к себе. Или когда Мишка после моего возвращения из отпуска встретил меня на улице и, подняв ручки, пошатываясь и запинаясь, пошагал  ко мне, только встав на ноги после опасной болезни.
Один маловероятный случай произошёл со мной в Лужицком сельском магазине ещё в те времена, когда я не умел говорить. Некий остроумец решил проверить меня на вшивость и, указывая на воротники, спросил: кто это? И я весьма уверенно ответствовал: мяу-мяу, вау-вау, му-му. И только когда указали на лисий, после некоторого размышления сказал: вау-вау. Ведь живой лисы я никогда не видел. Сколько людей попадало наземь после такого экзерсиса – история умалчивает. Хотя, я считаю, она должна бы и выразиться.
А следующий эпизод уже абсолютно запечатлелся в моей памяти. Сижу я на диванчике слева от входа в комнатушку-спальню в тёмно-синем шерстяном костюмчике, а под рукой у меня фанерная зелёно-красная модель машины. В окна, одно из которых слева от меня, а другое – прямо, льётся тёмное солнышко.
Не обязательно следующие крохи связаны с первым фрагментом. После того, как я выхожу из этой комнаты, слева отец доколачивает дощатую перегородку, а ближе ко мне на керосинке жарится нарезанная на куски щука.
Может быть, предыдущий кадр не вполне стыкуется с последующим, но справа и снизу от меня небольшое окно, скорее всего, не забранное досками, а занавешенное тряпкой, поэтому в комнате, которую можно назвать кухней-прихожей, довольно сумрачно. А на полу под окном – лоханка с замоченным бельём. Отец обращается ко мне, сидящему на одной его руке, а другой вытаскивает из стирки тельняшку, одновременно привлекая внимание к матери, стоящей у плиты, объясняя: вот и ты будешь когда-нибудь носить такую же. И ведь прав он оказался.
Последний лужицкий кадр никакой особой информации не несёт, но может помочь уточнению описания того самого дома. Я стою на крылечке в тёплую сырую весеннюю погоду. Тает снег. Сзади – дом, выкрашенный в тёмно-охристый цвет. Таким бы я его определил сейчас. Впереди – канавка у самого дома, за ней – дорога, по которой слева направо мужик ведёт на верёвке корову. А дальше – чисто-снежное поле, теперь бы я назвал его заболоченным берегом залива.
Отец, как, вроде бы, и дядя Петя, призывался в Финскую войну, но повоевать тогда не успел. Он как призывник первого срока в 41-м году был призван в первые же минуты. По рассказу матери, отец предчувствовал, что не вернётся, и уже по выходу из дома, чтобы оставить что-нибудь на память, переложил документы из синего портмоне в чёрный старенький кошелёк, добавив к ним маникюрные ножнички.
Мы с матерью приехали в Кузёмкино к родной семье. Я уже вроде бы рассказывал о той жизни, когда упоминал о Славке, о дедушке, о матери. Из оставшихся весьма не существенных воспоминаний можно добавить лишь то, что некоторое время мы с матерью и с чёрно-белой козой в качестве домашней скотины жили в освободившемся сереньком домике тёти Нади, её крёстной, напротив бывшего сельсовета, направо от пожарного съезда к реке. После войны там жили Архиповы. Глава семьи, хромой Архипов-отец, был сельским пастухом. Архипов-младший был на два-три года старше меня, но уже вполне сложившимся мужиком, как и большинство ребят тех лет. Он в одиночку ходил с ружьём на охоту, и я однажды видел, как он тащил домой крупную утку-шилохвость.
Позже в этом доме жил дядя Вася Заграбов-перевозчик. По случаю, иначе никуда не вклеить, надо рассказать, что со мной в параллельном классе учился его сын Юрка Заграбов, который после четвёртого класса был призван в армию.
Если уж собирать весь мусор до кучи, то надо упомянуть о последних днях до отправки нас в Клоогу. Говорят, что высылка произошла внезапно, и никто ничего даже не предполагал. Но мне кажется, что все догадывались. Весь домашний скарб мы запрятали в два схрона-тайника. Один был в амбаре, ближнем, старом, осиновом. А второй – в свинарнике под навесом. По слухам, Филатовы всё знали, всё видели. А перед самой высылкой куда-то пропали и в итоге остались в деревне. Всё ямы были вскрыты, ни одного тайника не осталось в целости. Только две-три ямы остались в сосняке, и нам тоже принесли мисочку затхлой пшеницы. У Филатовых по возвращении обнаружилась вся наша более-менее приличная мебель: буфет тёти Эльзы, деревянный диван и даже буржуйская настенная вешалка – всё, что мы приобрели у наших соседей Евстафьевых после того, как раскулачили отца Бориса, хозяина пассажирского катера, перевозившего нуждающихся в Кингисепп.
Ещё помню, как в последний день жарили мы кур, конечно, жарил не я, я-то только наблюдал, как вспухают на шкуре пузырьки. С выключенной лампой и зашторенными наглухо окнами. Естественно, боялись, ведь немецкой властью строго-настрого было приказано после отъезда оставить всю скотину и птицу целой и невредимой. Вспоминаю, как позже наворачивал ту самую курятину, сложенную в жестяную манерку.
Итак, мы отправились в Клоогу, а отца к тому времени уже два с лишком года не было в живых. Он умер 8 августа 1941 года не так уж далеко от моего нынешнего места жительства, около деревни Клённо. А дело, по рассказу матери и по сообщению очевидцев, можно представить так.
Отец был мобилизован в первые же дни войны. Попал он в пулемётный батальон Лужского укрепрайона на сержантскую должность то ли командиром отделения, то ли начальником расчёта. Насколько я могу судить, данный укрепрайон был разбит немцами в кратчайшие сроки, и оставшиеся в живых военные выходили из создавшегося положения кто как сможет. Отец с несколькими товарищами по несчастью вышел к берегу Луги возле Клённо, скорее всего, вечером 6-го августа. Чуть позже к ним присоединилось ещё несколько голодных отступающих. Отец – ведь никому ничего не надо – как порядочный человек вызвался показать, где можно накопать картошки и то ли на тропке, то ли на дорожке наступил на противопехотную мину. Оторвало ему одну ногу по колено и весьма поранило другую. Где-то недалеко был домик лесника, и бойцы перенесли туда. К утру началась жуткая стрельба, и отступающие оставили отца в домике, а сами пустились вплавь через реку. Отец умер 8-го августа и был похоронен в траншее метрах в ста от домика под весьма приметным деревом – то ли сосной, то ли ёлкой. Через несколько дней отступающие воины вызвали мать на ту сторону реки и рассказали ей всё. Двоих из них мать знала, они, вероятнее всего, и были сослуживцами отца. Мать называла и фамилии. Один из них был из Куровиц, другой – из Краколья. Мать позже пыталась установить истину. Работник военкомата всё выпытывал: «А откуда вы это узнали и кто вам это рассказал?» Мать и говорит мне: «Ну как я могла назвать фамилии, когда эти люди могли быть дезертирами, ведь в то время таковых было полно и у нас. Люди хотели добро сделать, а их предали?» На том дело и закончилось. Через какое-то время мать с бабушкой сходили на место захоронения отца. Хозяина сторожки не было дома, но паренёк-подросток показал и рассказал всё: «Вот тут мы и похоронили его, завернув в плащ-палатку.»
Когда мать с бабушкой возвращались домой, в Кингисеппе уже хозяйничали немцы, а эстонцы стояли в оцеплении. Как понимающим родственный язык, путницам удалось пройти в город и переночевать у родни.
Можно, конечно, попрекать мать, что ни разу после войны она не побывала там, ведь в 50-60-е годы, даже в 70-е, можно было найти местных жителей, которые могли бы понять, о чём идёт речь и даже показать место. А я-то чем лучше? Поэтому мнится мне в бессонные глухие ночи, отец как бы укоряет меня: ну что ж ты, родной? Я ведь совсем недалеко, а ты даже ни разу так и не побывал у меня! А что я могу ответствовать? Грешен, каюсь! И если бы был грешен только этим… И я там буду, но не торопи меня. Не выполнил я своего предназначения.

