Научи меня, Боже, любить

"НАУЧИ МЕНЯ, БОЖЕ, ЛЮБИТЬ"

       В сущности, все задачи, которые Бог дает человеку решать в этой жизни, являются, говоря языком математики, уравнением с одним неизвестным, которое равняется одному слову "любовь". Все наши обиды, скорби, трудности, непонимания мы не решим, пока не придем душой к любви. Любовь – это Божий дар для человеческого сердца, она является "ключом", который открывает все "замки": если я полюблю человека, с которым меня разделяла непроходимая стена, я найду путь к его сердцу, любовь мне подскажет. Если любовь вошла в сердце, она способна творить чудеса. Только нужно, чтобы это была действительно любовь, а не принуждение.

     Наверно, нет человека на земле, который никого никогда не любил. Даже самые известные в истории "гении зла" кого-то в своей жизни любили. Например, известно, что Адольф Гитлер очень любил свою мать. Наполеон любил Жозефину. У всех нас есть родные, близкие, друзья, которых мы любим, – одних меньше, других больше, к третьим совсем равнодушны, а четвертых и просто не любим, а кого-то даже и ненавидим. Так мы живем и считаем, что такое состояние души нормально: "ведь нельзя же всех любить". А Христос всех любил и нам велел любить, в том числе и "ненавидящих и обидящих нас". О, это очень сложно, скажем мы. Хорошо, а любим ли мы близких своих, любящих нас, той любовью, которую заповедал нам Господь: "Возлюби ближнего своего, как самого себя"? Нам кажется, что мы именно так и любим, и ничуть не меньше, по крайней мере, своих родных.

     Апостол Павел в своем Послании к коринфянам расшифровывает нам понятие любви: "Любовь долготерпит, милосердствует, любовь не завидует, любовь не превозносится, не гордится, не бесчинствует, не ищет своего, не раздражается, не мыслит зла, не радуется неправде, а сорадуется истине, все покрывает, всему верит, всего надеется, все переносит" (1Кор.13-18,13).

     Можем ли мы не раздражаться на недостатки и слабости своих близких и терпеть их – долготерпеть, не показывая вида, что мы терпим; так терпеть, чтобы покрыть эти недостатки своей любовью, растворить, растопить в своей любви, как в свете солнца, немощи другого? Ведь "любовь все покрывает". Это значит – человек компенсирует своей любовью недостатки того, кого очень и очень любит.

    "Любовь не ищет своего". Часто ли встречается такая любовь, когда любят не для себя, а для другого? Когда человек готов пожертвовать для другого многим, а лучше сказать – всем? Чаще мы любим на уровне "мне приятно" –приятно, что меня любят, ласкают мое самолюбие, и я принимаю как должное эту любовь, как что-то необходимое для моей жизнедеятельности. Как часто мы пользуемся любовью тех, кто нас любит, и почти ничего не даем им взамен!

   "Не искать своего" – значит, любить не себя в другом, а именно другого больше, чем себя. И вот я себя спрашиваю, умею ли я так любить? Научи меня, Боже, этому, расширь мое сердце, наполни до краев любовью, помоги мне принять в него, кроме родных, близких, друзей, еще "ненавидящих и обидящих", которые были когда-либо в моей жизни, и сделай так, чтобы моя любовь покрыла все обиды, раздоры, недоразумения, и перелей от избытка мою любовь в их сердца!
Как мелка, как недостаточна моя любовь даже к тем, кого я люблю, как мне кажется, горячо! Я готова для них пожертвовать всем. А жертвую ли я хоть чем-то? Делаю ли я жизнь окружающих меня людей радостнее, светлее или я обременяю их своими заботами, жалуюсь на трудности, выполняю свои обязанности не легко и радостно, ради других, а через силу, с упреками?

    Научи меня, Боже, любить так, чтобы окружающим было светло от моей любви, наполни мое сердце светом, чтобы он лился из моих глаз, светил улыбкой всем, с кем я буду общаться с утра и до вечера!

    Наполни мое сердце теплом, чтобы оно согревало каждого, приходящего ко мне. Научи меня, Боже, любить так, чтобы моей любви, душевного тепла и света хватило всем, в том числе и "ненавидящим и обидящим".

    Научи меня, Боже, хоть немного приблизиться к той любви, какой Ты любишь нас! Я знаю, что только через Тебя, через любовь к Тебе я смогу получить этот дар, ведь наша любовь – отблеск Твоей любви. Чем ближе к Тебе человек, тем больше его способность любить.

    Любовь к Богу и любовь к человеку – они неразрывно связаны. Тот, кто не любит ближнего, не может сказать, что он любит Бога; и без любви к Богу нет истинной любви к человеку.

    Научи меня, Боже, любить Тебя всем сердцем, всею крепостию своею, ведь без любви к Тебе темно и холодно на этой земле!

    Все не вечно в этом суетном мире, все проходит, только оживотворенная Тобою любовь непреходяща, сильна, вечна. Такая любовь может преодолеть все: страдания, разлуку, нужду, клевету, смерть. Даже самое слабое и немощное существо на земле может обладать такой любовью, если в его сердце царствует Бог.

    "Любовь никогда не перестает, хотя и пророчества прекратятся, и языки умолкнут, и знание упразднится". Вот она какая, любовь!
Вся жизнь человеческая держится на любви, хотя мы этого, может быть, не замечаем. Так пусть же она будет не маленьким огоньком, колеблемым и задуваемым ветром жизни, а мощным пламенем, попаляющим мои собственные грехи и согревающим людей!

    Научи меня, Боже, так любить! Помоги мне в этом, ибо я немощна и без Тебя ничего не могу!

    Помоги мне постоянно возжигать в себе желание так любить!


НЕУГАСИМАЯ СВЕЧА

       На Ярославской земле под Угличем,  в необозримых синих далях, среди лесов и лугов  затерялось старое село Троицкое. Никак невозможно сказать «село стоит», потому что оно именно «затерялось»: заросло, измельчало, заглохло.

Наверняка, когда-то – ну хотя бы так полвека назад – оно еще стояло, довольно крепко стояло, хоть и по нему, как и везде, прошлась коллективизация. Дома стояли рядами, образуя несколько улиц, и стояли тверже и увереннее, чем сейчас, потому что были «моложе». В селе было людно, хоть уже и начинала молодежь уходить в город; не было еще таких больших пустырей между домами с заросшими участками, как сейчас, и домов с заколоченными окнами; их больше, чем «живых» изб.

А уж сто лет назад это было, несомненно, настоящее богатое русское село, живущее полнокровной жизнью. Да что говорить о том, что было сто лет назад –  пятьсот лет назад это было настоящее русское село, живое, многолюдное, трудовое, ведь недаром же в 1490-м году здесь был основан храм Святой Троицы. С годами он достраивался, хорошел.

Это не просто храм, а красавец храм, не просто памятник истории, а и памятник архитектуры. Такие храмы строились только в богатых селах.

А теперь, в начале 21-го века, здесь почти никто не живет, только некоторые домики выкупили за бесценок дачники, да потомки прежних жителей иногда наезжают в разрушающиеся родовые гнезда. Зимой жителей по пальцам можно перечесть, да и те вымирают.

А вот красавец храм все стоит. Когда-то, в послереволюционное время, жители сумели отстоять свой храм и не дали его закрыть. В нем никогда не прекращались службы, выстоял он в эпоху безбожия. Жители всех окрестных сел и деревень приезжали, приходили сюда в воскресные и праздничные дни, потому что другие храмы были закрыты.

Давно почили и те, кто в 20-х и 30-х годах боролись за свой храм, и их дети. В этом великолепном старинном храме на службах бывают единицы, в основном, – дачники. Грустно!

Слева от паперти – скромная могилка монахини Серафимы, которая прожила большую часть жизни при храме Святой Троицы на реке Устье.

Кстати, и реки Устье почти нет, одно название осталось. Когда-то она, говорят, была судоходной, а потом пересохла; от русла осталось болото, иногда переходящее в ручеек или некоторое подобие реки – так, небольшая заводь. Впрочем, очень живописная: когда вода прозрачная, то видно песчаное дно и резвящихся рыбок, а над водой в жаркий день вьются сказочной красоты стрекозы с темно-синими бархатными крылышками, маленькие голубые стрекозки, нежно-сиреневого цвета мотыльки.

В этой маленькой заводи купаются жарким летом дачники. Хоть и маленькая она, но на всех хватает, чтобы охладиться и получить облегчение от зноя. Приносит еще пользу маленькая речка!
Плывешь и смотришь вверх, а над вершинами сосен легкой стрелой вонзается в светящееся от вечерней зари небо стройный шпиль колокольни Троицкого храма, который теперь отделен от оставшегося узенького русла реки Устье густым лесом.
Около храма стоит маленький обугленный домик, похожий своим размером на сарай. Здесь и прожила целых полвека монахиня Серафима. Читала, пела, помогала в храме. Это было ее монашеское послушание.
Не захотела она оставить служение Богу, когда закрыли Епихарский монастырь, что был в двенадцати километрах от села Троицкого, и пришла сюда. Да не одна пришла, а принесла с собою икону – образ Богородицы, называемый «Афонская», а в народе ее наименовали «Неугасимая свеча».
Владычица изображена на ней в черном монашеском одеянии во весь рост, в одной руке – монашеский посох, в другой – горящая свеча. Икона размером в человеческий рост, весом не менее трех пудов. И молодая женщина несла ее на себе двенадцать километров, а может быть, и большее расстояние, потому что приходилось ей идти не прямыми путями, а окольными тропами, лесом, чтобы никто ее не увидел. Если бы она шла не таясь,  не было бы уже на свете этой иконы.
Она стоит и доныне в храме, являясь его святыней. Не раз «покушались» на нее и музейные работники, и церковное начальство, но прихожане не хотят с нею расставаться.
Нельзя не задуматься о подвиге и судьбе монахини Серафимы, узнав эту историю. Можно представить, как она пробиралась нехожеными тропами с драгоценным грузом на хрупких плечах, боясь столкнуться с кем-то, кто может предать ее. Разрушена вся ее прежняя жизнь, поругана ее любимая обитель – ее дом, где был привычный уклад жизни; рассеялись, а может, и погибли те, с кем она жила, кто помогал ей идти по выбранному ею духовному пути. Мы можем только предположить и слабо представить себе, что у нее было на душе в это время. Никто нам уже не расскажет обо всем этом, потому что старых жителей и их потомков уже не осталось в селе.
Но осталось несомненное свидетельство жизни монахини Серафимы – две фотографии. По какой-то неизвестной нам случайности на ее могиле оказались две фотографии. Одна – на простеньком металлическом кресте, другая – на надгробном камне. Видимо, этот камень воздвигли позже, а сразу по смерти монахини поставили обычный типовой могильный крест, как у всех.
Эти-то фотографии и говорят нам о многом. На первой – молодая монахиня с простым русским лицом, строгими глазами, строго поджатыми губами. Ничего особенного, обращающего на себя внимание – лицо как лицо. Надпись: «Монахиня Серафима. 1897-1984».
А на второй – рыхлое старческое лицо, черты которого даже не запоминаются, потому что главное в лице – глаза, светящиеся, излучающие столько любви и ласки, что даже со старого поблекшего фото льется из глаз этот неугасимый свет. Вот итог всей жизни монахини – любовь, которую нельзя скрыть, потому что человек весь проникся светом Христовой любви. Его уже нельзя спрятать, он изливается на людей даже сквозь тусклую фотографию земного образа той, которая посвятила свою жизнь Богу, прожила на маленьком пространстве за оградой церкви, довольствуясь совсем малым в своей земной жизни: тесным, холодным жильем, черной монашеской одеждой, скудной пищей. А уж о развлечениях и говорить нечего!
Она сумела вырастить в своем сердце любовь, потому что жизнь ее была устремлена вверх, к Богу, как свечка.
Может быть, еще есть кто-то на земле, кто знает ее биографию: откуда она, какого роду-племени, фамилию. Но разве это важно для жизни духа человеческого? Поэтому я преодолела искус удовлетворить свое любопытство и поискать людей, которые, может быть, слышали что-то о монахине Серафиме.
Мне кажется, достаточно этих двух фотографий, между которыми отрезок времени где-то в полвека. Человек на заре своей жизни и на закате. Лицо – что может лучше него свидетельствовать о человеке!
Удивительным свойством обладает человеческое лицо: в старости на нем, как в зеркале, отражается душа человека. Характер, свойства души трудно скрыть, потому что все это ложится на лицо за годы нашей жизни. Ничего нельзя скрыть, как в молодости, за красивыми чертами. Брюзгливость, раздражительность, подозрительность, властность, гордость – все это оставляет "печать" на лице непостижимым образом. А уж глаза вообще «подделать» невозможно. По лицу можно «читать» о человеке.
Потому старческое лицо прекраснее молодого – на нем сияет душа. Либо не сияет, а отталкивает людей.
А если сияет – то такой человек обладает необыкновенной притягательной силой. Видимо, такой была монахиня Серафима – свеча горящая земли Русской.
И еще сколько таких безвестных «свечек» было, есть и будет на нашей земле, свечек, зажженных светом Христовой любви! На них и держится жизнь, а не на сильных мира сего.
Монахиня Серафима, моли Бога о нас!














                СТАРЫЙ ДОМ
                ...Старый дом глянет в сердце мое.                Александр Блок

           Что мне в этом старом бревенчатом домике? Что мне в нем, если я не родилась здесь и не жила, если у меня не связаны с ним никакие воспоминания моей жизни, если я, наконец, здесь всего только в гостях на две-три недели в году? От него веет чем-то родным, очень дорогим, давно забытым, а вернее – никогда не бывшим, заложенным где-то глубоко в душе на уровне генетической памяти от далеких предков. Я ведь никогда не жила в таком доме; и бабушки в деревне, к которой  я бы приезжала в летние каникулы, никогда не было. Какие глубины души, неведомые мне самой, просыпаются во мне, когда я переступаю порог этого домика?
От этого чужого жилища веет прошедшей жизнью – жизнью людей так недавно и навсегда ушедшей эпохи. Люди ушли и унесли с собою тайну своей жизни. Этот дом – "следы" их жизни, которые мучительно притягивают к себе, зовут, насколько возможно,  прикоснуться к этой тайне.
Огромный скотный двор, который занимает столько же места, сколько жилая изба, русская печь с лежанкой чуть ли не в четверть избы, небольшие сени, холодная комната и маленькое крытое крылечко –  вот и вся изба.
Я испытываю непонятное мне благоговение перед этим человеческим гнездом, в котором когда-то раздавались живые голоса неизвестных мне людей, текла их жизнь со всеми ее радостями и горестями. Люди прошли здесь свой земной путь "от" и "до": рождались в этот мир, познавали его, любили, страдали, верили, надеялись, умирали – весь свой земной "круг".
Почему-то не дают они мне покоя, те люди, которые жили здесь, для которых этот дом был родным очагом, которых он грел и кормил круглый год. Мы пользуемся кровом этого бедного жилища и ничего не знаем о тех, кто его строил, кто здесь жил. Так хочется проникнуть в тайну, которая заключена и в этой избе, и в каждом дереве на усадьбе...
Что они видели, эти бревенчатые стены, эти высокие старые березы, что полощут свои зеленые космы над крышей низенького бревенчатого домика? И почему мне это так нужно?
Отслужило кому-то это жилье, отслужило; чьи-то жизни угасли здесь и ушли в вечность, а дерево стен хранит их тепло и тайну о них. Я не могу отделаться от чувства, что этот старый дом – живое существо. Когда-то, наверно, он был предметом радости и гордости для тех, кто его строил, любовно украшал "кружевной" резьбой, ждал новоселья. А вот теперь в этой ветхой избушке без всяких удобств отдыхаем мы, городские жители.
Этот старый бревенчатый домик в глухом селе под Угличем купил мой зять, чтобы иногда выезжать из Москвы и отдыхать от городской суеты. Такие старые заколоченные домики, конечно, не дачи в том смысле, который вкладывают в него современные люди: удобный, ухоженный домик (или дом), отделанный современными материалами, с водопроводом и газом, сияющий газонной красотой и чистотой.
А в этой маленькой избушке с большим крытым скотным двором жили и трудились деревенские люди. Не отдыхали – здесь проходила вся их жизнь с тяжелым сельским трудом и нелегким бытом: и печку русскую натопить, и воды натаскать из колодца, и за скотиной нужно ходить, ведь она кормит. Трудно, но истинный деревенский житель не представлял себе другой жизни и не искал ее.
Но ... умерли те последние, для которых собственная жизнь и эта земля были единым целым, – и молодые наследники, давно уже городские жители, продают, продают свои родовые гнезда. Стоит такая избушка после умершей бабушки заколоченной по нескольку лет; зарастает усадьба, ветшает домик и совсем разрушается, если не найдется вдруг какой-нибудь чудак-москвич, который купит ее... из любви к старым бревенчатым избушкам, потому что видит в них нечто большее, чем дачу, потому что тоскует его душа по старой России...
Что в них, в этих ветхих избушках, так трогает душу? Как мелькнут они среди русского пейзажа, старенькие, бревенчатые, когда-то, кем-то с любовью украшенные кружевом резьбы, так тепло становится сердцу: узнает оно в них что-то свое, родное. Только заколоченные окна ... печалью режут душу.
И действительно, скромная русская изба с выцветшими, омытыми дождями бревенчатыми стенами, резными украшениями была сродни лугам, усеянным белыми ромашками и разнотравьем, березам и рябинам, которые всегда были неизменными спутниками этих изб.
Та же "музыка"  в этих домиках, что и в окружающей природе. Недаром такие щемящие сердце строки родил гений русской поэзии Сергей Есенин, оставшийся для многих все-таки "поэтом деревни" в самом глубинном смысле слова:
Низкий дом с голубыми ставнями
Не забыть мне тебя никогда...
Только глядя на эти бревенчатые избушки, в которых прошли чередой жизни многих поколений русских людей, по-настоящему чувствуешь, понимаешь среднерусскую природу с ее "сереньким ситцем" "северных бедных небес".
Смотришь на такой домик и веришь, даже чувствуешь каким-то шестым чувством, что не могли здесь жить плохие люди: уж очень "душевный" он, этот домик. Все-то в нем гармонично и просто, как во всякой гениальной вещи. Он словно сам собой родился, а не вышел из-под рук мастера. Старались, украшали русские люди свое скромное жилье, проявляя изумительный вкус и чувство меры. Украшали не для похвальбы перед другими, а чтобы избушка органично вписывалась в общую картину деревни.
Никто не выделялся и не стремился к этому, избы были похожи друг на друга по своему стилю, материалу, размеру, как родственники, но каждая имела свое неповторимое лицо, свою душу.
В последние два десятилетия изменился облик русской деревни, потеряла она свое прежнее лицо. Старые, милые сердцу русского человека избушки либо совсем исчезли, оставивив после себя пустыри, либо стоят заколоченными, или переделываются в современные дачи, и их уже не узнать. А поближе к городам на месте старых деревень или рядом с ними, буквально наступая на старые дома, растут двух- и трехэтажные особняки.
Все эти новые строения, хоть и просторны, и удобны для своих обитателей, никак не составляют единую гармонию деревни: разные стили, разные вкусы -- в зависимости от достатка и культуры хозяина. И заборы -- плотные, высокие.
Это уже не деревня в том, привычном для нас понимании: деревенские жители, занятые сельским хозяйством... Козы, коровы, овечки, куры... По утрам поют петухи, по вечерам пахнет парным молоком. Вокруг засеянные поля, колосится рожь, пшеница, пасутся стада коров.
Ничего этого в деревне уже нет! Увы – как это ни прискорбно!  И напоминают о прежней деревне, такой близкой и родной даже сердцу городского человека, именно эти бревенчатые избушки с резными наличниками, сохранившиеся кое-где.
Мой зять, москвич, долго искал вместе со своими родителями такую избушку, и чтобы храм действующий был рядом, – и нашел в глухом селе под Угличем. Село очень милое, живописное, но вымирающее. Остались еще здесь бревенчатые избы с резными наличниками, некрашеные, не испорченные современными искусственными материалами, но их мало, они уже ветхие, между ними большие пустыри. Коренных сельских жителей почти нет. Не слышно здесь ни мычанья коров, ни пенья петухов на заре, ни кудахтанья кур. Даже собак не слышно. Не у кого купить ни парного молока, ни яичка, ни огурчика с грядки, ни картошки. Все приходится везти с собой из Москвы или из Углича.
Но зато есть тишина, свежий воздух и синие дали... И все это ни за какие деньги не купишь. Поэтому мы и едем сюда из городских квартир с удобствами: чтобы отдохнуть душой.
Огромные старые березы распустили свои "зеленые косы" над низенькой бревенчатой избушкой с белыми "кружевными" наличниками, о чем-то шумят, "разговаривают", словно знают какую-то тайну о жизнях, свидетелями которых они были, стоя  "на посту" здесь, возле этого домика. А мы целый день проводим под открытым небом: готовим еду на полянке у крыльца, протянув из дома шнур к электрической плитке, стираем вручную мягкой речной водой, читаем, устроившись в теньке, просто сидим, подставив лицо солнцу и ласковому ветерку, радуемся на своих ребятишек( моих внуков), которые бегают целыми днями босиком по траве у нас на глазах, купаются в надувном бассейне, резвятся, и никто их не дергает, – и впитываем, впитываем покой и красоту: нежные краски утра и вечера – разгорающегося на наших глазах и угасающего дня, слушаем шум деревьев ... Пьем свежий воздух и дышим тишиной.
А ночью размещаемся кто где, по разным углам маленькой избы, и даже на крытом маленьком крыльце, – и просыпаемся утром от ... тишины. Вечером, после купанья в маленькой заросшей речушке с удивительно чистой, прозрачной водой, быстро засыпаем и рано просыпаемся. Спешить никуда не надо. Тишина заполняет все кругом, и даже пенье птички, писк комара кажутся неотъемлемой частью тишины, потому что эти тихие, чистые звуки раздаются в абсолютной тишине и как бы подчеркивают ее. Кажется, что это тишина звенит.
Открываешь утром глаза и первое, что видишь, – это низкий потолок из старых, ставших золотистыми, досок, дощатые стены крыльца с просветами щелей, бревенчатую стену избы с торчащей между бревнами паклей... Не хочется шевелиться, сбрасывать с себя оцепенение тишины, а только лежать и обводить взглядом стены, потолок – потолок, стены из золотистого дерева... Все старенькое, ветхое, чье-то чужое ... но почему-то такое родное.
Тесный деревенский домик с маленькими окнами без форточек был пригоден только для того, чтобы переночевать в нем. Да и то душно. Он не был предназначен для интеллектуального труда, в пасмурную погоду здесь совсем темно, читать при дневном свете невозможно. Дом служил для того, чтобы отдохнуть в ночное время и набраться сил для следующего рабочего дня.
Не могу оставить мысли о тех людях, что жили здесь, провели в нем всю свою трудовую жизнь с таким скромным и суровым бытом, а теперь ушли в мир иной. О них думается светло и с большим уважением.
Жизнь людей этого села проходила под сенью древнего храма Живоначальной Троицы. Ему пятьсот лет, он не закрывался и в годы безбожия. По преданию не столь давних лет, этот храм отстояли в годы советской власти женщины этого села. Хочется верить, что среди них были и женщины, жившие в этом домике. Значит, они не только трудились, но и Бога не забывали. Вот почему так легко дышится в этом чужом жилище, несмотря на тесноту.
Здесь со всех сторон подступает к тебе природа. Утром переступаешь порог -- и ты на природе: нога утопает в мягком ковре травы, ветер гуляет в густой зелени кустов и деревьев, а за ними открываются синеющие дали необозримых лесов Ярославщины, от которых дух захватывает. Природа рядом, близко,  ты растворяешься в ней.
Она родственна человеку и дана ему от Бога, чтобы он жил с ней рука об руку, относился к ней уважительно, благоговейно, как к живому существу, дружил с ней и черпал в ней силы. Современному городскому человеку так не хватает минут уединения, которые необходимы душе!
Нашла для себя укромное местечко в зарослях сирени, чтобы побыть в одиночестве, почитать, сижу, как в гипнотическом сне, окруженная зеленью. Молодая трава на участке, выросшая после покоса, колеблется от ветра, переливается шелком; деревья, кусты – все зеленое, на всем отдыхает глаз. А вверху голубое небо, полностью открытое взору. В городе же  видишь из глубины" колодцев земных городов" лишь клочок неба, и то радуешься ему, если имеешь возможность иногда поднимать голову, чтобы взглянуть вверх.
А здесь – никаких посторонних, неорганичных звуков, только шелест листьев. Тихо-тихо ... Как непривычно тихо! Если прислушаться, можно даже различить, как шумят листья клена, рябины, сирени. Оказывается, у каждого дерева и куста свой "голос", они шумят по-разному, словно разговаривают. Ветер утихнет-утихнет, а потом вдруг как припустит гулять по деревьям и кустам, вот и получается между ними словно разговор: то одно взмахнет ветками, прошелестит листьями, прошумит, то другое. Клен будто в изумлении ладошками всплескивает, старая черемуха сухо, брюзгливо шуршит листьями, рябинка как-то легко взмахнет своими кружевными листочками и беспечно что-то пролепечет, сирень качает своими густо-зелеными глянцевыми листьями и словно сетует: "Отцвела, отцвела",  – извиняясь за свою уж очень короткую пору цветения.
И сидишь под этот шелест точно завороженная, чувствуешь, как давно не ощущала такой близости к природе. Пожалуй, с детства.
Для нас, городских жителей, этот старый, милый, сокровенный уголок земли – место, где еще можно отдохнуть душой, убежав на время от городской суеты. Но это уже не село и не деревня. Сто лет назад Сергей Есенин с грустью смотрел на то, как цивилизация наступает на деревню:
Вот сдавили горло деревни
Каменные руки шоссе ...
Что бы он сказал сейчас? В годы советской власти принудительное коллективное хозяйство сильно ударило по рукам и по душам крестьян. Но в советское время, как бы там ни было, еще пахали и сеяли.
Что происходит с Россией теперь? Едешь ее бескрайними просторами –  по обеим сторонам дороги бегут поля и леса. Проезжаешь Московскую, Тверскую, Ярославскую области – нигде не сеют и не пашут. Поля зарастают лесом, старые животноводческие фермы разрушены, новых нет. Увидеть стадо коров стало диковинкой.
Сам Есенин был плоть от плоти русской деревни, русского народа и, попав в чужеродную для него столичную среду с давно ушедшей от Бога русской интеллигенцией, запутался, ушел от своих духовных корней и погиб.
Его слова "с того и мучаюсь, что не пойму, куда несет нас рок событий", мы можем повторить сейчас, с болью наблюдая исчезновение русской деревни. Глядя на растущие, как грибы, новые особняки дачников, не скажешь, что русские люди обнищали. И церкви постепенно восстанавливаются, но деревни нет, сельского хозяйства и  крестьянина нет.
Все это уже унес "рок событий". А какая же Россия без русской деревни, без крестьянина, который умел и любил трудиться на земле, имея связанный с его образом жизни красивый быт, культуру и – христианскую душу, прежде всего?
Семьдесят лет безбожия расшатывали все это, но до конца не убили.Конечно, уже давно ушли в прошлое красивые народные одежды, предметы быта из глины, бересты, расписного дерева, вышивки, кружева и стали достоянием музеев. Русская одежда вместе с народными песнями, рожденными крестьянской жизнью, осталась только на сцене.
Последние черты русской деревни – бревенчатые домики с ажурными наличниками – тоже скоро исчезнут. Грустно, что красавец храм в селе Троицком под Угличем, выстоявший в годы безбожия, пустеет, потому что некому в него ходить.
Печальная повесть России, начавшаяся задолго до революции охлаждением сердец русских людей к Богу и приведшая к бунту со всеми его последствиями, похоже, еще не закончилась.














У ИВЕРСКОЙ

Вырвавшись в Москву от домашних дел и забот, спешу к Иверской. Здесь у меня свидание… с подругой студенческих лет. Почти полвека прошло с тех пор, как мы смешливыми, беспечными девчонками бегали здесь, по этой булыжной мостовой, ведущей на Красную площадь, и не подозревали о том, что когда-то тут и была та самая загадочная «Иверская», которая будоражила наше юное воображение.
Не могли мы знать, что в советские годы часовню уничтожили, сровняли с землей и даже намека никакого не оставили на ее былое существование. Зато остался рассказ Ивана Бунина «Чистый понедельник», «самый московский» и «самый загадочный» его рассказ.
Нам тогда, в далекие 60-е годы двадцатого столетия, непонятна была судьба героини: отвергла все земные радости, любовь и ушла в монастырь… Почему, зачем? В трагической судьбе двух влюбленных было столько романтики! И в самом названии рассказа… Чистый понедельник – начало Великого поста. Что мы могли знать тогда о постах, обо всем, что составляло жизнь православного человека дореволюционной эпохи?! Из русской классической литературы, из скупых слов бабушек, которые не очень-то говорили о своей вере (да слушали ли мы их тогда?), до нас, людей послевоенного поколения, молодежи 60-х 20-го века, доносились отголоски той, прежней жизни, в которой были посты, говения, церковные службы, Рождество, Пасха, понятия греха, покаяния, таинства крещения, венчания, исповеди, причастия… Эти слова мы слышали, но не задумывались о них – они были именно как отголоски прошлого. Но все же в них было что-то таинственное, загадочное для нас, скорее – романтика прошлого, почему-то обладающая непонятной притягательной силой для наших умов и сердец.
А еще в рассказе присутствовали московские улицы начала века, названия московских монастырей, театров, трактиров, кладбищ, имена известных актеров. Жизнь Москвы перед трагическими событиями истории России…
Бунинский герой, потрясенный расставанием с горячо любимой девушкой, пришел именно сюда, к Иверской, «стал в толпе старух и нищих на растоптанный снег на колени, снял шапку…» Внутренность Иверской «горячо пылала и сияла целыми кострами свечей…»
И удивительной, потрясающей художественной силы эпизод из рассказа: «Кто-то потрогал меня за плечо – я посмотрел: какая-то несчастнейшая старушонка глядела на меня, морщась от жалостных слез:
      – Ох, не убивайся, не убивайся так! Грех, грех!»
Разве можно было тогда нам, студенткам филологического факультета советского вуза, постигнуть всю глубину этого эпизода?! Но все же  он волновал душу своей непонятной силой. Хоть слово «грех» было для нас очень относительным понятием.
Почему именно «несчастнейшая старушонка» подошла к молодому барину, догадавшись, что ему очень плохо? И почему он пришел к Иверской? И вообще, что это за «Иверская» и где она была? Все эти вопросы подогревали фантазию, воображение и чувства юных сердец.
И вот теперь, в 21-м веке, спустя сто лет после описанных событий, Иверская  снова «горячо пылает и сияет целыми кострами свечей». Сюда снова идут люди, чтобы приложиться к Иверской иконе Божией Матери, помолиться, послушать акафист, который читается в определенные часы ежедневно, попросить у Заступницы Небесной помощи.
Конечно, «колорит» не тот, что в начале двадцатого века: вместо «старух и нищих», пестро одетая публика, которая идет на Красную площадь Москвы в основном не для того, чтобы поклониться святыням. Это, по большей части, туристы – в буквальном смысле и «туристы» по духу. Чего же можно ожидать от людей после долгих десятилетий безбожия?
Те, кто приходят сюда «поклониться», напоминают в нынешнем веке маленький, пробивающийся из-под земли ручеек; и нет уверенности, что он превратится в большую реку.
Вот и мы с подругой, две усталые пожилые женщины, пришли к Иверской, чтобы приложиться к образу Божией Матери, благоговейно постоять перед ним на коленях, попросить за своих близких. За плечами у каждой из нас долгая жизнь с утратами, скорбями и «положенными» нашему возрасту болезнями. Но чувствуем мы себя неизмеримо счастливее тех беспечных, пышущих здоровьем и молодостью студенток, влюбленных в «серебряный век». Тогда мы испытывали ностальгию по «темным аллеям» старинных русских усадеб и пытались понять «настроение русской интеллигенции в эпоху подготовки русской революции».
Как жаль нам теперь эту интеллигенцию, наших предков, наших собратьев! Они первыми поплатились за свое охлаждение к Богу, за свое мудрствование, за свою беспечность. Они хотели и ждали «бури» – и дождались.
А мы, студенты филологического факультета Московского университета, искали «духовности» именно у этой интеллигенции – в творениях поэтов и писателей, которые, оторвавшись от Бога, мучительно искали какой-то «истины» для себя. Чтение этой литературы порождало лишь  туманные романтические грезы и не утоляло жажды души.
Чем жили мы тогда, чего ждали от жизни? Мы именно «ждали от жизни» – романтической любви (непременно «романтической», как в русской классике), может быть, признания своих талантов, успеха (теперь говорят об удачной карьере) и всяческих благ земных. Жизнь расстилалась перед нами в нашем воображении лучезарной дорогой, ведущей в счастливое (непременно счастливое!) будущее. Будущее счастье было путеводной звездой, целью, к которой стремится вся жизнь человека. Если нет счастья и успеха, значит, жизнь не удалась.
Если бы  нам сказали тогда, что наша жизнь будет состоять из трудностей, скорбей, утрат, необходимых для созревания души, – мы бы не поверили, не согласились с этим. Мы верили в крылатую фразу, сказанную каким-то писателем: «Человек создан для счастья, как птица для полета».
Если  бы нам сказали тогда, что жизнь – это школа терпения, смирения, самоотречения ради любви к ближнему, что это не погоня за мифическим счастьем, а подготовка к экзамену, который мы будем сдавать в вечности, – мы не поверили бы. Мы были не готовы в это поверить, потому что жили другими ценностями. Оттого и блуждали, и ошибались всю жизнь, и томились духом.
Сейчас, на склоне своих лет,  мы счастливы тем, что нашли Отца своего Небесного и ждем встречи с Ним там, за гранью земной жизни.
Мы счастливы тем, что несем Ему свои покаянные души, несем доверчиво, как дети, со смирением и упованием на Его неизреченное милосердие.
Мы несравненно богаче нас самих, молодых, потому что знаем, что обиды нужно прощать, и знаем сладость прощения этих обид. Знаем, что Бог всегда и во всем с нами рядом, стоит только всем сердцем обратиться к Нему. Мы знаем, как преображается душа, как смягчается сердце от скорбей – и как близко тогда мы ощущаем Присутствие Божие.
Знаем также, что главные плоды жизни – терпение, смирение, любовь. Наверняка, каждая из нас не может похвастаться тем, что «плоды» эти уже созрели в ее душе, но нам уже знакома сладость этого труда – взращивания «в саду» своей души этих плодов.
С седыми волосами, сутулыми плечами и больными ногами, мы неизмеримо счастливее тех юных студенток, которые бегали  здесь веселой стайкой полвека тому назад и ждали счастья. Мы близки к возрасту бунинской старушки из «Чистого понедельника». Она почувствовала своим мудрым сердцем горе незнакомого ей молодого человека и попыталась его утешить, дать ему понять, что нет такого горя на земле, из-за которого нужно убивать свою душу. Она-то знала, что в любой скорби стоит рядом с нами Христос и помогает переплавлять наше горе в терпение, смирение, любовь.  Но молодой человек не слышал старушку, не понимал. Без Бога переносить земные скорби очень тяжело, они калечат и убивают душу.
Бунинский герой был молод, здоров, красив, богат. Как и девушка, которую он любил земной, страстной любовью, такой любовью, которая убивает человека, если ее отнять у него. Как много душ сгорело на огне такой любви! Как много поэтических строк написано о ней! Но, по существу, эта любовь – болезнь, болезненное пристрастие.
Бунинская героиня мечтает о чем-то высшем, душа ее тянется прочь от той праздной жизни, которую предлагает ей ее круг и ее время. А молодой человек не задумывается ни о чем, ему недоступна душа девушки, он любит ее красоту. Он доволен каждым прожитым днем, он счастлив каждым часом, проведенным с возлюбленной.
Бунин написал красивый, романтический рассказ, который еще долго будет волновать души молодых людей. Но великий писатель оставил нам в этом художественном, в высшей степени художественном, рассказе еще и свидетельство эпохи, эпохи перед величайшей трагедией русского народа – революцией и 70-летним сатанинским пленом русских душ.
Состояние бунинского героя – это состояние русской интеллигенции перед Первой мировой войной и революцией: беспечная жизнь без Бога. Только когда герою было совсем плохо, он пришел, постоял у Иверской и пошел «пропадать по кабакам». Один, сам с собой в своем горе. Это путь в никуда. Это путь человека (и большинства русской интеллигенции того времени), давно порвавшего связь с Создателем. Хоть и привели его ноги к Иверской, но душа была глуха. Он, вероятно, и молиться уже не умел. Только опустился в сокрушении «в растоптанный снег», но даже в часовенку не зашел, к образу не приложился, не обратился за помощью… потому что не верил сердцем.
Вот и отнял Господь у наших предков и церкви, и Иверскую… Отнял, чтобы через несколько десятилетий безбожия мы почувствовали пустоту, бессмысленность жизни без Бога и сами искали Его. Чтобы души наши услышали зов Его:
            «Ищите Бога, и жива будет душа ваша (Пс.68,33)»
А чтобы искать Его, нужно почувствовать, понять потребность своей души в Боге. Но и это все не в нашей воле, а в воле Его. Только Он знает, когда душа человеческая созрела для этого.
Долгий это был путь для русских людей… От той Иверской в начале 20-го века до нынешней Иверской, начала 21-го века.
Внутренность Иверской снова «пылает кострами свечей». Пылают ли наши души?