V. ПУТЕШЕСТВИЯ ВОЕННОГО ВРЕМЕНИ

Началось наше долгое путешествие. О Клооге многого говорить я не хочу и не буду. Можно  было бы расписать, что наше жильё было расположено на бугре, а внизу, в карьере, были еврейские бараки и оттуда, как только смеркнется, раздавался дикий вой, и всё тому подобное. Когда бабушка и мама делились своими воспоминаниями, то в разговорах между собой или с соседями они  рассказывали об этом. Я этого не помню и поэтому врать не имею права. А вот дорогу мимо этого карьера помню, когда ездили в баню, и меня туда везли на финских санках. Вода в бане была жутко горячая, и на мытьё каждому выдавался крохотный кусочек мыла, мизерный, но очень мылкий.
Даже Славку, моего двоюродного брата, совсем там не помню, только то, как плакала тётя Эльза, рассказывая о его гибели. А может быть, они, как кровные финны, располагались в другом месте.
Не рассказывать же о том, какие огромные крысы были в туалете – огромные! ну прям как лошади, а наглые – жуть! – совсем людей не боялись. Если считать за целого человека меня, в те годы совсем крохотного. Тем более, что в последние годы что-то с памятью моей стало. Раньше мог чуть ли не о каждом прошедшем дне переложить почти всё и полностью. А теперь вроде бы посверкивает что-то, а потом улетает куда-то. Сейчас можно было бы рассказать всё, что врезалось в память: о пункции спинного мозга подробнее, но я вроде бы выложил это уже раньше. А вот о том, что перед уколом задирали у нас маечки и на задранной маечке что-то запечатлевали чёрной краской после того, как врач уколет в спину, распластанную у него на колене, я ещё не рассказывал. Помню ткань маечки, что-то не похожее ни на бумагу, ни на тряпку. До сих пор помню тошнотворный вкус рыбьего жира, ложку которого впихивала в рот медсестра уже на выходе, а последним таким же образом скармливали кисленькую таблеточку, видимо, аскорбинку. А потом уже, спустившись на две каменные ступеньки, в зале с полностью выключенным светом, меня встречала мать и одевала уже окончательно.
Что ещё вспоминается по данному поводу? То, что мы с Райкой сидели за столом, который освободился после обедавших здесь женщин в коричневой форме, я предъявил повару, жутко удивлённому и шибко пузатому, картонку коричневого же цвета с большой чёрной печатью. То, что мать на построении-перекличке отозвалась на выкликнутую мою фамилию, что я «умер вчера вечером», а я в то же время сидел под крайней койкой рядом с дверью, ведущей то ли на кухню, то ли в кладовку.
Одним словом, отправились мы из Клооги на полуостров Ханко. Эта часть морского путешествия запомнилась мне только тем, что чистило меня, как паршивого гусёнка, да тем, что валялся я на верхней шконке. Врезалось в память и то, как в иллюминатор хлещет пенная морская вода да в перерывах изредка поблескивает красное заходящее солнце. Потом мать вместе с остальными женщинами три дня ходила отмывать корабль, а мы с бабушкой ждали её наверху и смотрели, как после её работы вверх по длинной и извилистой дорожке поднимается многочисленная змейка тружениц. В качестве приобретения однажды мать принесла жёлтую фарфоровую чашечку с отломанной ручкой, которая долго потом служила нам солонкой, даже в деревне.
Вот и всё, что на нынешнем этапе я могу вспомнить о героическом полуострове Ханко. Получается, что мы далее мотались по лагерям, назову их пересыльными. Бабушка насчитала их пять, но я помню только два: Кивиярве (Каменное Озеро) и Поюхюля (Северный), так, вроде бы, получается, если перевести их названия на русский язык.
Помню, выходим из какого-то лагеря через центральный выход по чавкающей от таявшего снега дороге. А часовой, сидящий в будочке, расположенной в арке, перекинутой через дорогу, что-то строго орёт на каком-то языке. Но можно понять, что стрелять, мол, буду. На что одна из выходящих женщин, а вместе с матерью их было три, презрительно бросает: «Заткнись, придурок!» Проходим дальше и сворачиваем с дороги налево. И там, в ёлочках, я нахожу две-три ягодки оттаявшей брусники.
Из этого же лагеря женщины выходили в близлежащий город  и предлагали свои услуги: постирать, убрать, попилить и так далее. Приносили поесть, а однажды мать принесла карты, но не игральные, а вроде бы детские, образовательные, но что помню стопроцентно, на шведском языке.
В следующем лагере жили в большой комнате, похожей на школьную, с закруглённым поверху обширным окном. На улице было тепло, сужу я это по тому, что Райка хвасталась впившимся в пузо клещом. Такие вот разрозненные фрагменты воспоминаний.
И переезд в Ювяскюля в мягком экспресс-автобусе запомнился только потому, что дорога шла над изумительно красивым озером, вокруг которого были разбросаны очень привлекательные дома и на воде плавали яхты, катера и лодки. Намного позже я увидел такую же картинку, возможно, снятую на том же именно месте, на пачке маминых швейных иголок. А по приезде на вокзал к месту проживания наших работодателей, то есть презренных эксплуататоров, нас встречала молоденькая девушка с велосипедом, на багажник которого тут же взгромоздила меня. Несмотря на то, что на заднем колесе велосипеда была натянута красивая разноцветная сетка, я, естественно ухитрился запутаться штаниной в звёздочке. Но, конечно же, был постепенно вызволен оттуда. Я уже кое-что упоминал о той жизни – и сейчас только штрихами.
У помещицы было четыре дочки, и все – учительницы. А мужья их – все четверо – «защищали доблестную Финляндию от презренных русских оккупантов».  Младшая из дочерей летом родила девочку. Я иногда катал её в коляске по веранде. Долго сохранялась фотография, где я, невероятно тощий, даже сейчас жалко, с видимым усилием выполняю эту работу. Кто-то, не знаю уж, мать или бабушка, позже рассказывал: цыганки, которые изредка появлялись даже там, нагадали, что через несколько лет я встречусь с той самой девочкой, и у нас всё будет хорошо. Но, оказывается, что и цыганки иногда привирают.
На веранду, слева от входа в коридор, выходило окно из нарядной хозяйской комнаты, летом иногда открытое. И я долго удивлялся, как в одну коробку радио удаётся втиснуть то мужика, то женщину, а то целый оркестр. В этой же комнате у правой стены стоял шкафчик с книгами, уже в те годы удивительно привлекательными для меня. Сюда же по поводу какого-то зимнего праздника хозяйка пригласила на ужин мать и меня. Странно, что с нами не было ни бабушки, ни дедушки, ни Райки. Самым роскошным блюдом стола служила толчёная картошка с какой-то маленькой рыбкой. Но не с салакой или килькой, а гораздо более нежной и вкусной. Каждому из нас досталось по три штучки. Но мать свою порцию почистила и скормила мне.
Хозяйка была жестокой и жадной. Бабушка рассказывала, что батрак, работавший на ту всю жизнь, уже дважды закупал на постройку дома лес, который потом сгнивал, потому что не хватало денег на участок земли, куда можно было бы дом поставить. Я и сам слышал, как уговаривали её три мужика, приехавшие на газгольдерной легковой машине, чтобы та продала им какую-нибудь сухостоину из личного леса, но так ни с чем и уехали. Так что получается, что правильно укусила её за большой палец лошадка, когда она с дедом возила сено на второй этаж скотного двора. Правду ведь говорят, что даже животное чувствует плохого или хорошего человека.
Сказать правду, я и сейчас (через 70 лет!) вспоминаю, что тогда кожей ощущал, что она внимательно следила за мной, как бы ожидая моего проступка или ошибки, но вполне примирилась со мной лишь после того, когда ей лично принёс яичко, которое потеряла курочка на цветочной грядке возле скотного двора-сеновала. Даже наградила меня пирожком или булочкой, который вместе с немногими «друзьями» лежал на подоконнике узенького внутреннего окна между кухней и коридором. Она же, хозяйка, лично отвезла нас на вокзал звездопадной ночью, после того как мы все дружно и решительно высказались за возвращение на родину при опросе, проводимом хмурым советским капитаном. Вообще-то некоторые оставались в Финляндии или даже перебирались в Швецию – те, кто чувствовал вину перед злопамятными советскими органами, либо те, кто считал, что лучше там, где кормят сытнее, а на Россию лучше наплевать и забыть. Даже беднякам, работающим на всяких неприглядных работах, финские власти определили минимум, которого хватило бы на покупку килограмма хлеба и килограмма сливочного масла. Второго мы никогда в те годы не видели, а маленькую буханочку чёрствого хлеба на вокзале в Кингисеппе мы купили за 400 рублей, скорее всего, чтобы я не загнулся от голода. Когда выезжали из Финляндии, нам выделили вполне деловые продпайки, а при встрече в Выборге на душу выдали по полкочешка мороженой капусты. Что же делать, ведь абсолютное большинство нашего народа жило тогда точно так же. Ещё один любопытный нюансик: знающие, ведающие люди говорят, что каждый человек по приезде в Финляндию был застрахован на некую сумму. И за эти годы набежали жуткие деньжищи. Вот поэтому финны всячески препятствуют выдаче документов, вдруг кто-то из вчерашних батраков шибко грамотным окажется.