ВОЗДУШНЫЕ ШАРИКИ

Бывает, память хранит и приносит из далекого прошлого, словно из небытия, какой-нибудь давно забытый эпизод или просто ощущение, оставшееся где-то в сокровенном уголке души до времени. Словно из глубины вод, оно всплывает на поверхность внезапно, будто невзначай, и вдруг озарится новым светом; и тогда поймешь, зачем память так долго его хранила…
Более полувека назад это было… Жизнь была другой, и мы были другими. Оторванные от Источника вечной жизни, мы жили «по чужому сценарию» и не были сами собой: ходили на демонстрации по праздникам (придуманным для нас кем-то), на собрания и митинги (по принуждению), голосовали за кого-то (за кого велят власти), кричали «ура»…Вот здесь же, в своем городе, на своей русской земле мы ходили с плененной какой-то злой силой душой и даже не сознавали, что живем не своей жизнью, потому что были в полном неведении. Разве мы могли понять тогда робкие сигналы своего сердца, когда оно томилось неудовлетворенностью такой жизнью, интуитивно чувствуя ее фальшь и искусственность?! До конца понять не могли: чувствовали что-то и не понимали своих чувств, мучились, но чем заменить эту фальшь, не знали.
***
Тот солнечный, ослепительно солнечный, день не раз в течение моей жизни всплывал у меня в памяти…
Как говорят – по иронии судьбы, мы толпились на площадке как раз между церковью и клубом, ожидая, когда наша колонна вступит в общий поток демонстрантов. За оградой единственной действующей в городе церкви – чужая территория, территория "отверженных". Кто они и что они там делают, мы даже не интересуемся: это не наше!
А здесь шум, гам толпы, грубые звуки гармони и духового оркестра. Сегодня 1 Мая – День международной солидарности трудящихся всех стран. Но, если честно, мне нет никакого дела до этой «солидарности»; мне просто хорошо оттого, что светит солнце, тепло и рядом мои милые, бесконечно любимые родители.
На мне новая юбочка в клетку на лямках, сшитая мамой к празднику, и белая блузка. Сегодня первый теплый весенний день. Все улицы буквально залиты ярким солнцем, пахнет молодыми клейкими листочками, будто только что умытыми к празднику. Так приятно сбросить наконец пальто и ощутить сквозь легкую блузку тепло ласкового весеннего ветерка! И птицы радуются теплу: щебечут, хлопочут. Их особенно много на высоких деревьях в ограде церкви.
Время от времени я невольно бросаю туда свой любопытный взгляд, словно кто-то притягивает его. Там пустынно и тихо… Печально выстроились кресты на могилах… Вот прошел кто-то, «из этих, странных», – в черном длинном «платье», с бородой и длинными волосами… Ему тоже нет никакого дела до нас, до нашего праздника. А мы вот тут веселимся. Там печально и тихо, а у нас праздник, солнце, весна…
Правда, мне не особенно весело от этой бестолковой толчеи, духового оркестра и частушек под гармошку, от всех этих красных бантиков и искусственных цветов, привязанных к веточкам, – мне просто хорошо с моими родителями. Я смотрю на них и любуюсь: они молоды, красивы. Папины черные кудри спадают на смуглый лоб; голубые глаза нежно смотрят на маму, на меня, в них словно отражается голубое небо, солнце.
А мама у меня особенная какая-то, она не похожа на этих веселых, бойких женщин с папиного завода. Мама никогда не хохочет и не разговаривает громко и смело, как эти женщины. Во  всем ее облике, тонких чертах лица разлита кротость; она всегда тихая и сдержанная. Ее лицо для меня как барометр – по нему я определяю, что хорошо, что плохо.
Я вижу по ее глазам, слегка сжатым губам, легкому стыдливому румянцу на щеках, что ей неуютно здесь. Каким-то чутьем догадываюсь, что ей не нравятся и этот шум, и бестолковое веселье толпы с разудалыми озорными частушками, пустыми шутками, смехом. Мне тоже это все как-то не по душе, не знаю почему. А день все-таки прекрасный! И как приятно ощущать своей маленькой ладошкой тепло большой папиной руки!
Но вот толпа пришла в движение, кое-как образовала более или менее стройную колонну из людей, несущих плакаты, портреты «вождей», ветки с искусственными самодельными цветами, воздушные шарики.
Колонна двинулась; мы огибаем ограду церкви, выходим на проезжую часть улицы, идем мимо сквера, возле которого сооружены трибуны. На этих трибунах стоят какие-то дядьки в шляпах, с очень важными лицами («местные власти», сказал папа), они как-то смешно «делают ручкой» – приветствуют трудящихся, и при этом такие напыщенные и важные; один из них очень, очень громко что-то кричит в микрофон, а толпа нестройно выкрикивает «ура». Некоторые отпускают в небо воздушные шарики. Я удивляюсь – это и все? Демонстрация окончена, мы уже что-то «продемонстрировали»?
А люди не расходятся с улиц, словно ждут чего-то еще – «праздничного». Везде шум, смех, толчея, бестолковое веселье; мелькают светлые весенние наряды, шарики, цветы, красные бантики…
Мы выходим на Спортивную улицу, она ведет к церкви, только уже с другой стороны. Выходит, мы все время кружим вокруг этого здания, самого красивого в городе. Наш город не богат архитектурой. Напротив церкви – унылые заводские корпуса с высокими трубами, вокруг – скучные, однообразные пятиэтажки. Церковь стоит как царица среди этого однообразия. Невольно любуешься ее куполами с горящими на солнце золотыми крестами, высоким шпилем колокольни, устремленным в небо.
Невзначай снова бросаю взгляд за ограду церкви. Там, на алтарной части храма (это я после узнала, что в этом месте находится алтарь и что такое алтарь) большая икона  под стеклом: высокая, величественная женщина (Богородица) в длинных одеждах, а вокруг нее люди с обращенными к ней взорами. Разглядеть ее издалека трудно, но огонек перед изображением (лампадка) почему-то так и притягивает мой взгляд: он живой, манящий. И потом, когда уже взрослым человеком мне приходилось проходить мимо церкви, этот огонек всегда притягивал к себе и манил какой-то тайной. Но это всегда было мимолетно, на ходу и тут же забывалось.
На Спортивной улице перед праздником открыли новый магазин. Таких в нашем маленьком городке еще не было: высокие потолки с лепниной, красивые стеклянные прилавки, в нем светло, просторно, как в столичных магазинах. А раз новый магазин открыли, то, может быть, что-нибудь и «выбросят». По советской «терминологии» это означает: появится какой-нибудь дефицитный товар, например – колбаса. В праздничек все надеются порадовать себя чем-нибудь вкусненьким. Правда, «выбрасывают» совсем чуть-чуть – поторговали час-другой, и хватит (потому и словечко такое меткое придумали). Но люди все равно идут в новый магазин: а вдруг повезет. В таком случае говорят: «Я достал колбасы». Это тоже лексика советского времени: «достать» – умудриться купить что-нибудь дефицитное. А дефицитом было очень и очень многое. Советский человек не был избалован ни продуктами, ни промышленным товаром, и всегда голова была занята вопросом, где бы «достать» то одно, то другое.
И мы идем в новый магазин. Я уже устала, и мама буквально тащит меня за руку. Перед глазами мелькают бантики, шарики, цветочки, платья… На углу сквера, недалеко от магазина, среди праздничных расцветок вдруг мелькнуло что-то черное, и я не успела ничего сообразить, как увидела, что мой папа поднимает с тротуара старушку в длинной черной юбке и белом ситцевом платочке. Мне даже показалось, что он встряхнул ее сильными руками, словно ветошь, – такая она была легкая, ветхая – и поставил на ноги. Старушка шла «против течения», и кто-то в толпе, видимо, сшиб ее с ног.
Она устало опустилась на бордюр тротуара и подняла свои добрые, слезящиеся старческие глаза на своего спасителя: «Храни тебя Бог, сынок!» Отец ничего ей не ответил, только улыбнулся своей широкой белозубой улыбкой.
Это было так неожиданно, так шло вразрез со всем общим настроением праздника, радости, весны, что мое детское сердечко пронзила жалость к этой старушке: она старенькая и больная, беспомощная, такая одинокая среди нас, веселых, молодых. У нас праздник, солнце, весна, а ей неведома наша радость, она, бедняжка, чужая среди этой веселящейся толпы. Она представилась в этот солнечный весенний день, действительно, словно ветошь из старого сундука, изъеденная молью, некстати вытащенная при ярком свете дня. Тем острее была жалость к ней. Праздник был омрачен; тень, словно тучка на небе, скользнула по сердцу.
Разве я могла тогда думать, что и молодость наша не вечна, и радость наша пуста? Пришел черед, и состарились мои родители, а теперь уже ушли в мир иной. И моя жизнь уже клонится к закату.
А той весной маленькая девочка в короткой юбочке на лямочках долго смотрела вслед старушке, идущей к храму. И еще долго помнила тот первомайский день, бедную старушку и свою жалость к ней, потому что это было, может быть, первое сильное чувство сострадания, которое она испытала.
Демонстрации давно уже стали «историческим прошлым» страны, а еще раньше я потеряла к ним всякий интерес,  поняла, что наша радость тогда была воздушным шариком, пустым и легковесным, не оставляющим после себя следа.
А старушка, которую я пожалела тогда, пожалуй, знала истинную радость. Ведь она шла в храм, к Богу. Она знала истинный смысл жизни и не была несчастной, жалкой из-за своей старости, потому что осознанно готовилась к вечности.
Может быть, она молилась за нас, «слепых котят», которые глупо резвились в своей слепоте, бестолково веселились, а иногда тосковали, не зная, куда себя деть. Трудно нам было понять, почему сердце  тоскует и томится в так называемые праздники, почему в душе пустота и тревога после застолий и пустых разговоров ни о чем.
Теперь-то мы понимаем, что сердце наше изначально должно принадлежать Богу, и только Богу. А мы, не зная Бога, пытались его прилепить то к одному земному пристрастию, то к другому. Маялись, томились и блуждали. Пока не вышли на верную дорогу, пока не нашли путь к Богу…
Долгий это был путь у нашего поколения – длиною почти в целую жизнь.


               
















ПО ДЕЛАМ

Завтра начинается первая неделя Великого поста. Очень люблю это время и всегда почему-то жду его. Какая-то особая тишина опускается на душу в ожидании церковных служб с их торжественными покаянными молитвами, с красотой и глубиной которых не может сравниться никакая  художественная  литература. А далекое предчувствие светлой радости Пасхи впереди, радости, которую надо еще заслужить!..  Хочется прожить это время сосредоточенно, в молитве, опустив глаза и не рассеиваясь на внешнее, особо отслеживая движения своей души.
Сегодня Прощеное воскресенье. После чина прощения прихожане расходились из храма притихшие, с размягченными сердцами, у некоторых на глазах  были слезы.
Стремясь бережно сохранить то драгоценное, что пролилось в душу во время церковной службы, бегу по делам.
Под ногами весело и «вкусно» хрустят мартовские лужицы. Снова подморозило. Как всегда в марте: то подтает, то подморозит. Но в воздухе уже весна. Весна, весна… И никуда от этого не деться.
И на душе весна. Только она уже не будоражит душу, как в молодости, какими-то неопределенными надеждами на что-то в будущем… Все по-другому с возрастом – и гораздо лучше. Потому что я теперь не одна, а с Богом; и мне открылась другая радость жизни  – не та, что была раньше, когда постоянно мы ждали от жизни какого-то «нового» счастья ( и на открытках писали, помнится, : «С Новым годом, с новым счастьем»). Какие-то нелепые слова: «новое счастье».
Земное счастье – это удовлетворение какого-то конкретного твоего желания. А желания наши бесконечны…  И все так зыбко на этом свете… Все в один миг может разрушиться, как карточный домик. Только Бог всегда с нами, и счастье только в одном – в познании Бога своим сердцем.  Это подобно тому, как ребенок в детстве пытается понять, чего хотят от него любящие родители. А они заботливо ведут его по жизни, стараясь пробудить в душе лучшие чувства, прибегая к разным «методам». Если ребенок очень любит своих родителей, он им верит и поступает так, как они его учили.
Так и с Богом у нас: мы ищем сердцем путь к нему, познаем Его заповеди через свою жизнь и начинаем понемногу понимать и верить, и видеть, что это Его направляющая рука вела нас по жизни всегда, даже в годы нашего безверия.
Вся в своих мыслях, иду  и смотрю в вечереющее мартовское небо, такое высокое, светящееся. Вот уж первая звездочка замерцала в вышине, и воздушный белый серпик луны появился…
После чина Прощения так хорошо на душе! Такое размягчение сердца… Душа плачет и поет, сладостно плачет очистительными  слезами и поет, светло и грустно… Господи, Ты дал мне частичку Твоей благодати, чтобы я вышла в мир, где то и дело снуют машины, вечно спешат и спешат по своим делам люди, где так трудно сохранять мир и покой в душе. И пусть они спешат, такие разные – хорошие и плохие, добрые и злые… А я несу в своей душе, как хрупкий хрустальный сосуд с драгоценным мирром, Твою благодать, которую Ты мне послал. И с этой благодатью я смогу преодолеть все бури житейские, большие и маленькие…
На кассе в супермаркете какой-то затор: солидная, как-то вызывающе упитанная супружеская пара выкладывает и выкладывает из тележки целую гору снеди, бесцеремонно потесняя впереди и сзади стоящих покупателей, даже словно и не замечая их. Интеллигентная старушка без тени раздражения поспешно бросает свои  нехитрые покупки в сумку и уступает этой паре дорогу, да еще извиняется, что задержала очередь.
 А те, кто действительно задерживают очередь, с убийственной невозмутимостью, не спеша что-то выясняют с кассиром, долго выбирают сигареты, которые продаются на кассе, советуются о чем-то между собой, не удостаивая ни малейшего внимания очередь. На лицах обоих супругов написана непоколебимая уверенность в своем праве делать то, что они делают, не заботясь о других.
Жена в норковой шубе, загородив собою весь проход, деловито укладывает свои покупки в многочисленные сумки, попутно давая наставления мужу, который послушно таскает их в машину.
За мной уже образовалась огромная очередь, все с нетерпением смотрят на эту пару, кто-то уже выражает свою досаду, а я заплатила за свой батон, но не могу выйти, потому что эта «шуба»  (сама себе ужасаюсь: какая неприязнь мигом выросла у меня в душе к этой женщине) с лицом, холодным, как у статуи, даже не двинулась с места, хотя видела, что кассир уже занимается другим покупателем и ей нужно хотя бы слегка посторониться.
С целой бурей самых отвратительных чувств в душе жду, когда она отдаст мужу последнюю сумку, набитую тем, чем она будет откармливать свое и без того раскормленное тело («Какое животное, – проносится в моей несчастной голове, – все заботы только о теле») и поплывет вслед за своим таким же откормленным мужем, потом втиснет это тело, одетое в лоснящийся дорогой мех, на сиденье своей иномарки, деловито захлопнет за собою дверь…
«Ну хватит!» – пытаюсь одернуть я себя; мне самой тошно от моей разыгравшейся фантазии, от тех омерзительных определений, которые быстро «выдал» мой мозг (помимо моего желания), и я пытаюсь «стряхнуть» с себя ненужные мысли и смотреть в другую сторону… Но злость тонкой черной змейкой уже заползла в мою душу, и я ловлю себя на том, что мне даже отчаянно захотелось пройти и задеть эту «статую» в норковой шубе, чтобы знала, что она не королева в этом мире, что есть и другие люди вокруг нее, которых надо уважать и думать об их удобстве, что мир создан не для нее одной, как она, наверняка, думает…
Но я снова одергиваю себя и ужасаюсь тому, что творится у меня внутри. И так жалко того состояния души, что было у меня всего несколько минут назад.
Как за соломинку, хватаюсь за  слова любимой молитвы Ефрема Сирина:
«Ей, Господи Царю, даруй ми зрети моя прегрешения и не осуждати брата моего… и не осуждати брата моего ( да, да «не осуждати», «не осуждати», да, да – «зрети моя прегрешения», – твержу и твержу мысленно), «яко благословен еси во веки веков»( и она благословенна, она, которая не умеет уважать людей? – да, да – и она! и она! – стучит у меня в висках).
«Все, все мы благословенны в объединяющем нас Господе нашем Иисусе Христе!» – пытаюсь убедить я себя. Стоило мне вспомнить и мысленно произнести имя Иисуса Христа, как  в душе словно разлился бальзам и смягчил ее.
Мне уже дела нет до женщины в  норковой шубе и ее мужа, я озабочена только тем, чтобы восстановить нарушенный мир и покой в своей душе. Не замечая ничего вокруг, вся уйдя в себя, твержу и твержу:
«Господи и Владыко живота моего, дух праздности, уныния, любоначалия и празднословия не даждь ми. Дух же целомудрия, смиренномудрия, терпения и любве даруй ми, рабе Твоей… терпения и любве… терпения и любве…»
 Господи, помоги! Без Тебя я ничего не могу сама! Не дай тьме проникать в мою душу!
И постепенно ко мне возвращаются мир, покой, тишина… От раздражения и злости не осталось и следа, на их месте стыд и раскаяние.
 А где же прежняя радость? Ее вернуть нелегко, она "капризная" гостья, для этого нужно потрудиться и очистить свое сердце глубоким покаянием.
               














ВАСИЛИЙ И АННА

Мне хочется рассказать историю одной семьи, которую я знаю больше по рассказам моих родителей, сверстников и хороших знакомых участников этой истории, поэтому мне удобнее будет излагать ее от лица моей незабвенной мамочки.
Историю эту можно было бы отнести к разряду "обыкновенных историй", какими "богата" наша русская жизнь. Впрочем, можно повторить банальную истину о том, что каждый человек неповторим, а значит, и семейные истории, как бы они ни были похожи друг на друга, являются не просто историей для досужих посторонних ушей и глаз, а трагедией каждой отдельной души, болью и страданием для тех, через чьи сердца и судьбы проходят эти кажущиеся со стороны "обыкновенными" истории.
Но даже и не в этом причина, для чего я хочу рассказать эту историю: что толку, если свет узнает еще одну печальную историю из жизни русских людей. Эта история была бы обыкновенной, если бы кого-то из ее участников не коснулся свет Христовой истины, преобразив душу, приобщив ее к вечной жизни.
Вот что рассказывала моя мама.
***
Анну Ивановну я знаю давно, с самой молодости. И работали мы на одном заводе, только в разных отделах, и мужья наши были в приятельских отношениях, и квартиры получали вместе в 60-х годах. Живем через стенку, в разных подъездах, соседи по балконам. Если случается, что одновременно выходим на балконы подышать свежим воздухом, то вежливо раскланиваемся, обмениваемся, можно сказать, дежурными фразами, и дальше этого разговор не идет. И не потому, что мы в ссоре или неприятны друг другу, – просто я знаю, что Анна Ивановна не любит разговаривать. Кажется, у нее и близких друзей нет, с кем бы она делилась своими радостями и невзгодами. Эта женщина всегда вызывала у меня неизменное уважение, но оставалась чужой, далекой, несмотря на многолетнее знакомство.
 В тот теплый июльский вечер я вышла, как всегда, на балкон с молитвословом, чтобы в тишине почитать вечерние молитвы: в нашей тесной квартирке трудно найти более подходящее уединенное местечко, ведь мы живем большой семьей с младшей дочерью и внуками.
Люблю я эти светлые летние вечера, когда уже "не слышно шума городского", а в вечерней тишине только звонко раздаются голоса играющих во дворе детей да писк стремительно летающих в небе стрижей. Уже поздно, детям пора бы и в постель, да, видимо, и родителям жалко расставаться с ласковым летним днем, и, пока небо светится, а на землю не опустилась тьма, молодые родители вместе с бабушками сидят на лавочках у подъезда, наслаждаясь последними мгновениями уютного летнего вечера. В таких теплых вечерах есть что-то домашнее, доброе, и все люди начинают казаться родными, будто одна семья под одним небом. Но короткая это пора в нашей северной полосе, вот настанут холода и разгонят всех по своим углам. Тем драгоценнее для нас эти мгновения.
Тихо шумят тополя, вытянувшиеся вровень с нашим пятым этажом, а я сижу на табурете и вспоминаю, как мы еще молодыми сажали эти деревья, благоустраивали свой двор. Дети наши были маленькими, а теперь уж и внуки почти взрослые. Старший-то внук у нас уже женат, так что и правнуки есть. Большое "беспокойное хозяйство"...
Что бы мы делали без Бога теперь, в старости, когда физические силы уходят, немощи одолевают? Хочется всем помочь, душа за всех болит, а сил на все не хватает. А с Богом-то хорошо: помолишься за всех, за всю свою большую семью, – и все у всех, глядишь, уладилось.
Раньше я старалась все везде успеть сама, а теперь поняла, что не на себя надо надеяться, а на Бога: Он все управит, ведь сами-то мы ничего не можем, все в Его руках. Только вот молиться-то по-настоящему еще не умеем, ведь никто нас не учил этому с детства, наоборот – отучали от Бога. Сейчас страшно подумать, что без Него вся жизнь прошла. Вот и учусь сейчас на старости лет: утренние молитвы читаю, вечерние, чтобы начать день с Богом и завершить с мыслью о Нем.
"Господи Боже наш, еже согреших во дни сем словом, делом и помышлением, яко Благ и Человеколюбец прости ми. Мирен сон и безмятежен даруй ми. Ангела Твоего Хранителя посли, покрывающа и соблюдающа мя от всякого зла...
Просвети очи мои, Христе Боже, да не когда усну в смерть, да не когда речет враг: укрепихся на него ...
Заступник души моея буди, Боже, яко посреде хожду сетей многих, избави мя от них и спаси мя, Блаже, яко Человеколюбец ...
Богородице Дево, не презри мя, грешную, требующу Твоея помощи и заступления, на Тя бо упова душа моя, и помилуй мя".
Оказывается, сколько за день человек согрешает и даже не замечает этого! Только за один день! А сколько же грехов мы за всю нашу жизнь накопили!
"Ослаби, остави, прости, Боже, прегрешения наша, вольная и невольная, яже в слове и в деле, яже в ведении и не в ведении, яже во дни и в нощи, яже во уме и в помышлении, вся нам прости, яко Благ и Человеколюбец".
Самое удивительное то, что Бог велит нам молиться не только о себе и своих близких, но и о тех, кто находится в пути, в заточении, за усопших и даже "за обидящих и ненавидящих" нас. И как же легко на сердце, когда прочитаешь эти удивительные слова молитв, оставленные нам святыми угодниками Божиими, и чувствуешь, что тесный мирок моей одинокой души расширился и соединился со всеми живущими и ушедшими в мир иной, родными и чужими, и теми, кого я совсем не знаю, но они где-то есть и нуждаются в моей молитве:
"Ненавидящих и обидящих нас прости, Господи Человеколюбче. Благотворящим благосотвори. Братиям и сродникам нашим даруй яже ко спасению прощения и жизнь вечную. В немощах сущия посети и исцеление даруй. Иже на мори управи. Путешествующим спутешествуй..."
Теперь можно считать, что день окончен, пора на покой... только не хочется отрывать взгляд от вечереющего неба, на котором замерцали уже первые звездочки, замыкаться в узкий и душный квартирный мирок, навсегда расставаться с неповторимым ушедшим днем.
И на соседнем балконе, смотрю, не спят... Я привычно раскланиваюсь, но Анна Ивановна в этот раз будто медлит, словно хочет сказать что-то еще... И в глазах у нее  нечто новое для меня, необычное: задумчивое, мягкое. Я привыкла видеть на соседнем балконе ее строгий классический профиль, прямую фигуру с гордой осанкой, что-то далекое, непроницаемое, неприступное... А тут, кажется, она сама хочет вызвать меня на разговор. Да с ней и не знаешь, с чего начать!
И вдруг так непривычно звучат ее слова, и тон ее голоса необычный:
– А мы Васю вчера похоронили, сестра его приезжала...
Василий, муж Анны, давно и беспробудно пил и жил у сестры в другом микрорайоне. Смерть такого человека не могла быть неожиданностью, потому что, мне казалось, он умер раньше смерти. Как-то я встретила его в магазине ранним утром, страшно смотреть: впалые щеки, обтянутые кожей, потухшие глаза, в которых одна-единственная озабоченность – где бы достать выпить. И это прежний Вася, которого мы знали, – веселый, красивый, обаятельный! Сам-то он уже никого не узнавал.
Удивило меня не известие о его смерти, хотя и жаль Васю, а тон, которым это было сказано. Я знала, сколько горя причинил Анне ее муж, видела, насколько тяжело ее гордой натуре смириться с тем, что произошло в ее жизни. Нетрудно понять, отчего эта  женщина замкнулась от людей и никогда уже не произносит имени бывшего супруга.
Таким теплым, задушевным голосом она сказала о Васе, что я почувствовала: лед сломан, что-то произошло в душе Анны. Анна Ивановна помолчала, задумчиво глядя куда-то вдаль,  лицо вдруг засветилось изнутри, вероятно, каким-то воспоминанием, на нем появилась по-девичьи застенчивая улыбка, и она вдруг произнесла:
– А вот это дерево мы сажали с Васей...
Она долгим взглядом смотрела на тополь, что был напротив ее балкона; и в голосе, и в глазах – неожиданная нежность... Словно она увидела этот тополь впервые. Странно мне было слышать все это от такой нелюдимой, гордой женщины, как Анна Ивановна, но я поняла: смерть мужа произвела переворот в ее душе, она смыла личные обиды и заставила заглянуть чуть-чуть дальше, за грань невидимого, куда проникнуть можно только прозревшим сердцем...
Но пора уже рассказать историю любви этих двух людей.
В далеких пятидесятых годах теперь уже прошлого столетия Анна приехала в маленький подмосковный городок по распределению после окончания института. Многим нравилась эта высокая, стройная девушка с красивым, строгим лицом, пышными волосами и независимым характером. Кто-то смотрел на нее издалека и втихомолку вздыхал, не смея приблизиться, кто-то пытался ухаживать, но безответно. Женихов после войны было мало, и, честно говоря, только очень уверенная в себе девушка могла быть такой разборчивой.
Вздыхал по ней и Вася, скромный паренек, работавший художником-оформителем на том же заводе, куда получила распределение Анна. До Великой Отечественной войны он учился в архитектурном институте, но не доучился: взяли на фронт. Василий был гордостью и надеждой всей семьи, особенно сестры и матери, измученной мужем-алкоголиком и двумя другими сыновьями, унаследовавшими от отца этот страшный недуг.
В детстве у Васеньки обнаружилась способность к рисованию, и школьный учитель не только развивал в нем талант, но и приучал к трудолюбию и упорству. Он понимал, что мальчику из такой семьи нужно помочь, чтобы не случилось с ним той же беды, что и с отцом и с братьями. Васе повезло: он, паренек из простой семьи, поступил учиться туда, куда люди поступают после окончания художественных школ, которые были тогда только в больших городах. Но тут война грянула, Васю взяли на фронт.
Добрая, многострадальная мать и сестра души не чаяли в своем Василечке, мечтали, что вот вернется он с войны жив и невредим, закончит институт, выйдет в люди, вытащит семью из беспросветной нужды и горя, будет им отрадой и утешением. Но именно там, на фронте, случилось то, чего никак не ожидали ни родные, ни сам Василий: он служил на аэродроме, где был доступен спирт... Васе нельзя было даже нюхать спиртное, потому что, понятное дело, – наследственность.... Вот эта злополучная "наследственность" и сыграла свою роль в судьбе обожаемого матерью и сестрой Василечка, надежды и гордости всей семьи. Что тут скажешь? Лучше, чем словами поэта Булата Окуджавы, не скажешь:
Ах, война! Что ты сделала, подлая?!
После войны доучиваться в институте Василию не пришлось: семье не на что было жить, и он поступил на завод. Любовь к Анне преобразила его, в душе вспыхла неудержимая жажда жизни, обновления и вера, что это возможно, если...
"Если только она согласится стать моей женой, я смогу все, брошу пить, стану другим человеком", – говорил он друзьям.
"Если только она согласится..." "Только бы она согласилась!" – стало лейтмотивом всех его помыслов. Рядом с такой девушкой он чувствовал себя способным преодолеть все самые невероятные трудности. Если только она согласится идти с ним по жизни... если она будет рядом...
Но об этом и мечтать-то было страшно, так как Аня не спешила показывать свое расположение к восторженному обожателю, всегда была ровной, спокойной, сдержанной, хотя и не отвергала его.
Конечно же, Аня выделяла его среди заводской молодежи, шумной, простоватой, с вечно пустыми и плоскими шутками и ограниченными интересами: в кино да на танцы сходить. Василий обращал на себя внимание: высокий, худощавый, с густой шевелюрой темных курчавых волос, с мечтательными серыми глазами, он был похож на поэта или художника.  И было еще что-то в нем... особенное... какое-то  благородство, интеллигентность... какая-то нерастраченная внутренняя сила что ли... и простодушие, чистота.
Аня постепенно привыкла к тому, что Вася каждый день ждет ее у проходной после рабочего дня. Его молчаливое, ненавязчивое внимание импонировало ей, и она позволяла ему проявлять это внимание. Впрочем, никак не давая понять, нравится ли он ей. Но Васе и этого было достаточно для того, чтобы он летал, как на крыльях, жил этими встречами и общением с ней.
Они часами бродили по городу, по его старым, уютным улочкам, живописной набережной скромной и тихой речки, заросшему старинному парку, часто забредали в заброшенную усадьбу какого-то не очень известного писателя девятнадцатого века, что находилась на окраине города. Вася, как художник, умел показать ей самые красивые и интересные места и все рассказывал, рассказывал... Как он умел рассказывать! Все знания по искусству, что накопил он за годы своей учебы в институте, все нерастраченное в неосуществившемся творчестве вдохновение он вкладывал в эти рассказы.
Аня верно чувствовала, что это идет не от желания покрасоваться перед ней, поразить ее, а из самых глубин души, долго молчавшей, а теперь вдруг раскрывшейся, как цветок расцветает под влиянием света и тепла. Конечно же, она догадывалась, какое "солнышко" явилось таким мощным импульсом для Васиной души! И все же, и все же... не спешила дать волю своим чувствам.
Они часто ездили в Москву, Вася приглашал ее на художественные выставки, в музеи, в Третьяковскую галерею. Но самым ярким воспоминанием остался тот день, когда они ездили с сотрудниками завода на выставку картин Дрезденской галереи, которую открыли в Музее изобразительных искусств им. Пушкина на Волхонке перед отправкой картин в Германию. Их спасли наши солдаты  в 1945 году, русские реставраторы вернули им жизнь. Воспользоваться возможностью посмотреть шедевры мировой живописи, которые уже никогда не вернутся в Россию, хотелось многим, и на Волхонке стояли часами огромные очереди любителей искусства.
Это был один из самых счастливых дней в воспоминании Анны. А их, счастливых, как потом оказалось, было не так уж много в ее жизни. Тот день был особенным для всех, кто ехал в Москву на выставку, потому что от встречи с великими картинами ждали чего-то необыкновенного. У всех настроение было приподнятое, несколько возбужденное. Вася сиял больше всех. Из ворота белоснежной накрахмаленной  рубашки так трогательно высовывалась его тонкая, длинная юношеская шея с кадыком; пышная шапка темных курчавых волос и детски чистые серые глаза – ну точно портрет какого-нибудь поэта-мечтателя. Василий почему-то чувствовал, что именно сегодня должно совершиться что-то важное в его жизни. 
В поезде он сидел рядом с ней, невольно тесно прижавшись, и пытался тихо, почти на ухо рассказывать что-то из истории живописи эпохи Возрождения, но то ли из-за этой невольной близости, то ли оттого, что время пришло, обоим слышалось за его словами что-то другое, более важное для их сердец. Никто из присутствующих не пытался отвлекать их общим разговором, сослуживцы только понимающе переглядывались. Многие так и запомнили эту пару  в их самый трепетный период любви, когда чувства, как утренняя заря, только начинали расцветать самыми нежными и тонкими красками, когда в отношениях все еще так бережно-трогательно и прекрасно, когда заря эта предвещает удивительный солнечный день, полный радости и счастья. Вася весь светился, и с Аней, все заметили, что-то происходило...
В залах музея было, как никогда, душно, жарко от многолюдства и уличного зноя, который проникал в раскрытые окна, но стояла благоговейная тишина, как обычно в музеях.
Ноги от усталости гудели, люди уже без стеснения начали снимать обувь и ходить по залам босиком, и никто этому не удивлялся: так они были поглощены одним желанием – успеть все посмотреть. Аня вдруг как-то озорно посмотрела на Васю и предложила:
– Давай и мы разуемся!
Ее новенькие туфли давно натерли ей ноги, но ей неловко было сознаться в этом своему кавалеру, и она ходила, преодолевая боль, потому и выглядела несколько замкнутой. Василий ничуть не удивился ее предложению и новому тону (совсем необычному для Ани), словно ожидал этого, и именно сегодня, в этой необычной обстановке, которая незаметно сроднила их, хоть внешне это никак не проявлялось.
Вася первый снял свои полуботинки, чтобы Ане было смелее последовать его примеру. Эта маленькая вольность сняла привычную скованность, которая всегда присутствовала в их отношениях. А когда они вошли в зал с одной-единственной картиной – огромным полотном "Сикстинской Мадонны" Рафаэля, то руки их невольно соединились, и они застыли перед образом Божией Матери, написанным рукой гениального мастера.
Зал был до отказа наполнен зрителями, но стояла такая тишина, что и дыхания не было слышно. У некоторых по щекам текли молчаливые слезы. Никто не смел нарушить эту благоговейную тишину. В душе у Ани тогда впервые в ее жизни шевельнулось удивительное, новое для нее, незнакомое ей прежде чувство  – предчувствие будущего семейного счастья, материнства.
Раньше она никогда об этом не думала. Тяжелое военное детство и юность, работа, учеба,  постоянная забота о куске хлеба, когда надеяться не на кого... Кроме больной матери у нее никого не было, отец и все родные погибли. Жизнь была суровой и приучила ее не расслабляться, не мечтать, а заниматься делом. Да и характер ее, от природы сдержанный, не располагал к мечтам, свойственным всем девушкам,  – о любви, о материнстве.
Аня сама удивилась, что это чувство, как ласковый прибой, вдруг прокатилось теплой волной по ее сердцу, когда она смотрела на нежный образ Сикстинской Мадонны с младенцем на руках. Она стояла в толпе онемевших от восторженного изумления зрителей, невольно тесно прижимаясь плечом к Васиному плечу, и вдруг поймала себя на странном желании – приклонить голову, свою уставшую от одиночества, от самостоятельности, гордую голову к груди этого человека, доверив ему свои надежды на будущее счастье, свою душу, всю свою жизнь. Но она тут же устыдилась своего тайного порыва и мысленно одернула себя: "Рано еще, рано!"
Но искра уже пробежала, с того момента их отношения становились все теплее, теплее.
Она помнила и тот счастливый вечер, когда они возвращались из Москвы после выставки. В поезде он сидел напротив нее, и она не могла не видеть, как его красивые серые глаза горели такой любовью и лаской, что невозможно было не почувствовать всю силу его любви к ней.
А потом он провожал ее до общежития. И теплый майский вечер, и пышное цветение сирени в палисадниках с ее неистребимым ароматом по всему городу, и сердца их, переполненные впечатлениями такого необычного дня, – все было предвестником счастья, обещанием чего-то очень прекрасного впереди...
***
В то время были очень скромные свадьбы: домашние застолья в кругу самых близких друзей, без фаты и роскошного белого платья невесты, без колец – в послевоенные пятидесятые годы не до роскоши было. Но свадьба Ани с Васей запомнилась их друзьям надолго. Все знали, как нелегко далась Васе эта "победа", следили за "развитием событий", болели за друга, зная, что здесь решается вопрос, можно сказать, жизни и смерти. И как же ликовали и радовались друзья, когда Аня решилась и дала ему "царственный ответ"!
Радостно было смотреть на эту несомненно счастливую пару. Друг за другом родились у них прекрасные детки: сыночек и дочка. Василий безумно любил жену и детей, трогательно заботился о них, редкий муж так печется о своей семье. На строгом лице Ани все чаще сияла мягкая, нежная улыбка; знакомые замечали, что Аня стала проще, естественнее. Женственность, свойственная счастливой женщине, имеющей истинную мужскую опору, позволяющую ей быть  "слабым полом", женщиной, – разливалась во всем ее существе, освещая ее лицо, казавшееся раньше гордым, все ее движения, манеру говорить. До замужества она была как натянутая струна: замкнутая, строгая со всеми. Теперь знакомые и друзья просто не узнавали в этой приветливой, счастливой женщине бывшую Анну.
Казалось, семейному счастью не будет конца... Но беда все-таки подстерегла Василия: трудно сказать, как и почему это началось, но молодой, счастливый муж... начал выпивать. Сначала это случалось редко, потом все чаще, чаще...
Начались ссоры, скандалы, слезы жены... ее отчаяние, угрозы – его обещания, даже клятвы не пить и... новые запои. Анна ни с кем не делилась своим горем, молча несла его одна. Она проходила мимо сидящих у подъезда соседок, прямая,  не допускающая никаких расспросов, сочувствия, вмешательства в ее личную жизнь, но что творилось у нее на душе, одному Богу известно. Только соседи за стенкой слышали то ее глухие рыдания, то раздраженные крики –  и  сочувственно вздыхали.   
После нескольких лет таких мучений супруги расстались, Вася вернулся в дом своей старенькой матери, повторив участь своего отца и двух старших братьев. Он жил в другом конце города, если можно назвать его существование на земле жизнью. Его бывшие сослуживцы, идущие ранним утром на работу, встречали его в торговых рядах, с лихорадочной спешкой бегущего к открытию магазина с черной клеенчатой сумкой под мышкой. Те, кто знал его другим – веселым жизнелюбом, – с сожалением смотрели ему вслед и удивлялись, как он еще жив после многих лет такой жизни? Жив ли? Разве это Вася? Только видимость, только оболочка, да и то уже сильно поврежденная: один нос торчит, как руль, да кадык на худой, жилистой шее, да еще прядь сильно поредевших, но все еще вьющихся волос по-прежнему спадает на лоб. Но глаза выцвели и погасли, и в них уже ничего нельзя прочесть, кроме одной заботы – жажды выпить. Это не Вася, это жалкая тень от Васи;  чувства угасли, душа умерла. Страсть к вину, как огонь, все поедающий на своем пути, спалила все чувства и стремления души.
                Так и прожили Василий и Анна большую часть жизни врозь. Анна сумела поднять детей, дала им хорошее воспитание и образование. О муже она никогда не вспоминала – не хотела вспоминать: он умер для нее. Оно и понятно: здесь были и боль о неудавшейся семейной жизни, и уязвленная гордость. Нелегко ей было поверить в свое счастье, а оно ее так обмануло! Чем больше ее мучили боль и обида, тем прямее осанка и независемей вид, когда она проходила мимо соседок. А люди считали ее заносчивой, гордой.               
***
Настал момент, когда Анне пришлось встретиться с Василием: его сестра сообщила, что Вася умер.               
Какая буря чувств всколыхнула душу женщины! Она давно похоронила на дне души жгучие обиды и разочарования вместе со светлыми страницами жизни и жила только настоящим, в котором не было места бывшему мужу, он умер для нее раньше смерти.
Но, оказывается, это только казалось...
Обиды вдруг с новой силой ожили в душе, страшная ненависть к нему, испортившему ей жизнь, обманувшему ее надежды, ее любовь, мутила сознание, не давала размышлять спокойно, трезво. Весь вечер после получения сообщения она просидела неподвижно, уставившись в одну точку, не видя перед собой ничего.
Уже давно в соседних окнах зажглись огни, но Анна Ивановна сидела в темноте, вся уйдя в себя. Обрывки прошлой жизни беспорядочно толкались в памяти, и прогнать их уже было невозможно: то горькие воспоминания семейной жизни... то счастливые, светлые...
И, странное дело, чем дольше она сидела так, уйдя в себя, тем все больше горькие воспоминания уступали место светлым, счастливым, давно стертым в ее памяти, загнанным куда-то в глубь души страданиями и муками обид и разочарований.
Откуда-то, из глубины времени, того счастливого времени, когда ее сердце отозвалось на его любовь, вдруг выплыли Васины добрые серые глаза и смотрели на нее с любовью, лаской и восхищением, смотрели долго,  неотступно, до тех пор пока и в ее сердце не затеплился огонек, все разгораясь, разгораясь. И Вася постепенно воскресал в ее душе...
Горе, на всю жизнь сковавшее ее сердце, вдруг отступило куда-то, его вытеснили жалость, сострадание к человеку, который связан с нею, оказывается, неразрывными узами, и не в ее силах, она это чувствовала, разорвать эти узы.
Она уже хотела встать и позвонить Васиной сестре, чтобы сказать, что она придет на похороны, но вдруг испугалась мысли о том, что она увидит совсем другого Васю. Каким он стал за долгие годы беспробудного пьянства? Но и не пойти проститься с ним она уже не могла: ведь это все-таки ее муж...
Муж... Неожиданно для себя она  почувствовала нерасторжимую родственную связь с ним: и с тем, прежним Васей, которого она любила когда-то, и с тем, который ее мучил... "А сам-то, сам-то как мучился!" – вдруг мелькнуло в ее сознании независимо от нее. Так кто же их мучил? Какая злая сила вторглась в их жизнь и разрушила ее? А она, его жена, не смогла противостоять этой силе, чтобы спасти его.
 "Что за бред, – одергивала она сама себя, – разве я могла что-нибудь сделать? А как воспитывать детей с пьющим отцом?" Да и сама могла ли она видеть, как он опускается и опускается?! Это было выше ее сил. Так в чем же ее вина? Почему сердце неспокойно, с чем-то не согласно?
Ей не верилось, что это и все, продолжения их жизни не будет, и ничего нельзя исправить. Сердце не соглашалось с этим. Оказывается, в нем, где-то в его потаенных глубинах, жила какая-то безумная надежда, что будет еще какая-то жизнь, в которой они снова будут молодыми, они очнутся от этого кошмарного сна, каким оказалась их жизнь, и начнут все сначала... Оказывается, эта странная надежда жила в ней! Анна сама ужасалась этому открытию в себе, но чувствовала, что смерть Васи убила эту надежду, и осознание, что это конец, больше ничего не будет, ничего нельзя вернуть, парализовало ее силы и сознание. Она пыталась даже иронизировать над собой: так вот ты о чем мечтала, а сама говорила, что он для тебя уже умер! Но ничего не могла с собой поделать.
Но ведь говорят, что душа не умирает, ведь есть же она, душа, у человека! И чем больше она хваталась за эту мысль, тем явственнее чувствовала, как откуда-то из глубин сердечных будто забил родничок живой воды  – неудержимое желание что-то сделать для него, своего непутевого Васи... Да разве он был "непутевый"? Сердце, оказывается, ничего не забыло: и их первые мгновения зарождающейся любви, и их первые годы семейной жизни, и его чистую, восторженную любовь к ней...
Странное дело, но сердце отказывалось теперь помнить плохое, а возрождало и возрождало к жизни самое светлое, что было в их жизни. Было! Сердце никак не соглашалось с тем, что продолжения не будет!
***
После похорон мужа Анна Ивановна долго не могла прийти в себя, болела. А потом, как только появились силы, пошла в церковь. Она уже не могла не ходить туда, не молиться, потому что только в храме Божием, только в молитве находила утешение и покой своей измученной душе. 
 Люди уже привыкли видеть в храме   высокую фигуру старой женщины, неизменно на одном и том же месте, перед Распятием. Она всегда стоит неподвижно, опираясь на палку, вся уйдя в себя. Знакомые уже с трудом узнают в ней прежнюю Анну Ивановну: она сильно состарилась, тяжело передвигает ноги. Каждое воскресенье она неизменно на своем месте в храме, вся ее фигура, взгляд обращены к Спасителю в беззвучной молитве. Видимо, образ того, кого она любила когда-то, а потом беспощадно вычеркнула из своей жизни, очистился его смертью. Все плохое ушло, остались только любовь и молитва. Из каких глубин души всплыла она, прежняя любовь, и откуда Анна научилась молиться, она не знала. Но она чувствовала, что любовь по мере того, как растут и зреют в ней слова молитвы за Васю, разгорается в душе и захватывает ее все больше и больше   – светлая, очищенная от всяких ненужных воспоминаний; а слова молитвы, в свою очередь, текут и текут неудержимым потоком из самого сердца по мере возрастания ее любви. А вместе с любовью к родному человеку растут вера и любовь к Богу, который дал нам надежду и веру в вечную жизнь и воскресение.
И кто знает, может быть, она вымолит у Бога прощение своему Васе... и себе... И в вечной жизни они встретятся, уже обновленные, и будут счастливы?! Ей все больше и больше верилось, что так и будет.
 Так и хочется назвать эту историю "Песнь торжествующей любви", хоть  в одноименном рассказе И.Тургенева говорится совсем о другом!