Мать не работала с нами на барской усадьбе, была домработницей-скотницей в городе. Мы как минимум дважды приезжали к ней с бабушкой на лодке. Кажется, улица была недалеко от берега озера. Хозяйка, сухонькая невысокая пожилая женщина,  приглашала нас с бабушкой на кухоньку, расположенную справа, вдали от тёмного большого зала, и угощала дежурной чашечкой кофе, естественно, суррогатного, и маленьким кусочком хлеба. Помню, что мы выходили в город и по той же улочке, где жила мать, невдалеке по правую сторону были два игрушечных магазинчика. Я уже тогда удивлялся, насколько экономны финны: в дело, то есть на изготовление игрушек, годилось всё, даже палочки, сучки толщиной с мой тогдашний мизинчик – а получалось многое, машинки и домики, птички и рыбки. А мне купили две палочки, сантиметров по 20, посередине схваченные десятисантиметровой перекладинкой, а сверху крутился-вертелся на верёвочке фанерный клоун.
Я несколько раз ночевал с матерью в маленькой комнатке, солнечной поутру, в отличие от парадного зала с деревянным колоннами, темноватого в любое время суток. Там однажды в кресле-качалке сидел молодой буржуа, видимо, хозяйский гость, однажды угостивший меня ландринкой. А на стене в материнской комнате, освещаемые утром тёплым солнышком, висели два рисунка с вышитыми контуром картиночками, первая с весьма любимым финнами лесным сюжетиком, а вторая – я уже и не помню точно – то ли с эльфиком, то ли с гномиком. Я подозреваю, что их могла вышить и моя мама – она ведь была рукодельницей!
Что ещё можно вспомнить о Ювяскюля? К матери тогда мы добирались на лодке, которая всегда, когда не использовалась, была вытащена на катки слева, если стоять перед поместным домом. А если смотреть влево при движении в город, то на некотором расстоянии, примерно с километр, виднелся мост через озеро. Мы с Мишей недавно нашли в интернете карту тех мест с хорошим разрешением, и оказалось, что мостов там сейчас не менее трёх, а построек, похожих на то поместье, нет и в помине. Не смог я однозначно определить ту деревеньку, точнее, посёлочек, где я однажды попал в компанию местных подростков, принявших меня в свою игру. А правила её были очень просты: бегай вокруг сруба баньки, пока не займёшь для отдыха местечко у угла баньки.  Один товарищ-водила пытается запятнать тебя во время твоего передвижения от одного угла до другого и передать тебе свою почётную миссию. Из меня-то бегун в те времена, естественно, был весьма паршивый, совсем не то, что через каких-то десяток лет, и поэтому меня на буксире, спотыкающегося и мотыляющегося, таскала за собой молоденькая и – ей богу! – симпатичненькая девушка. Понятно, что нам всегда освобождали угол и никогда не пятнали мою ведущую. А я заметил – вот какой хитрый я был даже в те годы! – что между моей девочкой и пролетающим мимо белобрысым рослым пареньком есть не иначе как хорошая дружба.
Через этот же посёлочек (ведь не могло быть, что у нашей помещицы их тысячи?) ходили мы в лес, на невысокие песчаные, поросшие мелким кустарничком да всякими лесными травками, холмы на сбор княженики. Больше я с тех пор никогда не встречал её, но вид такой ягодки, даже вкус специфический, помню до сих пор. Кустик невысокий, всего раза в три-четыре выше лесной земляники, да ягодка величиной с малину, а форму листа я не помню. Но вкус! Я в основном занимался дегустацией, а сбор доверял другим. Нынешним людишкам не доступен вкус лесной ягоды. Для них брусника – горькая, клюква – кислая, морошка – костлявая, земляника – мелкая, и так далее до самого упора. Совсем одичали!
Не помню уже по какому случаю и где учили меня радостно распевать финский гимн, мол, славься, Suomen maa, а бабушка нашёптывала: а ты пой Wenn;n maa, то есть Россия. Я к тому времени уже почти свободно разговаривал на финском языке. Бывало, доводит хозяйка бабушке или дедушке что-то. Хотя мои родные – коренные ижоры, и языки близкие, но взаимопонимания нет. Иногда я не выдерживал: ну как же вы не понимаете, он говорит то-то и то-то.
Уже позже мать, выведенная из себя, вспыхивала: да говори ты по-русски! Это к тому, что в финском языке буква «с» в начале слова звучит почти как «ш». Постепенно и это пришло в норму, в русскую, естественно.
Неустоявшийся, незаконсервированный человек очень легко переучивается, перевоспитывается, то есть попросту зомбируется, программируется. Для меня сейчас уже не понятно, слово это то ли по-фински, то ли по-ижорски. Есть в этих языках много общих слов, но много и таких, которые обозначают ту же самую вещь, то же самое явление, но звучат совсем по-разному. Вот и получается, что если я слышу финна или ижора, то могу многое понять, могу даже что-то ответить, но я не представляю, на каком в этом случае я говорю языке. Да что там, иногда даже нужное русское слово находишь с большим усилием!
Вот в основном и всё, что я могу сейчас вспомнить о Финляндии. Можно лишь добавить, что перед самым отъездом были мы в Хельсинки, предполагаю, что в гостях у финской родни тёти Эльзы. В окне виднелся облетевший парк, а слева, под углов в 45 градусов, располагалось здание, в котором, по рассказам, была баня.
В Выборге садились на поезд в полной темноте, весьма обрадованные – я уже об этом вспоминал – мёрзлым капустным огрызком.
А мимо Питера проезжали ярким солнечным утром и всё удивлялись, почему не  тормознут состав и не доставят нас с ускорение куда кому надо. С левой стороны тянулись сплошные руины, ни одной целой стены здания не осталось. Скоро и руин не стало, и поезд через некоторое время остановился в чистом поле в ввиду незначительной деревеньки. Это была, как мы установили позже, деревня Буданово Валдайского района Новгородской области.
Ничем примечательным мне эта годовая ссылка не запомнилась. Смысл её заключался в том, что для родных краёв мы были не весьма, так сказать, качественными, отсутствовали целый год, неподвластные ежесекундному жёсткому контролю, за это время могли нахвататься всяческой несоветской заразы и вообще чёрт знает чего. Я вот не знаю ни одного случая, чтобы удалось разоблачить хоть одного завербованного забугорного шпиона. Но даже вот такой дурацкий контроль тоже есть мероприятие, да и дурная работа легче свершается. Ещё долго потом, по приезде домой, проснёшься ночью (почему-то вся секретная работа делается по ночам), а за столом сидит пограничный начальничек, хотя иногда эту работу делали и товарищи без формы, и со слов то матери, а иногда и бабушки, заполняют бесчисленные «портянки» допросов. Мать на следующий день в разговоре с бабушкой возмущалась: ну сколько же раз можно спрашивать одно и то же? Но я, в меру своего разумения, подозреваю, что после пятидесятикратного или даже сотого повторения человек может утратить контроль и выложить что-либо неподобающее. А что можно было выловить у нас? Я уверен, что эта имитация работы и есть работа. Ведь на всякого человека у них накоплены целые вагоны исписанной бумаги, которые безо всякого применения гниют и воняют. Вот попробуй добиться от них данных, что был в концлагерной Клооге – так фиг! Ответ один: данные отсутствуют. А родной Большой дом на Лиговке, 4 вообще даже ни разу за четыре моих обращения не удостоил меня ответом. Занят какими-то своими особо важными делами? Жаль, что нет на них ни бога с кочергой, ни чёрта со свечкой…
Вообще-то в Новгородской области было вовсе мало приметного. Помню, лежу на травке-муравке на холмике возле хатки, мне тепло и мягко, а вверху, в голубом-голубом, чистом-чистом небе вьются радостные ласточки, и мне хорошо-хорошо, как может быть только после зимнего отходняка или чего-то похожего.
В престольные праздники (Троица?) сельский люд бывал очень добрым. Дома обходили два паренька с самоваром (холодным) мутно-светлого вкусного-вкусного кваса. И мне досталось с половинку чайной ложечки. А мне в глубине души обидно: неужели для меня, в общем-то неплохого человечка, нельзя добавить ещё такую же долю?
Той же самой весной напротив нас вспыхнула соломенная крыша. Говорили, что на хоздворе пятеро местных огольцов решили заняться хозяйствованием и разожгли костёр. Поджигатели остались невредимыми, а тот дом да ещё пять, расположенных неподалёку, как говорится, корова в минуту языком слизнула. А я внимательно наблюдал за происходящим, один в пустой комнате, у закрытого окна, стёкла которого раскалились так, что к нему не то что нельзя было прикоснуться, но даже можно было получить ожог на расстоянии. И я был крайне недоволен, что меня наконец-то обнаружили и весьма невежливо вытянули за шкирку.
Можно предположить, что этой же самой весной случилась Победа. Мы, мелюзга, сосредоточились на травке невдалеке от столба с жутко орущим колокольчиком репродуктора. А под ним на вдрызг вытоптанном пятачке уныло толклись парами женщины, одни только женщины с потупленными глазами, потихоньку изображая танец, и под радостную музыку, и под бравурные марши, и под праздничный текст новостей.
Видимо, уже осенью или в конце лета наелся я волчьих ягод, в то время как старшие сажали на поле лук (надеюсь, не путаю). Запомнилось только, что всю ночь горела керосиновая лампадка, и вокруг меня суетились старшие, леча меня единственно доступным средством – клизмой. Очень может быть, что именно от этого я до сих пор жив, относительно здоров и временами даже весел.