               

ВИШНИ

                Милости Твоей, Господи, исполнена земля;     повелениям Твоим научи меня!
                (Пс.118, 64)
Иван Сергеевич в волнении ходил по своему саду и думал тяжелую думу. Его давно беспокоили отношения между семьями сыновей: не было между ними не только дружбы, но и обыкновенных теплых родственных отношений. Чужие они были друг другу и совсем разные. Какие родители не хотят, чтобы дети дружили! А тут ... полная отчужденность, безразличие. Особенно со стороны младшего, Вадика.
Старший сын Николай жил со своей семьей недалеко от родителей, в районном центре, но приезжал в отчий дом нечасто. Летом здесь хозяйничала семья младшего сына. И сноха, и Вадик чувствовали себя здесь вполне хозяевами, а старший сын со своей женой заметно стеснялись, вели себя словно в гостях и всегда спешили уехать, ссылаясь на дела. И девочки у них были скромные, тихие, застенчивые, никогда ничего не просили и без спросу ничего не брали.
Старший сын рос серьезным, никогда не обременял родителей непомерными требованиями, учился в Москве – старался обходиться стипендией, не быть родителям в тягость. Младший, Вадик, был совсем другим: материнский баловень, непоседа, душа уличных компаний. Ему никогда ничего не было жалко для других, что угодно мог унести из дома, не спросив родителей. С одной стороны, хорошо: вроде бы не жадный, а, с другой стороны, – никогда не подумает о брате, о родителях, ведь жили-то не в таком уж достатке, чтобы на улицу все нести.
Теперь Вадик москвич: женился на москвичке. Быстро как-то они с женой умудрились приобрести отдельную квартиру, да еще какую – иной профессор позавидовал бы. А на машину у матери выманил сбережения, которые она копила по копеечке, продавая на рынке  плоды своего труда: овощи, ягоды, яблоки. Думала, на старости лет пригодятся, но не смогла устоять перед своим любимцем – все отдала. Несправедливо как-то получилось: одному все отдали, а другому –ничего.
Сейчас у Ивана Сергеевича было особенно тяжело на душе. Поводом послужили вишни. В этом году урожай выдался не очень большой: яблоки только кое-где висят, и вишен со всего большого сада собрали неполное ведро. Это-то ведро и увез Вадик в Москву, да еще всю клубнику обобрал, хорошо зная, что завтра приедет брат со своей семьей. Приедут внучки, а сад пустой. Девочки Николая так ждали этой вишни, все спрашивали:
– Дедушка, а когда вишня поспеет?
– Недельки через две, когда она будет почти черная... Тогда она станет сладкая-сладкая. А пока не рвите!
– Что ты, дедушка, мы без спросу ничего не тронем, – возмущались внучки.
И вот теперь как объяснить внучкам, что их родной дядя всю вишню забрал себе? Да и не в том дело – можно сходить к соседям и купить у них кулек вишни для внучат, –  удивляет и огорчает отношение Вадика к брату: он чувствует себя полным хозяином, а брата словно не существует, только он один имеет на все право.
"Ну почему он такой? Где, когда мы с женой просмотрели, что младший растет у нас эгоистом?" – Уже не первый раз задавал себе Иван Сергеевич мучительный вопрос. Мысль, которую он до сих пор старался прятать от себя самого, теперь отчетливо представала перед его сознанием и леденила сердце: его родные, единокровные сыновья – два чужих друг другу человека. Сердце безотчетно ныло, словно предчувствуя какую-то катастрофу.
И он снова и снова вспоминал и перебирал события сегодняшнего дня, словно это могло что-то кардинально поменять в отношениях сыновей или изменить его собственный взгляд на ситуацию, увидеть, что причин для волнения вовсе нет. Вадик часто приезжал летом в родительский дом, жил подолгу с семьей: у него был свой бизнес, дело шло и без него, а он отдыхал. А тут узнал, что завтра приезжает брат в отпуск, и поспешил в Москву. А с вишней-то как получилось: он, Иван Сергеевич, вместе с женой сам помогал сыну собирать эту вишню, думая, что собирают для всех (ведь завтра Николай приедет), а когда Вадик уехал, даже не поверил жене, что он ее увез всю.
– А что же ты-то не отложила для Коли? – удивлялся он.
– Да я сказала Вадьке, а он ответил: "Обойдется!" – и захлопнул багажник, –  виновато и растерянно ответила жена.
– Избаловала ты его, – не удержался Иван Сергеевич и упрекнул жену, – не привык он думать о других.
А сам подумал: "Москва совсем испортила сына, холодный, расчетливый стал. И дети у него другие, не такие, как у старшего сына, – настырные какие-то, самоуверенные..."
Все чаще он замечал, как москвичи задирались с детьми Николая. Дочь Вадика,  ровесница старшей дочери Николая, в свои четырнадцать лет уже начала форсить, как взрослая, краситься, на свою двоюродную сестру смотрела с пренебрежением, мол, провинциалка, скромная. Скромность у современной молодежи уже не в почете. Все это не укрывается от глаз деда, и поэтому душа болит. А разве слушают они стариков? Как только подросли, в деревне им стало скучно, почти не приезжают с отцом. Недоволен он был московскими внуками, не такими он хотел видеть своих потомков, но все идет независимо от него, не так, как хотелось, представлялось.
Вадим явно свысока относился к старшему брату и его жене, они для него недотепы: и квартира у них маленькая, и машины нет, и материально живут туговато. Сам он в девяностых годах сразу бросил свою работу и занялся торговлей на рынке; деньги быстро потекли, сыну-юнцу купил иномарку. А Николай с женой работали в конструкторском бюро за гроши. Предприятия тогда разорялись, деньги быстро обесценивались. Но все пережили ... Николай никогда не гнался за большими деньгами, семья привыкла жить скромно, зато дочки растут – любо поглядеть, из таких вырастают настоящие люди...
Мысли как-то незаметно перескочили на другое: Иван Сергеевич залюбовался своим садом. Видимо, независимо от него действуют какие-то защитные силы организма, берегут его, автоматически "переключают" в самый нужный момент, уводят от тяжелой темы... Мысли его вдруг поплыли в прошлое, вспомнилось, как он вместе с мамой сажал здесь сад еще мальчишкой. На этой усадьбе жили его предки, во время войны бабушка строила  дом на месте сгоревшего. Потом они с женой обновляли и дом, и сад: ремонтировали, пристраивали, сажали новые плодовые деревья, кустарники. Теперь, хоть силы уже не те, они, как могут, поддерживают порядок.
Он ходил по саду и любовно оглядывал его: все – своими руками ... И заборчик – штакетинка к штакетинке, и огород – грядочка к грядочке ... Все для детей и внуков старались ... а любви между ними нет. Они не ссорятся, и старший, конечно же, все уступит младшему, случись что с бабушкой и дедушкой. Конечно, так и будет: Николай молча посторонится. Но разве этого хотелось родителям? Хочется, чтобы все дружненько пользовались дачей на радость внукам.
Опять эти тяжелые мысли... Снова накатила волна тревоги, и захотелось убежать от нее во что-то радостное... А радостным для него в последнее время было посещение церковных служб. В двух километрах от деревни, в большом селе на шоссе, медленно, но все же возрождался храм. В советское время в нем была стеклодувная мастерская, поэтому  и сохранились стены, только купол сломали, чтобы ничто не напоминало о храме. А красавец был храм: мощный, монументальный, даже колонны сохранились. Ивана Сергеевича неудержимо тянуло к этому месту, сначала просто потому, что его предки ходили сюда, он знал это по рассказам бабушки.
Бабушка говорила, что когда-то, еще до революции, жизнь здесь была совсем-совсем другой, какой-то наполненной, живой, а потом словно из нее выжали живые соки... Люди были добрее, приветливее, уступчивее, Бога боялись. Все жили по церковному календарю, и трудились, и Бога не забывали. И жизнь была красивой: каждое воскресение и стар, и млад – все шли в храм. Надевали лучшее, что было, ведь к Богу шли.
Теперь, когда Иван Сергеевич сам каждую субботу и воскресенье спешил на церковные службы, он любил по дороге в храм представлять, как над просторами вот этих самых его родных полей от большого белокаменного собора плыл колокольный звон, созывая русский люд на службу, и из деревень ручейками тянулись прихожане. Женщины – в строгих, нарядных кофточках из ситца и белых платочках, мужчины – в вышитых косоворотках, по-русски. Представлялись ему и белоголовые, голубоглазые деревенские ребятишки со свечечками в руках, как на картине М. Нестерова. В церковь ходили все; как говорила бабушка, не уважали в деревне людей, которые не верили в Бога. И народ был, в основном, скромный, богобоязненный.
Сначала тяга к прошлому, из любви и уважения к предкам, привлекала Ивана Сергеевича к церкви: ходил помогать в восстановлениии храма как "памятника исторического прошлого", а потом и он уверовал. Как-то так незаметно для самого себя, а теперь и сам  удивлялся, как раньше-то мог жить без веры в Бога. Сейчас казалось естественным состоянием человека – жить с чувством, с сознанием, что все мы ходим под Богом, что человек без Него, как листок, оторванный от родимой ветки, – зачахнет, засохнет.
Он полюбил службы, полюбил молитвы, Священное Писание – и жизнь наполнилась новым смыслом. И дышать стало легче, и сердцу просторнее, и каждый прожитый день засиял по-новому, и грядущая старость стала не страшна.
               
***
Иван Сергеевич спешил ко всенощной. Он пошел по старой дороге, по которой ходили в церковь его предки. В другом конце деревни уже давно была новая дорога, удобная, асфальтированная, но он предпочитал дорогу своих предков, пыльную, но зато хоженую-перехоженую ими – теми, за кого он теперь молится в храме и знает, что они живы, только в ином мире, где "несть воздыхания, болезни, печали, но жизнь вечная".
Ноги вязли в теплом мелком песке, брюки припорошило тонкой золотистой пылью, но ему хотелось топтать именно эту землю, эту дорогу, по которой испокон веков его предки ходили в храм, в город. А иногда ему даже хотелось грудью к ней прижаться, сердцем, ведь она орошена крестьянским потом его предков-хлебопашцев и полита горькими слезами женщин его рода.
Сколько же бурь пронеслось над этими бедными селеньями в безбожном двадцатом веке! Он представлял в своем воображении большие, полные ужаса глаза бабушкиной сестры Агафьи, которую вместе с мужем и ревущими детьми бросили в телегу и увезли в районный центр. А там сколько их было, таких же бедолаг! Они сидели на земле под открытым небом в привокзальном сквере и ждали, когда их погрузят, как скот, в товарные вагоны и повезут в Сибирь. Оттуда неслись душераздирающие вопли и рыдания; люди не знали, что с ними будет. Этот городской сквер называли до революции Круглым садом, в нем гуляли нарядные уездные барышни и галантные гимназисты, играл духовой оркестр и кружились в вальсе пары. Эти галантные кавалеры и барышни и в кошмарном сне не могли себе представить, что  сад  для их потомков станет местом страшных воспоминаний.
А в Великую Отечественную войну деревню жгли и немцы, и свои. Отступали и поджигали дома, "чтобы немцу не досталось". А женщины с детьми куда в тридцатиградусный мороз? Да, трудно жилось людям в двадцатом веке. Как выносили-то все, в чем находили утешение, когда церкви были закрыты? С чем жили и умирали? У бабушки были иконы, по большим праздникам ездила в храм в дальнее село. А дома ничего не говорила о Боге. Так и думали, что Бог только "для бабушки", а молодым Он не нужен. Видимо, бабушка, зная, что в школе детей учат по-другому, не хотела вмешиваться.
Иван Сергеевич очнулся от своих мыслей и оглянулся на деревню: серенькие бревенчатые домики, как игрушечные, рассыпались вдоль тоненькой ленты проселочной дороги. Среди них, как что-то чужеродное, возвышаются новые особняки. Такой маленькой кажется деревня среди просторов полей и дальних лесов!
"Просторы-то у нас какие!" – вздохнул полной грудью, захлебнулся от восторга Иван Сергеевич, словно увидел все это в первый раз. Колокольный звон ласково, призывно плыл над этими просторами, звал, задевал за живое... Хотелось плакать, хотелось всех любить и прощать.
Казалось, что в самом воздухе зрелого лета с запахами отцветающих трав, сухим, звонким стрекотаньем кузнечиков, теплым, ласкающим ветерком разлита любовь. Во всем мире, во всей поднебесной разлита Божия любовь, она потоками изливается с неба на человека... А что же ты, человек?
"Почему же мы, люди, не наполняемся этой любовью до краев, не принимаем ее в себя? Откуда в нас столько злобы, неприязни друг к другу?" –недоумевал Иван Сергеевич.
И снова вспомнились дети, сегодняшнее огорчение из-за вишни... И вдруг в памяти всплыло (откуда оно взялось?) воспоминание дальних лет. Он, студент сельскохозяйственного института, приехал домой на каникулы. Бабушка перед смертью дом подписала ему, любимому двадцатилетнему внуку. Помнится, как закружилась у Вани голова от мысли, что он хозяин, собственник. Как дух захватило от сознания, что "все мое".
Дядя после смерти матери еще продолжал ездить в деревню из Москвы, пытался по привычке что-то чинить, подправлять в родительском доме, но племяннику вдруг почудилось в этом посягательство на его собственность.
– Мам, – сказал он однажды матери, – а чего, собственно, дядька все ездит, дом-то ведь мой?!
Иван Сергеевич, как ни странно, даже помнил, хоть это было лет сорок назад и будто бы забылось давно, – помнил, оказывается, что в глубине души у него что-то дрожало от стыда, и он тогда старался говорить нарочито небрежно, нажимая на это понравившееся ему словечко "собственно". Как он мог помнить все эти подробности, если сам этот случай как будто навсегда стерся в его памяти?
– Что ты, сынок, он ведь здесь вырос, – как-то испуганно ответила мама.
Но Иван все же не стерпел и высказал родственнику, столкнувшись с ним в саду:
– Ты что все стучишь тут чего-то, хозяйничаешь? Ведь я здесь хозяин!
Дядя изумленно и как-то горестно вскинул на племянника глаза – и больше не приезжал.
Это внезапно всплывшее воспоминание прожгло Ивана Сергеевича до глубины души, поразило, как громом. Почему-то вспомнилось деловитое, самоуверенное выражение лица сына, когда он садился сегодня в машину. "Каким же я был самоуверенным, нахальным юнцом!", – с горечью подумал он. От жгучего стыда стало тяжело дышать, в висках стучало, уши горели.
Он приостановился, чтобы перевести дыхание; голова покруживалась. Почему он забыл об этом, запамятовал, словно и не было ничего такого в его жизни? Да ведь не забыл, если вспомнил все до мельчайших подробностей: и чувство стыда,  тщательно скрываемое им за тем небрежным тоном, которым он высказал матери сверлившую его несчастную душу мысль, и даже это "собственно", придававшее его речи, как ему казалось, взрослости, интеллигентности. Похоже, где-то в анналах его памяти (а может быть, совести, кто разберет!) все это аккуратненько хранилось, как запись на пленке, – все в точности. И вот – выплыло... Чтобы обличить его?..
 Чтобы очистить покаянием! Разве он не просил Бога: "даруй ми зрети моя прегрешения"? Разве не твердил: "Покаяния отверзи ми двери, Жизнодавче!"? Разве не повторял много раз: "Блаженны чистые сердцем, ибо они Бога узрят"? И разве не чувствовал нечистоту своего сердца и не жаждал очищения?
***
Иван понимал, что каждый человек грешен, и себя вовсе не считал праведником, но грехи свои туго припоминал, порой не знал, что говорить на исповеди, словно и не было у него грехов. Но ведь знал он, чувствовал, что они есть: притаились, налипли на душу, как тати, и попробуй, обнаружь их!  А так хотелось очистить душу, понять, осознать, высказать на исповеди все свои грехи, выгрести до самых глубин ту грязь и мерзость, что накопилась за всю жизнь, чтобы почувствовать легкость, чистоту, радость! Оказывается, это не так просто. Только в раннем детстве была эта ничем не омраченная радость и легкость души, а теперь он все время чувствовал "груз жизни", который не давал душе взлететь ввысь... чувствовал, как что-то мешает любить и радоваться всему, что дал Бог, не замечая чужих недостатков, не имея обид.
Как часто, возвращаясь домой после церковной службы в размягченном состоянии души, он твердил полюбившиеся ему слова из великопостного песнопения:
"Покаяния отверзи ми двери, Жизнодавче..." Нравились они ему, поселились в душе и стали своими, отпечатались в мозгу и не оставляли.
Собственная душа представлялась ему старым, забытым домом с заколоченными ставнями и дверями, а открыть и навести порядок у хозяина не хватает решимости: он не знает, как к этому приступить. Поэтому так и стоит этот дом заколоченным. Как разобраться в этом "хламе", как начать выносить все ненужное, чтобы освободить, очистить "храм души", он не знал, только твердил, даже когда работал на огороде:
"Покаяния отверзи ми двери, Жизнодавче..." "Сердце чисто созижди во мне, Боже, и дух прав обнови во утробе моей..."
Ведь только "чистые сердцем Бога узрят", он уже это знал, так как батюшка любил повторять эти слова в своих проповедях. Батюшка говорил, что Господь Сам будет его вести, а ему надо только молиться и отдаться в руки Божии. Через литературу, через людей, через молитву Господь посылал ему подсказки и совершал невидимую работу в душе. А он просил и просил, чтобы Господь дал "сердце чисто" и обновленный дух.
Иван верил: Тот, кто дал ему и всему на земле жизнь ("Жизнодавче" – какое красивое, торжественное слово!), поможет ему открыть наглухо заколоченные "двери" дома его души и впустить в него свежую струю воздуха, чтобы начать новую жизнь. Да, да – в свои шестьдесят пять лет – начать новую жизнь, уже со Христом. Однажды Ивану даже приснился просторный бревенчатый дом с чистыми золотистыми стенами, раскрытыми окнами и развевающимися белыми занавесками (как было в детстве у бабушки), и в нем пахло свежим ветром и полевыми цветами. Тогда он проснулся с чувством безгрешного детства, беззаботной легкости, радости, открытости. Так хотелось удержать подольше это чувство! Но разве в нашей жизни это возможно?!
И вот теперь, когда воспоминание о дяде пронзило его, как удар молнии, он подумал:"А сколько еще, наверно, я сделал зла людям, вольно или невольно, по мелочам и по большому счету, – и забыл... или не заметил, не понял, не осознал...Родного дядю бездумно обидел и забыл на всю жизнь... Не приезжает – и ладно..."
Иван часто ловил себя на том, что в сердце у него сами собой звучали слова молитв, слышанные им в храме во время службы, или псалмы Давида, которые он очень полюбил и заучивал наизусть. И сейчас в душе как-то торжественно и горестно "пело" (само пело):
"Помилуй мя, Боже, по велицей милости Твоей..."
Своих слов не хватало, они казались такими слабыми, мелкими, неспособными выразить всю глубину его стыда, горя и покаяния, и душа плакала словами пятидесятого псалма Давида:
"...и по множеству щедрот Твоих очисти беззакония моя... яко беззакония моя аз знаю и грех мой предо мною есть выну..."
Он просил, как провинившийся ребенок просит в детстве своего родного отца простить его за страшный проступок, который и простить невозможно, но он знает, что простить может только отец, потому что любит своего сына, и простит, если ребенок осознает свою вину. И Иван чувствовал, как Божий "плуг" пропахал его душу до самых глубин и заставил познать свой грех, свое беззаконие. Разве он не просил Бога "сердце чисто созижди во мне"? Вот и ответ на его неотступную просьбу! Только так: через стыд и сокрушение сердечное очищается сердце, которым он жаждал, очень жаждал "Бога узреть", то есть всегда чувствовать, что он носит Его в сердце как самое бесценное сокровище, чувствовать Его в себе и во всем, что его окружает, и не терять этого чувства. 
Иван Сергеевич чуть было не впал в уныние от жгущего совесть воспоминания: ведь дяди-то уже нет на свете, и просить прощения не у кого, но вспомнил, что Бог дал человеку удивительное "средство" для спасения души – покаяние и исповедь, которое очищает душу, восстанавливает ее, воскрешает к новой жизни. Он уже не первый год ходил в храм и знал об этом...
***
На следующее утро Иван Сергеевич шел из храма с легкой душой: после исповеди и причастия словно крылья выросли, словно сердце расширилось и готово было обнять весь мир, из груди рвались наружу чувства благодарности и любви к Богу, очистившему его сердце покаянием, простившему ему тяжкий грех, осознав который, он уже не смог бы жить спокойно, пославшему ему в душу столько радости и любви, что ему хотелось славить и славить Бога. И опять выручили псалмы Давида. Разве можно сказать лучше, чем древний пророк, псалмопевец, царь Давид:
"Благослови, душе моя, Господа, и вся внутренняя моя, имя святое Его!
Благослови, душе моя, Господа, и не забывай всех воздаяний Его!
Очищающего вся беззакония твоя, исцеляющего вся недуги твоя,
избавляющего от истления живот твой, венчающего тя милостию и щедротами...
щедр и милостив Господь, долготерпелив и многомилостив.
Не до конца прогневается, ниже во век враждует!" (Пс.102, 1-4, 8, 9).
Каждое слово псалма шло словно из его, Ивана, сердце: он чувствовал, что Господь очистил сердце, исцелил душу, избавил ее от тлетворной власти греха и возродил к новой жизни. Он чувствовал, что и дядя теперь простил его и радуется, глядя на племянника оттуда, из обителей Божиих; и они, его отшедшие в мир иной родные, за которых он молится церковной молитвой, тоже радуются вместе с живущими на земле потомками о том, что русские люди снова ходят в храмы Божии. "Как же хорошо-то с Тобою, Господи!" – мысленно воскликнул Иван Сергеевич и опять вспомнил слова царя Давида:
 "Возлюблю Тя, Господи, крепосте моя!
Господь – утверждение мое, и прибежище мое, Избавитель мой, Бог мой,Помощник мой, и уповаю на Него! Защититель мой, и рог спасения моего, и Заступник мой!
Хваля, призову Господа и от враг моих спасуся.
Одержаша мя болезни смертныя, и потоцы беззакония смятоша мя.
Болезни адовы обыдоша мя,предвариша мя сети смертные.
И внегда скорбети ми, призвах Господа и к Богу моему воззвах..." (Пс.17,1-7).
"Воззвах, воззвах к Тебе, Господи, и Ты услышал меня, – уже вслух твердил Иван с несказанной радостью, которая пришла к нему после таинств покаяния и причастия, – Заступник, Избавитель, Помощник мой", – Иван плакал и не стыдился этого, потому что никогда он еще не испытывал такого: в груди было чувство радости очистившейся от тяжести греха души, омытой покаянием, любви ко всему и всем, истинного счастья, о котором мечтает человек всю жизнь и не находит его здесь, на земле. "Как хорошо-то с Тобой, Господи!" – снова и снова повторял он сквозь слезы радости.
Он шел один по старой пыльной дороге и читал псалмы вслух, хотел бы их петь, да петь не умел, зато сердце его пело от этих удивительных слов, обладающих непонятной, неземной силой, – слушали его голубые небеса и  каждая былинка в поле, и Он, неведомыми путями ведущий человека к спасению.


















УГАР

Ночное дежурство в стационаре было спокойным, и Вадим Петрович мог бы забыться сном, но сон не шел. Медленно, словно нехотя, наступал за окном дождливый осенний рассвет. Уныло и безрадостно было на душе; и "виноват" в этом, конечно, не этот рассвет.
Зимы и весны в природе приходят своей чередой, и никуда от этого не деться. Но вот кто вмешивается в человеческую жизнь, ломая и корежа то, что было, казалось, незыблемо и свято, врываясь в нее обманчивыми мечтами и желаниями, покоряя себе волю человека, незаметно захватывая ее в плен? А когда опомнишься, наступает вот такая же слякоть в душе, как за окном...
Вадим Петрович сидел за письменным столом с зажженной настольной лампой и машинально листал какую-то медицинскую книгу, но мысли его были далеко, задумчивый взгляд все больше обращался к окну, словно там, за стеклом, он силился что-то увидеть. Там светлело, но от этого холодного рассвета становилось еще более зябко и неприютно.
Рассветет – он сдаст дежурство другому врачу и пойдет домой. Домой... Как случилось, что домом его стал чужой дом, а тот, родной, который он с молодых лет создавал вместе с Катей, он сам, своими руками, разрушил, вернее – отказался от него, отодвинул в сторону и погнался за каким-то "новым счастьем"? Сейчас, по прошествии трех лет, он и сам недоумевал, что за помрачение на него нашло...
Когда прошел "угар любви" к Раисе, он с удивлением оглядывался вокруг, словно заново узнавал привычные вещи, возвратившись из дальнего путешествия. Теперь ему самому было странно, что он идет не в свою квартиру, а тремя этажами выше, когда сердце уже зовет к прежнему – дорогому, милому... Но "кто-то" заставляет его идти не туда, словно этот "кто-то" властно переставил его, как пешку на шахматной доске, и заставил жить не своей жизнью.
Полное отрезвление наступило у него, когда Катя уехала в другой город, поближе к сыну. Вот тут-то он и почувствовал отсутствие ее, болезненно почувствовал и понял, что это отсутствие не дает ему покоя. Пока Катя была где-то здесь, рядом, он спокойно наслаждался своим счастьем с Раисой, не забывая заботиться о Кате. Все, казалось, было на своих местах, и ничто его не тревожило. После отъезда Кати он стал остро чувствовать во всем, что было связано с ней, напоминание о ней. И сердце сиротливо ныло, ныло... В этом отсутствии было, как ни странно, ее присутствие. Она была везде и во всем, он постоянно думал о ней. Потеря ее помогла ему понять, что она всегда жила и живет в его сердце, только привычное мы порой не замечаем, не ценим, не чувствуем, как оно нам дорого.
Кем была для него Катя? Матерью, сестрой, другом? Она была неотъемлемой частью его самого (только он этого не понимал), поэтому когда она была рядом, он не чувствовал, что связь с нею порвана. Он и не оставлял ее, как ему казалось: открывал своим ключом дверь, помогал по хозяйству, выносил мусор, пылесосил ковры, деловито спрашивал, что еще нужно сделать... и шел к Раисе. И Катя принимала его помощь, когда болела, – из сострадания к нему (теперь он ясно это понимал). Она жалела его, заблудившегося болвана (так беспощадно называл он себя мысленно), и понимала все-все, его чуткая и мудрая Катя. Она отодвинула в сторону свою женскую гордость и не встала в позу обиженной и покинутой женщины; как-то просто и естественно принимала его помощь, хотя могла бы выставить его из квартиры и прибегнуть к помощи подруги или снохи. Она делала это ради него, чтобы не мучили его угрызения совести. О, как ясно он теперь это понимал!
Ему действительно было так спокойнее: там у него роман с молодой женой, здесь – он не бросает старую жену, заботится о ней... Только ли это?.. Тогда, ослепленный страстью, он и сам не сознавал, что его тянуло к Кате, она нужна была ему, как воздух. А он, в своем эгоизме, не замечал ничего вокруг. Он не замечал, как страдает Катя, видя его, своего бывшего мужа (легко сказать "бывший", ведь они прожили вместе тридцать лет), под  ручку с молодой женой, да не просто под ручку, а еще с глупой ( да, глупой!) счастливой улыбкой на лице, угодливо расшаркивающегося перед ней.
Катя, его добрая, кроткая Катя, конечно же, невольно наблюдала все эти сцены, ведь в одном подъезде жили. Какой же мукой все это было для нее! А он не замечал ничего в своем эгоизме, прибегал к Кате и суетливо "заботился" о ней...
Катя не выдержала этой пытки, обменяла квартиру на другой город и уехала. Как же пусто стало в городе без нее! Почему только теперь он почувствовал, как ему не хватает этого человека?!
Молодая белокурая красавица рядом с ним, пятидесятилетним мужчиной с седеющими висками, – это стало казаться ему каким-то фарсом, ужасным сном, от которого он очнулся, но все никак не может вырваться из вязких объятий этого сна, чтобы окончательно проснуться и вернуться к милой, привычной реальности.
Как это случилось, как это все закрутилось? Той весной, три года назад, все сотрудники больницы ездили на пикник. Катя дежурила. И ему бы не ехать без жены, но он почему-то поехал...
Так тепло и ласково припекало весеннее солнышко, так дурманил и будоражил душу весенний воздух... Сколько же в нем, в этом весеннем воздухе, чего-то такого – пьянящего, пробуждающего желание каких-то соблазнов для души, вечно ищущей для себя услады! Душа человека всегда чего-то хочет, чего-то просит... А чего? Чего-то необычного, яркого... острого что ли...
Чего она хочет, душа человека? Человек сам не может понять. Когда седеют виски и начинаешь понимать, что молодость уже ушла, вдруг останавливаешься, как громом пораженный, со всей реальностью вдруг осознав это. И так хочется "остановить мгновение", в последний раз "глотнуть полной грудью воздуха", успеть еще раз испытать что-то такое, что бывает только в молодости.
Человеку кажется, что только там, в молодости, возможно счастье: взлет чувств, острые ощущения... Ах, эти острые ощущения! Кажется людям, что в них вся соль жизни, а без них пресно, скучно. Теперь-то уж Вадим так не думал: он ясно понимал, что именно в его повседневной жизни с Катей было главное, что-то такое основательное, глубокое, на чем вообще держится жизнь, в чем и состоит счастье, тихое, истинное счастье. А то, что случилось с ним, что казалось ярким, незабываемым, "взлетом души", стало казаться каким-то недоразумением, неизвестно зачем и почему случившимся в его жизни.
На том пикнике решилось все, Вадим понял, что больше не может жить двойной жизнью, и ушел к Раисе, всего тремя этажами выше своей квартиры. Он был уверен, что добрая, мудрая Катя должна его понять, причем ничуть не сомневался в значительности и важности происходящего с ним и в своем праве на то, чтобы его поняли. Каким же жалким предстал он теперь сам перед собой со своей "любовью"! Теперь, когда дурман страсти прошел и наступило отрезвление.
***
В коллектив отделения больницы, где работали Вадим и Катя, новенькая медсестра Раиса внесла какой-то диссонанс. Медперсонал отделения был дружный, как одна семья. Работали слаженно, разгильдяйства не терпели, и отношения между собой были душевные. Раису, молодую, красивую женщину с неудавшейся личной жизнью, с больной и строптивой матерью, приняли по-семейному, разделяя ее беды и невзгоды, сочувствуя и помогая ей во всем. Больше всех, конечно, старалась сердобольная Катя. Она работала старшей медсестрой, стало быть, начальником Раисы. А из той работница была никакая: на уме вечно какие-то личные проблемы, всегда ей срочно куда-то надо, всегда у нее где-то что-то "горит"... И каким-то образом она сумела поставить себя так, что все ее жалели, вникали в ее семейные дела, помогали, чем могли. Раиса искренне рассказывала всем о своих проблемах, вздыхала, плакала, куда-то отпрашивалась, быстренько припудривала заплаканное лицо, красила яркой помадой губы и убегала.
Катя (на то она и Катя!) сразу по-матерински приняла участие в судьбе молодой медсестры, помогала во всем, покрывала ее огрехи в работе, сама их исправляя, и чуть ли не  полностью везла за нее воз ее обязанностей. Раиса привыкла пользоваться услугами коллег и, не стесняясь, нагружала их своими просьбами, особенно Катю. А безотказная Катя всегда готова помочь!
Вадим  сначала очень критически смотрел на Раису, журил Катю за ее слишком ревностную опеку "этой смазливой, нахальной девчонки", как он ее называл, а потом... Потом произошло что-то такое, что взгляд его на эту молодую особу изменился, словно кто шоры надел ему на глаза.
Раисе сразу понравился элегантный черноволосый врач с седеющими висками ("что очень прибавляет ему элегантности", – отметила она про себя), и она пустила в ход все свое женское обаяние. А что же в том, что у него жена? Жена не стена... Притом она ему не пара! Простовата (да вообще простушка!), одеваться не умеет, макияжем пользоваться не умеет, ходит со своим тусклым, серьезным лицом. Разве ему (он на артиста похож!) такая нужна? То ли дело она, Раиса! Длинноногая, белокурая, современная... И молодая.
Раиса умела, когда нужно, предложить Вадиму Петровичу чашечку кофе и поставить ее на стол так, чтобы "нечаянно" задеть его руку или плечо своей белой ручкой с накрашенными ногтями, потянуться за телефонной трубкой так, чтобы на него пахнуло запахом ее духов, теплотой ее тела. Осмелев, она приглашала его покурить на лестничную площадку; и они подолгу стояли вдвоем, говорили о пустяках, смеялись, как близкие друзья. И это случалось все чаще и чаще...
Вадим давно заметил, что молодая красавица отметила его особым вниманием. Понятно, что ему, седеющему, стареющему (каким он себе казался) мужчине, это льстило в глубине души. На том бы и остановиться: "что ж, что приятно, лестно, но ведь я женат". Но Раисе нужен был муж. А что ни сделает такая женщина, как Раиса, чтобы заполучить понравившегося ей мужчину! И она пускала в ход все свои женские хитрости. "Хитрости-то" эти все были, как говорится, белыми нитками шиты, а он, Вадим, все принимал за чистую монету и позволил преступной страсти змеей заползти в свое сердце.
Сотрудники, конечно же, замечали все, возмущались, изменили свое отношение к Раисе, но было поздно: сердце Вадима Петровича попало в плен новых чувств, с которыми он уже не хотел бороться. А как бороться? Подавить в самом начале? "Ради чего? – рассуждал он. – Ради того, что это нечестно, когда у тебя есть жена, хорошая, добрая, безупречная жена, с которой ты прожил долгую жизнь". – "Но любовь – она превыше всего, "законов всех она сильней",– думалось ему тогда, словно с Катей была не любовь. Да, тогда чувства к Кате показались ему тусклыми, будничными, увядшими. Даже стало казаться, что и в молодости у них не было такой любви, как с Раисой. Сейчас он ужасался тому своему состоянию, а тогда...
Тогда новые чувства вдохнули в душу молодость, вдохновение, радость; они окрылили его, заставили забыть на время свой возраст (теперь он без всякой одышки летал по лестнице через две ступеньки), и впереди засияли какие-то лучезарные надежды на что-то прекрасное в жизни. Душа пела о том, что жизнь еще не кончена, молодость не прошла, и все еще впереди.
Сердце подспудно всегда жаждет чего-то нового, необычного, выходящего из ряда привычных, надоевших будней. И эта жажда теперь проснулась с неимоверной силой: так хотелось жить, любить ярко, с полным накалом чувств, быть любимым прекрасной молодой женщиной!
Раньше жизнь его текла ровно, спокойно, без всяких всплесков чувств, как и у всех. Они с Катей жили дружно, тихо, никогда не ссорились. Катю он ни в чем не мог упрекнуть, это безупречная женщина, "пчелка", труженица, хлопотунья. Никогда и ничего для себя, все – для других. Дома – для него с сыном, на работе – для сотрудников и больных. Ответственнее ее и нет человека, все-то делает основательно, без шума, без суеты, а если у кого из подчиненных случится оплошность в работе, сама же исправит, так что никто не заметит. Катерина – редкая женщина, это он всегда сознавал.
Как же все перемешалось в его жизни с появлением Раисы! Словно гром среди ясного неба грянул. Сотрудники были возмущены поведением новенькой медсестры, требовали ее увольнения. Одна Катя встала на ее защиту: куда же пойдет несчастная женщина, ведь теперь трудно найти работу.
Ах, Катя, Катя! Как все ее жалели, любили! И только теперь, когда встал вопрос об увольнении ставшей ненавистной всем Раисы, узнали, что Катя давно догадывалась о связи этой женщины с ее мужем, но не подавала вида, что все знает. Уже больше года она носила в себе боль и молча справлялась с ней, никому не жалуясь. Более того, она не только никак не притесняла обидчицу, будучи ее начальником, но по-прежнему терпеливо исправляла ее огрехи в работе и не отказывалась от мелких услуг Раисе, которые та без всякого стеснения навязывала Катерине.
Раисе все же пришлось уйти с работы, когда Вадим стал ее мужем: медперсонал отделения больницы открыто и категорически восстал против разлучницы. Теперь ей приходилось ездить на электричке в другой город, дежурить сутками в стационаре. Вадим пользовался ее отсутствием и ходил помогать Кате по хозяйству, когда она заболела. Как же благодарен он был ей за то, что она его не гнала!
Рядом с сыном Вадим Петрович чувствовал себя будто нашкодивший юнец; опустив повинную голову, выслушивал его обвинения:
– Я не могу понять, отец, как ты мог променять маму на какую-то пошлую куклу?! – возмущался Виталий.
И в этом жестком "отец" был явный признак отчуждения сына, его неприятия отцовских оправданий. Он никогда не называл его так; несмотря на то, что уже сам был отцом, называл его папой или, как в детстве, "па". Вадиму было страшно, что он навсегда потеряет сына, но изменить уже ничего не мог и говорить что-либо в свое оправдание тоже не мог. С Катей гораздо легче решился вопрос, чем с сыном, потому что жена, прожившая с ним целую жизнь, ничего не требовала: ни объяснений, ни своих прав на мужа. Но сын не хотел "входить в положение" отца. Он требовал по праву любви, он хотел вытащить отца из "трясины", он хотел во всем разобраться и понять, что произошло с его любимым папой. Он отказывался верить в какую-то новую "любовь", он не собирался мириться с тем, что произошло в их жизни.
– Это помрачение, па, помрачение, угар какой-то, – уже мягче говорил  он в следующий свой приезд, пытаясь разъяснить своему бедному, потерянному отцу, что с ним стряслось в этой жизни (такое и с другими бывает), и вернуть его... Вернуть к самому себе... Чувствовалось, что сын долго думал над всем этим и анализировал по своей всегдашней привычке. Он был очень добрым, их любимый сынишка (в мать, считал Вадим), и всегда все пытался объяснить и понять. Вадим знал, что сын начал ходить в церковь, и не удивлялся этому, потому что именно такими представлял тех, кто ходит в церковь. Пусть ходит, хуже он от этого не станет, ведь там, насколько он знает, не учат ничему вредному.
Как приятно было виноватому отцу после долгого отчуждения с сыном услышать это прежнее детское "па", от которого повеяло забытым временем, когда Виталик был маленьким и доверчиво льнул к отцу. Вадим приходил с работы, и сынишка жадно бросался к нему,  взахлеб рассказывал, рассказывал, словно торопился поделиться с отцом всем, что копилось в его детской душе. Свою речь он пересыпал этим теплым, домашним "па":
– Ты знаешь, па, как здорово было... А когда мы еще пойдем на речку, па?.. А почему так получается, па?..
И еще тысячу этих "па" вместе с "зачем", "почему", "как","когда"...
В памяти вдруг всплыло и другое – забытое, дорогое... Катя, молодая, в ситцевом сарафанчике, такая простая, безыскусственная, вся освещенная летним солнцем, с добрым, глубоким-глубоким взглядом своих серых глаз и с тихой улыбкой. Ей никогда не были свойственны бурные проявления чувств, громкий смех, громкие слова...
Он, Вадим, плюхается в теплую, парную воду мелкой речушки. В песочке, на берегу, возится их маленький сынишка. Это они в его родной деревне всей семьей... От Вадима идут круги на прозрачной зеленоватой воде, а у другого берега  – рукой подать –желтые кувшинки. Он рвет их и бросает Кате. Она ахает, радуется, как всегда, – тихо, скромно, только глаза лучатся счастьем, лаской; и на лице ее, и на цветастом сарафане играют "зайчики" от воды, насквозь, до самого песочного дна, пронизанной солнцем.
Вот вся она такая, Катя, – тихая, светлая. Ему было хорошо с ней, спокойно. Так нет же – пресно показалось, идиоту, – беспощадно выругал он себя.
Бурные страсти всколыхнули всю душу, до основания. А как там у Булгакова в "Мастере и Маргарите"? – "Любовь поразила их внезапно, как убийца из-за угла..." А ведь правда – "убийца". Убила все, что было дорогого в жизни.
И как быстро жизнь с Раисой превратилась в мученье! Где счастье, от которого он так недавно летал, как на крыльях? – спрашивал он себя. Где та сумасшедшая любовь, которой он оправдывал свой уход из семьи? Ему было жалко Раису, но прежних чувств уже не было, да, пожалуй, и никаких чувств не было. Все улетучилось как дым. А что же это тогда было? Казалось, что он обязан был дать дорогу тем "ярким" чувствам, которые так властно вторглись в его жизнь, сметая на своем пути все прежнее, а теперь почувствовал себя у разбитого корыта.
"Помрачение", "угар", говорит сын. И опять вспомнились его слова:
– Ты не сумел противостоять этому помрачению, потому что ты живешь без Бога и ничего в жизни не понимаешь("и это он мне, отцу!").В одиночку человек ничто, нет у него руководства в жизни и защиты, кроме Бога.
 О какой "защите" говорил Виталий, от кого надо защищаться, думал он тогда. А вот теперь, когда ему стало так сиротливо без Кати, он, пятидесятитрехлетний мужчина, отец взрослого сына, дедушка, чувствовал себя как ребенок, которому хочется прильнуть к кому-то сильному, большому, чтобы он разъяснил ему, что же с ним произошло, почему он "просчитался" в жизни, и чтобы этот "кто-то" пожалел его и вдохнул силы жить дальше.
***
 Вадим Петрович возвращался с ночного дежурства пешком. Нарочно пошел не городскими улицами, а берегом реки: хотелось тишины, покоя, одиночества. Ох, и неприютно же было на земле этим холодным осенним утром! Еще не рассвело в полную меру; на душе было так же пасмурно, как и вокруг. Он стоял у реки и смотрел на холодную, мутную воду, по которой плыли одинокие пожухшие листья. Ветер рвал, терзал ветки ольхи, рябины – на ней уже почти не было пунцовых ягод. На голой ветке ольхи сидела какая-то озябшая серенькая пташка; ветер изо всех сил качал и качал  ветку, словно задался целью сбросить эту птичку, но она так крепко ухватилась за нее, так отчаянно держалась, что ее бросало из стороны в сторону вместе с этой веткой, но пташка упорно держалась и не улетала.
Вадим изумленно смотрел на это крохотное существо, преподавшее ему урок верности и постоянства. "А я вот не выдержал жизненных бурь, надо было и мне так же, как эта неразумная птаха, изо всех сил держаться за свой дом и никуда не улетать".
Взгляд его упал на тропинку вдоль берега реки, по которой он шел. Она была скользкой от дождя, усыпанной уже бурыми осенними листьями, на поверхности ее проступали корни от деревьев, и люди их топтали своими ногами. Он вспомнил, как они с Катей иногда ходили этой дорогой.
Теперь они уже никогда не пойдут здесь вместе... никогда не будут вместе... никогда... Как холодеет сердце от этого "никогда"! Здесь, под этим холодным дождем и ветром, его сознание по-настоящему пронзила истинная реальность этого "никогда". И в следующую минуту он удивился сам себе: из глубины души вдруг поднялось странное желание – ему захотелось... благоговейно припасть губами к тропинке, по которой ступали ноги его бесценной Кати, и целовать, целовать землю, по которой она ходила. Сентиментальным он никогда не был, но тут он всем существом своим почувствовал, как крепко был связан с Катей: как эти корни связаны с землей, из которой они растут.
Вадим шел по скользкой тропинке, спотыкаясь о корни, обломанные ветки и сучья; ноги разъезжались, скользили по мокрой земле; холодный, косой дождь хлестал в лицо. Домой идти не хотелось...
Вдруг в этом неприютном осеннем воздухе, до предела насыщенном холодной, зябкой влагой, он услышал нечто такое, от чего сердце его дрогнуло и встрепенулось: удивительные, властные и одновременно мягкие, бархатные призывные звуки колокола, падающие откуда-то с неба. Это звонили в церкви, что стояла на высоком берегу реки. Пока непривычно было, что на месте дома культуры, куда ходили в молодости на танцы, в кино, на лекции, теперь храм. А ведь до революции, говорят, там и был собор...
Вадим и сам не мог понять, почему в этом колокольном звоне для него было что-то исцеляющее; каждый удар колокола падал в душу, как капля бальзама, утоляющего душевную боль. А еще – в нем присутствовало что-то такое, что было, как ни странно, сродни его чувствам к Кате: что-то глубокое, сокровенное... непреходящее... И ему показалось, что именно там, откуда льется этот колокольный звон, находится этот Кто-то, – умный, сильный, все понимающий, Кто объяснит ему, что же с ним произошло, и многое, многое, о чем раньше, когда был молод, не задумывался...





МУЗЫКА ЛЕТА

 Тринадцатилетнюю Анюту, только начинающую задумываться о любви, очень волновал этот роман... С замиранием сердца она стояла у раскрытой двери своего балкона и слушала звуки рояля, которые неслись из открытых дверей соседнего балкона, ждала, когда ее напряженный слух уловит шуршание шелкового платья  загадочной соседки и она появится совсем рядом...
Спрятавшись в проеме своей двери, девочка украдкой подглядывала за ней. Она была так непохожа на всех знакомых и соседей! Благородная осанка, красивая голова с довольно крупными, правильными чертами лица и тяжелым, низким пучком гладко зачесанных волос, строгий профиль смуглого лица. Держалась она  с благородным достоинством, была немногословна, сдержанна, но всегда приветлива – прямая противоположность Анютиным  шумным, словоохотливым соседкам из рабочей среды.
И одевалась она не так, как все: какие-то длинные шелковые ткани мягкими драпировками облегали ее величественную, высокую фигуру и красиво волновались при ходьбе.
Эта пара была окружена ореолом таинственных слухов: якобы она бывшая артистка, жена известного музыканта. Тоже бывшая. Будто бы оставила мужа, взрослых детей и уехала с молодым, начинающим композитором из столицы, не могла противиться его безумной любви.
Влюбленные поселились в провинциальном городке, получив здесь работу в музее  великого русского композитора. Все свое свободное время он сочинял музыку и играл, играл для нее...
А она в теплые летние вечера, когда дверь из комнаты была открыта, стояла на балконе и слушала, вся уйдя в себя, устремив свой прекрасный профиль куда-то вверх, где в светлом вечереющем небе с писком летали стрижи.
Анюта, затаив дыхание, наблюдала за ней. Как она ей нравилась! Какой жгучий интерес вызывал у девочки весь ее облик, отношения с молодым мужем! Она, конечно же, выглядела старше его, хоть и была еще молода и красива. Что такое для женщины ее круга сорок с небольшим?! Артистки всегда выглядят молодо. Но в нем не было той уравновешенности и спокойствия, что появляются с годами, он выдавал себя мальчишеской резвостью: и быстрый, внезапно зажигающийся от чего-то взгляд карих глаз из-под пряди светлых курчавых волос, по-мальчишески падающих на выпуклый, бледный лоб, и слишком стремительные движения его худощавой фигуры, еще не приобретшей солидности, которая появляется после тридцати лет, особенно у людей "успешных".
Галантность молодого мужа по отношению к своей царственной жене поражала и несколько раздражала соседок, не привыкших к таким "нежностям". Он предупредительно открывал перед ней дверь, держал ее под руку с заметным благоговением, часто дарил цветы. Их ежедневные прогулки на природу по вечерам под ручку тоже были непривычны для людей из простой рабочей среды. Девочка смотрела на них, и ей казалось, что она видела это в каком-то старинном фильме: красивая, необычная пара, он и она, а рядом чудесный курчавый ангелочек, соединивший в себе благородство и красоту матери и живость отца. Они казались Анюте пришельцами  из прошлого века, из какой-нибудь старинной дворянской усадьбы с тенистым парком и темными аллеями... Никогда на их лицах не было повседневной мелочной озабоченности, угрюмости, так сказать, серой пыли будней, которая навсегда "припорошила" лица людей, окружавших  Анюту. Эти двое с маленьким сыном жили каким-то своим миром, и это было написано на их лицах, тонких, вдохновенных, устремленных куда-то ввысь. По крайней мере, так казалось восторженной девочке, напряженно наблюдавшей за этой парой.
С тех пор как они поселились в  доме, через стенку с семьей Анюты, она вся превратилась в слух и зрение. Загадка этой необычной пары волновала ее отроческую душу – загадка их любви, их отношений между собой и к людям, их самих, наконец. За их стенкой никогда не слышалось громких, раздраженных голосов, как это бывало нередко в рабочих семьях. Анюте была слышна только музыка...
Пробиваясь сквозь толщу стены, она звучала и звучала, задевая какие-то неведомые ей самой струны ее детской души, совсем неподготовленной к восприятию музыки. Ее никто этому не учил, но "их" музыку она слушала, вся трепеща от каких-то неясных сладостных фантазий, улетая душой в неведомые заоблачные выси. Для нее эта музыка была выражением любви двух прекрасных неземных существ. Совершенно неземных...
 Они, как два прекрасных лебедя, любили друг друга, были чужды нашему грубому миру и жили только своей любовью. Он, ее принц, выражал свои неземные чувства к ней в музыке. Ах, как это было прекрасно!
Для девочки "Ромео и Джульетта", "Лейли и Меджнун"(про эти балеты она читала в журнале "Огонек") были в сравнении с ними ничто. То было когда-то давно, а здесь совсем рядом – такая любовь, такая любовь!
Соседи, между тем, судачили своими нечистыми языками, оскорбляя ее самые сокровенные чувства:
– И долго он будет так прыгать около нее козликом? Вот лет через пяток состарится она, тогда посмотрим... Ишь, мужа-то бросила ради этого мальчишки. Правильно в народе говорят: "На чужом несчастье счастья не построишь".
Она готова была грудью защищать свою романтическую пару, спорить с "житейским благоразумием" досужих соседок. Ведь это любовь, любовь! Что может быть прекраснее, сильнее истинной любви? Но разве могла она спорить со взрослыми? У нее в груди кипело благородное негодование против "такого приземленного" взгляда на "такие возвышенные отношения" двух прекрасных людей, которых никто во всем мире не понимает. И ее благоговейный трепет перед высотой этих чувств становился только сильнее, она еще бережнее в мыслях относилась к этой паре влюбленных. Анюте казалось, что она оберегает их от недоброжелательства окружающих и от всякого зла: если есть на свете хоть одна сочувствующая душа, пусть тайно сочувствующая, зло уже не имеет своей силы. Ей верилось в тайный союз сердец, в невидимые нити, соединяющие родственные души, в  оберегающую силу любви.
Разговоры соседок, тем не менее, поселяли в душе страх: "А вдруг?.." А вдруг и вправду все разобьется в один страшный миг? Почему? Что может произойти?
Вечером, когда мама гасила свет в комнате, она долго не могла уснуть. Это было любимое время, когда она могла предаваться своим мечтаниям и фантазиям. А теперь мысли, одна страшнее другой, тяготили ее душу. Чего только не надумывала она в страхе за своих влюбленных! Какие только детские глупые фантазии не приходили ей в голову! Например, старый муж узнает, где они живут, приедет и... и... убьет композитора... или... или... ну... – какие-нибудь козни злых людей...
А между тем балконные двери уже не открывались, потому что лето ушло. На смену холодным осенним дождям пришли зимние морозы. А музыка – музыка все звучала и звучала за стеной ее комнаты. Только, казалось, ей не хватало простора, в закрытой комнате было тесно; и она ждала, когда же наступит весна и снова  откроются окна и балконные двери.
Анютиной матери и эти глухие звуки за стеной мешали:
– Это что ведь, ни днем, ни ночью ни сна ни покоя, – ворчала она.
– Ну мам! – укоризненно смотрела  на нее дочь и робко возражала, – мне нравится! Да и негромко совсем...
Разве она могла признаться матери, что  жила этой музыкой, что  вся трепетала от страха, что она когда-нибудь оборвется! Если звучит музыка, значит, жива любовь двух сердец, нашедших друг друга во вселенной, значит, никогда не наступит та катастрофа, которой девочка стала почему-то бояться с тех пор, как подслушала разговор "мудрых" соседок.
Она приходила из школы, садилась за уроки, читала, а сама напряженно прислушивалась, не зазвучала ли музыка. И если она звучала за стеной, то и ее душа пела. Но настало такое время, когда музыка стала звучать все реже и реже.
Теперь Анюта сама стала искать случая, чтобы услышать, что говорят соседки.
– Композитор-то наш, слышно, известным становится, в Москву все ездит, – судачили женщины. – Наверно, скоро от нас уедут в столицу. Чего ему здесь в музее работать младшим научным сотрудником!
Ах, вот оно что! Девочка  радовалась за свою влюбленную пару, понимая, что таким людям нужно жить не здесь, а в большом городе, среди такого же окружения, как они сами, хоть и жаль было, что они уедут и она никогда их больше не увидит. Но она готова была пожертвовать своей привязанностью, потому что понимала, что красивая жена композитора грустила в их провинциальном городке среди незнакомых ей людей и чуждой обстановки.
***
Настала весна, теплый солнечный май, и Анюта снова распахнула балконную дверь, чтобы впустить в комнату пьянящий весенний воздух. Втайне она мечтала снова услышать сочные, торжественные звуки рояля, не заглушенные кирпичной стеной...
Она ждала день, и другой, и третий... Наконец услышала ... грустные, нежные аккорды, то замирающие, то возобновляемые с какой-то отчаянной силой, то внезапно прерываемые... В них чувствовалась некая тревога, невыразимо-глубокая печаль... Анюте даже показалось... призыв о помощи.
Это была совсем другая музыка, и играли ее другие руки. Девочка почему-то даже была уверена, что это не он играет, а она.  Анюта насторожилась. И вдруг услышала... глухое рыдание!.. и страшные слова:
– Не любит нас папа, сыночек, не любит!
И снова отчаянное, глухое рыдание. Это плакала она, та прекрасная женщина! Анюту как громом поразили ее слова. Ее не любить?! Да она прекраснее всех на свете! Да как можно было предать такую любовь?! Она никак не могла себе представить эту прекрасную женщину плачущей, покинутой, ее, которая была для нее идеалом женского обаяния, изящества, достоинства, красоты, образцом для подражания. Ей хотелось куда-то бежать, перед кем-то протестовать, что-то делать, чтобы спасти любовь... Наивная детская душа не хотела соглашаться с непреложной реальностью жизни.
***
Они уже не ходили вместе гулять, он уже не играл ей своих сочинений и все чаще уезжал из дома. Играла она... вперемежку с рыданиями. Для юной Анюты это был реквием по ушедшей любви. Она впервые в своей еще короткой жизни почувствовала и приняла в свое детское сердечко чужую человеческую боль, впервые ее коснулась так близко чужая трагедия чувств.
В конце концов молодой композитор уехал совсем, а женщина осталась доживать свой век в чужом для нее маленьком городке, существовать на маленькую зарплату музейного работника и растить своего позднего сыночка.
Грустно было смотреть, как она старится, величественная фигура ее сгибается под бременем свалившихся на нее невзгод, одиночества... а может быть, – вины перед теми, кого она оставила когда-то и пошла за сверкающим впереди "новым счастьем", жестоко обманувшим ее?! Летом солнце так слепит глаза!
 О "знойном солнце" человеческих страстей и об ответственности за тех, кто нас любит, об истинном смысле жизни девочка Аня узнала потом, и во многом ей помогла все это понять запомнившаяся на всю жизнь и послужившая уроком чужая история любви...