VI. СНОВА ДОМА!

1

Причиной того, что осенью жуткого 1945 года мы очутились на родине, как я предполагаю, было невероятно острое ощущение необходимости вернуться к тому месту, где ты родился, жил, мучился и радовался, где твои настоящие корни, где ты должен закончить свой жизненный путь. Вот тот самый необходимый для живого человека, в чём-то языческий, внутренний, сущностный стержень, тот, который сейчас мы, к сожалению, потеряли, и тот, что определял, направлял каждый шаг наших предков. Стержень, который мы, современные люди, сейчас напрочь забыли, считая ненужной дурью, пережитком прошлого, стержень, который определял их вклад в то, что мы именно такие, а не чёрт знает что. Именно дедушка настоял на том, чтобы мы вернулись к тем дорожкам, которые он топтал почти всю свою сознательную жизнь. Но не успел, остался на полпути к дому. А мы отправились в последний отрезок пути, который в общей сложности занял два года.
Первой остановкой была станция Дно, пункт первой пересадки. Помню, что мы довольно долго шли до едва подсвеченного вокзала по сильно разбомбленному перрону почти в полной темноте, чтобы попить тёпленькой водички и чуть-чуть согреться. А позже я лежал в открытом полувагоне, загруженном почти доверху на, как я тогда определил, аккуратно и плотно уложенном стеллаже снарядов к «катюше», сверху присыпанном весьма тоненьким слоем сена. А сверху брызгал самый обычный паскуднейший осенний дождичек. Прямо, почти от моих ног, наверх к помещеньицу, сбитому из обычного горбыля, вела самая обычная лесенка. Это, стало быть, было пулемётное гнездо, предназначенное для охраны и обороны состава, везущего важные воинские грузы. Туда постоянно проскальзывали девочки, едущие, скорее всего, в нашем эшелоне, чтобы как-нибудь заработать хоть что-нибудь, чтобы забить всеуничтожающее чувство вездесущего голода. Уже к самому утру, а всю ночь я провёл в каком-то странном полузабытьи, туда же поднялась и моя мама. Через некоторое время она принесла мне маленький, меньше чем третья часть спичечного коробка, кусочек сыра. Я понюхал его, и отпустил его за борт вагона – очень уж он пах чем-то чужим. А мать плакала, очень долго.
Утром мы были в Питере. За ночь в городе выпало довольно много снега. Мы брели по почти пустынным улицам, таща за собой хиленький скарб, взваленный на детские саночки, единственное полезное приобретение в далёких заморских вояжах, и спрашивали у редких встречных-поперечных путь на Балтийский вокзал, оттуда ходили поезда на Кингисепп.
В родном городе не помню ни одного целого дома. Даже в магазинчике, расположенном в самом левом углу теперешнего отделения полиции, где на прилавке гордо возвышался единственный товар, может быть, даже полкоробки настоящего гороха, над головой продавщицы опасно нависала потолочная плита.
В родную деревню из районной столицы добирались на единственном тогда работающем транспорте – грузовой машине. Это был, скорее всего, «Студебеккер», ибо вдоль бортов шли фирменные скамейки, а не как у трёхтонки ЗИС-5, где сиденьем служили толстые брусья, вставленные в пропилы, набитые к боковому борту, то есть расположенные поперёк к линии движения.
От заречной стороны уже на нашу сторону через Лугу вёл деревянный, весьма памятный мост. Вот через него-то мы и выбирались в широкий мир из нашей деревеньки, добирались до интерната в годы учения в Краколье. В зимнее время, особенно в водополье, вокруг моста трудились прикомандированные военные сапёры, переводившие на пропуск льда под мостом тонны взрывчатки. Для того, чтобы раздолбать подходившие к мосту крупные льдины, чтобы не было заторов, предназначены были миномётчики. Но всё равно напором льда каждый год почти сносило два-три ледореза. Для восстановления их всю зиму занята была бригада настоящих лихих матросов-водолазов, которые вносили весьма будоражащую струю в нашу провинциальную жизнь. А по ночам местному населению не давали спать любопытные прожектористы, которые выкатывали свою просвечивающую аппаратуру на удобную позицию, да так, что иголку на полу можно было найти. Тем более, что у местного населения был обычай: расшторивать окна после отхода ко сну. Словом, жизнь кипела и бурлила, как ей и подобает. А без нас, мальчишек, никак не обойтись, если что-то взрывается, бумкает, разлетается осколками. Вот почему мы проводили вокруг моста и на нём самом почти всё свободное время. Но всё это будет потом, а сейчас нужно только напомнить, что мост был сожжён в 1941 году после трёхдневного прохождения наших отступающих войск и восстановлен в 1944 году, когда наши взламывали фашистский «Балтийский вал» в Эстонии. А закончил мост свои героические и трудовые дни уже в мои интернатские годы. Сначала провис центральный, самый длинный, судопроходный пролёт, как хребет у загнанного мерина. Естественно, его признали негодным к дальнейшему использованию, набили колышков с обеих сторон и повесили на них жердинки, изображающие шлагбаумы. Но нашему лихому русскому шоферюге закон не писан, тем более что на охране должна быть как минимум трёхдюймовка – иначе откинут в сторону жердиночку – и вперёд. Мост трещал, кряхтел, но не падал, держался, но до последнего раза, когда через него ехала целая машина школьников. Только-только они проскочили мост, не успели доехать даже до перекрёстка, как сзади с великим грохотом всё рухнуло. Но это будет потом.
А сейчас мы доехали уже до нашего родного перекрёстка и отправились к уже видимому с лево-пыльной стороны отчему дому, и это после двух лет разлуки. Погода была на удивление тёплой, солнечной. И это не удивительно после то морозной, то снежной, то мерзко-дождливой во время нашего пути погоде, а тут – красота! – и больше добавить нечего. Как будто сама природа в самом деле думала, готовилась к встрече, соображала!
Дома встретила пустая пустота. Но, слава богу, что окна-двери целы. Скорее всего, даже в самые тёмные времена дом не пустовал. При немцах тут было что-то вроде комендатуры. Вокруг дома наковыряны окопы. Два – у самой дороги, и два – с тыльной стороны. В том, который располагался между Борисовым хлевом и баней – целая гора катушек от телефонных проводов. Они какие-то худые, тощие, совсем не наши, значит, немецкие. Фронтоны на потолке просверлены в разные стороны для разводки телефонных линий. Рядом с трубой навалена куча консервных банок, пустых, естественно. Но во многих сохранился прогоркловатый запах от тушёнки. А банки яркие, необычной формы: то кирпичиком, то овальные и так далее. По расцветке-раскраске и надписям можно судить, что происхождением они не немецкие, не советские, совсем без надписей, и не американские, с орлом с широко распахнутыми крыльями, одно из которых весьма отдалено от зрителя, выглядит совсем крохотным, развёрнутым над неким морем с крошечным корабликом.
А в комнатах, кроме вдрызг изрубленной скамейки, которая, тем не менее, позже пригодилась в качестве подставки для вёдер с холодной водой в бане, да жутко перекорёженной железной кровати времён царя Гороха, ничего не было. Хотя вру. Было жуткое количество клопов, весьма сволочных, голодных из-за долгого отсутствия свежей кровушки, всклень забивших все возможные щёлочки в деревянных стенах, только на треть облагороженных тёмно-синими шиковатыми довоенными обоями. Было клопов полно и в каждой трещинке нашей кормилицы добренькой матушки-печки. Да и трудно представить местечко, куда эти злостные оглоеды не смогли бы забраться. И началась бескомпромиссная кровавая война, занявшая точно не один год. С нашей стороны оружием был только крутой кипяточек да дуст, который можно было достать только с большим трудом. Дуст в те времена ещё не считался жутким ядом, а очень широко применялся в обыденке, ведь паразитов, и самых разных, было великое множество.
Как бы то ни было, всё постепенно приходило в норму, постепенно появилась мебель, но даже через несколько лет все приезжающие к  нам гости, а как я писал ранее, они нас весьма жаловали, спали на толстом слое специально заготовленной соломы в парадной комнате, прижавшись к тёплой печке.
А что остро впечаталось в память, так это жуткий голод 1946-47 годов. Вот когда с Верой вспоминали прожитое, она делилась тем осознанием голода в военные годы и позже. Но оказалось, что в тульской деревне у них с бабушкой и дедушкой была коровка, овечки да курочки. И огород они сажали чуть ли не 50 соток. А у нас после возвращения не было вообще ничего. Бабушка, когда приезжала в Кузёмкино для оформления вызова на проезд в пограничную зону, набрала несколько вёдер клюквы, которая хранилась у Антоновых. Я думаю, что и вызов она оформляла через них. Ведь для этого нужно поручиться за нас, приезжих, чуть ли не головой.
Морозы отпустили, и мы собирали огрызки капусты на поле, где уже хорошо попаслась скотина, и все капустные кусочки размером побольше монетки собирали, отмывали да заквашивали в бочку. Наши соседи, роговская гвардия, работали в колхозе на копке картошки и замаскировали несколько кончиков борозд, чем и поделились с нами. Ещё важным подспорьем было то, что в Ленрыбе, на рыбозаводе раз в неделю вычищали из цехов рыбные отбросы, в основном в виде рыбных хвостиков и салачных головок. Тогда ведь шпроты, основной продукт комбината, производился вручную, очень экономно, а не как сейчас: посмотришь в банку, а там половина рыбьей тушки или даже больше, машиной выбрасывается. Мы с Райкой, перебирая эти головки, они в объединительном смысле так называются, найдя в этом мусоре раздавленной тушки, весьма были счастливы. А в целом эти головки высушивались в печке, перетирались и добавлялись в то что было: картошинка, кавардашка, отруби или щи, ведь капусты у нас некоторое количество было, пусть чёрной и горькой.
Вот таким образом мы и перезимовали первую зиму дома. Весной, когда появилась травка, стало несколько легче. Но я всё равно помню, как мучилась, катаясь по полу, моя мать, поев так называемого хлеба из сушёного щавеля, чёрного, неимоверно кислого и плотностью наверняка большего, чем простой кирпич.
Подняли часть огорода за домом. Мать позже, когда у нас, как у не трудящихся в колхозе, хотели отнять огород, стыдила, увещевала местную власть: ну как вам не стыдно, ведь дети все руки отмотали, вскапывая землю, у нас, кроме этой картошки, ничего нет, дети ведь с голоду подохнут. Если говорить откровенно, мы с Райкой почти не копали, а вёдрышками таскали дерновину и набивали ею ненавистные фашистские окопы.
Худо-бедно, но перелетовали до осени 1947 года, когда отменили карточки да и в магазинах кое-что появилось, хотя бы хлеб, выпеченный в вёдрах да в кастрюлях, коим снабжала Кракольская пекарня.
К этому времени и бабушка работала в Ропшинском совхозе, будучи выселенной в Землероб. И мать работала, устроившись ремонтёром на дорогу, видимо, при содействии Ивана Саввича Рогова, соседа. Получала она и карточки. Правда, вместо каких-то граммов мяса на месяц получали чаще всего солёную треску таким же весом, а жиры – тошнотным комбижиром, даже более противным, чем впоследствии, в армейские времена. Как-то раз, в том же 47-м году, прохладным летним утром вышли мы в Краколье, чтобы отоварить карточки. Контора была как раз рядом со всегдашним магазином. А между ними, в магазинной пристройке, располагалась колхозная столовка. Там мне запомнились вкуснейшие макароны с кусочками ливера. А мать дёрнула у прилавка стаканчик с чем-то мутно-коричневым.
А на весь обратный путь силёнок у меня не хватило, и я отключился у холмиков у неё на руках. В те времена там был такой провал, что, если смотреть сверху на мост, голова кружилась. Да, в те годы детские масштабы были совсем иными, и всё выглядело гораздо выше, значительнее, больше и страшнее.
Полетели день за днём, как мотылёк за мотыльком. Замечаю я, что из тех лет мне хочется всё меньше и меньше вспоминать. И не только их детских, но и дальнейших, школьных, интернатских, воинских, курсантских, офицерских и пенсионных. Получается, что из более чем 75 лет жизни вспоминать хочется только о первых пяти. Но всё же придётся выложить всё по кусочкам, фрагментарно. Ну разве можно заныкать хоть такой вот штришок, пусть даже по рассказам матери? По её словам, выкупав меня в ванночке, она крикнула: «Папка! На сына!» И я впоследствии ждал этого момента и потом оглашенно верещал: «Папка!!! На сына!!!» и, вылезая из закутавшей пелёнки, вытягивая насколько можно хилые ручонки, прижимался к его шее. Наверняка каждый человек найдёт в своей памяти подобные моменты.
Долго я думал над тем, как вести разговор дальше. Сначала хотел написать всё о матери, а уж потом подробно о себе от начла и до самого конца. Но ведь с матерью я связан накрепко с самого моего рождения и до самого исхода! Думаю, что в дальнейшем разговор пойдёт пусть и не во всём последовательно, а о том, что на ум придёт в данный конкретный момент.

2

Вначале всё же о матери. Она от природы была весьма высоких способностей, закончила в Кузёмкине начальную двухлетнюю школу. Я уж не знаю, была ли это ЦПШ либо какое иное, светское учреждение, да и дело не в этом. Её учительница говорила: «А вот тебе, Шура, надо учиться дальше, и обязательно.» А это было уже в Краколье, что-то семилетнее, может быть, даже типа гимназии. Она плакала дома, просилась. Но ответ, естественно, один. Мальчишек в семье двое (или трое), а помощницы – нет. А крестьянский дом без помощницы – сирота. Взрослые круглые сутки в работе. А мальчишкам нужно что-то приготовить (она гордилась, что второе блюдо с обучением бабушки удавалось ей всегда – и это верно!), покормить (обижалась она, что бабушка, то есть её мать, не доверяла ей первое блюдо, а готовила сама, хоть это приготовление совершенно обычно, во время топки рано утром русской печки, а потом в течение дня до самого вечера – доставай из печи всё тёпленькое – и вперёд – приятного аппетита), иногда зачинить порванные портки, а то и засопливленные, замурзанные мордашки привести в порядок. Так что учёба её накрылась. О чём до конца она слёзно жалела.
Второй нюанс, связанный со чтением, о котором я уже упоминал. На чердаке были сколочены полки, на них собирались журналы и, скорее всего, некоторые книжки, потому что мать говорила: вот раньше были такие книги, что и сейчас вы найти не сможете, сейчас такие даже не печатают. Она называла «Пещеру Лейхтвейса» и некоторые другие. Я недавно нашёл эту самую «пещеру» и ничего особенного в ней не обнаружил. Так, обычная, не выделяющаяся среди многих тысяч, даже выходивших в советские времена книжного дефицита, а не то что в нынешние дико бескультурные. Но, видимо, то, что прочитано в детские годы, оставляет самое яркое романтическое впечатление. Тут уж ничего не попишешь. Таков закон жизни и в наши годы. И сейчас ничего глухой душе не скажут даже самые удивляющие книги вроде «Острова сокровищ», приключений Шерлока Холмса и даже «Детей капитана Гранта». И всё-таки надо считать, что не мать меня к книге приучила, а нечто иное. Вот и сейчас. Один без книги жить не может, а другому она и на фиг не нужна, цена ей для него – не выше пачки жвачки.
И позже мать читала много. И в те годы у некоторых товарищей, числом гораздо более, чем у нынешних, были дома книги, и ими они обменивались постоянно. Классе в третьем-четвёртом я прочитал и «Анну Каренину», и «Каменный пояс», и много ещё из тех книг, которые, как считала мать, читать мне рановато. А я думаю, что то, что я прочитал в те годы, оставило на всю жизнь самое чистое, самое правильное ощущение. Так, в четвёртом классе она заставила меня отнести назад «Легенду об Уленшпигеле». Скорее всего, натолкнулась на описание романтически-мистической сценки между Тилем и Лене (вот, даже сейчас помню!) в самом конце. Вот каковы эти взрослые, испорченные грязнотой прожитой жизни. Ну ничего не понимают!
И об этом я вроде бы писал. Но я люблю иногда вернуться к ранее проскочившей мысли, повертеть её, вглядываясь, изучая вроде бы прозрачные ранее грани.
Если рассказывать о нашей дальнейшей жизни с матерью, то, глубоко задумавшись, можно сказать, что она, исходя из своих незаурядных качеств незаурядной личности, исключительно, самозабвенно любила меня, но любила, можно сказать, крепко сжав зубы. Иногда вроде бы не замечала моих неизбежных в детстве проступков, но иногда – о-го-го! А потом, по прошествии некоторого времени, умоляла меня просить прощения, добавляя: «У! Сибиряк упрямый!» Но я-то вовсе не сибиряк, я сам по себе! Но я всё же просил прощения, чтобы ей было легче. Но не забывал ничего и никогда!
И вообще-то её жизнь в те годы после войны была исключительно тяжкой, если допустить, что время до моего рождения, мои интернатские годы и  время службы, когда ей пришлось куковать в одиночку, были легче. Это будет аж тридцать лет с некоторым гаком. Я же помню, как в послевоенные годы она пыталась устроить личную жизнь, ведь ей не было и сорока, и я абсолютно всё понимал, когда она вроде бы безо всякой причины жутко выла, катаясь по полу, да так, что даже на шоссейке было слышно и волосы дыбом вставали. Слава богу, что через несколько лет она отвыкла от этой моды. А я, в отличие от множества так называемых мужичков, от этой тренировки женские слёзы воспринимал вполне серьёзно, понимающе.