ОБИДА

Борис Карпович вышел на пенсию в свои "положенные" шестьдесят лет. Пенсия, конечно маловата, можно было бы поработать еще, но уже хотелось подумать о душе: побольше ходить на церковные службы, читать духовную литературу, молиться. А то все некогда, некогда...  Работа отнимала все время, все силы. Так уж в его жизни получилось (воля на то Божия – теперь он точно это знал), что он, убежденный коммунист и атеист, пришел к Богу. И безмерно рад был, что душа его обрела истинное пристанище. Словно бездомная, скиталась она и металась, хотя и казалось внешне, что он – человек уверенный, убежденный... А в чем, собственно? В коммунистических идеалах? А что это такое? Да никто из его коллег точно и не знал, в чем он убежден.
В перестройку, в конце восьмидесятых годов, пошла "мода" восстанавливать храмы. Шли расчищать руины разрушенных церквей даже партийные работники: восстанавливали памятники старины и культуры. И Борис, как начальник отдела, возглавил свою "гвардию" на субботнике по восстановлению древней церкви в своем городе.
Он постепенно втянулся в эту работу: ходил на субботники каждую неделю, а когда через год в церкви Успения Пресвятой Богородицы, построенной в шестнадцатом веке, была первая церковная служба, он не мог не присутствовать. Вполне логично: он столько сил положил на восстановление этого памятника древнерусского зодчества.
Он сам не может сказать, что с ним призошло на этой первой службе, но что-то произошло. Служба проходила в приделе, отделенном временной стеной от основной части храма, в которой еще не было крыши. Стены оштукатурены, но не побелены, иконостас сооружен наспех из бумажных иконок, свечи ставятся не на позолоченные подсвечники, а в песок. Борис стоял и молча удивлялся: зачем спешить, не лучше ли восстановить храм полностью, а потом и службы проводить. Но когда началась служба, запел церковный хор, запахло горячим воском, ладаном, он почувствовал, что с ним творится что-то непонятное: душа потянулась куда-то ввысь, прочь от всех забот и так надоевшей суеты. В памяти всплыли воспоминания детства, когда он приезжал к бабушке в школьные каникулы и она брала его с собой на службу в церковь...
В храме пахло по-особому (вот так же, как сейчас), тоже горели свечи, и от них становилось тепло на душе. Да, он помнил это чувство: душу окутывало теплом и лаской, чем-то родным... Может, это напоминало уютный бабушкин дом с его простым и милым убранством: белоснежные ситцевые занавески на маленьких окнах, добела выскобленный некрашеный пол, в углу перед иконочками лампадка с маленьким живым огоньком. Вспомнилось и бабушкино лицо с ласковыми карими глазами в морщинках лучиками. Бабушкин уголок с иконами и лампадкой был для всех, особенно для детей, неприкосновенной святыней. Но это был "бабушкин" Бог.
Помнится, на той первой службе забытое, родное так прихлынуло к сердцу, что Борис Карпович чуть не расплакался. А в следующий раз снова пошел на службу... Сослуживцы подшучивали над ним:"Церковники завербовали тебя, однако!" Но он не обращал внимания, купил молитвослов, Евангелие и решил "вникать"...
К выходу на пенсию Борис Карпович уже был по-настоящему верующим человеком, истинным христианином, то есть не номинально крещеным (когда-то в детстве), а "верным", как он любил теперь себя называть.
Начинать и заканчивать день молитвой постепенно стало для него необходимостью. Утренние и вечерние молитвы, вначале непонятные, стали ему родными, словно вышли из его сердца. Не все, конечно, было что-то еще не совсем понятное, но он пытался постигать и постигать их умом и сердцем.
Перед сном, как всегда, он уединился и обстоятельно читал молитвы на сон грядущим. Иногда мысли улетали куда-то, и он не замечал, что уже целую страницу читает машинально, не вдумываясь. Тогда заставлял себя снова перечитывать:
"Ненавидящих и обидящих нас прости, Господи Человеколюбче..."
На этих словах он почему-то остановился: "Это кто же "ненавидящие и обидящие"? Что-то особенно и не припомню... Вроде со всеми старался ладить..."
И вдруг – как молния в мозгу – перед глазами всплыло милое девичье лицо: мягкий овал, из-под черных бархатных бровей чистый детский взгляд в упор, две толстые косы змейками на хрупких девичьих плечах... Борис вздрогнул – Тоня! Его давняя, далеко запрятанная тайная боль... Как он ее любил! А прожил свою, уже долгую, жизнь без нее. Любовь, боль, обида – все завязалось в один узелок, развязать который он был не в состоянии в те далекие юношеские годы...
Борька рос отчаянным озорником, непоседой. Его любили одноклассники за прямой характер и отзывчивое сердце. Но столько творило это "горячее сердце", что мальчишку постоянно таскали в кабинет к директору. Выслушав очередную "проповедь" директора или завуча, он уходил, пообещав, что образумится, но тут же забывал свои обещания.
Он сам не знал, почему он такой. Может, какая-то южная кровь его неизвестного предка дает себя знать? Борьке дали на улице прозвище Киргиз за его черные как смоль волосы и скуластое румяное лицо с густыми черными бровями. Глаза у него были тоже черные, горящие, как уголь. И в кого он такой? Ни на кого в семье не похож. Все-то ему было интересно, любопытно, из-за этого и попадал в какие-нибудь курьезные ситуации.
Зачем, например, ему нужно было подглядывать в замочную скважину двери параллельного 5-го "б" класса, когда его выставили за дверь во время урока истории? А зачем-то посмотрел одним глазком... и с тех пор потерял покой: он увидел... новенькую девчонку (чудеса! откуда она взялась?) и почему-то (сам не мог понять почему) как-то заволновался...
И надо же было такому случиться, что в шестом классе его за плохое поведение вдруг переводят в параллельный класс: для исправления. Он не расстроился – наоборот! Удивило его только то, что весь класс провожал его, как героя.
Он старался не думать о Тоне Бодровой, не смотреть в ее сторону. Но тайное какими-то неведомыми путями со временем стало явным: то, что он хранил где-то в глубине сердца многие годы, пряча даже от самого себя, выплыло наружу. Это было уже в девятом классе. Классный руководитель, Кира Ивановна, на занятии кружка по химии вдруг сказала:
– А знаешь, с кем я хочу тебя посадить?
– С кем? – насторожился Борис, словно предчувствуя что-то.
– С Тоней.
– С какой Тоней? – вздрогнул он.
–  С Бодровой Тоней!
Он понял, что его сажают за одну парту с Тоней для положительного влияния на него. Ведь он, хоть уже и не слыл озорником, остепенился к старшим классам, но по-прежнему был какой-то "взъерошенный", непредсказуемый.
За одной партой с девушкой, которая ему тайно нравилась, Борис чувствовал себя неловко, скованно и еще больше творил какие-то несуразности. А в десятом классе они уже дружили...
Каким же счастливым человеком почувствовал он себя, когда Тоня дала "официальное" согласие на дружбу. Душа юноши пела и ликовала. Только мучил вопрос, достоин ли он такой девушки...
Борис не помышлял о любви, он даже боялся ее. Дружба, чистая школьная дружба! А любовь – это что-то такое... сокровенное, "взрослое". Об этом думать еще рано. И говорить об этом как-то совестно.
Да, да, тогда, в пятидесятые годы, во времена своей юности, они были совсем другими, не такими, как нынешняя молодежь.
Мысленно он давно уже дружил с Тоней, даже дневник начал писать в пятом классе, когда впервые увидел ее в замочную скважину. Но какой же мучительной была их дружба в реальности! Они часто ссорились, и Борька понимал, что всему виной его горячий характер.
Тонино отношение к нему было ровным, спокойным. Она считала, что такой и должна быть школьная дружба. А Бориса все время мучили какие-то мысли, сомнения: то ему казалось, что она совсем к нему равнодушна, а так дружить нельзя – и он высказывал ей какие-то претензии, уходил, хлопал дверью, потом мучился, страдал, снова что-то выяснял, чего-то хотел от Тони, сам не зная чего. Словом, его буйная головушка не давала ему покоя. Порой он спрашивал себя: а вдруг это любовь? И боялся этого, и мучительно жаждал.
Помнится, перед самыми весенними каникулами Тоня долго болела ангиной, и он осмелился навестить ее дома. Она сидела рядом с ним на диване в домашнем фланелевом халатике, с завязанным горлом, на бледном похудевшем личике радостно сияли ее всегда строгие глаза. И вдруг он ощутил неудержимое желание... поцеловать ее. И осмелился, и поцеловал!
– Что ты сделал? – возмущенно вскричала девушка.
– Поцеловал... – растерянно, виновато пролепетал он.
– Пошел к черту! – звонко выкрикнула она.
Он встал и покорно пошел...Голова была как в тумане, сердце упало: что он натворил? Что теперь будет? Но вдруг услышал за спиной:
– Бо-о-о-ря! – почти простонала она.
Он оглянулся, глаза их встретились, и, неожиданно для себя, они... расхохотались. Весь вечер потом таинственно переглядывались и улыбались. А Тонина младшая сестренка ломала голову:
– Чтой-то вы? Вам что-то стукнуло в голову?
О, Борис слишком хорошо помнил этот вечер и то счастье от первого поцелуя... Сорок пять лет прошло, а сердце, оказывается, помнит все, до мельчайших подробностей... Оно помнит это нежное, как дуновение ветерка, легкое прикосновение к ее милым детским губкам. Помнит ее голосок, когда она окликнула его, и как они весь вечер ходили счастливые...
Они все равно ссорились, не понимая себя, не понимая друг друга, как часто бывает в первой любви неопытных юных сердец.
Однажды он дал ей прочитать свой дневник, и Тоня написала ему своим ровным, круглым почерком, что для нее главное учеба, поэтому пусть не обижается на нее, когда она не хочет зря тратить время, что школьная дружба и должна быть такой, то есть ровной, спокойной. И вообще – скоро в его дневнике может появиться другое имя, так как "в наши годы дружба недолговечна".
Борис опять сгоряча хлопнул дверью... но вернулся, он чувствовал: без Тони ему не жить.
Летом, после выпускных экзаменов в школе, напряженно готовились к поступлению в институт, поэтому встречались редко, а когда встречались, Борису так хотелось обнять Тоню, прижать близко-близко к сердцу, но он не смел...
Она поступила в медицинский институт в  Москве, а он в военное училище в Рязани. Но учиться на военного Борису не пришлось: мама серьезно заболела, старшие брат и сестра уже не жили с ней, поэтому Борис возвратился домой.
Теперь он провожал Тоню на электричку, когда она приезжала на выходные домой, с болью смотрел вслед уходящему поезду. Как ему не хватало Тони! Иногда он навещал ее в Москве. Всю неделю потом жил воспоминаниями, хранил в душе каждое ее слово, каждый взгляд, жест.
"Я всегда много думаю о тебе и никогда тебе не изменю. Веришь?" Эти слова звучали как музыка в его душе. Он вспоминал и вспоминал их, и они действовали на него, как первое веяние весны, как апрельская капель: легким, сладостным хмелем кружили голову предчувствием скорого счастья...
Бориса взяли в армию, и он жил ожиданием писем от любимой. Счастливым, счастливым он был тогда: она его любит! Она согласилась стать его невестой! Та самая девочка с косичками, которую он, озорной мальчишка-пятиклассник, увидел в замочную скважину и от этого ощутил непонятное волнение, станет его женой, когда он придет из армии! Та самая девочка, которая стала его девушкой, самым милым, родным существом на свете.
Последний год в армии был мучительным: письма от Тони стали приходить все реже, были какими-то сухими. Потом он узнал от своих родных, что у Тони был роман с женатым преподавателем...
К Тониному дому Борис шел тяжелыми шагами. Ему хотелось посмотреть ей в глаза... А увидел – голова закружилась. Она была какая-то жалкая, пристыженная. Это было очевидно и тогда, и сейчас, когда спустя сорок пять лет в памяти всплыл тот страшный день. Запах только что растопленной печки, герани с резными листьями на окне – все как всегда, такое милое , знакомое... И она, какая-то раздавленная... но все равно бесконечно родная. Но он не хотел давать места сочувствию в своей душе: он был взбешен, в нем говорило его уязвленное самолюбие, его поруганная мужская гордость. Обида захлестнула его сердце. Это так-то она его ждала? Говорила: "Я никогда тебе не изменю. Веришь?" Вспомнив эти заветные слова, он нервно передернул плечами, словно брезгливо сбрасывая что-то с себя, и, прямо, в упор глядя на девушку, безжалостно спросил чужим жестким голосом:
– Какие у вас были отношения?
 Она побледнела и тихо, но твердо ответила:
– Такие, что ты не простишь...
Теперь-то он понимал, что в этой фразе была надежда на прощение... и признание его права (да, да – его права!) казнить или миловать. А он этого не услышал. Не хотел слышать! Он – казнил... Он хлестнул ее грубым, оскорбительным словечком – и ушел навсегда.
Душа его стонала от воспоминаний. Он горестно повесил свою седую голову, и мучительная гримаса исказила его красивое, волевое лицо. Какой-то проходимец обольстил, обокрал чистую девичью душу, а он, самый близкий друг, не понял бедную девчонку. Банальная история, сколько их таких! Да Тонечка-то одна, одна-единственная для него была. И он ее оттолкнул! Ведь смог, хоть и любил безумно. Обида оказалась сильнее!   
  Конечно, с точки зрения обыкновенной житейской логики, любой из его друзей сказал бы ему: "И правильно!Разве позволит мужское самолюбие простить изменницу?" Да то-то и оно, что теперь Борис был другим. Теперь он не мог себя оправдать.
Он не знает, что было потом с Тоней. Он ничего больше не знает о ней. Он вычеркнул ее тогда из своей жизни, уехал в Москву, поступил в институт. Мать тоже уехала из тех мест, жила в столице у дочери.
Он долго не мог забыть Тоню. Она чудилась ему повсюду: то в метро в соседнем вагоне мелькнет ее профиль, то где-то за углом померещатся ее русые косы... Казалось, что Тонина тень преследует его, потому что Тоня была с ним, в нем. "Веришь, веришь, веришь?" – стучало в его голове до мучительной головной боли. Тогда врачи обнаружили у него, здорового молодого парня, повышенное кровяное давление.
"Да кому же после этого верить?" – спрашивал он себя. Теперь он стал думать о девушках цинично и почти презрительно, мол, все они такие, недотроги!
Роман с однокурсницей Инной начался просто и обыденно, без мучений любви. Как-то быстро она стала оставаться у него в общежитии, а потом он узнал, что обязан жениться.
Теперь Борис понимал (да и тогда понимал, только не хотел себе признаваться), что потерял в себе что-то очень важное, навсегда закрыв за собою Тонину дверь. Он перестал "копаться в себе", стал жить, "как все". Счастлив ли он был в жизни? Как все. А если честно признаться, он мог бы сказать о Тоне словами бунинского героя из рассказа "Руся": "Возлюбленная нами, как никакая другая возлюблена не будет". Но где она? Жива ли или уже перешла за грань земной жизни? В каких молитвах ее поминать, о здравии или о упокоении?
Борис Карпович очнулся от воспоминаний, когда время было уже за полночь. Огонек лампадки тепло мерцал перед иконами Спасителя и Богородицы. Своим размягченным сердцем он понимал, что есть на земле высшая правда и высший суд для человека – суд собственной совести. И помочь и облегчить душу может только Бог и никто другой.
   




















"ОДЕЯЙСЯ СВЕТОМ, ЯКО РИЗОЮ"

Наше общение с людьми, даже мимолетное, должно оставлять в их душах свет. Так заповедал нам Господь: "Да любите друг друга". Сам Он щедро рассыпает искры Своего света и ждет, когда они возгорятся, но они гаснут во мраке наших сердец. Как часто вместо света мы либо ничего не оставляем (в лучшем случае), либо наводим на души других тень, либо сеем ядовитые семена обиды, зависти, злости, ненависти. А если бы сердца наши всегда были готовы принять искру любви Божией! Мир уже давно был бы иным...
"Одеваешься светом, как ризою" – эти слова из молитв Господу и относятся к Нему, но и мы должны "одеваться" светом, проникаться им все больше и больше, очищая свое сердце и открывая его для принятия даров Божиих: терпения, смирения, любви.
 Бывает, случайная, мимолетная встреча с незнакомым человеком оставляет след в душе надолго, а то и на всю жизнь. А что, собственно, было? Какой-то удивительный, глубокий взгляд, полный света и доброты, или всего несколько слов, запавших в душу, как доброе семя в подготовленную почву, давшее впоследствии неведомо для самого человека добрые всходы.
Что мы оставляем своим словом, взглядом, прикосновением к чужой судьбе в душах тех, с кем общаемся?
Из моего послевоенного детства, из пятидесятых годов прошедшего столетия, ставшего уже далеким-далеким прошлым, всплывают знакомые черты... Не лица – лики! Прекрасные лики русских женщин, истинно русских: их не коснулось еще влияние "цивилизованного" Запада, стирающего индивидуальность, и внешнюю, и внутреннюю.
В своих воспоминаниях я перебираю их имена, они ласкают мой слух: тетя Нюра, тетя Нюша, тетя Настя, тетя Паня... Ласковые, домашние, непривычные для современного слуха имена, от них веет детством и давно ушедшим простым, незатейливым бытом.
Тети Нюши, тети Насти, тети Маруси были почти в каждой деревне и на каждой улице. Почему-то кого-то называли Анной, а кого-то Аннушкой, а больше приживались ласкательные, домашние "Нюры", "Нюши", "Нюси". А вот Мария обязательно преобразовывалась в Марусю. Так уж было заведено во времена моего детства.
Наверно, нет такого человека, на чьем жизненном пути не встречались бы люди, от которых идет свет. Встречи с такими людьми запоминаются на всю жизнь, отблески света их сердец остаются в сердцах тех, с кем им пришлось соприкоснуться хотя бы на мгновение.
Из моего далекого детства светят мне имена и лица тех редких людей, с которыми мне посчастливилось соприкоснуться и которые, сами того не подозревая, оставили след в моей жизни. Это было поколение, которое испытало на себе ужасы Великой Отечественной войны (1941-1945), а начинало свою жизнь в "развороченном бурей быте", появившись на свет в годы революции и гражданской войны. Дети, конечно, не могли знать "всю эту мощь, сложность, богатство, счастье"(И.Бунин), которая называлась дореволюционной Россией, но детство их проходило под тревожные разговоры взрослых, основным мотивом которых было, выражаясь очень точным поэтическим языком С.Есенина, "куда несет нас рок событий?", и под их воспоминания о прежней жизни. Да и первые годы советской власти, на которые пришлось детство наших отцов и матерей, еще сохранили "осколки" дореволюционной жизни, особенно домашний уклад и взаимоотношения людей.
Конечно, детям трудно было понять во всей полноте то, что понимали взрослые, но наши отцы и матери в своем детстве испытали не только нужду, голод, нищету в годы гражданской войны, а потом в годы Великой Отечественной войны, но и принуждены были жить в духовной "пустыне", в которую превратили жизнь "советских граждан", как наименовали теперь русских людей большевики. Кроме того, почти каждую семью коснулись трагедии гонений, раскулачивания, репрессий.
Не потому ли в глазах тех женщин, которых сохранила моя детская память, застыла скрытая печаль?
Тетя Нюра жила в соседнем доме на нашей городской окраине, которая называлась Ильинская слободка. Улица была похожа на деревню: такие же деревянные домики, домашнее хозяйство с коровами и курами, сразу за улицей начинаются поля и кустарники. Все жители хорошо знают друг друга, кто чем дышит, какие у кого беды.
Маленькая, худенькая, легкая, как птичка, с тонкими заостренными чертами лица, она запомнилась мне своими огромными, в пол-лица, голубыми глазами. А в них такая мудрость и доброта! У тети Нюры было две дочки:  маленькая Танечка, похожая на мать, с такими же огромными голубыми глазами, и старшая Валя, полностью лишенная разума, в народе их называют "дурочками". Говорили, что в младенчестве бабушка уронила ее в подпол. Младшая сестренка в свои пять лет была не по-детски серьезной и всегда водила за руку свою рослую глупую сестренку, трогательно заботилась о ней. Валя была полностью невменяемой, в свои одиннадцать лет не говорила, а только мычала, щипала всех и дергала за волосы, справляла нужду под себя.
Родители долго добивались отправки ее в специальный интернат, а когда свезли, получив наконец место, ночи не спали, – и снова забрали, уже навсегда.
Никто никогда не видел уныния или недовольства на лице тети Нюры, не слышал жалоб на судьбу. Она одинаково любила обеих дочерей и несла свой крест с достоинством. Из глубины лет полувековой давности вижу ее умнющие глаза-озера, их такой заботливый, внимательный взгляд. Столько в этом взгляде материнсой доброты и теплоты, мудрости и искренности! Такое лицо увидишь в толпе и запомнишь, еще долго будешь носить в душе этот случайно запечатленный образ, и покажется, что этого человека давно знаешь, давно ждал встречи с ним, но... дороги жизни каждого несут в свою сторону, и не все пути пересекаются...Однако в душе обязательно что-то останется от этого случайного мимолетного взгляда и будет греть какое-то время.
Тетя Нюра приехала из деревни с матерью и мужем и поселилась на нашей окраине. Бежала от раскулачивания, оставив все свое имущество, нажитое родителями, жила с семьей и старенькой мамой в бедной, тесной каморке. Квартиру получила только в конце жизни.
 Мы уехали с той улицы, когда я была еще ребенком, тетю Нюру встретила через несколько лет. Она была такой, как и раньше: никакой нервозности, измотанности, затаенного горя, обиды на судьбу в ее облике не было. Опять меня поразили ее большие умные глаза, добрый интерес к собеседнику при немногословности и светлое, ясное спокойствие всего ее облика. Валя была для нее  такой же дочерью, как и умница и красавица Таня, она принимала ее как данность. Пример таких людей назидает и учит принимать все, что дается Богом, с терпением и любовью.
Другая тетя Нюра жила у моей бабушки на квартире, через стенку с нами. Она была женой офицера, не работала, воспитывала троих детей. С младшей ее дочкой Людой я дружила. Мы были маленькими и в холодные дни, когда нельзя было гулять на улице, пристраивались где-нибудь на полу, в уголке комнаты, с куклами. Помню их комнату в теплом свете оранжевого абажура, вышитого вышивкой ришелье и крашенного луковой шелухой (так делали многие в пятидесятых годах). Кровати с белоснежными покрывалами и вышитыми ришелье накидками на подушках. Посреди комнаты круглый стол под абажуром и тетя Нюра, склоненная над швейной машинкой, а вокруг нее стайкой подружки ее старшей дочери Лиды. Они учатся в восьмом классе и кажутся нам совсем взрослыми, да и они чувствуют себя взрослыми и ведут с тетей Нюрой "взрослые" разговоры. Голос тети Нюры, тихий, добрый, как ручеек журчит. Она вышивает девочкам воротнички для школьной формы и успевает что-то рассказывать. Так тихо, мирно, спокойно в доме, ведь не было тогда ни телевизоров, ни громкой музыки, которой люди сейчас себя оглушают. Сидят и беседуют со взрослым человеком, а у взрослых всегда есть чему поучиться. Какой чистотой, свежестью веет от этих юных лиц! Скромные прически, скромная одежда... Сейчас этим девочкам уже по семьдесят лет. Некоторых встречаю в храме и радуюсь, словно родным.
Я заходила за Людой утром, чтобы позвать гулять, и всегда прежде всего видела доброе, приветливое лицо тети Нюры. Не помню, чтобы она поучала, читала нравоучения, ругала, говорила ненужные слова, тем более раздражалась. Всегда весело, с юмором что-то приговаривает, собирая дочку гулять и выпроваживая нас на улицу. Ее певучий северный говорок, словно колесико катится по дорожке.  От нее веет домашним теплом, семейным уютом, чем-то добрым, основательным, материнским. Много потом у бабушки было квартирантов, но никто из них не запомнился, не стал родным, как тетя Нюра и ее семья.
Вечером мама часто посылала нас с сестрой за молоком к соседям. Больше всего мы любили ходить к тете Насте. Она сама была для меня олицетворением домашнего уюта и парного молока. Вся опрятная, круглая, румяная, с  белозубой улыбкой и с грудным голосом, она как шарик бесшумно и легко перекатывалась по дому, процеживала, переливала в кринки парное пенящееся молоко и успевала ласково разговаривать с нами, детьми.
Уже давно нет того дома, и тетя Настя перешла в мир иной, но до сих пор, стоит только прикоснуться к воспоминаниям, всплывает перед глазами полусумрак ее избы, освещенной керосиновой лампой, чисто вымытые некрашеные полы с домоткаными половичками, белеющая печь, лавка с ведрами воды, движущиеся тени от тети Насти в тусклом свете керосиновой лампы, пенящееся душистое молоко и журчащий, какой-то "вкусный" голосок тети Насти. Я смотрела на ее белые-белые ровные зубы, румяные губы и щеки, и мне казалось, что все это, и ее такой "аппетитный" грудной голос – "замешено" на парном молоке, что вся она из парного молока. И дом ее, такой чистый, опрятный, – из парного молока...
 А тетю Паню я вообще почти не знала: она просто иногда проходила куда-то по нашей улице. Но почему-то я запомнила ее имя, ее лицо, хотя мне было тогда  лет шесть. Всего несколько мимолетных встреч в раннем детстве, а в памяти на всю мою долгую жизнь отпечатался образ неизвестной мне тети Пани с чуть грустными, умными карими глазами и ее ласковое внимание к нам, детям. Скажет что-то приветливое, теплое, улыбнется – и пойдет своей дорогой. И все. А вот осталась же в памяти!
И не только в памяти – что-то от нее незаметно проникло в душу, согрело какой-то уголочек, оживило, а через годы в душе появился новый росточек: какой-то пример для подражания.
Уже много лет спустя я узнала от своей мамы о трагической судьбе отца тети Пани. Немцы стояли в нашем городе двадцать дней. Люди боялись выходить на улицу из своих домов. Но хозяйственные нужды заставляли выходить за водой, за дровами. Отец тети Пани пошел за водой на колонку и наткнулся на немцев, которые заставили его снять валенки: холодно было оккупантам в наши лютые морозы, а одежду взять негде, вот и раздевали тех, кто под руку подвернется. Он вернулся домой босой в сорокаградусный мороз.
Пришли свои и арестовали его за "пособничество немцам".Какая черная душа донесла на своего соседа? Так и сгинул человек! И таких случаев в войну было немало.
Вот откуда грусть в глазах у тети Пани, но горе не убило в ее душе доброты, раз она даже в мимолетных встречах с чужими детьми смогла отавить в их душах искорку света.
Милые русские женщины моего послевоенного детства!.. Не лица – лики остались в моей памяти. Жаль, что кисть художника не запечатлела ваши прекрасные образы.
Неизгладимый след в душе оставила мамина тетя – тетя Нюша, Анна Гавриловна. Она жила в родительском доме в ближайшей от города деревне. Многие оставляли привычный крестьянский труд, если была возможность ездить на работу в город, но тетя Нюша всю жизнь работала дояркой и не ушла на завод, хоть он стоял в двух шагах от ее деревни. Она принадлежала к тем редким натурам, которые умеют быть верными, не суетятся, не ищут "лучшего" по белу свету, а несут свой крест с радостью, отдавая себя полностью, скрашивая юмором тяжелые моменты.
Тетя Нюша была веселой, помню ее простое крестьянское лицо с задорным, облупленным на солнце носиком, она разговаривала с моей мамой, своей племянницей, и всегда пересыпала речь какими-то прибаутками. От мамы мы знали, что тете Нюше очень нелегко живется: двоих детей она поднимала одна, а в колхозе платили мало, работали "за палочки", как говорили тогда взрослые. Это означало, что вместо платы за труд отмечали в табеле трудодни "палочкой". В родительском доме ей достался маленький уголок – узенькая комнатка в одно маленькое окошко: дом был поделен между родственниками, и тете Нюше, как одинокой, выделили крохотную каморку. Трудно ей было растить детей, но она никогда не унывала, не жаловалась, сохраняя веселый нрав и чувство юмора.
Ту июльскую грозу 1957 года, которая заставила нас постучаться в дверь тети Нюшиной каморки, я помню как наяву и сейчас. Стоял роскошный летний день; в выцветшем от зноя небе млели пышные кучевые облака; раскаленный воздух дрожал и будто плавился; спасительная прохлада маленькой речушки притягивала и не отпускала. Никто и не заметил, как облака набухли и превратились в свинцовые тучи. Только когда стало темно, как вечером, и налетели сильные порывы ветра, купальщики спохватились и начали поспешно разбегаться. Куда нам бежать? До города не успеем, как грянет гроза. Родители приказали нам быстро одеваться, и мы побежали в другую сторону. Оказывается, в деревню к тете Нюше. Тогда я увидела ее впервые, и встречу эту запомнила на всю жизнь.
Распахнула нам двери высокая, ширококостая женщина средних лет, в сарафане, с загорелыми жилистыми руками и босыми ногами, и такая веселая, приветливая, радушная, словно она только и ждала нежданных гостей. Простое крестьянское лицо со вздернутым облупленным носиком озарилось светлой, такой искренней радостью, что мы сразу почувствовали себя хорошо в этом тесном и очень бедном жилище.
Тетя Нюша сразу кинулась собирать на стол, нажарила целую большую сковородку какой-то мелкой рыбешки, отварила картошки и весело, энергично потчевала гостей. Даже мы, стеснительные дети пятидесятых годов, почувствовали себя, как дома. Мне до сих пор кажется, что я больше никогда не ела такой вкусной рыбы. А ведь она, наверняка, отдала гостям весь свой продовольственный запас. Тогда люди получали гроши, тем более в колхозе. Но она угощала с истинно русским гостеприимством и радушием – отказаться было невозможно. Это радушие настолько было выражением всей ее доброй, лучезарной натуры, что и не приходило в голову, что она делает это ради приличия.
Ее маленькое оконце с белоснежными накрахмаленными занавесками и большим цветком пахучей герани на подоконнике осталось в памяти как что-то очень дорогое. И она, русская крестьянка с нелегкой судьбой и богатой душой, как пример, которому хотелось подражать, потому что детская душа не могла не почувствовать, что это очень хорошо – быть такой душевной и радушной, как тетя Нюша.
Моя мама рассказывала, что тетя Нюша двадцать лет ухаживала за лежачей матерью, поэтому поздно вышла замуж. Она была веселая, задорная, певунья и плясунья, женихи к ней сватались, но она всегда говорила: "Нет, маменьку я не оставлю".
Семейная жизнь у нее не удалась, детей пришлось растить одной. Билась в нужде, но детей вырастила хороших. Эта черта душевности, унаследованная ею от матери, моей прабабушки Агафьи, золотой нитью прослеживается в ее потомках. Удивительным человеком была неведомая мне бабушка Агафья, которую я знаю только по рассказам своих родителей. У нее отнялись ноги (сейчас, наверняка, ее вылечили бы), и ухаживали за ней не только дочь, но позднее и снохи. И никто никогда не жаловался на нее, наоборот, – она была светом для всех: лежит в своем уголке и освещает избу своим присутствием, светлая, ясная, мудрая, с лицом, не по-крестьянски белым, тонким. Когда она ушла в мир иной, снохи плакали и признавались, что им не было в тягость ухаживать за ней.
Тетя Нюша не умела быть с детьми строгой, ругать, наказывать, все больше старалась по душам с детьми говорить. И не было у нее никогда проблем, конфликтов даже с мальчиком. Вырос добрым, трудолюбивым, порядочным семьянином и работником.
Ты давно отошла в мир иной, тетя Нюша, но тебя помнят и благоговейно чтут не только твои дети и внуки, но и я, твоя внучатая племянница, которая видела тебя, может быть, три-четыре раза в своей жизни. Давно нашли покой твои натруженные руки доярки и твое усталое тело, но твоя душа живет не только в вечности, но и в сердцах тех, кто соприкоснулся с тобой. 
Вас уже нет на этом свете, милые, добрые русские женщины: тетя Нюша, тетя Нюра, другая тетя Нюра, тетя Настя, тетя Паня. Но свет личности каждой из вас оставил свой отблеск на этой земле, ведь свет и во тьме светит, невозможно его скрыть, спрятать, не дать светить. Эти мои скромные воспоминания не исчерпывают того действия, которое произвел свет личности каждой из вас на людей, с которыми вы соприкасались. Я рассказала только то, что мне запомнилось, но какие силы воззвали к жизни искры вашего света в душах тех, с кем вы соприкасались, знает только один Бог. Та маленькая девочка, какой я была в далекие пятидесятые годы двадцатого столетия, только почувствовала этот свет и в меру  сил своей любовью и словом отдает дань благодарности светлой памяти этих людей. 














ВРЕДНАЯ СТАРУШКА
                И когда хочет Господь
кого-нибудь  помиловать, то внушает
другим желание за него молиться и помогает в этой молитве. 
        Преподобный Силуан Афонский
Лидия не любила встречаться с этой старушкой. Пожалуй, никто не любил с ней встречаться: бывают же такие неприятные лица! Несколько раз говорила себе: что мне за дело до этой старушки! Но каждый раз, когда видит, как она придет со своей маленькой злющей собачкой на детскую площадку, сядет, настороженно, как-то искоса глядя то ли вбок, то ли за свою старческую согбенную спину, словно ожидая удара сзади, Лидия спешит уйти с внуками подальше из двора. Серое, изборожденное морщинами, какое-то помятое, лицо старушки безжизненно, не выражает ни одной эмоции. Не видно было, чтобы она кому-то улыбалась, чтобы взгляд ее загорался хоть на миг каким-то живым чувством. На лице прочно засело выражение брюзгливости и недовольства.
Кажется, что она недовольна всеми и всем на свете, поэтому ей никто не нужен и ничто не интересно: сядет в своей излюбленной позе на детские карусели, а ее противная маленькая собачка (кстати, очень похожая чем-то на хозяйку) с потрясающей яростью кидается на проходящих мимо людей.
"Встречала я в жизни подобных старушек, – думала Лидия, – и родных (если они есть) замучают своей подозрительностью и своим шипеньем, и соседей.  Это как правило. С такими жить невозможно".
Все же Лидии неприятно было, что у нее, помимо ее воли, шевелятся неприязненные мысли по поводу этой незнакомой ей старушки, поэтому она и старалась уйти подальше. И на этот раз, завидев издалека старушку, направляющуюся к детской площадке, поспешила увести внуков в соседний двор. А мысли все равно крутились вокруг старушки. Досадно было, что в  душе гнездятся негативные чувства к человеку, который не сделал ей ничего плохого, и она начала мысленно "оправдывать" эту старую женщину. Такую "методику" она завела для себя  недавно: чтобы научиться не осуждать людей.
 И начала рассуждать примерно так: привычка у нас чисто внешне смотреть на человека, то не очень умен, то недостаточно образован, то плохо воспитан и т. д. А кто знает, как горела и страдала его душа, что он преодолел в себе и чего достиг, какие скорби и радости носил в себе, какие невидимые миру слезы скрывал он от людского любопытного взора? Если бы проникнуть, если бы понять!
Вот идет он (она) тяжелой походкой, с согбенной спиной, с седыми волосами, губы поджаты, взгляд настороженный, недовольство и обида словно растворились в каждой черточке, в каждой морщинке. Лицо словно говорит: "Эх, как жизнь меня побила! А за что? Что я кому сделал? Какая она несправедливая, эта жизнь, к человеку!"
Прожил он долгую жизнь на земле, а не сумел понять, что, может быть, и он был к кому-то несправедлив, что и ему надо было впустить в свою душу побольше любви – тогда бы и жизнь засияла иными красками.   Ведь только изнутри человек может осветить жизнь, не дожидаясь, когда кто-то придет и осветит ее и согреет.
А мы друг на друга смотрим настороженно и неприязненно, но ждем от других ласки. Ну, кто первый подойдет вот к такому несчастному, озлобленному на весь мир человеку, страдающему от своих обид и "несправедливостей" мира? У кого первого дрогнет сердце от его колючего, настороженного взгляда – дрогнет от сострадания к этому несчастному, обделившему самого себя любовью?
А может, Господь ждет,чтобы за него, которого никто не любит, кто-то помолился? Ох, как это трудно – полюбить такого человека! Но Господь велит! Он велит и таких любить. Но как это сделать нам, немощным?   Помоги, Господи! Только Твоею силою!..
И Лидии уже хотелось просить Бога о том, чтобы Он вложил в ее душу желание просить Его о ниспослании ей любви к этой несчастной старушке:"Размягчи мое сердце, Господи, влей в него, вместо неприязни, каплю сострадания к этому человеку – и у меня появится желание его полюбить. Тогда, освободившись от неприязни, я буду Тебя просить о ниспослании любви к этому человеку. И Ты свершишь чудо, и со мной, и с этим человеком. Моя нечаянная любовь к моему собрату преобразит мое сердце и вольет в него неизреченное блаженство и радость, а тот человек вдруг станет добрее, даже не ведая, отчего ему вдруг захотелось улыбнуться и сказать доброе слово соседу", – мысленно просила она Бога, сидя на скамеечке возле играющих внучат. Очень часто ей приходилось таким образом молиться: специального времени для этого не было.
***
Чувство недовольства всем и всеми Зинаида Григорьевна носила в себе всегда, и ей, как пищи для души, требовалось излить свое раздражение на кого-нибудь. Она открывала утром глаза, и глухое раздражение где-то внутри просыпалось вместе с ней, как рыкающий зверь, ищущий добычи. В общем коридоре, в ванной, на кухне были тысячи причин, чтобы дать этому "зверю" сорваться с цепи.
Соседи облегченно вздыхали, когда бабушка, в сердцах хлопнув дверью своей комнаты, надолго удалялась к себе.
– У, старая карга!
– И носит же земля таких!
– И когда ее Господь приберет? –  неслось ей вслед.
Кто мог ее любить? Всем она была чужой и чуждой. Даже добрая, никогда не вступающая с соседями в мелочные хозяйственные дрязги Вера, и та не могла, как ни пыталась, найти со строптивой старушкой общий язык. Вера говорила, что Бог велит любить всех и всяких, как Сам Он любит и добрых, и злых, и праведных, и грешных, но у самой-то у нее ничего не получалось.
В ответ на ее услужливые предложения чем-то помочь старушка отвечала непонятным бормотаньем, похожим на шипенье гремучей змеи, типа: "Нужны мне ваши услуги, от вас только и жди какого-нибудь подвоха. Обойдусь и без вас".
Стена между Зинаидой Григорьевной и соседями была непреодолимая, да ее уже никто и не пытался преодолевать, понимая, что это бесполезно. Но так случилось, что старушка слегла, когда была эпидемия тяжелого гриппа. Эта всегда казавшаяся "невинной" болезнь косила людей, по телевидению передавали, что по стране есть и смертельные случаи.
Всю ночь Зинаиду Григорьевну знобило, она ощущала свое распухшее горло, и ей хотелось горячего питья, но почему-то не слушались ноги и руки, их словно свело. С трудом она нашарила в темноте шерстяное покрывало, лежавшее на кресле, кое-как  натянула его поверх одеяла, но все равно было холодно, а встать и покопаться в шкафу, чтобы найти плед, не было сил.
 Постепенно она все же согрелась, озноб утих, и она почувствовала приятный жар, словно в бане. Не было сил ни вставать, ни что-то делать. Все тело казалось расплавленным в этом жару, и не только тело – и ум, и душа. Она то проваливалась в сон, то просыпалась на короткое время. Откуда-то из небытия всплывали воспоминания детства, юности... То казалось, что в дверь кто-то постучал, и – странно – ей не было это неприятно, а наоборот, – хотелось, чтобы кто-нибудь постучал и позвал ее по имени. Ведь уже давно, с тех пор, как она ушла с работы из бухгалтерии, ее уже никто не называл по имени-отчеству. Уже никто и не помнил, как ее зовут. Соседи в коммуналке менялись, сверстники ее либо умерли, либо вместе с семьями получили квартиры двадцать лет назад, а новые жильцы звали "бабкой", "старухой", "каргой".
Она не знала, сколько времени пролежала так в жару, в поту, – и проснулась, услышав давно знакомый, певучий говорок старой соседки по квартире Нины Ивановны: "Зинаида Григорьевна-а..."
Старушка стала прислушиваться, но никого не было слышно. За дверью – тишина. Соседи ушли на работу, по делам, а она лежит здесь одна-одинешенька, и никому на свете до нее нет дела. Это чувство было для нее новым: желание, чтобы кому-то она была нужна. Оно даже испугало ее, потому что было непонятно, не укладывалось  в ее привычное мироощущение: враждебный мир – и она. Этот мир – они, молодые, которые живут  "не так", все делают "не так, как мы раньше". И вообще, чего от них ждать? Кичатся своей молодостью, красотой, самонадеянные, самоуверенные... Пожили бы с наше, поработали бы с наше...
Эти мысли всегда бродили в голове Зинаиды Григорьевны и вызывали постоянное глухое раздражение против всех без исключения. Она пыталась защищаться от нового чувства, заглушить его привычной неприязнью к соседям, но оно все-таки теплилось в душе маленькой-маленькой свечечкой, и что-то оттаивало, расплавлялось в душе, и все больше и больше хотелось, чтобы кто-то постучался к ней...            
В страдании есть какая-то непостижимая тайна Божия – тайна очищения души от шелухи и накипи, которою сам человек залепляет свою душу, данную Богом при рождении младенчески чистой. 

***
В февральскую оттепель, когда эпидемия гриппа валила людей с ног, Лидия старалась изо всех сил держаться, чтобы не заболеть: если заболеет она, в доме нарушится весь привычный уклад жизни. Дочери и так хватает забот с детьми.
 Лидия возвращалась из магазина с тяжелыми сумками, как вдруг увидела в своем дворе знакомую старушку с ее неизменной злюкой собачкой. Лидия уж про нее и забыла, а тут вспомнила, что давненько ее не видала. На злом, брюзгливом лице (это уж трудно "смыть": годами "приобреталось") следы болезни: что-то жалкое, какая-то помятость, словно поколебалась ее твердыня и щит – вечная злоба на людей.
В лице появилось что-то беспомощное, беззащитное, даже какая-то растерянность. Видимо, она вовсе не злая, подумала Лидия, просто человек нашел "способ защиты" для своей бедной души в недовольстве всем и всеми, отдалившись от всех. Инстинктивно найдя способ охранять свою душу от других, она оградила ее колючим частоколом, не понимая, что душа ее чахнет в одиночестве, не согретая хоть одним лучиком любви. По жизненному опыту  Лидия знала, что найти тропочку к сердцу такого человека непросто, потому что он думает, что никому верить нельзя, что от всех людей можно ожидать только пакостей.
А теперь заметно было по лицу старушки, что в ее "системе защиты" от мира что-то надломилось – и она растерялась. Лидия приостановилась и, прямо глядя на старушку, спросила ее ласковым, приветливым голосом:
– Болели? Что-то Вас долго не видно было.
В ответ услышала какое-то неопределенное бормотанье, но в лице вдруг разлилось что-то по-детски светлое, беспомощное, так улыбалась Лидина бабушка, когда была совсем старенькой, она это помнила. А тут – разлилось на мгновение и погасло. Но след остался. Этого было достаточно, чтобы сердце Лидии дрогнуло. Ей показалось, что она поняла старушку, что она теперь найдет "тропочку" к ее сердцу. Ей так хотелось помочь одинокой старушке! И так отрадно было, что у самой Лидии в сердце уже не было неприязни, а появилась... искорка любви. Правильнее, может быть, сказать – острое желание полюбить эту несчастную, одинокую женщину и отогреть ее сердце своей любовью. Она решительно поставила сумки на скамейку, присела и заговорила:
– Меня зовут Лидия, я в соседнем доме живу, мы недавно сюда переехали... А Вы, наверно, здесь старожил?
Лидия подумала, что в коммуналках остались только одинокие люди, которые не успели в советское время получить отдельные квартиры. Зинаида Григорьевна подняла на Лидию глаза и увидела внимательный, искренне участливый взгляд очень симпатичной, еще не старой, но уже и немолодой женщины, она немного оживилась и заговорила, они познакомились...
Лидия радовалась, что лед между ними постепенно тает, старушка становится доверчивее, а со временем даже, кажется, по-своему привязалась к Лидии. Она уже сама искала ее глазами, когда выходила на улицу, и если увидит, улыбалась своими неулыбчивыми губами, отчего улыбка была похожа на жалкую гримасу. В этой гримасе еще не было полной, свободной радости – какое-то недоверие еще сковывало ее. А у Лидии сердце переворачивалось от жалости:"И улыбаться-то как следует не умеет, отвыкла от радости",– думала она о старушке, стараясь быть с ней естественнее, чтобы не нарушить только зарождающиеся отношения.
Зинаида Григорьевна сама удивлялась тому, что ей все чаще хотелось плакать, как маленькому ребенку, когда она сталкивалась на кухне с соседками. Она, как и прежде, молча выходила на кухню, но вместо брюзгливого выражения и неприязни ко всем соседи увидели нечто другое, непонятное им, на ее лице: оно словно дрожало, готовое вот-вот расплакаться, оно словно молило о пощаде, оно словно говорило:"Ну почему вы меня не любите?"
Соседка Вера внимательно приглядывалась к старушке и готова была помочь, но не знала, как к ней подойти. Вечером Зинаида Григорьевна, как всегда, пришла на кухню, чтобы подогреть чайник, заварила чай, налила в чашку и направилась в свою комнату, но в дверях покачнулась и чуть не упала; Вера вовремя подхватила ее и усадила на табурет.
– Что, что? – тревожно заглядывая ей в глаза спросила она, – голова закружилась или споткнулись?
И столько искреннего сочувствия и страха за старушку было в глазах и голосе молодой женщины, что Зинаида Григорьевна неожиданно для себя расплакалась.
Вера гладила ее по плечу и даже осмелилась прижать ее седую голову к своей груди:
– Ну, ну, что с вами? Успокойтесь... успокойтесь.
И когда сердце Веры почувствовало совсем рядом эту беспомощную старческую голову, оно совсем размякло: старушка показалась вовсе не чужой, а родным, близким человеком. Между ними упала вдруг преграда, которая мешала раньше по-человечески общаться. Вера стала гладить ее седые волосы и приговаривать совсем неожиданные для себя слова:
– Мы Вас любим... Вы не одна... Я всегда с Вами, я Вас не оставлю...
Зинаида Григорьевна мало понимала смысл ее слов, но она чувствовала ласку молодой, сильной женщины, обращенную к ней, именно к ней, и постепенно успокаивалась, приходила в себя. У нее никогда не было дочери, но на какой-то миг ей показалось, что Вера – ее дочь, которой ей сейчас так не хватало.
– Детка, ты такая добрая, – обратила она на Веру свои выцветшие старческие глаза, – и за что мне это? Ведь я совсем плохо к тебе... Но, ты думаешь, я всегда была такая? Плохо одной, все кругом чужие... А ты не чужая.
– И все, и все не чужие, – горячо заговорила Вера, – Вы, говорят, с Лидией из соседнего подъезда подружились...
– Хорошая женщина, – медленно проговорила Зинаида Григорьевна, – а ты не думай, что я злая... Лида хорошая женщина, – еще раз повторила она и медленно поднялась с табурета.
– Давайте я Вам помогу дойти! А лучше пойдемте в мою комнату чай пить, у меня есть кое-что вкусненькое к чаю, – уже решительно сказала Вера и повела старушку в свою комнату...   
Старушку с собачкой теперь никто не узнавал во дворе: она изменилась, даже помолодела. С радостью приветливо здоровалась со всеми и всегда искала глазами Лидию с внуками. Мир для нее уже был не чужой.


   
               
"ОБНОВИТСЯ, ЯКО ОРЛЯ, ЮНОСТЬ ТВОЯ"
                Ищите Бога, и жива будет душа ваша.                (Пс. 68, 33)
Валентина медленно шла по своему переулку, стараясь еще более замедлить шаг, чтобы хоть несколько минут побыть наедине с собой. Эти минуты ей были очень необходимы, чтобы подумать, поразмыслить над тем новым, что внезапно вошло в ее душу и вызвало беспокойство, недоумение. И в то же время, притягивало к себе.
Она давно хотела хорошенько подумать над этим, но жизнь ее так устроена, что в течение всего дня остаться наедине со своими мыслями просто нет никакой возможности: на работе в отделе постоянная пустая бабья болтовня о семейных и бытовых проблемах, о болезнях, о том, как тяжела и "несправедлива" жизнь, в автобусе полно знакомых и сослуживцев, которые не дают задуматься, а дома... и подавно некогда думать.
Только сойдя с автобуса, она остается одна на несколько минут в переулке, пока не дойдет до своего подъезда. Это единственное время, когда у нее есть возможность остаться со своими мыслями, которые бережно хранит где-то в потайном уголке души, как кладут на полочку драгоценную вещь до времени, когда можно будет ее достать в тишине и рассмотреть, как следует, вглядеться, понять. А дома, как всегда, дети будут приставать с разговорами, торопить с ужином...
Дело в том, что подруга дала ей брошюрку о религии, в которой Валентина мало что поняла, но одна мысль запала ей в душу. Там говорилось, что душа наша вечна, она никогда не умрет, поэтому человек на земле живет, чтобы подготовить свою душу к вечности. Что значит "готовить", ей было непонятно, но то, что душа вечна, почему-то особенно ее задело.
Да, о смерти думать, конечно, не хочется, поэтому мысль о бессмертии души должна была бы обрадовать, но Валентину она не обрадовала, а даже испугала: она чувствовала такую усталость от жизни, что мысль о том, что ее усталая, измученная душа, из которой "выжаты все соки", еще должна продолжать свое существование, совсем не вдохновила ее.
"Что же я буду делать там, в той неизвестности, которая называется продолжением жизни, если уже сейчас еле-еле влачу свое существование? – спрашивала она себя. – Зачем мне вечная жизнь, если я уже от этой жизни так устала, что мне хочется только покоя, покоя..."
Какого покоя? Того, что люди обретают на кладбище? Порой жизнь так пригибала к земле, что хотелось хоть какого покоя – только покоя, хоть в небытии, только чтобы не было этих изнуряющих душу забот о том, как свести концы с концами, одеть, обуть, накормить детей, найти силы и время, чтобы помогать им учиться (ведь какие сложные задания задают в школе – прямо для родителей!), еще вечные поборы в школе: то на одно деньги сдай, то на другое. И о больных родителях нужно успевать заботиться, вся душа изболелась о них: ведь не может она бросить работу и быть с ними. А как им теперь нужна постоянная забота и ласка! Когда все успевать, где взять на это силы, время? Всегда одна, одна... Муж уже давно сбросил с себя заботу о семье и уехал куда-то, непутевый...
Валентина привыкла нести все заботы на своих плечах, только все ниже и ниже плечи пригибаются к земле – и от усталости, и от забот, и от обид: и на мужа, и на тех, от кого зависит жизнь простого человека, и на саму жизнь.
И разве только у нее эта усталость от жизни? Если бы только у нее, она бы поняла: ну не удалась у нее личная жизнь – отсюда и все проблемы. Но в том-то и дело, что в отделе, где она работала, не было ни одного человека, у которого не было бы обид на жизнь. У кого материальные проблемы, у кого болезни и преждевременные смерти близких, у кого проблемы с детьми, с мужем, со свекровью, с тещей... Только об этом и разговоры среди сотрудников. Научились сочувствовать друг другу (но радуются, как ни странно, друг за друга меньше – больше завидуют), и даже, похоже, смакуют эти темы.
Ох уж эти бесконечные разговоры о бедах людских! Только их и слышишь. Власти, врачей, учителей, блюстителей порядка ругают всегда на Руси... Они виноваты в том, что людям живется тяжело: нет хорошей работы, маленькая зарплата, бесправен человек, никакой правды не добьешься, лечат плохо, учат в школе плохо... И вообще – жизнь несправедлива к человеку, беззащитен он перед ней.
Валентине уже давно надоели эти разговоры, но что можно сказать против, что возразить? Все так, но не хочется их слушать.
Но все же, как быть с вечной жизнью, с бессмертием души?.. "Принять" или отмахнуться: мол, что вы (а кто "вы"?) тут мелете о бессмертии души, когда душа так изматывается, пока здесь живет и влачит свое существование, что ей уже ничего не нужно, только бы уйти в небытие или забытье. Помнится, был советский фильм про ученого "Все остается людям". Там этот ученый спорил со священником о смысле жизни. Валентина не помнила, что говорил священник, потому что для советского человека неважно было то, что он говорил, а важнее было, что скажет ученый. Перед смертью он говорил очень веские и значительные слова о том, что смысл жизни заключается в наших делах, которые мы оставим после себя.
"А что после меня останется? – с горечью подумала Валентина, – после такого маленького, незначительного человечка, который с трудом, как рабочая лошадка, с натугой тянет свой воз, влачит тусклое, серое существование (если уж честно признаться) и жалуется на жизнь?"
Да-а, жизнь... Что же она такое, эта безжалостная жизнь, если на нее все жалуются? Что она или кто она, если она почти никого не любит и только единицы у нее в любимчиках? Им дает и власть, и богатство, и успех. А разве и они не умирают, как и все в свое время, или не болеют, или другие беды их не постигают?!
Кто ты, Жизнь, если человек перед тобой – беззащитная букашка? Зачем ты даешь жизнь человеку и мучишь его болезнями, нуждой, разными неразрешимыми трудностями? Зачем? Кто мы такие перед грозной, неумолимой Жизнью? "Труждающиеся и обремененные", – вдруг всплыли в памяти Валентины слова из той брошюрки, что дала ей подруга.
Как там сказано? Она порылась в сумке и раскрыла  как раз ту страницу, которую искала: "Приидите ко Мне все труждающиеся и обремененные, и Я успокою вас". Это сказал Иисус Христос. Так, значит, Он и вправду был и так сказал? Возможно ли поверить, что Он был и что Он может и сейчас влиять на нашу жизнь? Логика рассуждений не помогала, но душа вдруг наполнилась теплым чувством от этих слов из брошюрки. Как было бы хорошо, если бы действительно был Кто-то, к Кому можно было бы прильнуть, как в детстве к матери, и утолить накопившуюся за всю жизнь боль души, снять усталость, обновиться душой и начать жить так, как в молодости, когда еще были силы, и физические, и душевные, были надежды на самое лучшее, что ждет впереди, была радость от ожидания чего-то очень хорошего, что уготовала нам жизнь.
Куда все это девалось? Одна усталость, усталость, хроническая усталость... И сколько горечи от разочарований и обид!
"Приидите ко Мне все труждающиеся и обремененные, и Я успокою вас"– продолжало звучать у нее в голове, когда она раздевалась в прихожей, мыла посуду и готовила ужин,и даже отвечала на вопросы детей. От этих слов Спасителя в душе все разгорался и разгорался огонек. Валентине показалось, что она и вправду почувствовала, что Кто-то большой и сильный зовет ее, слабую, уставшую от жизни, измученную неразрешимыми проблемами, зовет к Себе, чтобы успокоить, вдохнуть силы для дальнейшей жизни и объяснить что-то очень важное, чего она не может понять в этой жизни без Него... и даже... может быть, Он действительно хочет, чтобы она никогда не умерла, а была всегда молодой и сильной...
"Ишь, о чем размечталась! – оборвала она свои мысли, – душа моя умерла раньше смерти. Если есть будущая жизнь, то кому я там нужна с такой дряхлой душой?!"
Вернувшись к реальности, Валентина поспешила закончить свои дела на кухне и пораньше легла спать. Но не спалось... Она чувствовала, что "вопрос о бессмертии души" в ее душе не решен: все же очень хотелось "зацепиться" за эту мысль, поверить в нее... А если наша душа бессмертна, значит, мы чего-то не знаем, как-то не так живем...
Валентина решила в воскресенье сходить в церковь на службу: теперь никто не запрещает, не в советское время живем. Но не дождалась воскресенья и решила в субботу походить около ближайшей церкви, приглядеться, набраться смелости, чтобы в воскресенье уверенно, как все, войти в ограду и переступить порог, который, оказывается, для нее не так просто переступить. Она с удивлением увидела, что люди один за другим идут и идут в ворота церковной ограды и исчезают в дверях. Идут уверенно, как бывалые, не оглядываясь на других, не озираясь неуверенно по сторонам, как новички, кладут поклоны, осеняют себя крестным знамением, как показывают в фильмах про девятнадцатый век.
Как много людей идут в храм! И все не такие уж старые, примерно ее ровесники, и даже молодежь... И лица такие хорошие, как на подбор. А на улице бросается в глаза совсем другая молодежь, так что кажется, что уж и нет хорошей-то молодежи.
Валентина думала, что службы в храме только по воскресеньям, а тут и в субботу вечером идут и идут. Может, и ей зайти? Как-то боязно, она ведь ни поклониться, ни перекреститься не умеет, не знает даже, что там делают. Набравшись смелости, она все-таки робко поднялась на паперть, неловко перекрестилась и поклонилась, с трудом открыла тяжелую дверь и несмело протиснулась внутрь...
Ее обдало неповторимым запахом церкви: горячего воска, ладана, горящих свечей. Они тепло светились в полумраке церкви, навевая спокойствие, а со стен молчаливо смотрели лики. Они словно обступили ее и вместе со всей атмосферой храма  пробудили давно забытое ощущение церкви... Да, оно было! Где-то далеко запрятанное, совсем забытое: ведь когда-то в детстве ее крестили. Бабушка не выдержала, схватила слабенькую, вечно хворающую Валюшку и покрестила в храме против воли родителей. Ей было около пяти лет, она мало что помнит, но ощущение храма осталось.Оказывается, остался в памяти этот густой, пахучий воздух, и сизый полумрак, и позолота икон и свечей, и даже... глаза Спасителя... Они так же смотрели, прямо на нее, вернее – в нее, в ее душу. А что же она-то?..
 Крещению никто в семье не придавал значения, а бабушка вскоре умерла. Жизнь Вали неслась своим чередом, как у всех: забота хорошо окончить школу, получить высшее образование, найти работу, выйти замуж, родить и вырастить детей... И так бы она и неслась, если бы Валентина не начала чувствовать, что душа ее засохла, состарилась раньше времени, "отведенного" для естественного старения человека.  Она почувствовала невозможность избыть усталость души ничем: ни отдыхом в санатории, ни развлечениями, ни новыми впечатлениями, ни выставками, ни концертами. Все это только отвлекало на время, но не лечило душу, в которой, как черви, копошились обиды. И на людей, от которых зависело ее счастье и благополучие в разные периоды ее жизни, и на саму жизнь. А главное – это отсутствие надежды на что-то лучшее и опоры на кого-либо (муж обманул, предал, властям мы не нужны) и полная безысходность.
От этой безысходности ей и почудилось вдруг, что надежда, может быть, кроется в этих неожиданно явившихся ей словах:
"Приидите ко Мне все труждающиеся и обремененные, и Я успокою вас".
Неужели здесь, в церкви, она найдет для себя то, что поможет ей жить дальше? Что ж из того, что Кто-то, когда-то сказал эти слова, но как они могут успокоить, исцелить давно больную душу? Или она не знает чего-то важного, что знают те, кто приходят сюда?
Все те же мысли снова роем гудели и крутились в ее голове, а тем временем она уже посмелее подняла глаза и посмотрела вокруг: никто не обращал на нее внимания, и она начала исподволь приглядываться к людям. Многие лица ей очень понравились: сосредоточенные, добрые, лица умных, образованных людей. Видно, они ходят сюда не "ради обряда" или "из суеверия", а есть что-то более важное...
Да и сама она уже чувствовала, как вся атмосфера храма, стоило ей переступить порог, увлекла ее душу, помимо ее воли, незаметно, куда-то ввысь, прочь от всех забот, которые вдруг начали казаться мелкими, неважными. Чувство чего-то очень значительного, серьезного, важного, что происходит только здесь, уже подхватило ее душу и заставило парить где-то там, среди неземных ликов святых, которые смотрели с икон тепло, участливо, с лаской.
В глубине души Валентины проснулось что-то, дотоле ей незнакомое, словно другой человек смотрел оттуда, из самых сокровенных глубин ее сердца, о которых она и сама не подозревала. Человек, которому близким и родным был и воздух церкви, и живые, взывающие к самому сердцу, взгляды Богородицы, Спасителя, святых угодников Божиих. О чем говорили эти взгляды, она пока не могла выразить словами, но от них становилось хорошо, спокойно на душе, как не было уже давно. Самое удивительное было то, что взгляды их были обращены именно к ней, внимательные, сочувствующие, зовущие... Они звали к себе и словно повторяли те знакомые ей слова:
"Приидите ко Мне все труждающиеся и обремененные, и Я успокою вас".
Валентина стояла в оцепенении, словно окутанная облаком своих новых ощущений, как вдруг раскрылись Царские врата, и священник с воздетыми кверху руками, лицом к алтарю, произнес торжественно, сдержанно-ликующе, мощно:
– Слава Святей, и Единосущней, и Животворящей, и Нераздельней Троице всегда, ныне и присно и во веки веков.
Тихо, благоговейно, тягуче хор пропел:
– А-а-ми-и-и-и-нь.
Священник снова возгласил:
"Приидите, поклонимся Цареви нашему Богу. Приидите, поклонимся и припадем Христу, Цареви нашему Богу. Приидите, поклонимся и припадем Самому Христу, Цареви и Богу нашему".      
Верующие крестились и благоговейно кланялись при каждом возгласе.
Валентина смотрела во все глаза на то, что происходило в церкви, и все для нее было неожиданным, новым, совершенно непохожим на то, что ей представлялось. При упоминании о церкви представлялись какие-то туманные образы, созданные фильмами, литеретурой и популярной песенкой Высоцкого, в голове так и крутились слова: "... дьяки курят ладан... Ах, и в церкви все не так, все не так, как надо..."
Хоть и засели в сознании эти строчки из популярной в дни ее молодости песни, она все-таки пришла почему-то сюда... Может, какие-то нетронутые глубины ее души подсказывают: "Здесь ты найдешь то, что тебе необходимо, чтобы жива была душа твоя. Только не уходи! Слушай, вникай!"
И она пыталась вникать, хоть многое было непонятно, лишь отдельные фразы выхватывало сознание, они поражали своей необычностью, торжественностью, возвышенностью. Понятно, что это древний, церковнославянский язык, а не современный русский, которым мы разговариваем, но что-то еще в этих фразах было заложено, какой-то глубокий смысл, который сразу не поймешь. 
Валентина не помнила, сколько она так простояла, не в силах уйти и даже пошевелиться. В храме вдруг погасили все свечи, остались гореть только лампадки перед иконами, на середину храма вышел псаломщик и начал читать. Некоторые фразы ей очень нравились, но запомнить их было невозможно, и она дала себе слово узнать, что за книгу он читает.
И вдруг слух ее уловил удивительные слова, которые она запомнила, потому что в них было то, что жаждала услышать ее душа:
"Обновится, яко орля, юность твоя".
Эта фраза отпечаталась в памяти, и Валентина больше не могла вникать в дальнейшие слова. Конечно, она не могла бы точно ее перевести для себя на современный язык, но она поняла ее сердцем, в ней заключалось для нее обетование ее будущей жизни. Именно этого она искала: обновления души, потому что уже не могла жить с усталой, умирающей душой.
Она почувствовала, что в ее жизни совершается что-то сверхъестественное, недоступное ее разуму, словно Кто-то ведет ее за руку. Этот Кто-то дал в ее руку брошюрку и заставил запомнить именно те слова, которые ей нужны, Он же привел ее, почти не по своей воле, сегодня в храм и помог услышать те единственные слова, так необходимые ей сейчас, и дал надежду на исцеление ее больной души.
Валентина достояла до конца службы, но уже воспринимала все, как в тумане. Ночью спала плохо, волновалась, потому что решила утром пойти на службу, а после подойти к священнику и попробовать рассказать обо всем, что произошло с ней. Лицо священника ей понравилось, что-то в нем было такое, что давало уверенность: он поймет. А к кому же еще идти, кому расскажешь то сокровенное, что накопилось в душе? И в то же время, как страшно раскрывать перед совсем чужим человеком душу... Она понимала, что рассказ ее будет сбивчивым, может быть, малопонятным, но почему-то верилось, что батюшка ее поймет. А если дать волю колебаниям,  страхам, она может не пойти никогда.
И снова утром это таинственное, неповторимое ощущение церкви... Валентина волновалась, как перед экзаменом, и думала только о предстоящем разговоре, поэтому не могла вникать в смысл службы. Опять, как и на всенощной, она чувствовала, что вокруг нее совершается что-то недоступное ее разуму, но душа ощущает прикосновение чего-то запредельного, слишком серьезного, от чего в обычной жизни человек почему-то прячется: соприкоснется со смертью – и старается забыться, не думать о ней. Страх смерти, вечность стоят рядом, поэтому человек бежит от этого, не хочет об этом думать. А что если в этом как раз и спасение для человека? Тогда чего же бояться смерти?
После Литургии Валентина дождалась, когда батюшка освободится и в церкви почти никого не останется. По ее робкому, неуверенному взгляду, по всему ее облику искушенному человеку было видно, что женщина пришла в храм в первый раз. Поэтому Валентине не пришлось почти ничего объяснять: батюшка понял, что еще одна ищущая, жаждущая Божьей истины душа только что робко переступила порог храма, и нужно не спугнуть ее и сказать все, что необходимо говорить человеку в таких случаях, чтобы направить на путь духовной жизни, на путь обновления души.
– Нужно начинать с покаяния, – мягко и дружелюбно сказал батюшка, выслушав ее сбивчивый рассказ.
– С покаяния?..  – растерянно переспросила Валентина, – а разве я уж такая грешница?
– Ну да: не убила, не ограбила... – как бы вторя ей, продолжил батюшка, глядя на нее ласковыми, смеющимися глазами. – Но дело в том, что мы совершаем множество так называемых мелких грехов, которые засоряют нашу душу не меньше, чем "большие" грехи. Дня человек не может прожить без греха... 
Валентина смотрела на священника во все глаза: она, которая пашет, как лошадь, которую обманул муж, обманывают власти, выжимая за грошовую зарплату все соки... вечно униженная и оскорбленная... она еще и грешница? Перед кем? Возмущение начало было подниматься в ее душе, возвращая ее к привычному состоянию обороны перед враждебным миром, вытесняя то новое, еще неосознанное, что опустилось в ее душу во время службы в храме. Но батюшка снова понимающе, по-отечески ласково улыбнулся и спросил:
– Разве никогда не гневаешься, никогда никого не осуждаешь, не судачишь с подружками, а?
От его улыбки, от его тона ей стало как-то тепло на душе, словно она говорила с родным отцом (она даже забыла, что по возрасту он, пожалуй, ровесник ей), и тоже улыбнулась:
– Батюшка, помогите мне, ведь ничего не знаю. Откуда мне знать свои грехи, если не знаю, что Бог требует от человека.
– Евангелие надо читать, духовную литературу, тогда и начнешь постепенно понимать, какими Он хочет нас видеть. Ох как далеки мы от идеала! Вся жизнь христианина – это работа над собой, над своей душой. Нужно неустанно познавать себя и очищать свое сердце покаянием. Будешь стремиться душой к Богу и понимать свою немощь перед ним – Он даст тебе благодать в помощь. Это большой и долгий труд: познание Слова Божия и через это познание себя и своих грехов и покаяние. В помощь человеку Господь дает таинства исповеди и причастия. Преображение души начинается с покаяния. Причастие Святых Христовых Таин помогает нам таинственным образом преображать нашу душу. Вот так постепенно и "обновится, яко орля, юность твоя". Не будем поддаваться нашим житейским заботам и преувеличивать их значение! Не подпускай их к сердцу! Забот не избежишь, но они не должны нарушать наш душевный покой. Душа должна стремиться к Богу и жить Им: душа твоя обновится, жизнь твоя обновится. Только не останавливайся!  Но и результатов быстрых не жди. Приходи ко мне почаще, во всем советуйся. Без опытного руководства этот труд поднять невозможно: можно впасть в ошибки.
Из храма Валентина не шла, а летела, словно ее подменили. Откуда взялась легкость во всем теле, пружинистость в ногах?! Ей открывался новый путь жизни – духовный путь, к которому она пришла из жизненного тупика, из невозможности жить прежней жизнью, ведущей в никуда.

***
Чем дальше, тем больше Валентина понимала, что она не только младенец в духовной жизни, но даже эмбрион. Ее поражало то, что о жизни духа она узнала так поздно, что никто никогда об этом не говорил, в то время как в Древней Руси даже крестьяне об этом знали. Например, святой Даниил Переславский, живший во времена Иоанна Грозного, вышел из крестьян и очень любил в детстве разговоры, которые велись в доме его отца, зажиточного, грамотного крестьянина, о преобладании духа над телом.
Так вот о чем задумывались русские крестьяне! Им было знакомо понятие о жизни духа! Вот откуда на Руси столько святых, посвятивших земную жизнь развитию духа вопреки требованиям бренного человеческого тела, подчинивших земное небесному, получивших неземные дары от Бога, чтобы помогать простым людям, сумевших возлюбить Бога больше всего земного.
Валентина тоже хотела возлюбить Бога, которого она совсем не знала, потому что она получила от Него надежду на обновление души, и она уже чувствовала, что действительно словно молодеет душой. Во-первых, у нее появился новый интерес – познавать Священное Писание, церковные службы, а во-вторых... что-то неведомое ей происходило в ее душе. Очень медленно, но происходило: зарождалось что-то новое, словно какой-то нежный зеленый росточек вдруг проклюнулся и тянулся к свету. И так страшно было сломать его грубым прикосновением... Поэтому Валентина молчала и ни с кем не делилась своими новыми мыслями и чувствами. Правда, в отделе заметили ее внутреннюю сосредоточенность, молчаливость, какой-то новый свет в глазах. Кто-то даже пошутил, уж не влюбилась ли она, но, не получив ответа, прикусил язык.
Чтение духовной литературы, Священного Писания,  молитв, составленных великими подвижниками веры, церковные службы  стали для Валентины светом, к которому она уже просто не могла не тянуться.
Подруги забеспокоились:
– Валь, ты что, в религию ударилась? Смотри, фанатичкой не стань, а то крыша поедет.
Валентина понимала, что объяснять что-либо бесполезно, только отмахивалась и все больше и больше уходила в себя, в свою внутреннюю жизнь. Подруги заметили, что она стала терпимее к другим, приветливее, даже ласковее, меньше болтает, а иногда скажет что-то такое дельное, нужное для души (и откуда только это у нее появилось?), что к ней  нередко прибегали за советом.
  Она пыталась чаще исповедоваться, как советовал ей отец Иоанн, но вначале с трудом "выискивала" свои грехи (с помощью литературы о подготовке к исповеди). Потом настал такой момент в ее жизни, когда она уже сама чувствовала нечистоту своего сердца и удивлялась, что раньше могла спокойно обсуждать на работе своих коллег, судить-рядить вместе со всеми о чужой жизни – и ничего, плохо ей от этого не было. А теперь даже от мимолетной неприязненной мысли о случайном прохожем она чувствовала неприятный осадок в душе, словно загрязнилась. И она бежала на исповедь к батюшке.
Она почувствовала радость от прощения обид и от любви к людям, которая охватывала ее иногда после церковной службы, и тогда она просила Бога, чтобы Он всегда посылал ей силы прощать и любить.
Конечно, на этой душевной высоте удержаться трудно человеку в земной жизни, но, узнав ее, она уже не могла от нее отказаться, потому что поняла, что в ней счастье, что никакое земное благополучие не может заменить радости любви и всепрощения. И если приходили серые, хмурые деньки или даже уныние, она изо всех сил карабкалась, зная, что прибегать нужно только к Нему, к Богу. Он услышит, обязательно услышит, и спасет, снова пошлет мир, покой, радость в душу.
Этот Его приход в ее сердце она чувствовала по тому свету, который разливался в ее душе после горячих молитв, после исповеди и причастия и освещал все вокруг, жить становилось легко, радостно, появлялись силы любить, прощать. Тогда она благодарила Его, и от этой благодарности незаметно для нее самой выросла любовь к Богу, "Которого никто не видел".
Ей уже не нужно было доказывать, есть Он или нет: она Его чувствовала все сердцем, она Им жила, она не представляла жизни без Него. Теперь Он освещал и освящал всю ее жизнь; дела ладились сами собой; во всем она чувствовала помощь Божию, и даже с телесными немощами как-то легче справлялась.
На всенощной, во время чтения Шестопсалмия, она каждый раз слышала слова, в которых для нее было обещание новой жизни:
"Обновится, яко орля, юность твоя".
И по-прежнему любила их, потому что чувствовала, что сбывается то, чего она хотела и ждала, и даже больше... Разве могла она представить, что жизнь ее изменится полностью, будет другой, новой?! Все жизненные ценности поменялись, когда она узнала Бога, и для нее началась, как она считала, настоящая человеческая жизнь. Ведь человек создан по образу и подобию Божию, а без Бога он живет, как растение, не зная, зачем родился на белый свет, зачем живет, боится мыслей о смерти и ищет способов отвлечься от неотвратимого, вместо того чтобы жить по Богу и готовиться к переходу в вечность. А современная жизнь услужливо предлагает человеку все для того, чтобы он не думал о главном – о жизни духа в себе. Он с детства заглушает в себе то маленькое зернышко духа, которое заложено в душе каждого человека от рождения, чтобы он взрастил его в течение жизни.
Валентине так хотелось помочь своим коллегам по работе, родственникам, которые, как и она когда-то, жили с усталой, измученной житейскими заботами душой и не знали, где их спасение, и не хотели слышать о Боге.
– Молись, молись о них! Не приставай с разговорами, если не спрашивают, – советовал отец Иоанн.
И она старалась, чтобы молитва ее шла от сердца, не была холодной, заученной. И часто замечала, как она действует, помогает, поэтому старалась больше молиться, а не учить. "Чудес" Валентина не ждала и не искала их, потому что чувствовала, что внутри ее совершается чудо. Душа, все глубже и глубже воспринимая Слово Божие, обновлялась.
Жизненные проблемы вроде бы остались те же, но они как-то постепенно решались. Не сваливалась с неба ни выгодная работа, ни огромные суммы денег, но так или иначе все решалось. А главное, она воспринимала прежние трудности по-другому и сама удивлялась тому, что раньше она ходила по земле с душой, буквально увешанной этими заботами, и за ними не видела жизни. А теперь они словно свалились с души, и душа ее устремилась ввысь, к Богу.
Однажды она прочла в одной книге удивительные слова, которые сказал Господь в видении святой подвижнице: "Твои житейские нужды предоставь Мне, ты же думай о том и работай над тем, что важно и нужно для Меня". Этому совету должен следовать каждый христианин: в первую очередь заботиться о пище духовной. И Валентина поняла, почему ее душа зачахла, засохла раньше тела: она забросила, обделила ее, заботясь только о материальном.
Как цветок без влаги, упавший обессиленно на землю, была ее душа и теперь, питаясь соками Слова Божия, молитвы и причастия, поднялась, окрепла и устремилась к Богу. Теперь она могла бы сказать о себе словами псалма Давида: "Тоскует и томится душа моя, стремясь во дворы Господни" (Пс.83, 3).
Ее тянуло в храм, на службы, она жадно вслушивалась в слова молитв и песнопений и постепенно научилась улавливать их смысл. Тихая духовная радость опускалась в ее душу, когда она читала Евангелие и Псалтирь. Она любила читать и Ветхий Завет,  перед ее взором открылась стройная картина мира, созданного Богом, и в центре – человек, которого Бог вел от начала и ведет поныне.
"Мы думали, что мы живем сами по себе, без Бога, раз мы не веровали в Него, но ведь это смешно, а вернее – грустно, – размышляла Валентина. –  Хотим мы этого или не хотим, а Бог ведет нас,  Бог распоряжается судьбами мира. Люди же, наивные создания: политики, властители, гении науки и искусства – думают, что от них что-то зависит".   
С тех пор, как Валентина прилепилась к церкви, ей представлялось, что она попала в огромный ковчег, сквозь надежные стены которого с улицы не проникали тревоги и волнения мира. Он тихо плывет по житейскому морю, сохраняя внутри мир, покой, тишину. И еще – появилось что-то главное, чего человеку обычно так не хватает, потому-то одинокий, неприкаянный, всеми обиженный человек и несется по жизни, как щепка в волнах. Что же это главное, что появилось у нее в жизни, спрашивала себя Валентина. И поняла: чувство защищенности; исчезло острое чувство сиротства, которое она ясно осознала только теперь, "задним числом", когда избавилась от него. "Да, без Бога мы были сироты, каждый в одиночку маялся этим чувством сиротства и либо сам себя не понимал, либо боялся признаться в этом другому",– думала Валентина, радуясь своему новому состоянию.
Теперь она знала, что она не одна, живет не сама по себе, а ведома Богом во всем, в большом и малом:"Я Бог твой, располагающий обстоятельствами. Ты не случайно оказалась на твоем месте, это то самое место, которое Я тебе назначил", – вспоминала она всегда слова из духовного завещания преподобного Серафима Вырицкого и говорила себе, если случалась какая-то неприятность в жизни: "От Меня это было".