3

Естественно, нет никаких сил, чтобы продолжать записки дальше. Пришлось довольно солидно покурочить самого себя, чтобы продолжать дальше дорогу, которую сам себе назначил. Её ведь, кроме меня, никто и никогда не пройдёт. И от меня не останется ни единого следочка. А так хоть что-то останется.
На чём мы, бишь, я остановился?
Куда воткнуть вот такие штришки, которые изредка выскакивают в памяти?
Первый. Я его помню довольно смутно и соврал бы, если бы признался, что об этом напомнила моя мать. Это было, скорее всего, или в довоенные годы, или в первые военные. Досталась мне вкусная конфетка-леденечик. Сосал я её, сосал, да и малый осколочек проскочил в желудок. И заверещал я: «Дайте спичку!» Мать объясняла для неверующих, что видел я, как после обеда выковыривали из зубов остатки пищи, и решил последовать их примеру.
Второй. Сидел я на коленях у дедушки как любимый внучок. И кормил он меня капустой, выловленной из щей, которую выкладывал на клеёнку рядом с моей лапкой. А после обеда сидящий рядом дядя Петя нарисовал на листочке конька и пододвинул рисунок ко мне. Я очень внимательно рассматривал его, а потом стеснительно сказал, что здесь чего-то не хватает. Подали мне карандаш, и я нарисовал коньку изрядный член. Потом посмотрел с некоторым смущением на окружающих: вот, мол, теперь всё путём. Я уже не помню, как конкретно отреагировали мои зрители на создавшуюся ситуацию, но в конце концов, скорее всего, дядя Петя похвалил меня: молодец, наблюдательный товарищ, а мы-то, лопухи, ошиблись. Кстати, только сейчас проскочило воспоминание, что дядя Петя призван был не с первого дня войны, как мой отец, но несколько позже, так как у него была бронь как у ведущего инженера своего предприятия, то есть Струпповской верфи.
Третий нюансик воспоминаний, скорее всего, уже послевоенный. Шлёпнулась Райка на пол в какой-то дурацкой истерике, что весьма соответствовало её натуре. Бабушка не обращала на неё никакого внимания, привыкла уже к подобным фортелям. Наконец бабушке надоел вид капризничающей девки и она вытерла передником замурзанную мордочку. На что уровень воплей возрос на много децибелл: «Положи соплю обратно!»
Подобные нюансики выскакивают из моей памяти неожиданно, как чёртик из табакерки. И как тут оформить связную сюжетную вещь? Вот иногда ломаю, ломаю бедную головушку, чтобы правильно, как мне нужно, выразить слово или понятие, и чаще всего, после долгих усилий, нужное слово так и не находится, и приходится изобретать что-то похожее. Так что качество моего труда существенно падает. Шучу, конечно. И сквозь слёзы, конечно.

4

Следующая новелла будет о Пики (что по-русски означает «смола»). О лошадке. Я уже упоминал о ней, когда рассказывал о дяде Пете. О том, что она была ласковой, ну как собачка. И потом, тёмными новгородскими вечерами, вспоминали иногда дедушка с бабушкой в основном о том, насколько умная была лошадка. Едет с горы с грузом, так расшеперится на все четыре стороны, зубами в леденистую дорогу вцепится, но не понесёт, как некоторые дурные лошади: и сани с грузом вдребезги, и сама поломается – не-е-ет, она не такая!
Как ни удивительно, но она в том странном заведении, которое называлось колхозом, исключительно добросовестно исполняла свои обязанности. И никому она потом не пригодилась, ни нашим воинам, ни немецким. А всё потому, что уродилась низенькой, коротконогой, ну совсем нестандартной. Когда мы вернулись, была она с разбитыми копытами, тупо опущенной головой и равнодушным ничего не видящим взглядом. Даже бабушку, свою бывшую кормилицу-поилицу, она в упор не узнавала. Вот такую крутую жизнь она вынесла! Но скоро и её мучения закончились.
Вечно была у нас странная, совсем не обычная скотина. Если у Пики была несомненно сибирская, как я определяю, натура, то у коровки, именуемой Ласточкой, было что-то монгольское. Начиная с облика: в высоту примерно в половину нормальной коровы, с толстыми коротенькими ножками и очень широкой, понизу собранной в гармошку, шеей. Одним словом, нечто не русское.  И молока она давала совсем немного, но вкусного и жирного. При стандартной жирности 3,2 процента у неё показатель был значительно выше, и мы сдавали молока в госпоставках намного меньше. Приёмщицей в то время была известная Маня-Бижгури, так она всегда сливала молочко в собственную, личную плошку. Насколько я помню, годовая обязаловка составляла 150 литров, а у нас выходило литров на 30 меньше. А вот судьба её была обычной для нашей семьи. Приходит как-то днём пастух и говорит, что надо нам искать подводу, чтобы привезти то, что осталось от нашей Ласточки, то есть труп, мясо. И объясняет, что она переходила канаву и наступила на мину. Вечером другой пастух рассказывает, что во время грозы она стояла под деревом, в которое ударила молния, и пришлось её привести к тому же самому концу. Позже в народе пошёл слух, что пастухи развлекались и заставляли коров прыгать через канаву с разбега. Ну куда же нашей Ласточке с её явно неспортивной фигурой и совсем непрыжковыми способностями? – и поломала она себе ноги. А бабушка позже объясняла происшедшее чувством зависти.
Следующая и последняя корова была светло-бурой, огромной. Купили её в Ханиках за 2000 рублей, так дёшево, потому что была она, по рассказам, испорченной, заговорённой. Давала она, насколько я помню, чуть более двух литров молока, обезжиренного, синюшного, меньше, чем нормальная коза. Постепенно она начинала раздаиваться. Однажды она, когда я хотел приласкать её, дать кусочек хлебца, с неожиданным остервенением притиснула меня рогами к воротному столбу. Слава богу, что я в те времена был худеньким, хиленьким, моя грудная клетка поместилась у неё между рогами со значительным зазором, и, кроме морального потрясения, я никакого урона не получил. Короче говоря, и она тоже испарилась в неизвестности.
Более нормальной скотины у нас уже не было. Нельзя же всерьёз считать таковой несколько овечек. Мать умела вязать очень хорошо, просто мастерски. Но заниматься с живым хозяйством не ахти как любила, считала, что лучше купить шерсть в Нарве. А мне овечки запомнились только тем, что они абсолютно молча, только сильно вздрагивая, переносили бесчисленные кровавые порезы, когда их стригли не весьма умелые женские руки.
Коз было несколько больше. Последняя звалась Немкой, с намёком на козью извечную сволочность, капризность, зловредность. Немка была совсем не типичной, спокойной, дружелюбной, пила даже мясную воду. И молока давала она четыре литра, все говорили, что очень вкусного, даже без характерного запаха, но я всё равно не мог потреблять его.
Кур было не много. Самое большое, насчитывалось их штук шесть-семь. Запомнился только петух, злостный и сволочной. Да курица, которая в одиночку зимовала в холодном хлеву аж два года. Была она крупной, спокойной. Неслась даже без петуха раза два-три в неделю яйцами крупными, двухжелтковыми, ну и что ж, что стерильными.
Собачек не было никогда. Пару раз пытался завести их, но мать – ни в какую. Какое-то время жил у нас на квартире тыловик капитан Алёшин. Он хвастался, что купил породистого русского гончака за 800 рублей (денег не жалко, они ведь не свои – наворованные). Был Мальчик крупным, коричневым, с несколькими огромными чёрными круглыми пятнами и громоподобным голосом. Я за всю последующую жизнь подобных собак не видел. Кормил Алёшин Мальчика отлично, совсем не так, как своих солдат. И мне иногда от собачьего обеда кое-что доставалось. Бабушка втихаря положит мне ложечку-другую макарон-звёздочек с мясным фаршем. Мальчик постоянно бегал за мной. Несколько раз я ходил с ним на ту сторону реки. Естественно, зимой. Зайцев в кустарнике вдоль дороги было несчитано, ну как мусора. Мальчик пробежит по целине метров пятьдесят, даже не сто, как поднимет зайчишку. Такими прыжками, что снег разлетается как будто от разрывов снарядов или мин, и гонит. Лес гудит, словно находишься внутри колокольни. Вот понеслись к горе, а оттуда повернули через дорогу, к реке! Чаще всего вот здесь погоня и заканчивалась. Я потихоньку на лыжах отправлялся к дому, а он примерно на середине реки догонял меня, довольный, сытый, с округлившимся животиком. Что же делать? Ведь он не знает, что и со мной желательно бы поделиться, он же молодой пока, не дрессированный, не учёный. Уже позже, когда Мальчик вместе с Алёшиным жил сначала в Малом Кузёмкине, а затем в том приметном доме, в смысле родовой вотчины моей бабушки, когда я приезжал из интерната на выходной, он прибегал ко мне сначала с обрывком верёвки, а потом и с выдранным с мясом цепью, прижимался к моей ноге и грустно-грустно вздыхал. Видно было, что и у него, как и у меня, жизнь вовсе не малина. Когда я приставал к матери, чтобы оставить Мальчика, против чего и Алёшин не возражал, она коротко отвечала: а мне это надо? И Алёшин его, естественно, пристрелил.
С котейками примерно та же история. Насколько я помню, долго жил у нас котик Дымок, аж 18 лет. Когда я приезжал вначале в курсантский отпуск, он на тропинке, ведущей к дому, сначала обгонит меня, затем остановится, вглядится и только затем подойдёт и поздоровается как положено. Позже у матери своих котов не было. Зазовёт она приходящего, накормит его слегка, а потом загонит его в подвал, чтобы он своими воплями разгонял весьма охамевших крыс.
Вот под таким азимутом, в таком разрезе и протекала наша тогдашняя напряжённая жизнь. Я после школы почти год отработал в ОИМБ (отдельном инженерно-механизированном батальоне) ЛВИОЛКУ (Ленинградского военно-инженерного ордена Ленина Краснознамённого училища) им. А. А. Жданова, а только затем погрузился по уши в кипящую, бурлящую воинскую жизнь, а мать всё время в одиночку прожила в Кузёмкине, за исключением двухдневного приезда на станцию Громово на первом году моей службы в учебке да одного приезда после рождения Серёжки в двухэтажку в военный городок Серпухов-15 нашей родной части. А в пятиэтажке, куда мы с семьёй переселились позже, насколько я помню, побывала два раза, включая последний приезд. Я-то с женой и детьми во время летних отпусков приезжал в Кузёмкино к матери гораздо чаще.

5

Вот таковы вкратце наши хозяйственно-жилищные дела. Чтобы закончить изложение данного вопроса под этим углом, надо напомнить о том, что рассказывала бабушка. Семья наша всегда была бедной. И земельный надел нам достался самый убогий, то есть самый непродуктивный. Расположен он был на песке, там, где ранее проходила дорога на мост, а сейчас построена новая. Она издалека видна, до самой реки, и проходит через лесок. Называется «Петайкко» по-ижорски, то есть «Сосняк» по-русски. Раньше здесь была просто довольно большая песчаная дюна. Не знаю кто, или местный помещик, или сама община постановила, чтобы каждый хозяин, ездивший в лес, был обязан привозить на дюну воз лесного мусора. Постепенно там вырос довольно симпатичный соснячок, в наши молодые годы – место для самых интересных игр, «Борьбы за знамя», «Войны» (это когда прячешься, маскируешься, а завидишь противника – «пух!» того из пальца. Спорный момент возникал, когда оба «пухали» одновременно. Тогда тщательно замеряли расстояние. Оно должно было составлять не более двадцати шагов. Получал преимущество тот, у кого шире шаг. А если оба укладывались в это расстояние, то из игры выбывали оба).
Следующая игра на военном материале – это «Борьба за знамя». С обеих сторон от центральной линии чертился круг диаметром два-три метра. Это было место для «часового у знамени». Он имел право пятнать противника, если тот забегал в его круг. В центр круга втыкалась палочка высотой 20-30 сантиметров, то есть «знамя», с потерей которого команде засчитывалось поражение. Игра интересная, требующая большой выносливости, ибо даже в деревне приходилось ловить «шпионов», то есть противника, проникшего на нашу сторону. А с обратной стороны бывали случаи, когда «шпион» и преследующий его лучший, как правило, бегун своей команды убегали через мост, прибегали по шоссейке на поле, служившее в те поры выгоном для скота, и там уже разбирались, кто кого запятнает на чужой стороне, ведь граница продолжалась от чёрточки на сосновой полянке в обе стороны аж через весь земной шар. Точка касания вымерялась очень тщательно во время технического перерыва всем наличным составом обеих команд, ведь запятнанному товарищу приходилось стоять пеньком с раскинутыми руками до самого конца игры или до тех пор, пока его не «отпятнают», не спасут свои товарищи, вернут в игру. Споры при обсуждении, естественно, были, но вот скандалов с возможным мордобоем – никогда. И вообще за свою жизнь я не видел ни одной драки, даже во время «бандитских» интернатских времён. Так, потолкаются иногда, выразят своё мнение, но без особого остервенения. Да, намного люди были спокойнее, порядочнее в те сложные послевоенные годы, чем сейчас, во времена практически всеобщего благополучия.
Следующая игра, о которой хотелось бы рассказать, называлась «Соль». И это не «Соль беговая», игра девчоночья, пацанами презираемая, а «Соль круговая». Каждым игроком вычерчивался примерно метровый круг, являвшийся его «домом». Всё очень просто. Водящий пытается запятнать тебя мячиком, а ты, касаясь палкой своего «дома», пытаешься увернуться, закрываться палкой, что иногда удаётся, но не имеешь права не касаться палкой земли своего «дома», иначе это сделает ведущий и вы поменяетесь местами. Словом, всё элементарно. Это игра весеннего времени, когда оттаивают первые пятачки земли. Чаще всего это случалось около сельсовета у дома тёти Аннушки, у пожарного спуска, как его называют сейчас.
Просто «Война» чаще всего занимала нас в зимнее время, когда в нашем распоряжении была почти половина домов деревни, не заселённых в то время, без окон и оконной обвязки, дверей, полов и потолков, чаще всего с разломанными печками. Почему-то дома становились таковыми в кратчайшее время после того, как оттуда выезжали люди. Стоит сруб, обычно всё же под какой-никакой крышей. Если хочешь заселиться – отремонтируй и живи на счастье и без всяких официальных церемоний.

6

Я так подробно остановился на описании наших детских забав не столько потому, что хотел описать наше тогдашнее времяпровождение, сколько потому, что хотел обратить внимание на условия той жизни, в которой сформировалось мироощущение, присущее представителям моего поколения до сего дня. Я уже упоминал, что никогда во время наших игр не было скандалов, драк и прочих пакостей, но всегда присутствовало дружелюбие, взаимопомощь и взаимопонимание. Странно, если бы это было не так.
Мы всё время были предоставлены сами себе. Все более или менее взрослые, а переход из детства в трудовые отношения происходил быстро, и многие уже в 14 лет или даже раньше работали кто подпаском, кто при лошадях, многие на всяких колхозных должностях, и стариков дома оставалось совсем немного, тех, кого по дряхлости уже не приткнуть ни к чему – все, и стар и мал, трудились насущного хлеба ради. А было нас, 1939-го года рождения, великое множество. Начальные классы насчитывали до 40 оболтусов. 38-го года – уже значительно меньше. Рождённые в 35-й и 36-й считались перестарками и с нами не водились, как, впрочем, и мы с ними. И так продолжалось вплоть до 50-х годов, когда я погрузился не сказать чтобы в хулиганскую, но всё же в свободную жизнь.
Но и в интернате и образ жизни, и времяпрепровождение в целом не особо менялись. Всё же время от времени случались вполне предсказуемые возрастные переколебания. То сидит вся честная компания на уроке, особенно на самоподготовке, и тщательно набивает поджоги серой от спичек для того, чтобы пальнуть во время перерыва в стену директорского сарайчика. Иногда приходилось вызывать милицию, и та целыми чемоданами конфисковывала наше лихое трескучее вооружение. Но это так, к примеру. И не хочется об этом особо распространяться. Но бывали и трагедии. Четверо балбесиков подорвались при разминировании танковой мины на недостроенной, только насыпанной ветке железнодорожного пути, должного вести от станции Усть-Луга через Преображенский мост, мимо Белого Озера на Курголовский полуостров в укрепрайон.
Мы росли без постоянного мужского руководства, ведь деловых мужиков почти стопроцентно в наших семьях не было, их место занимали женщины, в основном слабохарактерные, мягкие, занятые постоянно своими трудностями. Не хватало жёсткой, диктаторской, мастеровитой, предприимчивой, воспитывающей дисциплину мужской руки.  Вот тогда казалось, что всё идёт путём, а сейчас получается, что образовалось ущербное население, как раз без этих качеств, которые я перечислил выше. И этот фактор в единой линии человеческого развития дал разрыв, и он не скоро заполнится. Мне кажется, что все неудачи, переколебания, желание жить чужим умом, отсутствие пророков в своём отечестве, какое-то обезьянье желание подражать кому-то и чему-то закончатся ещё не скоро. Даже осознание этого состояния.
Думается, что это понимали, может быть инстинктивно, чувствами, представители старшего поколения.
Вот, когда я оформлял документы для перехода из Кракольского интерната в Кингисеппскую школу №1 в августе бог знает какого года, вся школьная женская власть была, естественно, в глухом отпуске. Делами рулил единственный преподаватель-мужчина, наш учитель немецкого.  О нём и о состоянии дел с немецким по данному случаю надо рассказать поподробнее. Изучал я язык только полгода в пятом классе. А потом учительница испарилась по весьма понятной причине – просто-напросто родила. Нашли нам «немца» только в седьмом классе. Жизнь его сложилась очень непросто. Во время войны он был переводчиком в партизанском отряде. За знание нескольких слов был назначен на эту должность. Его семью, жену и детей, немцы повесили у него на глазах. С тех пор он стал глухим вдовцом и не всегда стабильным психически. Чем успешно пользовались наши оглоеды. Он заводился с четверти оборота или даже раньше. Трясло его жутко, и он мог только повторять: «Найт! Найт! Найт!» – поэтому и получил кличку Найт. Вот он и написал мне выпускную характеристику в новую школу. Там были слова, которые меня тогда дико удивили: «очень способный» (как будто я сам этого не знал), «но испорчен матерью» (а вот это меня как громом – и даже молнией – поразило). Как? Меня можно испортить?! Я и тогда считал, и считаю сейчас, что человек делается, развивается сам собой. Эту характеристику я, конечно, сжёг. Не нужна она никому! Но слова из неё навсегда врезались в память.
Уже позже, на последнем курсе училища, наш взводный капитан Никитенко говорил мне: «Я вот воспитываю-воспитываю тебя, а ты всё не поддаёшься.» На что я схамил: «Умные люди давным-давно бросили меня воспитывать.» Он, естественно, очень обиделся: «А я дурак, что ли?»
Да что капитан! Приезжал в училище маршал Батицкий, толстенький, пузатый, даже мог в вертушку на входных воротах не протиснуться, так эту самую вертушку заранее срезали. Он, по рассказам помощника начальника комендатуры Алёшкинских казарм, куда я был направлен для вызволения моего подчинённого разгильдяя рядового Лопухова, и был тем самым маршалом, который привёл в отношении Берии смертный приговор в исполнение. Тот разговорчивый товарищ, пока мы шли на губу за солдатиком, даже показал тот памятный бункер, не весьма заметный, но мощный. Значит, входит в наш класс товарищ маршал Батицкий и начинает по душам с нами разговаривать. На вопрос: «Сколько человек без отцов?» – руки подняли человек семнадцать из нашего взвода. «Кто без матери?» – таковых оказалось четверо. На мою глупую ухмылку: у кого в наши годы могут быть отцы? – назидательно и спокойно внушил мне: «А ты разве не знаешь, сколько проблем ваша безотцовщина вызывает в армии?»
Я до сих пор мучаюсь мыслями о том, каково было моё предназначение в этом мире. Что я должен был сделать? Почему ничего не получилось? А ведь, как говорится, предпосылки к иному исходу были. Напомню только некоторые опорные точки из моего прошедшего. Пришёл я в первый класс без всяческой подготовки, но умея считать до сотни и читать довольно бегло. Валентина Александровна, естественно, не поверила, но убедилась. Все, кто присутствовал, ахнули или охнули: вот, узрели мы явление киндер-сюрприза. Учебники к новому учебному году я сразу прочитывал и целый последующий год мучился, потому что всё уже знал, и мне было не интересно, муторно и противно. Я уверен, что за один год смог бы усвоить четырёхлетнюю учебную программу. И так далее, как представишь, шапка с головы валится. Вот попал бы я во внимание какого-то умного человека, кто поставил бы меня на нужные рельсы – может быть, и был бы толк, а не сплошная бестолочь. Но отца, как и двух моих дядьёв, уже не было в живых. А так я больше никому на глаза не попался. Никому не был нужным.
Но достаточно об этом. Даже и сейчас, в более или менее благополучное время, при живых матерях и отцах, чувствуется, что  безвозвратно утеряна способность к передаче не только в семье, но и во всей нации каких-то исконных ценностей, умений, то есть приделанности своих конечностей к нужному месту и нужным способом, накопленного предыдущим поколением в течение всей жизни опыта своим потомкам. И будущее, рассмотренное под таким углом, под таким азимутом, в таком разрезе представляется весьма смутным. Вернее сказать, печальным.
И далее, в кракольские интернатские времена, я продолжал издеваться над самим смыслом учёбы. Годами не делал домашних заданий. Пытались бороться с собой, конечно. Особенно старалась математичка, подруга Седой Репы, о которой я намереваюсь упомянуть далее, маленькая и злющая эстонка, чьего прозвища из-за этих её качеств я даже не помню. Она весьма педантично влепляла мне не менее четырёх «колов» за четверть, но в итоге, после ежечетвертных контрольных, их приходилось исправлять на «четвёрку».
В те времена мы сдавали годовые экзамены регулярно по окончании каждого класса. Так что за жизнь сдал их неимоверное количество. Не хочу хвастаться, но никаких сложностей никогда с ними  не испытывал. Могу гордиться тем, что в десятом классе по выпуску при подготовке прочитал только половинку первого вопроса первого билета. Надо же так случиться, чтоб как раз он мне и попался!
Хотя по справедливости надо признаться в одном исключении, если уж упомянул о Седой Репе. Она, в отличие от той эстонки, злющей и черноволосой, была абсолютно седой еврейкой, и от глубокой дряхлости уже не имела сил достойным образом ругаться, наводить порядок. Шла она, значит, на уроке между партами, а Толька Мельник запустил в меня палкой. Ну так, не палкой даже, а палочкой длиной не менее сорока сантиметров и совсем лёгонькой, можно сказать, совсем невесомой. Я, естественно, вернул её по обратному адресу, и угодила палочка по закону подлости учительнице по тому месту, из которого ноги растут. Учительница была, несмотря на свою дряхлость, весьма востроглазой. Ни слова не вымолвила она ни тогда, ни никогда позже. Но припомнила. На экзамене по русскому сумела так повести беседу, что я, разумеется, поплыл и занырнул весьма глубоко. На моё счастье, а висельникам всегда везёт, зашла завуч школы и турнула меня. По справедливости надо сказать, что Седая Репа никогда более не намекала о том постыдном моём преступлении. Правда, на торжественной линейке, посвящённой началу 6-го класса, когда нас разгоняли по кабинетам – а тасовали нас, насколько я помню, в Краколье каждый год, не знаю уж, с какой целью и с каким смыслом – после того, как классные руководители зачитали по бумажке фамилии распределяемых и те разбежались по своим стойлам, к своим лоханкам, чтоб хлебать пищу науки, я остался один, совсем один, не зная, кому я нужен и куда податься, она, в тот год будучи нашим классным руководителем, выждала ещё некоторое время и коротко бросила: «Ну, иди в свой класс». И всё. И никогда больше об этом.
А Тольку Мельника выгнали из школы после 1-й четверти 6-го класса, когда он получил семь итоговых «колов» за четверть, но он от этого ничуть не расстраивался. Не такой он человек. Был.
Вот, если послушать меня, то может создаться впечатление, что нарвался на хулигана, драчуна, чудика, скандалиста, на подлянку, словом, на сволочь. Но скажем со всей ответственностью, что это совсем не так. Да и где было мне чудить, если я был болезненным, хиленьким. В 5-м и 6-м классах заболевал чуть ли не каждую неделю, а зимними временами – так абсолютно. Но два-три раза это было довольно серьёзно. Один раз лежал дома пластом четыре недели кряду, хотя мне они тогда показались, пусть на минуту, незначительным числом суток. Вначале было довольно серьёзное воспаление лёгких, так что на всю последующую жизнь на рентгене обнаруживалось что-то такое, что умные люди называют умным словом «каверна». А затем воспаление лёгких плавно перешло в воспаление печени, в «желтуху». И действительно, был я жёлтым, желтее даже жёлтого китайца. Кушать что-нибудь – ни-ни. Мать, чтобы хоть какую-то пищу оставить в моём желудке, купила невиданные конфетки «Весна», но результат – тот же самый. Так и пролетал день за днём, с короткими проблесками. Но однажды в носу зародилось какое-то непонятное ощущение – мать варила холодец. Скормила мне несколько кусочков тёплого мягкого мяса – и я ожил! Правда, пошёл не сразу, а держался всё за стенку, как бы оправдывая одно из своих прозвищ – Застенчивый.
Другой раз лежал я в Кракольской больнице. С чем-то там в животе. Время идёт, температура растёт, и дела не улучшаются. Накололи меня лекарствами до упора. И днём, и ночью. Медсёстры начали там портить мои вены – работа, которую продолжали всю свою сознательную жизнь, так что сейчас, когда оформлял инвалидность, сестра-кровососка заявила мне: «А вены-то совсем сухие. Пустые.» А я что сделаю?
При посещении матерью больницы врач и говорит ей: «Не знаем, что ещё предпринять. Сейчас появилось новое лекарство «Синтомицин». Появилось в Кингисеппе. Давайте попробуем.» Мать съездила. Привезла. На меня ушла даже не вся упаковка. Выписали. Добирался до интерната, чуть не шлёпнулся на самом интересном месте, на переходе через речку-болотинку на скользких горбылях. На следующий день, скорее всего, приехала мать. Сходили в магазин, купила она целую банку компота из белой сливы и такую же – из синей, человеческой, то есть обычной. Ради этого всё можно пройти ещё раз. Шутка, конечно. Висельника.
Если вернуться немного назад, то я постоянно употреблял выражения: «мы нашкодили», «мы разломали», «мы нахулиганили». Пришло время честно признаться, что всё это и подобное тому не относится никоим образом ко мне. Я в этих делах был в числе последних, а чаще всего за пределами этого списка. А причина-то в том, что я относился к самым нехулиганистым, неагрессивным, непредприимчивым, словом, нестандартным, а попросту – неинтересным. Я уже намекал, что был вечно болезненным и весьма хиловатым. Вот, закончив 6-й класс, в ребячьем строю занимал предпоследнее место, значит, был там ещё кто-то более убогий. За лето я подрос на целых 12 сантиметров и нежданно-негаданно занял второе место с правого фланга. А в последующем вытянулся аж до 180 сантиметров. И в этом смысле стал более приемлемым человеком. Сразу же отметил это по отношению ко мне как к вполне нормальному. Здесь и можно закончить с этим периодом жизни.