***
Валентина ловила себя на том, что с замиранием сердца, с затаенной радостью ждет Великого поста. Это время стало для нее с некоторых пор каким-то особенным, и радость была особенная – духовная.
 Быстро пролетает красивое, шумное, веселое, хлопотливое время Рождества и святок, а после всего этого хочется остановиться, побыть в тишине, чтобы заглянуть внутрь себя, приблизиться к Богу своей покаянной душой. Конечно, христианин в течение всего года пытается исследовать свою душу и очищать ее покаянием и исповедью, но в Великий пост на душу опускается особое чувство, потому что дни Великого поста ведут к воспоминанию о крестной смерти Спасителя. А впереди предощущение светлой радости Пасхи.
На долгие утренние великопостные службы Валентина не могла ходить из-за работы, а вот Великий покаянный канон Критского, который начинается в половине шестого, никогда не пропускала.
Вчера было Прощеное воскресенье. Даже после рабочего дня с его болтовней в отделе, которая навязчиво лезла в уши, Валентина не растеряла того чувства, которое опустилось на душу во время Чина прощения. Она научилась жить внутренней жизнью и сохранять в себе то ценное, что получала от церковных служб, от чтения духовной литературы, от молитв. Это было то сокровище, которое она оберегала и прятала в глубине души, как раковина оберегает жемчужину на дне моря.
Валентина спешила в храм и вспоминала вчерашний разговор со своей старой знакомой Верой. Лет двадцать они не виделись, а когда-то в молодости их мужья были друзьями. Вера с Валентиной не были близкими подругами, но, встретившись в храме, обрадовались друг другу, как родные. Оказывается, у Веры личная жизнь тоже не удалась, детей она растит одна. Прощеное воскресенье еще больше сроднило женщин. Как всегда в этот день, всепрощение, любовь размягчили души, объединили единым духом собравшихся в храме; все плакали, обнимались, искренно просили друг у друга прощения. И хоть такой накал чувств не может сохраняться всегда, но искорка от этого пламени или хоть воспоминание останутся в сердцах и будут напоминать в течение года об испытанном подъеме чувств и призывать к любви и всепрощению.
Валентина с Верой возвращались из храма вместе, от полноты чувств не хотелось говорить, только взглядывали друг на друга блестящими, влажными от слез глазами и улыбались. И без слов было все понятно.
– Знаешь, – вдруг помрачнела Вера, – давно ношу на душе камень: не могу простить мужу обид... Мучаюсь этим, а не могу. Как вспомню все, так и закипает во мне злость...
Тревожно, с мукой смотрела Вера на Валентину, словно ждала от нее спасения.
– Верочка, милая! Как же это тяжело – носить такой камень! – От всей души воскликнула Валя, потому что сама прошла через это и знала, как обида и ненависть убивают душу.
– Вспомнить только, сколько он чудил, чего только не вытворял! Вот и не пил, и не бил, и не гулял, а не было отца у детей. Все чем-то увлекался, а как я крутилась с детьми, как сводила концы с концами, ему и дела не было, только учил всех, и меня в первую очередь...
– Верочка, да это же болезнь! Ты смотри на него, как на больного, и жалей, как  больного. Тебе легче станет. Ведь грех – это та же болезнь.
– Ой, мой автобус, – рванулась Вера к остановке, – до завтра!
– До завтра! – махнула Валентина рукой на прощанье.
Сегодня она немного запаздывала на Канон Критского, поэтому шла быстрым шагом, даже немного запыхалась, но это не мешало ее мыслям: слишком они занимали ее, потому что очень хотелось помочь подруге.
Светлый мартовский вечер смотрел в узкие окна церкви; тепло горели свечи в полумраке храма, пришедшие на Канон Критского бесшумно передвигались, ставили свечки на подсвечники, прикладывались к иконам. Казалось, что в храме уже установилась особая покаянная атмосфера.
Вера пришла раньше Валентины и стала искать ее глазами. Людей не так уж много, но они рассредоточились по всему храму, разложили свои коврики для коленопреклонений. Вера заняла место для двоих, ей очень хотелось быть рядом с Валей, она почувствовала в ней родную душу, ухватилась за нее. Ей нужен был более сильный, чем она сама, человек. И она увидела его в своей старой знакомой Валентине. И в церковной жизни та знала уже больше нее.
Не успели женщины радостно поздороваться и перекинуться двумя-тремя словами, как в храме зазвучало тихо, проникновенно, торжественно:
– Помощник и Покровитель бысть мне во спасение, Сей мой Бог, и прославлю Его...
Вера увидела, как Валентина мгновенно встрепенулась и вся ушла в себя, в глазах появилось что-то такое, что трудно было определить обычным словом: что-то невыразимо серьезное, может быть... надмирное, словно она действительно стояла перед... Самим Богом и уже ничего вокруг не видела. Глаза были устремлены вперед и вверх, и в них – безграничное доверие, любовь и мольба. На лице сияла ее душа, была видна вся сила ее покаянного чувства. Вера с изумлением смотрела на подругу и стала внимательнее прислушиваться к словам канона:
– Приближается, душе, конец, приближается, и нерадиши, ни готовишися, время сокращается, востани, близ при дверех Судия есть. Яко соние, яко цвет, время жития течет, что всуе мятемся?..
Воспряни, о душе моя!
"Всуе мятемся... конец приближается..." – горестно отозвалось в душе Веры и вспомнились слова Валентины о ее муже:
– Да прости ты его: несчастный он! Ведь грех – это тоже болезнь.
И Вера почувствоала, что та злость на мужа, которая многие годы спрутом держала ее сердце и мешала ей жить, отпустила ее; вдруг сделалось жалко мужа, захотелось за него молиться. И эта душевная тайна, которую она поведала подруге, а главное, – избавление от многолетней тяжести сердца, так сблизили ее с Валентиной, что она стала казаться ей родной сестрой.
    Вера опять взглянула на ее серьезное, преображенное молитвой лицо, и теплая волна любви к этой совсем, в общем-то, чужой ей женщине, прилила к сердцу. Вера опускалась рядом с ней на колени, и они нечаянно касались друг друга плечами, смотрела на ее такие же, как у нее самой, натруженные руки, которыми она опиралась об пол, и все больше и больше чувствовала свою родственность с Валей, благодарность ей за то, что она помогла разрешить мучивший ее вопрос.
В полумраке церкви особенно тепло и трогательно мерцали свечи, в узкие окна заглядывали звездочки на потемневшем небе, а горстка людей в храме вместе с батюшкой и певчими на коленях молила:
– Тайная сердца моего исповедах Тебе, Судии моему; виждь мое смирение, виждь и скорбь мою, и вонми суду моему ныне, и Сам мя помилуй...
Душе моя, душе моя, востани, что спиши? Конец приближается...
Вера хотела шепнуть что-то Валентине, когда батюшка ушел в алтарь, но та остановила ее:
– Потом!
Опять Вера опустилась рядом с подругой на колени; светлый кружок от свечи выхватил из темноты на полу руки Валентины с набухшими венами. "Всю жизнь в конструкторском бюро за кульманом просидела, а руки, как у простой работницы", – невольно мелькнуло в голове у Веры. Она по себе знала, сколько досталось Валентине за ее жизнь, ведь обе они детей растили без мужей. И опять теплая волна нежности к подруге прилила к сердцу. А между тем батюшка с сокрушением сердца уже произносил слова молитвы Ефрема Сирина:
– Господи и Владыко живота моего, дух праздности, уныния, любоначалия и празднословия не даждь ми; дух же целомудрия, смиренномудрия, терпения и любве даруй ми, рабу Твоему. Ей, Господи Царю, даруй ми зрети моя прегрешения и не осуждати брата моего, яко благословен еси во веки веков.Аминь.
"Даруй ми зрети моя прегрешения... и не осуждати брата моего..." – отозвалось в сердце Веры.
После Канона Критского снова вместе дошли только до автобусной остановки, дальше Валентина пошла одна, посадив подругу в маршрутку. На душе у нее было светло. Не только от молитвы в храме. Вера успела ей сказать, глядя признательно в глаза:
– Спасибо тебе: ты помогла мне победить злость, простить мужа. Теперь буду за него молиться.
Радостно было за человека. Она шла домой и думала о том, что в храме у нее началась новая жизнь, о которой она раньше и мечтать не могла, потому что даже представить не могла, что в ее сорок семь лет начнется преображение души и "обновится, яко орля, юность" ее. Она чувствовала себя такой счастливой, какой не была никогда, даже в самые лучшие свои годы. Никогда раньше она не испытывала такой полноты и ясности в  жизни, как сейчас.









"В МОЕЙ РУКЕ – КАКОЕ ЧУДО..."

Мои родители с раннего детства воспитывали в нас, детях, благоговейное отношение к книге, как к близкому другу. Книги в нашем доме чинно стояли плотными рядами в самодельном шкафу и были главной ценностью среди скудной обстановки послевоенного времени. Библиотеку нельзя было назвать богатой, но в ней были основные произведения русской классики, а среди них главное – трехтомник Пушкина в зеленой обложке издания 1955-го года. Потом, когда я вышла замуж, у меня появилась своя библиотека, и в ней новое собрание сочинений Пушкина, но я по-прежнему люблю брать в руки томики Пушкина из родительской библиотеки с пожелтевшей дешевой бумагой и погружаться в мир, созданный гением Пушкина, бессмертный мир.
Образы, созданные им, очаровали меня в далеком детстве и на всю жизнь. Мне кажется, чувствовать себя русской я начала именно с Пушкина, любить природу и весь окружающий мир – с него, через него. Пушкин, Русь – эти слова осознавались вместе, неразрывно:"Там русский дух, там Русью пахнет". Это он сказал, этот удивительный курчавый, черноволосый человек, портрет которого висел у нас в доме.
Как же "пахнет" эта Русь? Сказками, в которых "леший бродит", "русалка на ветвях сидит", прекрасная Царевна-Лебедь спасает молодого царя Гвидона, Золотая Рыбка исполняет желания ненасытной старухи, молодую царевну злая мачеха велит отвести в дремучий лес и погубить, а она находит приют у семи богатырей? Или снежными просторами, в которых то "буря мглою небо кроет", то "блестя на солнце, снег лежит", а то снова "мчатся тучи, вьются тучи, невидимкою луна освещает снег летучий, мутно небо, ночь мутна"? Каких только картин русской зимы не нарисовал Пушкин!
 А может быть, вот это? "Унылая пора! Очей очарованье! Приятна мне твоя прощальная краса, люблю я пышное природы увяданье". На всю жизнь осталось: осень – пушкинская пора... Увяданье – пышное, краса – прощальная... В этих словах – вся осень, вся ее картина, все настроение. Лучше не скажешь. А он сказал!  Вот еще – о поздней осени: "Октябрь уж наступил – уж роща отряхает последние листы с нагих своих ветвей; дохнул осенний хлад... "Каждое слово – как монумент: не переставишь, не подвинешь! Так и запечатлелось в памяти не одного поколения русских людей. Вот он, русский дух.
Пахнут, звучат, звенят, врываются в душу и поселяются там навсегда многие строки поэзии Александра Сергеевича Пушкина, производя в ней невидимую работу, созидая в ней "русский дух" – глубокую любовь к нашим полям и лесам, снежным просторам и величественным городам, чувство Родины. Ведь это он сказал: "Москва! Как много в этом звуке для сердца русского слилось..." – "Люблю тебя, Петра творенье! Люблю твой строгий, стройный вид, Невы державное теченье, береговой ее гранит".
Эти строки монументальны, как сама архитектура двух русских столиц, наполнены неповторимой поэзией и теплотой, как только может быть наполнено живое слово.
В детстве запомнились и до сих пор имеют надо мной необъяснимую власть пушкинские строки:
Буря мглою небо кроет,
Вихри снежные крутя;
То как, зверь, она завоет,
То заплачет, как дитя.
То по кровле обветшалой
Вдруг соломой зашумит,
То, как путник запоздалый,
К нам в окошко застучит.
Наша бедная лачужка
И печальна, и темна.
Что же ты, моя старушка,
Приумолкла у окна?
Стоит только воскресить в памяти эти строчки, как мгновенно погружаешься в мир, такой далекий и близкий, милый, исконно родной: вот она, наша русская зима с ее снежными вихрями, и деревенская избушка, занесенная снегом, и тусклый, призывный огонек в ее окошке, и милая, добрая старушка за пряжей у окна. Картина двухсотлетней давности! Наша жизнь совсем другая. Но что же так трогает душу? Это трудно выразить словами, невозможно. А Пушкин выразил своим поэтическим словом невыразимое: что-то между строк, в слове и над словом, но через слово – словом. Бессмертным пушкинским словом! Потому оно так и прикипело к русскому сердцу и научило любить – любить и русскую природу, и человека.
С Пушкиным нужно идти по жизни, надо прививать детям потребность читать его постоянно. В его стихах, поэмах, романе "Евгений Онегин", повестях Белкина, "Борисе Годунове" – истоки воспитания любви к Родине, к литературе, поэзии.
Огромное влияние на мою жизнь имел и другой русский писатель – Лев Николаевич Толстой. Помню, что от него я училась стремлению понимать другого человека изнутри, его движения души, мысли, мотивы поведения. Стремиться понять и полюбить. Ведь его любимые герои всей душой стремятся к состоянию любви к людям.
Многие годы Толстой был для меня поддержкой, опорой, утешением, источником жизненных сил, к которому я прибегала, когда мне было тяжело, что-то неясно, непонятно в жизни. А "неясного, непонятного" было много в пионерско-комсомольскую пору, ведь детское сердце чувствовало фальшь, формализм и бездушие, которыми неизбежно была проникнута и школьная среда. Бывало, идешь из школы в таком смятенном состоянии, и только мечтаешь, как свежей воды из родника напиться, – приникнуть к строчкам Толстого. Посидишь, почитаешь – и на душе становится ясно, спокойно, появляется в сердце умиление, радость, любовь ко всему на земле. Снова чувствуешь себя сильной в этой жизни, потому что есть Лев Толстой, близкий, мудрый старший друг.
Вот они, мои друзья, стоят рядами в шкафу – только протяни руку, и, о чудо! – со мной говорят, сквозь века, Тургенев, Достоевский, Тютчев, Лесков, Фет... Любовь к поэзии началась с Пушкина, а потом появились другие, близкие сердцу: Фет, Блок, Бунин, Есенин. В поэзии меня всегда привлекала лаконичность и емкость художественного образа. В поэзии, как и в музыке, можно выразить невыразимое. Язык поэзии тоже действует на какие-то потаенные струны души, ассоциативен.
В юности я увлекалась поэзией Афанасия Фета, да и сейчас ее люблю. Его поэзия вся проникнута трепетной, благоговейной любовью к женщине. Он учит любить и ценить человека:
В моей руке – какое чудо!  –
Твоя рука.
А на траве – два изумруда,
Два светляка.
Рука любимого человека, ее прикосновение – чудо для любящего! Так чувствовать может только человек, принимающий любовь другого человека не как должное, а как величайший дар, а потому и чувствующий благодарность за эту любовь и благоговение перед ней. Разве это не учит нас любить так же?! Любить, дорожить, ценить. Вот как много можно сказать одной короткой строкой!
А вторая строка – она тоже говорит о многом:
"Два изумруда – два светляка" рисуют нам целую картину романтической летней ночи, ведь светляки светят своим таинственным фосфорическим светом по ночам, в темноте. Поэт нашел единственно нужные слова, создал художественный образ, а наше воображение мгновенно дорисовывает картину: скамейка в старом парке под вековыми вязами или липами в старинной усадьбе, а на ней двое. Она в белом платье, хрупкая, нежная, со стыдливо потупленной головкой, и он, пылко влюбленный, рыцарски воспитанный, не смеющий даже дышать на нее, находящийся на верху блаженства только оттого, что ее рука лежит в его руке, и запомнивший этот драгоценный миг на всю оставшуюся жизнь. Поэзия Фета учит тонко чувствовать, глубоко и верно любить.
Много, очень много дают нам книги. Как же беден душою человек, не узнавший счастья общения с великой, могучей русской литературой, которая учит нас милосердию, любви, пониманию красоты и человека, приближает к Богу.

Художественная литература развивает душу человека, его душевные качества, но она только подготавливает к  высшей, главной задаче человека –  развитию духа. Откуда мы можем черпать истину для развития в нас Духа Святого Божия?
 Из Священного Писания, прежде всего, и из духовной литературы. После семидесятилетнего перерыва, когда Библию обычному человеку негде было приобрести, мы имеем счастливую возможность держать в руках Книгу книг, свободно читать духовную литературу. Для тех, кто поистине жаждал познакомиться с Библией, – это истинное чудо.
"Читать книги, содержащие истину, надо так же регулярно, как питать пищей наше тело", – пишет  в своей книге "Современная практика православного благочестия"  Н.Е. Пестов*.
И еще: "Как в драгоценном сосуде, истина более всего собрана в Священных Писаниях Нового Завета и особенно в Святом Евангелии. И кто хочет освящения своей души, очищения сердца и просвещения ума, тот должен прильнуть жадными устами к этому сосуду, чтобы постоянно питать себя истиною".**
Наше поколение уже не может сказать, что истина была от нас скрыта, поэтому какой же с нас спрос. Всю свою сознательную жизнь мы питали свою душу художественной литературой, она развивала чувства, мысли, но не могла ответить на главные вопросы жизни: зачем рождается на свет человек, в чем смысл его жизни. Герои классической литературы, как и авторы литературных произведений, мучительно блуждают по жизни в поисках "истины", и часто ищут ее не там, где нужно. В то время как существовало Священное Писание, и даже изучалось во всех учебных заведениях, существовала Русская Православная Церковь и светочи Православия: Серафим Саровский, Игнатий Брянчанинов, Филарет Дроздов, Иоанн Кронштадтский, Амвросий Оптинский и другие. Но светское общество их не слышало. 
Мы не должны повторять ошибок своих предков. Мы должны проникнуться сознанием чуда Божиего Промысла в судьбе тех поколений русских людей, которым посчастливилось иметь настольной книгой Библию и читать ее каждый день, "прильнув жадными устами" к источнику истины. Так пусть же эта Книга книг найдет самое почетное место в каждом доме, но не пылится на книжной полке, а будет самой необходимой книгой для хозяев, источником света, мудрости, благодати Божией.
*Н.Е. Пестов. Современная практика православного благочестия. Т. 2.:Братство святого апостола Иоанна Богослова, 2010.Стр.55.
**Там же. Т.1. Стр.245.
 
   
















"ТРАГЕДИЯ БЕЗДАРНОСТИ"?

Один известный режиссер, осуществивший новую экранизацию романа Ф.М.Достоевского "Преступление и наказание", назвал трагедию Раскольникова "трагедией бездарности". Меня поразило непонимание режиссером самой сути романа. Это произведение не о трагедии бездарности, а о другой трагедии: о трагедии человека, допустившего в своем уме, теоретически, мысль о позволительности убийства. Даже только мысленно допустить эту мысль уже означает согласиться с ней, а согласиться – значит сделать шаг в сторону убийства, то есть в душе убить любовь к человеку. А любовь к человеку – не что иное, как искра Божия в сердце человека. Убить эту любовь – значит убить в душе Бога.
Достоевский очень ясно и понятно, для внимательного читателя, показывает, как происходит этот страшный процесс помрачения ума и сердца. Раскольников "запускает" в свою голову ужасную мысль о том, что якобы есть люди, имеющие право распоряжаться жизнями людей ради осуществления какой-то "великой" идеи. Это гении (Александр Македонский, Наполеон и др.), остальные люди, "тварь дрожащая", обязаны соблюдать законы, которые "не писаны" для гениев.
Стоило допустить такую чудовищную мысль, как темные силы ведут человека, толкают к осуществлению этой античеловеческой идеи, ведь Сатана – это человекоубийца, и он всегда стремится погубить человека. Допустить такую мысль означает уже присоединиться к противнику Бога. А он не дремлет! Весь роман – это борьба за душу Раскольникова между темными и светлыми силами.
Душа Родиона Раскольникова от природы светлая, одаренная способностью любить , сострадать чужому горю так, как не всякий может. Автор рассказывает, как он неоднократно помогает Мармеладовым, отдавая в полном смысле последнее, будучи сам нищим и голодным. Неспроста же Достоевский подробно рассказывает, как Раскольников отдает им единственный свой капитал – присланные матерью деньги, которыми ему нужно было заплатить долги, о том, как он любил больную некрасивую девочку, дочь хозяйки, как он спас из огня ребенка, рискуя жизнью. За одно только это его нельзя назвать бездарностью, потому что он обладал незаурядным даром сострадания, имел, что называется, "большое сердце". Относительно интеллектуальной одаренности тоже нет сомнения, так как Разумихин прямо говорит о больших способностях Раскольникова. Кто же здесь бездарность?
Наоборот, Достоевский берет личность с неординарным умом и сердцем, и на ее примере показывает трагедию осознанного убийства в себе, сначала в уме, потом в сердце, любви к человеку. Допущенная в уме болезненная мысль постепенно поражает и сердце. Раскольников хочет на практике доказать себе, что он не "тварь дрожащая", то есть подчинить своему помраченному разуму свое сердце и волю. Но его любящее сердце мешает ему, оно "не пускает" его к осуществлению жестокой идеи. Происходит мучительная борьба, которая привела к болезни. Однажды он шел в горячечном состоянии, сам не зная куда, забрел на какую-то окраину Петербурга, свалился в изнеможении на землю и уснул. Ему приснился сон, будто на его глазах бьют больную лошадь, он проснулся весь в слезах и понял, что борьба окончена: он не сделает "этого". С облегчением в сердце он пошел домой.
Но вот тут-то Достоевский и показывает, как человек, допустивший в мыслях что-то нехорошее, уже становится ведомым темной силой. От нее не так-то легко отделаться, только глубокое покаяние и церковное таинство исповеди могут полностью освободить человека от греха. В одиночку это сделать почти невозможно. Достоевский очень тонко показывает эту невидимую зависимость человека от мира темных сил, если он уже когда-то "протянул руку" им (теория Раскольникова о допустимости убийства человеком человека ради "высшей цели").
Итак, Раскольников возвращается домой, понимая, что его милосердное сердце не способно "выполнить приказ" его же собственного рассудка, возвращается с облегчением в душе, потому что борьба между чувством и разумом его измучила. Но, как показывает действие романа, он уже попал в западню к темной силе: она ведет его не короткой дорогой, а кругом, через Сенную площадь, против воли Раскольникова. Он сам не может понять, почему он так пошел, но здесь, на Сенной площади, он случайно слышит разговор двух торговцев с сестрой старухи-процентщицы Лизаветой, из которого он узнает, что Лизавета уйдет в гости в семь часов вечера, то есть старуха будет в это время одна. Мало того, неведомая сила услужливо создает ему все условия, чтобы он осуществил задуманное раньше: он как бы случайно проходит в подворотне в тот самый момент, когда дворник убирает топор, и Раскольников видит куда. Темная сила коварно искушает его вернуться к своей преступной идее... А она, эта сила, всегда коварна, потому что цель ее – погубить человека. Но не забудем, что первый шаг к темной силе сделал сам человек – через мысль!
И он совершает "эксперимент" над своей душой: убивает человека, чтобы проверить свою бесчеловечную теорию! Но уничтожив "бесполезную старуху", он вынужден был, совершенно неожиданно для себя, совершить еще одно убийство: как бы сейчас сказали, убрать свидетеля – вернувшуюся раньше времени кроткую Лизавету. Темная сила неумолимо ведет его по пути преступления. Главное для него теперь не деньги, которые он хотел употребить на добрые дела, а доказать себе, что он не "тварь дрожащая", а из тех, кто "право имеют".
Обагрив свои руки кровью человека, он душу свою убил, убил в ней любовь: он чувствует, что уже не может любить своих когда-то горячо любимых мать и сестру, друга Разумихина. Он потерял способность любить, потому что убил свою душу. "Разве я старуху убил? Я душу свою убил", – говорит он Соне. Потому он и не раскаивается в содеянном, а только сожалеет, что оказался не "право имеющим", а "тварью дрожащею". Это говорит в нем только рассудок, а сердце уже молчит. И правосудию он сдается как честно проигравший игрок: не вышло, проиграл, берите с повинной. Раскаяния нет, потому что чудовищная идея еще властвует над его умом, вследствие этого и в сердце нет любви. А если в сердце нет любви, то есть оно мертво, то и человек мертв.
Заключенные чувствуют это и не любят его, а он равнодушен ко всем, в том числе и к последовавшей за ним Соне. Даже известие о смерти матери не трогает его. Сердце, когда-то такое чуткое, очерствело, окаменело, умерло без животворящей силы любви.
 Здесь бы и закончить роман: "бездарность" проиграла, попала в руки правосудия. Что тут еще говорить? Кстати, режиссер в соответствии со своим пониманием романа, а точнее сказать, – непониманием, на этом и заканчивает свой фильм. Но великий Достоевский написал не детектив, а роман о воскресении души.
Родиона Раскольникова воскрешает любовь. Недаром он так жадно слушал чтение Соней евангельского повествования о воскрешении Иисусом Христом Лазаря. Он чувствовал себя мертвецом после совершенного убийства и в глубине души хотел воскреснуть, но не верил в возможность воскресения.
Воскресение началось, когда в сердце его, наверно, Сониными молитвами и ее любовью, зажглась искра любви. Тогда пришло истинное покаяние, а с ним – воскресение.
               








         
ВЕЛИКИЙ ПОСТ
                Бог приклонился с небес
                к сынам человеческим, да   
        видит, есть ли  знающий или ищущий Бога (Пс.52, 3).
Я начинаю вдруг понимать, почему так люблю время Великого поста. Именно это чувство: что Бог приник низко к земле, взором, сердцем, особенно близко приник в эти дни, так что чувствуешь на себе Его внимательный, проницательный взгляд.
По-церковнославянски это звучит еще красивее:
"Бог с небесе приниче на сыны человеческия, видети, еще есть разумеваяй или взыскаяй Бога".
 Он ждет, Он испытующе смотрит. И не только испытующе – молча, с любовью своим взглядом взывает. И этот молчаливый взгляд красноречивее слов зовет нас к Нему. А к Нему можно прийти только через покаяние. Великий пост – это время сугубого покаяния, это время, когда человек должен особенно внимательно отнестись к своей душе – этому сокровищу, которое вручил ему Бог, чтобы человек пронес через терния земной жизни и в конце принес к Нему и сказал: "Вот, я возвращаю Тебе то, что Ты дал мне, я увеличил эти таланты вдвое, втрое... вдесятеро..."
А я? Увеличила или растеряла то, что Бог дал мне при рождении? Мне кажется, я растеряла, потому что изначально я была лучше. Когда я научилась судить людей, превозноситься, испытывать к кому-то неприязнь? Разве я умела это делать в детстве? Какой еще "мусор" я подобрала на дорогах жизни?
Этот взгляд Господа!.. Теперь я его чувствую... а раньше не чувствовала, а ведь он был всегда, этот призывный, внимательный, любящий взгляд! Вся моя жизнь проходила под ним, под этим Его взглядом. А я не знала, а я не чувствовала...
Вспоминаю один случай из моей жизни. Это было лет тридцать назад. Я водила своих маленьких дочек в музыкальную школу. Иногда у них было подряд два занятия, поэтому ждать приходилось долго, но я большей частью никуда не уходила, а садилась в фойе и либо читала, либо вязала: с маленькими детьми всегда не хватает времени на дела, тем более на чтение. Вот я и старалась использовать это время. Неподалеку от музыкальной школы жили мои родители, поэтому я навещала их тоже в это время. Они всегда ждали. Но порой уже не было сил подняться и пойти к ним или, честно говоря, иногда было жалко время, так как то нужно было довязать вещь, то дочитать книгу. Поэтому в этот раз я не пошла к ним, а они, наверное, очень ждали, скучали, потому что не выдержали, оделись и сами пришли к музыкальной школе.
Они встали у стеклянной витрины фойе в том самом месте, где я сидела к ним спиной и усердно вязала, углубившись с головой в работу. Нас разделяло только толстое прозрачное стекло. Мама долго и пристально смотрела на меня: ждала, что я почувствую ее взгляд, оглянусь. Ей почему-то хотелось, чтобы я сама почувствовала  ее взгляд, но я не почувствовала, не оглянулась. Родители, конечно же, дождались окончания занятий, и мы встретились на улице, но у меня на всю жизнь осталось в душе сожаление о том, что я не сумела почувствовать высшим чувством, интуицией любящего сердца сердечный призыв своих бесконечно дорогих родителей, которые стояли совсем рядом, через стекло. А я была слишком поглощена делом.
Не так ли и Господь смотрит на нас: Он где-то совсем близко, а мы не чувствуем Его призывного взгляда?!
В этом году первый день Великого поста совпал со светским праздником, поэтому на улицах необычно тихо: меньше машин, и люди куда-то подевались. Видимо, сидят по домам, потому что учреждения не работают.
На улице пасмурно, слякоть. Небо серое, низкое, небо приклонилось к земле:
"Бог с небесе приниче на сыны человеческие, видети, еще есть разумеваяй или взыскаяй Бога".
Во всем чувствуется, что "Господь приниче на сыны человеческие": в парке у реки тихо, пустынно, из города не доносится привычных громких звуков, и на трассе Москва-Петербург только изредка прошуршит по весеннему шоссе одинокая машина; река под рыхлым льдом, мокрые деревья с потемневшими от весенней измороси стволами – все, кажется, замерло в ожидании чего-то важного, во всем чувствуется, что Господь приник, приклонился к земле. В этот первый день поста особенно чувствуешь на себе Его взгляд, Он смотрит пристально и с любовью, Он ждет...
Он ждет от нас, Своих детей, любви. Ему больше ничего не нужно от нас, кроме любви. Если наша любовь к земным родителям проявляется в заботе о них, то любовь Бога к нам превосходит все наши земные представления: Он Сам отдает нам Себя! Только не откажитесь от своего спасения!
"Что воздам Господу за все, что Он дал мне? Чашу спасения приму и имя Господне призову" (Пс.115).
Он все сделал для нашего спасения: отдал Себя на муки; чтобы совершить дело спасения человечества, принял нечеловеческие муки, унижение, плевки, заушения, самую жестокую казнь – распятие на кресте, а от нас ждет только веры в него и любви:
"Люди, пожалуйста, примите, ядите, сие есть Тело Мое, сия есть Кровь Моя, за многих изливаемая во оставление грехов. Я пролил за вас кровь, отдал тело свое на растерзание, на муки, претерпел все, что было Мне предназначено, до конца, как обыкновенный человек. Я претерпел это все ради вас, из любви к вам..."
Кто знает, какую боль испытывает человек, когда вбивают гвозди в живое человеческое тело? Никто из нас не знает. А Он знает! Он претерпел это ради нас! А теперь Он только просит:
"Приимите, ядите... спасайтесь!"
За все, за все мы можем отблагодарить Его, ничего не отдавая, ничего не отнимая от себя, а наоборот, – получая от Него. Он нам предлагает вот уже две тысячи лет:
"Приимите, ядите..."
А мы не идем, не принимаем, не верим, отворачиваемся! Мы живем своей бестолковой  жизнью в круговороте своих амбиций, притязаний, целей и не хотим знать, что совершилось две тысячи лет назад на горе Голгофе; мы живем так, словно этого и не было.
Всю, до конца, тайну спасения человечества в пределах нашей земной жизни мы понять не в состоянии, но мы можем верить любящим сердцем, потому что любящее сердце знает больше, чем разум.
Вот и дождались мы в этом году Великого поста. Почему душа так ждет его? Наверно, потому что в это время чувствует, особенно чувствует, что "Господь приниче на сыны человеческие", Он ждет, когда в моем сердце совершится великая тайна преображения любовью и я от всего сердца, искренно воскликну:
"Чашу спасения прииму, имя Господне призову!"
С благодарностью, благоговейно приму протянутую мне чашу спасения и с верой, надеждой, любовью припаду к ней как к самому бесценному дару из всех даров, которые я получила от Господа в этой жизни. 
Великий пост – время сугубого покаяния. Из покаяния рождается смирение, смиренная душа открыта любви. Во всех церквах в эти дни читаются покаянные молитвы, чтобы разрыхлить почву нашей души, чтобы вызвать искреннее покаяние, приблизить к Богу наши очерствевшие души.