7

Перебрался в Кингисепп. И здесь тоже продолжил уже обкатанную политику по отношению к учёбе. Даже в 10-м классе получил двойку по черчению за вторую четверть. Я понимал, что таким образом Зоя Васильевна заставляла меня подчистить запущенные «хвосты», почти все чертежи только успевали начать на уроке, остальную работу надо было заканчивать на самоподготовке. А с эти у меня вполне понятные проблемы. Но худо-бедно аттестат был без «троек». Мать меня не однажды и заранее предупреждала, что выучить меня не сможет, и на институт губу раскатывать не стоит. А я и не собирался. Хотя однажды обмолвилась, что собиралась в Питер, чтобы там устроиться дворничихой с тем, чтобы получить угол в подвале. Я уже потом обдумывал прошедшее. Знал, что почти половина тянет учёбу в сложных условиях. Я-то воспитывался в довольно скромной обстановке, и весьма вероятно, выдюжил бы, но дело-то в том, что не было у меня никакого стремления к дальнейшему образованию, никакого желания, никакой цели в жизни. Можно особо подчеркнуть, не оформился я ещё окончательно, не повзрослел, как, впрочем, до сих пор. Зато всегда было навалом безынициативности, безразличия и пофигизма. И поздно что-либо менять.
Итак, закончился интернатский период моего существования, который во многом определил моё дальнейшее житьё-бытьё.
А сейчас я должен воткнуть ещё один незначительный штришок моих воспоминаний. Я о нём помнил всегда по ходу повествования, но не смог никуда его приспособить. Суть в том, что в детские годы мы все, мелкая мелкотня, толклись одной кучей, и не было никакой разницы, какой ты крови, все были равно подвижные, шебутные, равно мелкие и голодные. Больше всего меж нами было, естественно, ижор, затем русских, эстонцев, финнов и мордвы – «мордвин номер один» Сундуков и «мордва номер два» – Русяев, промелькивала немецкая кровь, следствие оккупации, да немножко евреев, в основном среди советской да колхозно-совзозной власти. А считалки в пряточных играх и при распределении игроков в остальных прочих читались как на русском языке, так и на ижорском. Например:

Кана, кана (курица)
муни, муни (яйца)
васикка (телёнок)   
сика (поросёнок)

 Мне кажется, что последнее не совсем верно, ибо сика  – взрослая свинья, а поросёнок – порас. Хотя, возможно, это в финском. Ведь я уже говорил, что для меня между ними разницы не было.
Или:

Мяни Мико метса (пошёл Миша в лес)
Тули карху вастаа (встретился медведь)
Мика нойси ампума (Миша начал стрелять)
Карху нойси каркума (медведь стал убегать)

Но в конце всё-таки по-русски: «Выйди вон!»
И так малолетние лингвисты в семье, дома свободно общались по-ижорски, а на людях, на  улице – по-русски. И никто никогда никакой неловкости не испытывал.
Вспоминать о детских годах бесконечно, но, возможно, это не всем будет интересно, так что, «скрипя душой», надо закругляться.

VII. ПРИЗЫВ, УЧИЛИЩЕ, СЛУЖБА

Областной призывной пункт в Песочном. Я по призыву был распределён то ли в 160-ю, то ли в 165-ю команду  и должен был быть отправлен в Туркменистан на границу. Вот бы поколесил да на горы посмотрел. А то до сих пор не видел ни одной порядочной горушки. Но что ни делается, всё к лучшему. Местная власть, в распоряжении которой был расположенный здесь же, в этом же городке, учебно-танковый батальон, отобрал самые достойные кадры для себя. Вот таким образом, таким макаром я стал танкистом, но к живой машине ни разу не прикоснулся. Наблюдал танки только на полигоне, находящемся в низинке, за вонючим ручейком, в котором поутру мы споласкивали свои физиономии, да за туалетом, который и мне приходилось обрабатывать в воспитательных целях по милости командира отделения, маленького, злющего, поганенького ефрейторишки. Замечено ведь, чем человек уродливее, тем он сволочнее. А мы потом отвели душу, наблюдая издали, из-за коек, как этот ефрейторишка от злобы катался по кровати, извергая из всех отверстий слюни, сопли, слёзы после того, как его заложили некие умные товарищи и обработал по полной программе замполит. При этом прозвище Держиморда было наиболее слабым выражением среди десятка подобных, которыми замполит называл его перед строем. Но ещё и кулаками махал. Лично я понимал, что это ущербный метод воспитания, но всё равно было приятно. Пустячок, но приятно.
Через два месяца и это закончилось. Где-то кто-то наверху разобрался, что что-то там было нарушено с нашим набором, и всех нас разогнали по частям, а на наше место пригнали белорусов и представителей прочих братских народов.
Я попал в 191-й Гвардейский Таллинский полк, расположенный на станции Хийтола в Карелии, совсем рядом с Кузнечным, уже Ленинградской области. Почти сразу же отбыл на станцию Громово, в расположение 35-й Красносельской гвардейской дивизии в учебный взвод батальона связи, где и стал учиться на радиста-телеграфиста, элиту солдатского сообщества.
Только один штрих из того времени хочу отметить. На выпускных экзаменах мы шестеро сдавали на 2-й класс. Случай необычный, ранее, как говорили сведущие товарищи, в предыдущие годы таковых было один-два человек, и то в особо високосные годы. Как раз когда я работал на ключе, зашёл начальник связи дивизии, помотал головой, похмыкал и промолвил: «Такой руки я давно не слышал.» Норма на 2-й класс, насколько я помню, была 16 групп, а может, и меньше. А я тогда давал буквенного 25 и больше. Поэтому приходилось засушивать руку, не лепить, как можешь, а делать намеренные интервалы между группами и знаками, чтобы могли принять твои сослуживцы. Ведь нормальный телеграфист воспитывался после трёх лет навыка, а то и больше.
После выпуска я был назначен в батарею с-85 командиром отделения разведки. Почему не в роту связи, на круглосуточное дежурство? Я думаю, что по распоряжению сверху, ибо именно по руке закордонные разведгоспода определяют, куда движется интересующая их часть и чем она занята. А может, из-за тянущегося за мной оккупационного хвоста. А может, и просто от балды.
В те годы разведсвязь перестраивали на более закрытую ключевую. И вот мне пришлось поучаствовать на самых разнообразных учениях с января до конца весны, в основном с майором Волковым, уже готовящимся к дембелю. Он воевал как раз здесь, показал много интересных мест. Среди них Долину Смерти. Это дорога через незначительную речушку, где на противоположном скалистом высоком берегу финны установили шесть дотов и косили нашу дивизию, известно, до какого конца.
Служба сложилась, я считаю, нормально. Летом, чтоб посачковать пару месяцев, отправился в Горький. Поступить в военное училище в те годы было довольно тяжело, набирали там 2 батареи по 4 взвода, получается примерно 250 человек. Приехали суворовцы из Ташкентского училища. Их было 30-40 человек и поступали они без экзаменов. А всего абитуриентов было около 1,2 тысяч. Не смогли поступить даже медалисты. Правда, в нашей компашке, я уже не помню, как она называлась, то ли рота, то ли батарея, то ли ещё как, было трое серебряных медалистов, а золотых не наблюдалось. Я поступил не совсем роскошно, но без всяких осложнений. Не хочу хвастаться, но это достижение. В одно время со мной поехал поступать в Тбилисское танковое училище грузин, я уже не помню его фамилию. Так он не поступил и бросился на Тбилисском вокзале под поезд. Мне об этом написали бывшие сослуживцы, с которыми я ещё некоторое время переписывался.
Годы в училище в целом протекали рутинно. Но не могу не вспомнить из тех времён нечто странное. Однажды преподаватель захотел проверить на вшивость и вытащил меня на пытку, чтобы я выложил смысл цепочки автоподслеживания координатной системы. А это основной писк работы. Я подозреваю, что это был пробный шар в том, что мы только подступали к сбиванию в кучу всех хитроумных изобретений немецкого зловредного разума, ведь первая система такого устройства стояла на охране Берлина, даже не обкатанная. А ракета нашего дивизиона под первоначальной кличкой «Рейнтохтер» («Дочь Рейна») обозначалась под четвёртым порядковым номером в общем плане разработки ракетной техники. Там же были и Фау-1 и 2, а также ракета под номером, вроде бы, 14, баллистическая ракета для работы по американской территории со сбросом капсулы с экипажем в море близ Фаундленда. Но это всё лирика, а в тот момент я даже не понял, о чём речь, но стоило только открыть рот, как полились слова: дискриминатор, интегратор, фантастрон и прочие, могущие для нормального человека звучать как матерные, с указанием, в какую сторону смещается импульс, если напряжение на входе меняется определённым образом. И так далее, подобная ахинея. Преподаватель только изредка уточнял, в каком блоке находится  тот интегратор или прочая подобная фигня, которую я имею в виду. А на самом деле многие подобные идеи не всегда посильны даже техникам, прослужившим на этой аппаратуре не один год.
Это был один из немногих фактов того времени, о которых хотелось бы вспомнить.
Худо ли бедно, но «выпихнули нас из училища», по словам майора Александрова, и «полетел день за днём, как мотылёк за мотыльком», по выражению уже подполковника Виноградова. Я думаю и надеюсь, что не хуже, чем у обычного серого советского служащего. Совру, если скажу, что мне не приятно было иногда услышать такое мнение, что он (то есть я) знает не только номинал, но и ваттность каждого сопротивления, установленного в нашей аппаратуре. Это, конечно, преувеличение, и огромное, ибо нормальный человек не может объять такое количество деталей во всех огромных шкафах вместе с дополнительными отдельными блоками, их там, наверняка, сотни тысяч.
Или когда по марксистско-ленинской подготовке нашей головной группе, то есть штабной –  уму, чести и совести всего полка – впаяли на проверке «двойку», я сам нечаянно услышал, что он (то есть я) сумел бы повернуть дело так, чтобы мы выскользнули. То есть получили бы как минимум «тройку».
Мне, как самому подготовленному товарищу, то есть самому безответному, в смысле, не отвечающему ни на какие пакости, доверили  руководство группой прапорщиков полка по той самой идеологической дисциплине. По всем положениям, эту группу, как архипроблемную, обязан вести замполит полка, ну, в самом крайнем случае, пропагандист. А тут нашли козла отпущения, стрелочника. Если сказать по справедливости, данную группу всегда, при любой проверке, старались избавить от излишнего внимания проверяющих. А что делать, если наряду с одним-двумя нормальными прапорами были такие, как завскладом ГСМ, который чуть не ежедневно приходил к зампотылу с бумаженцией на списание спирта.
И вот с таким контингентом в основном я обязан был проводить работу по поднятию идейности и морали. При проверке группы такового рода результат был вполне справедливым и стопроцентно предсказуемым: «двояк» и заслуженная неблагодарность.
Вскоре после включения тревоги и неприбытия на КП хоть какого-то командного состава прибыла армейская комиссия, и меня вместе с группой ухарей-прапоров подсунули на пытку. И вот после суточного дежурства наши руководящие умники-разумники через посыльного направляют меня в класс пропагандиста-агитатора на вышеразъяснённую экзекуцию. Заранее облизываясь в предвкушении крови. Ан нет! После моего прибытия присутствующий там майор-партполитработник коротко поинтересовался, почему же меня решили подсунуть под этот трактор, да и с соответствующими пожеланиями. Как ни странно, как ни неожиданно, но майор оказался вполне приличным человеком. После нескольких вопросов ко мне с целью проверки на вшивость и вполне откровенной беседы, на подведении итогов работы комиссии мне прилюдно была объявлена благодарность от имени командующего армией. Вот тут-то, я уверен, что моча у моих командиров-начальников потекла в обратную сторону, но всё-таки в мою учётную карточку было записано не весьма высокочтимое и исключительно редко встречавшееся в среде среднего серого технарства поощрение, а задним числом, почти через год, записан никогда не объявленный строгий выговор с непонятной формулировкой, вроде бы за слабую работу при приведении части в какую-то степень готовности. Для равновесия. Не вру! Точно! Может, ожидали, что я буду доказывать, что я не верблюд. Да мне всегда и везде было глубоко начхать, кто обо мне какое мнение имеет. Вот чесслово! Главное, что служба скукоживается и уходит в конец.
Вот таким макаром и таким образом закончилась моя доблестная служба. И началась нормальная человеческая жизнь. Если сказать откровенно, и тут глупостей хватает, но здесь глупость другая, можно сказать, более откровенная, более глупая. В армии она хоть чуть маскируется своей целесообразностью. Короче сказать, мнимой пользой партии, народа и правительства. А второй принцип: «Я начальник – ты дурак». Вот этими двумя требованиями, и тем более законом: «Получил приказ – выполняй, а не думай» и определяется армейская жизнь. Всё горе-то от ума! Дурак – ценный кадр, золотой фонд. Если кто пытается задумываться – он потенциальный враг. Поэтому он – изгой, его – под лавку, засупонить, спутать, сверху попинывать пяткой под микитки, поплёвывать вниз или ещё чего. Вот тогда – порядок в танковых войсках. Начальнички – довольны, радуются жизни, проковыривают новые дырочки под новые звёздочки, набивают чемоданы для переезда к новому месту службы, бронзовеют, наливаются спесью, сволочают. А их починённые тем временем худо-бедно тянут лямку, постоянно пытаясь сбросить с горба хоть часть ноши, многие увлекаются пьянкой или подобными увеселениями. Некоторые ищут путей наверх. Процветает стукачество, не важно, командиру или в органы. Причём закладывают своих хороших знакомых, я не хочу употреблять слово «друзей», ибо дружба – это нечто иное. И таким образом могут выудить нечто сокровенное, высказанное в откровенном разговоре. Вот она какая, наша офицерская жизнь.
Ради справедливости надо всё же признаться, что бывают очень редкие исключения. Сразу после приезда в часть меня подселили в генеральский номер гостиницы к майору Звонову. Он только что закончил академию. Недолго проработал у нас начальником штаба, а затем перевёлся командиром на «Дегазацию». Я тем временем, вероятнее всего, ставил у них ИМЦ (имитатор манёвра целей). Звонов как-то и говорит мне спокойно: «Вадим, пиши рапорт». До меня не сразу дошло. Он и поясняет, что возьмёт меня на любую должность и в любое место. А мне в то время что-то обещали, и я сказал об этом Звонову. Он говорит: «Не хочешь – не надо». Естественно, меня в части не в первый и не в последний раз прокатили. А Звонов ушёл на генерал-лейтенантскую должность командующего 1-й армией ПВО особого назначения.
Мне рассказал о причинах такого странного прохождения карьеры Звонова тогдашний командир части Костебелов. Я в то время трудился на организационно-мобилизационном фронте. Приписано к нам было 5 военкоматов Калужской области. Подтверждать качество приписного состава должен был командир лично. Так что я обычно мотался по родным своим ходом, то есть хоть пешком, хоть на попутках. А тут Костебелов изволил меня подвезти в своей командирской машине. И по пути несколько просветил меня о вышеназванной карьере. Оказывается, отец Звонова во время войны был лётчиком, ведомым какого-то теперешнего маршала. В бою ведомый прикрыл своего ведущего и при этом погиб. Маршал поклялся тащить сына погибшего всю свою жизнь и свою клятву неуклонно соблюдал. В этом случае хоть всё понятно и всё объяснимо, но зачастую какой-то незначительный дядюшка непонятно какой тётушки тянет на генеральскую должность какого-то гада, по своему уровню достойного занять место никак не выше кладовщика. И становится понятно, что это стало наряду с прочими подобными делами причиной того плачевного состояния, в котором мы сейчас находимся.
Признаться, даже сейчас, по прошествии многих лет, я изредка ощущаю во сне, как я привожу часть в более высокую степень боеготовности, или прочую армейскую чушь. Нет чтобы пригрезилось голубое море, пушистые пальмы, сладостное чириканье гармонично раскрашенных пташек и ещё что-нибудь подобное – так нет! И я понимаю, что это справедливо. Виноватых искать абсолютно глупо. Если чем недоволен – пиши жалобу на себя. Воинская мудрость зачастую бывает права.
Закончился важнейший этап моей сознательной жизни, посвящённый защите и обороне горячо любимой родины. И вот, глубоко задумавшись в смысле прошедших событий во взаимоотношении меня-единички и среды, с грустью осознаёшь, что не было никакой пользы ни тому, ни другому. Честное слово, если бы меня в нужное время приложить к нужному месту, то вышел бы гораздо больший толк.
Были всё-таки в моей жизни две причины радоваться: сыновья и книги.


Рецензии