ПАСХАЛЬНАЯ НОЧЬ
               
"Воскресение Твое, Христе Спасе, ангели поют не небесех..." Живой ручеек участников Пасхального крестного хода струится огоньками свечей в темноте ночи, из дверей собора перетекает в сквер у старинных Торговых рядов, потом на Соборную площадь, снова поворачивает к Торговым рядам, уходит под арку с мозаичной иконой Николая Угодника и снова возвращается к паперти собора. И песнопение, не умолкая, струится, журчит, как нежный весенний ручеек:
"Воскресение Твое, Христе Спасе, ангели поют на небесех, и нас на земли сподоби чистым сердцем Тебе славити".
А душа, ясно осознавшая смысл этих ни с чем земным не сравнимых слов, ликует:
"Воскресение Твое, Христе Спасе, ангели поют на небесех..."
Да если уж до нас, слепых, глухих, ползающих по земле, дошло:
Восресение! Воскресение! Воскресение! Христос воскрес! И мы воскреснем! Ангелы на небесах тем более ликуют в эту ночь, в эту святую ночь! Ликуют, поют, славят.
Я чувствую в темноте этой ночи: звезды смотрят на нас, звезды слушают нас. И, мне кажется, я вижу, скорее – чувствую,  присутствие ангелов, их участие в нашем ликовании. Я не стремлюсь увидеть сквозь материальную оболочку невидимое, нематериальное. Мне не требуется это чудо: я и так чувствую всем существом своим, что ангелы ликуют вместе с нами.
В эту Пасхальную ночь земля и небо соединились, люди и ангелы слились в одном радостном, единодушном ликовании: душа человеческая чувствует, как ангелы поют на небесах – ангелы слышат человека. Слышат и радуются спасению человечества.
Внутри старинных Торговых рядов нет фонарей, в кромешной тьме мы несем свои свечечки, прикрывая их рукой от ветра, осторожно ступая, чтобы не споткнуться, и поем, поем:
"... и нас на земли сподоби чистым сердцем Тебе славити".
Медленно течет наш ручеек... Нас не так уж много, всего человек сто пятьдесят. Но мы не одни, в нашем маленьком городке в восьми храмах идет сейчас служба и возносятся к небу пасхальные песнопения, славящие Христово воскресение.
И все же на нас еще смотрят как на диковинку. Ночью в торговых рядах работают рестораны и кафе, и из них выглядывают зеваки. Поглядывает на нас издалека и загулявшаяся до ночи молодежь. На всех лицах удивление, недоумение, любопытство. И мы были такими когда-то. Семьдесят лет подряд говорили людям, что все это сказки – про Бога, наука уже все доказала. Почти умерли те поколения людей, которые это говорили, но они воспитали так своих детей, внуков, а те воспитывают своих детей – словом, эпоха безбожия еще долго будет эхом отдаваться в поколениях русских людей.
Нас еще немного, нам еще нужно разрешение властей, чтобы пройти крестным ходом в Торговых рядах, мы еще не имеем права сделать лишний шаг в своем городе. Но мы идем! И это уже хорошо.
Нежно раздается в тишине холодной весенней ночи:
"Воскресение Твое, Христе Спасе, ангели поют на небесех..."
Как овцы около пастыря, мы сгрудились на паперти возле священника. Ликующе, радостно, утверждающе звучат его слова:
"Хистос воскресе!"
И мы подтверждаем, с великой готовностью, дружно, как один, громоподобно:
"Воистину воскресе!"
Мы подтверждаем свою веру в это, мы подтверждаем, что в наших сердцах эта благая весть живет и движет нас идти по пути, указанному Христом. Наши сердца наконец открылись благой вести, которая звучит на земле уже более двух тысяч лет, а люди не слышат ее. Люди не верят, люди глухи к ней. Люди живут, как будто и не было этой вести.
И мы так жили...
2014г.               


***
                Пасхальная ночь 1964-го года
Я знаю, что завтра Пасха. Это не официальный праздник, он уже устарел, и празднуют его старушки, которые еще ходят в церковь. Но почему-то почти во всех семьях пекут куличи и красят яйца. Наверно, потому что это красиво. Но некоторые даже тайком освящают куличи в церкви: еще не освободились от предрассудков.
Но, как бы там ни было: предрассудки это или не предрассудки, – но народ помнит этот праздник и без всякой указки сверху празднует его. Если честно сознаться, и у меня, советской школьницы, какое-то радостное волнение где-то в глубине души. Я-то чего жду? А как будто жду чего-то...
Ночью в единственной действующей церкви в городе – служба. Вокруг церкви всегда толпы зевак, налипнут на ограду – места свободного нет – и смотрят крестный ход. Туда не пускают дежурные комсомольцы. На горстку верующих, что идут крестным ходом, смотрят как на зверинец в клетке. Из года в год всех, как магнитом, притягивает к церкви в пасхальную ночь. Может, это ностальгия по прошлому?
Старшая сестра пошла дежурить с комсомольцами к церкви, а меня родители не пустили, сказали, что нехорошо стоять там в качестве зевак. Мы не верим в Бога, вера только для стареньких бабушек, но почему-то утром едим не обычные белые яйца, а красим их в луковой шелухе. Ведь интересно!
И ночь пасхальная все-таки кажется необычной: что-то в ней есть. А что? Не знаю. Я не хочу ложиться спать в пасхальную ночь, я буду ждать сестру и смотреть на звездное небо, в ту сторону, откуда, я знаю, скоро раздастся колокольный звон. Родители легли спать, а я выхожу на балкон и смотрю в такое загадочное, темное звездное небо. Я не могу оторваться от него взглядом, оно притягивает меня: звезды словно живые, словно смотрят оттуда, словно что-то говорят, словно призывают...
Так хочется, чтобы в мире была какая-то тайна, чтобы Христос действительно был и все, что о Нем мы знаем (не из Евангелия: его ни в одной библиотеке не найдешь) из картин художников, кое-что из литературных произведений, – чтобы все это было правдой. Но нам говорят, что все это выдумка. А как хочется, чтобы все это было: и Христос в пустыне, как у Крамского, и Христос в Гефсиманском саду, как у Поленова... И так хочется где-нибудь узнать, прочитать, о чем это... Счастливые люди, которые веруют в Бога, они, наверное, что-то знают. А вот моя бабушка ничего толком не может мне рассказать...
Так хочется, чтобы хоть в эту пасхальную ночь душа радовалась празднику, как когда-то, до революции, люди радовались. Пасха была праздником из всех праздников: святили куличи, творожную пасху, крашеные яйца, шли нарядные в церковь, звенели колокола...
Мои раздумья прерывают звуки колокола, они доносятся в ночной тишине со стороны церкви, сначала робкие, потом живее, звонче. От колокольного звона на душе как-то радостно. Разве может колокольный звон оставить кого-то равнодушным? И почему колокола звонят только в Пасху? Какая-то странная ностальгия по прошлому неожиданно просыпается в душе от этих звуков... Почему колокола не звонят так, чтобы звон разливался по всему городу?! Я читала где-то в художественной литературе, как звонили колокола в старину в Москве: сорок сороков...
(Уже потом, после падения советской власти, мы узнали, что в то время не разрешалось звонить в колокола в полную силу. У единственной действующей церкви отняли колокола, оставили один, и то он "не имел права" разговаривать в полный голос).
А в ту пасхальную ночь он звонил, он возвещал людям о пасхальной радости тихо, насколько ему было дозволено, но он говорил, он звал к Богу людей, спящих в своих квартирах и не ведающих о том, какая сегодня ночь. Эта ночь для них точно такая же, как и все остальные 365 ночей и дней в году, не освещенные светом Христовой истины. Изнуренные однообразными, беспросветными серыми буднями, они проснутся завтра, в свой законный выходной день, который называется "воскресенье" и посвятят седьмой день недели домашним делам и заботам. И люди эти даже не знают о том, почему седьмой день недели называется "воскресенье". Человек давно уже забыл об этом, потому и оставила это название безбожная власть, что человек уже забыл об этом.
В тишине ночи колокольный звон несется над спящим городом, над сонными пятиэтажками нашего нового квартала, я ловлю его чутким ухом и чего-то жду... Напряженно смотрю в звездное небо и чего-то жду. У меня такое чувство, что вот-вот мне откроется какая-то тайна, вот-вот моей души коснется... откровение... Какое откровение, о чем? Я сама не знаю, но почему-то кажется, что еще мгновение – и души коснется что-то неведомое, необъяснимое... Душа жаждет чего-то...
Звонок в дверь! Быстро бегу открывать: сестра вернулась с дежурства, оживленная, веселая.
– Ой, ты не представляешь... Знаешь, кто меня провожал?! – с порога сообщает она.
И мы с головой уходим в девические разговоры... А утром на завтрак красим яйца в луковой шелухе...

***
                Пасхальная ночь 1994-го года
Наконец мы с мужем приобрели садовый участок. Ждем не дождемся весны, чтобы начать сажать. Садово-огородные дела нам в новинку, еще ничего не умеем, но в этом году выращиваем рассаду на окошке, как все: хотим иметь свои экологически чистые овощи и зелень.
В апреле, как только подсохла земля, едем в субботу на свой участок, чтобы пораньше посеять морковь, салат, укроп, петрушку. Надо бы ехать с утра, но мы, как всегда, ничего не успеваем, прокопались с домашними делами, с обедом... и вот бежим на пригородный автобус. На душе что-то нехорошо, какая-то тоска гложет сердце, но некогда поддаваться эмоциям: дела ждут.
На участке пока сыро, в некоторых местах стоит вода, земля еще не прогрелась. По всему видно, что мы поспешили, но все-таки не хочется уезжать ни с чем, попробуем копать, делать грядки, да и некоторые культуры не боятся холода, например, морковь, редис, салат.
Решено: будем работать. Копаем до изнеможения, делаем грядки. Уже начинает темнеть, холод опускается на землю, стынут руки, но мы упорно работаем: не зря же мы приехали сегодня! Посеем – будем спокойны, что начало есть: салат и редисочка вырастут рано, морковка взойдет пораньше. Мне уже грезятся свежие, сочные кудрявые листы салата на обеденном столе и нежно-розовая, круглая, молоденькая редиска с хвостиками, я даже как будто ощущаю ее вкус во рту.
Спина разламывается от боли, я уже ползаю на коленях между грядками, но продолжаю сыпать в бороздки семена, едва различая их в наступивших сумерках. Муж торопит меня и предупреждает, что мы едва ли успеем на последний автобус... тогда придется идти пешком.
Так и получилось: лесом до автобусной остановки не менее получаса пути, а у нас в запасе только 15 минут, бегом бежать мы уже не в состоянии. Ноги от усталости еле передвигаются, но зато в душе удовлетворение: сделали все, что хотели. А домой пойдем пешком, не спеша, по шпалам. Наш участок находится у железнодорожной ветки, соединяющей город с небольшим поселком. Поезд по этой ветке ходит только раз в сутки, поэтому можно спокойно идти по рельсам, которые доведут как раз до железнодорожного вокзала, а уж в городе до дома мы дойдем, хоть и ночью. Идти нам часа полтора, но мы уже не спешим, добредем как-нибудь.
 Идем в кромешной тьме, лишь вдали уютно мерцают огоньки деревень. Высокое небо усеяно звездами, а вот и серпик луны на ущербе открылся. Стало гораздо светлее. Какое оно, оказывается, огромное – небо, когда ничто не мешает обозревать его. В городе нет возможности и некогда "обозревать". А тут мы идем одни по пустынной железнодорожной ветке, никакие строения не закрывают  неба, только мириады звезд "смотрят" на нас, а впереди и сзади поблескивают от лунного света уходящие вдаль, извивающиеся змейками рельсы.
Где-то впереди притаился наш спящий город, до него еще нужно дойти. Но это нас не пугает: вдвоем дойдем. Но почему опять дает себя знать какая-то непонятная тоска? Она усиливается по мере приближения к городу, она разлита во всем: и в придорожных кустах ольхи, которые замерли в темноте загадочными кущами по обеим сторонам дороги, и на убегающих вдаль рельсах, и в ночном небе, по которому рассыпались, словно зерна пшена, бесчисленные звезды.
Она разливается, ширится и заливает все вокруг, куда я ни брошу свой взгляд. Кажется, это не лунный свет льется с неба, а моя тоска.  Да она льется из моих глаз, из моего сердца... Но почему? Что с ним, с моим сердцем?  Может быть, дома что-нибудь случилось? Или просто я очень устала?
Наконец-то мы добрели до вокзала. Ура! – город. Городские автобусы уже не ходят. Нам предстоит еще пройти длинную, протяженностью в километр, улицу, соединяющую вокзал с центром города – и мы дома. Вот уж дошли до церкви... Но что это? Из окон церкви льется яркий свет... И вдруг тишину ночи разорвал удар колокола! А потом "посыпал" звонко, заливисто, радостно, ликующе! А из распахнутых дверей храма "плывут" огоньки...
Пасха! Сегодня Пасха! А мы..." Да как же это мы?" – растерянно спрашиваю я себя. Мы хоть и не ходим в церковь, но уже знаем, что это праздник праздников, что в Пасху никто не работает и хоть как-то приобщается пасхальной радости. А мы со своим огородом даже не поинтересовались, когда в этом году Пасха.
В тишине ночи нежно, ангельски звучит пение участников крестного хода, слов не разобрать, но что-то такое!.. неземное, никакими словами невыразимое... Подойдем поближе! (теперь никто не запрещает).
В ограде церкви, прячась в темноту (чтобы не изобличила нас рабочая одежда!), мы приковываем свои взгляды к лицам людей, которые идут, бережно неся в руках свечки. Свет от них выхватывает в темноте сосредоточенные, благоговейно-трепетные лица, молодые, старые, детские... хорошие лица, серьезные... А что же мы-то?
Что они поют? Силюсь расслышать:
"Воскресение Твое, Христе Спасе... (ветер относит куда-то слова) ... и нас на земли сподоби чистым сердцем Тебе славити..."
Я запомнила только "чистым сердцем"... "чистым сердцем"... Почему я запомнила эти слова? Потому что они обличали меня. "Чистым сердцем" – это о тех, которые сейчас идут крестным ходом, бережно несут зажженные свечки и поют, Христа славят, а мы...
 Крестный ход остановился у паперти, и священник у закрытых дверей храма, благословляя людей красивым трехсвечником, громко, радостно, утверждающе воскликнул:
– Христос воскресе!
И люди, словно только этого и ждали, с готовностью, радостно, ответили:
– Воистину воскресе!
И до меня только сейчас дошло, что они не ритуал соблюдают, а действительно утверждают истину, которая известна на земле уже две тысячи лет. Они верят в это! Они знают! А мы...
Мы заняты своими мелкими делами, мы уткнулись носом в землю, даже в Пасхальную ночь, и думаем, что делаем что-то важное.
 Две тысячи лет человечество каждый год, в каждую Пасхальную ночь и потом, до самой Пятидесятницы, утверждает истину о воскресении Христа, которую большая часть людей на земле не хочет знать. Истину, которая открыла людям свет новой жизни, свет спасения от смерти, а люди не слышат ее.
Верующие ушли в залитые светом, настежь распахнутые двери церкви. Они ушли в свою пасхальную радость, а мы остались стоять в темноте церковного двора. А потом побрели мимо крестов и памятников церковного погоста домой.
Кстати, семена, посеянные в ту ночь, так и не взошли. Зато мы с мужем начали ходить в церковную воскресную школу для взрослых. Это было началом нашего пути к Богу.

 















ИСПОВЕДЬ ОБЫКНОВЕННОГО ЧЕЛОВЕКА

Он чувствовал, что дни его земной жизни сочтены. Может быть, это его последняя ночь. В незанавешенное окно смотрели далекие, холодные звезды. Страха перед неизбежным у него в душе не было, а наоборот, где-то в глубине росла какая-то тайная радость, а точнее сказать – какое-то тайное знание будущей радости, которая ждет его там, за гранью роковой черты, разделяющей жизнь и смерть.
К этому моменту он уже отчетливо понимал, что смерти нет, что это нечто условное, придуманное людьми, чтобы обозначить как-то то непостижимое разумом, что происходит с человеком в конце его земного пути, когда физическая оболочка приходит в негодность. Это она умирает, но не сам человек, ведь в этой оболочке необъяснимым образом живет душа, то есть то, что и является самой сутью человека.
Очень рано он начал ощущать в себе жизнь души: он чувствовал, что где-то в самой сердцевине его человеческого существа "прячется" нечто живое, трепещущее, требующее постоянного внимания к себе. В далеком, далеком детстве он, помнится, отказал своему другу Ваське, когда тот попросил откусить от большого красного яблока, которое привезла ему тетя Маня, мамина сестра , из деревни. Ему стало жалко поделиться с другом, и он спокойно отошел подальше от него, чтобы тот не просил. Но потом заметил, что где-то в груди что-то ноет, а в глазах стоит просящий, голодный взгляд Васьки. Мало того, он вдруг вспомнил, что у Васьки нет ни тети, ни бабушки в деревне, и ему никто, никогда не привезет такого же вкусного, сочного яблока. А еще вспомнил, что у друга нет и папы, значит, мама вряд ли имеет возможность покупать детям гостинцы. Тогда он попросил у  мамы другое яблоко и пошел к Ваське. Он до сих пор помнит радостные Васькины глаза, а еще больше помнит, как это "что-то" внутри перестало ныть, и ему сделалось очень и очень хорошо и весело, тогда он взял свою любимую игрушку – заводную машинку, и отнес Ваське. Они сидели вдвоем с Васькой на полу в его бедной квартире, заводили машинку и весело смеялись. Он чувствовал себя счастливым и готов был сделать что-нибудь еще и еще для друга.
С тех пор он стал очень внимательно относиться к этому "нечто", живущему внутри него. Он даже спрашивал его иногда:"Ты так хочешь? Хорошо, я сделаю по-твоему, ты только не плачь". Но это было в детстве, а потом было много всего, за что приходилось краснеть. Это "нечто" порой жалобно ныло глубоко внутри, а упрямая воля заставляла поступать по-своему.
"Господи, благодарю Тебя за то, что Ты все-таки заставлял меня стремиться к миру  и любви, – думал он, глядя на темное окно в бессонной ночи, – я знаю, что земная жизнь моя на исходе. И с чем пришел я к Тебе, Господи? Я могу только одно сказать совершенно искренне: я абсолютно счастлив, потому что в душе моей осталась только одна любовь. Бог дает жизнь человеку здесь, на земле, чтобы научить его любить. А человек учится ненавидеть, завидовать, обижаться и обижать, убивать в себе и в других Божий дар – любовь.
Порой кажется, что человек изо всех сил старается прожить свою жизнь зря,  не только не прибавив ни на йоту к тому дару, что ему дал Бог при рождении, но и растеряв то, что получил от Него даром. Получив от Отца Небесного главный талант – талант любви, человек не придает ему значения, он гоняется всю жизнь за пустым: за успехом в глазах людей, за деньгами, за удовольствиями – вот как можно кратко обозначить весь перечень наших земных устремлений.
Божия искра любви в нашем сердце не успевает за нашу земную жизнь возгореться в пламя, попаляющее все дурное в нашем сердце и согревающее своим теплом всех окружающих. Мы почему-то не слышим зова Божиего, ведущего нас к любви. Мы с упоением предаемся противоположным чувствам, уводящим нас от Того, Кто создал нас для любви. Почему мы, имея уши, не слышим, имея глаза, не видим? Ведь знаки Божии, направляющие наше сердце к любви, всюду. Если слушать свое сердце. Если стремиться открывать свое сердце любви... Только любовь делает сердце счастливым.
Я благодарен Тебе, Боже мой, за тот дискомфорт в сердце, который я ощущал всегда, когда нарушал закон любви. Почти целая жизнь ушла у меня на то, чтобы примириться со  старшим братом. Он постоянно задевал меня и унижал, и я считал его врагом. Мы виделись редко, наши пути-дороги разошлись еще в юности, а редкие встречи по родственной необходимости только подтверждали нашу неприязнь друг к другу.
После окончания института брат остался в Москве, а я жил с семьей в одном доме со своей старой матерью. Он выгнал меня из отчего дома, чтобы занять мою половину под дачу: ему, столичному жителю, понадобилась дача в провинции, и он не посчитался с тем, что семье его брата негде жить. Он оклеветал меня перед всей родней, и я ненавидел его, я презирал его, меня сжигала горькая обида на него. После смерти матери не было необходимости нам видеться. Одно только упоминание его имени вызывало во мне взрыв гнева, и я считал свой гнев справедливым.
К тому времени, когда он начал мне сниться, мы не виделись лет тридцать. В моих снах он словно бился в оконное стекло и плакал. Моя жена сказала, что ему, наверно, плохо, и надо его простить, но я холодно ответил, что он не просил у меня прощения. От родственников мы узнали, что именно в то время, когда он мне снился, брат мой умер.
Не сразу в душе моей произошел переворот, Бог послал мне болезнь, и только когда я почувствовал дыхание смерти, в немощи растаяла моя обида, сердце стало мягким и покорным голосу любви, который никогда не умолкает в нас, просто мы не хотим его подчас слышать.               
Мой брат предстал моему внутреннему взору несчастным, слабым: он пытался скрыть свою слабость перед людьми, потому и кичился, и превозносился. Мне стало безмерно жаль его, и я простил ему все обиды. Ведь если он ушел с грузом нанесенных им обид в вечность, как же ему тяжело теперь там! Только я могу помочь ему своей молитвой. Впервые за многие годы я почувствовал родственную связь с душой моего брата, который всегда был чуждым мне человеком, связь, разорванную, казалось навсегда, нашей враждой.
Мой бедный брат, почему же в этой жизни мне не хватило любви любить тебя таким, каким ты был? Ведь мы одной крови, от одних родителей, ели хлеб от одного каравая, испеченного руками нашей матери. Одни и те же руки с одинаковой лаской пестовали нас, одни и те же глаза с любовью и заботой смотрели на нас, одна и та же рука благословляла нас в путь, когда мы уходили из дома...               
Мое сердце было не приспособлено ненавидеть, оно всегда хотело любить. Оно чувствовало дискомфорт, когда не могло любить. Но в случае с братом я считал себя правым, потому что тот совершал явно неприглядные дела не только со мной. Я считал, что умею любить, потому что горячо любил своих близких: жену, мать, детей, друзей. За каждого из них готов был жизнь отдать, не раздумывая.
Я считал, что тот, кто умеет любить, должен уметь и ненавидеть. Думал, что это нормальное состояние человека, ведь любовь и ненависть ходят рядом, как свет и тень, и одинаково имеют право на существование. Людей, которых я не любил, в моей жизни было очень мало, но они были, и я мучился этой нелюбовью.
Несколько лет  мою душу точила неприязнь к бывшему другу. В молодости мы вместе работали и подружились, правда, в дружбе этой всегда присутствовала какая-то напряженность, потому что характеры у нас были разные: друг пытался властвовать, подавлять меня, часто был бесцеремонным. В силу своего уступчивого характера я часто не умел противиться ему, но в душе всегда оставалась досада, неудовольствие и порой даже возмущение. Это длилось до тех пор, пока я не нашел повода расстаться с ним.
Для друга это был удар. Он не мог понять, почему я избегаю его, звонил, искал повода увидеться, но я был неумолим, потому что моему терпению пришел конец. Я из тех людей, кто долго молча терпит, а потом молча уходит, тихо закрыв за собою дверь. Тогда уже никакие силы не могут меня вернуть.
Мой друг встречался мне, наше расставание его потрясло, он стал часто исповедоваться, даже попросил у меня прощения, и я, конечно же, простил его. Я тоже попросил у него прощения за свою нетерпимость, мы обнялись и разошлись в разные стороны. Он звонил мне, пытался восстановить прежние отношения, но я отклонял поводы для встречи, общаться мне уже не хотелось, потому что за много лет знакомства я хорошо узнал его характер и понимал, что опять буду мучиться этой дружбой... Вот тут-то я и понял, что не простил от души, что примирение было поверхностным, формальным. Если бы в душе совершилось полное прощение, я бы уже не боялся, что при общении с другом меня снова будет задевать резкость его суждений, его неуживчивый характер, который изменить уже невозможно. Я много лет исповедовался священнику в своей нелюбви, неприязни к другу. Были моменты, но только моменты, когда мне хотелось обнять любовью весь мир, а с ним и своего друга, но я знал, что потом снова буду мучиться этой дружбой, поэтому я не поддавался минутному желанию. Так шли годы.
Только сейчас я могу сказать, что душа оттаяла полностью, в ней лишь одна любовь, и нет в ней места ни обидам, ни неприязни, ни мелочным опасениям. Я хочу протянуть руку другу и от всей души попросить у него прощения за свою нелюбовь. Но где ты теперь, друг мой? Я могу только помолиться о нас с тобой, и Господь примирит нас навек. Я предчувствую, что наша встреча там, в ином мире, неизбежна.
В моей земной жизни было еще одно, тяжелейшее, испытание: я разлюбил жену после двадцати лет совместной жизни. Мы поженились совсем юными. Мне приглянулась скромная, молчаливая девушка в шумной компании подруг, и я не стал медлить с предложением. Я только что вернулся из армии и чувствовал себя неприкаянным, хотелось определенности, своего семейного очага.
Я не успел узнать характера своей избранницы до женитьбы, был влюблен, летал как на крыльях, старался все делать для нее, чтобы доставить ей радость. А потом начались первые окрики с ее стороны, они так не вязались с образом тихой девочки, представшей передо мной в наш первый майский вечер. Этот образ долго жил во мне, но наши ссоры все больше и больше затуманивали его.
Я держался изо всех сил, терпел, но обиды слишком глубоко засели в сердце и разъедали его изнутри. Когда мне было совсем невмоготу, я уходил бродить по окрестностям города и мысленно ломал, ломал в душе то, что было когда-то построено. Я даже находил в этом какое-то странное наслаждение. Я чувствовал, что моя любовь остывает и радовался этому, потому что мне легче было переносить обиды, когда в сердце безразличие. Постепенно у нас установились молчаливые, холодные отношения. Мы уже почти не задевали друг друга, но и не стремились быть вместе. Мы понимали, что нам бесполезно что-то доказывать друг другу: взаимное непонимание слишком далеко зашло – лучше не касаться друг друга.
Я думал, что найду покой в таком состоянии, но я ошибался: сердце было неспокойно. Я вдруг почувствовал себя... преступником: ведь я убил в себе любовь! То место в душе, которое было заполнено любовью к жене, стало язвой, и в ней, как змеи, кишели обиды, одна другой ядовитее. Я не находил себе места, мне было плохо. И вот однажды я понял, что пустоту нужно заполнить... любовью, не другой любовью (это ошибка многих), а любовью к той, которую я возненавидел. Я стал усиленно молиться, исповедоваться и причащаться, читать духовную литературу. И нашел ответ: я не имею права не любить свою жену – мать моих детей, перед Богом не имею права. Я обязан ее любить! Да, да – обязан! как это ни странно звучит. Оказывается, любовь – это не прихоть, не удовольствие, это долг. Долг перед Богом. И нет выше долга.
Но ведь любовь нельзя взять ниоткуда, возразит мне кто-нибудь, она-де приходит и уходит независимо от нас. Вздор, скажу я. Вздор! Человек сам ее убивает, и он не имеет на это никакого права. А уж если случилась такая беда, – проси любви у Бога. Он даст. Это уж я точно знаю.
Один старец сказал своей духовной дочери на ее жалобу, что ее не любят: "Лишь бы ты любила. Такой заповеди у Бога нет, чтобы нас любили". Я уже знал, что любовь не надо искать в достоинствах жены, которых я уже не видел, – ее дает Бог, только проси! И я просил, отчаянно просил.
Я усиленно молил Бога: любви, любви дай, милосердный Боже! Спаси меня и мою жену, спаси мою семью, разожги вновь пламя нашего остывшего семейного очага! Верни мне мою любовь и помоги ей возгореться с такой силой, чтобы ее хватило на двоих! Никакого другого "чуда" мне не надо.
И Бог услышал меня! Он всегда нас слышит. В сердце стало теплее, и я увидел прожитые годы как бы заново, увидел свои ошибки, промахи. Если бы я их не делал, и жена, может быть, вела бы себя по-другому. Я увидел, что я был недостаточно внимателен, заботлив, великодушен, как подобает мужчине, а требовал понимания. Я не сумел дать возможность жене быть женщиной – нежной, хрупкой, слабой, значит, вынуждал ее порой быть такой, какой мне не хотелось ее видеть. И виноват во всем я один. Прости мне, Боже, и помоги!
Стоило измениться мне, как все стало меняться в нашей жизни в лучшую сторону. Я только просил у Бога силы и разумения, чтобы не поскользнуться и снова не упасть в ту же самую яму. Но тут уж мне помогала и жена: она тоже становилась другой.
В нашей жизни произошло возрождение, воскресение умершей любви. Мы почувствовали на себе силу Божией любви к нам, когда Он влил в наши иссохшие сердца живительную влагу любви, стоило только попросить Его об этом. С новой силой засияла любовь к детям, а потом к внукам, к родным и друзьям, потому что эта любовь освятилась светом Божией любви. Я реально почувствовал, что значит любить Бога, которого мы никогда не видели. Если я не люблю близкого, значит, я не могу сказать, что я люблю Бога.
Любовь к жене стала иной, нежели в молодости: это была не влюбленность, не очарование женщиной – все это безвозвратно ушло, – это была любовь через Бога. Господь мне дал мою половину, и я должен принять ее в свое сердце навечно, со всем тем, что в ней есть, не разбирая, не критикуя, не отвергая то, что мне не нравится в ней. Все принимая  от Бога с благодарностью, потому что Он мне дал это для того, чтобы я любил. Любил ради Него. Если я отвергаю этот дар, значит, я не люблю своего Бога. Я почувствовал, что чем труднее, тем больше я должен стараться, чтобы оправдать доверие ко мне Бога.
 "Половину" Он дает человеку только для того, чтобы ее любить. Как это просто и как прекрасно! Не поучать, не сердиться, не раздражаться, не отвергать, а любить!
Как же я могу говорить, что я не челоконенавистник, если я невзлюбил свою жену, когда столкнулся со сложностями в ее характере?! Ведь это первый человек на этой земле, которого я должен любить, обязан любить.
Я молился, и Господь по капле вливал в мое сердце живительный бальзам любви. Я старался делать жене приятное. Сначала она принимала эти знаки внимания с недоверием, даже иногда язвила, но я изо всех сил старался подавить в своей душе ростки самолюбия и не обижаться, а понять ее изнутри: ведь я столько лет не заботился о ней, а только требовал для себя хорошего отношения. Потом ее сердце стало тоже оттаивать, она становилась мягче, душевнее.
Благодарю Тебя, Господи, за все, за все,что Ты дал мне в этой жизни. Я абсолютно счастлив, потому что все, чем мучилось и страдало мое сердце в этой жизни, преплавилось наконец в любовь, в одну всепоглощающую любовь. Это Ты, Господи, терпеливо вел меня и помог укротить дух гордости, себялюбия, и теперь у меня не осталось в душе ничего, кроме любви..."
По лицу его текли неудержимые слезы; у него не было сил пошевелить рукой; от огромного чувства безмерной любви и великого счастья в сердце ощущалась неиспытанная никогда легкость, оно, кажется, способно было выйти из груди и подняться ввысь, все выше, выше, выше... Он обратил свои счастливые, сияющие глаза на тех, кто горестно стоял возле его кровати. Ему хотелось обнять их своей любовью, утешить, наполнить тем чувством, которое ему открылось, но он чувствовал, что бессилен сказать что-либо: его не понимают – они плачут...
Он понял, что уже не способен передать свои чувства тем, кто остается здесь, на земле, ни словом, ни жестом. Он только слышал, как кто-то в отчаянии горестно воскликнул: "Да он уже умер, посмотрите!"
Родные стояли вокруг в оцепенении; сквозь скорбь утраты в душу каждого настойчиво пробивалось какое-то неизведанное дотоле чувство – чувство величия момента. Это чувство как-то мгновенно прерывало готовые подняться из груди рыдания. Каждый чувствовал, что приблизилось и стоит где-то рядом что-то самое главное, ради чего человек живет. Это чувство было настолько неосознанным, что выразить его не  в состоянии был никто. Только стояли в торжественном молчании, ощущая дыхание вечности. Чей-то тихий голос взволнованно произнес:
– Посмотрите, какое у него светлое лицо!
И все смотрели неотрывно на дорогие черты, словно пытаясь проникнуть в тайну, которая открывается человеку там, за гробом.


























Короткие рассказы






«СТАРАЯ КАЛОША»

       После работы,  как всегда, захожу в магазины и бреду по мокрому снегу домой. Ноги тяжело вязнут в этом месиве; сумки оттягивают мне руки. Хочется скорее добраться до дома, в тишину и покой домашнего уюта, сбросить  с себя ношу накопившейся за день усталости и лишних, ненужных впечатлений: сейчас, в предпенсионном возрасте, особенно чувствуешь, как тяжелы все психофизические нагрузки.
Ну вот уже недалеко дом –  только перейти улицу. Попробуй перейди! Сколько же машин развелось! Идут и идут нескончаемым потоком, а светофора здесь нет, он где-то там, метров через сто.
 Остановились… Наконец-то! Перехожу улицу, лавируя  между стоящими машинами… Почти добралась до тротуара… Куда же ступить? Везде рыхлый, размягший снег, в котором тонут ноги.
 Вся уйдя в свои думы о том, как добраться до тротуара, осторожно ступаю в жидкое снежное месиво на обочине дороги, чтобы перебраться на тротуар. Вся поглощена этой задачей…
Вдруг слышу злобное мне в спину:      
 – Я тебя чуть не переехал, старая калоша!!!
Едва соображаю, не веря своим ушам, что это мне… Боковым зрением через плечо  вижу, как буквально из-за моей спины  выскочила иномарка, а в окне мелькнуло искаженное злобой лицо худощавого юнца. Кажется, действительно мне… Так это я – «старая калоша»? Однако возмутительно! Кто он такой, чтобы меня так называть? Лихач, сопляк!
Откуда он взялся? Хотел обойти сбоку остановившийся поток машин… Несется сломя голову…Кто ему дал право меня так называть? Это я-то «старая калоша»? Со спины определил мой возраст… Ишь какой!
Мысль о том, что я действительно только что избежала смертельной опасности, я отодвигаю куда-то на краешек сознания: больше всего меня задело это обидное прозвище «старая калоша». И с чего он взял, что я старая? Все говорят, что я молодо выгляжу, хоть и на пенсию скоро пойду, хоть и бабушкой скоро стану…  У меня модная шляпка, хоть и пальто не очень новое… И вообще  – я не считаю себя старой. А он сразу: «старая калоша»! Невежа!
Правда, я устала после работы, да и частенько ощущаю хроническую усталость; не чаю, как дожить до пенсии… Давление, ноги тяжелые… Но кто об этом знает? Это все во мне… Я еще ничего – не старуха, чтобы меня так называть!
И все же пытаюсь представить себя со стороны: ссутулилась (ну-ка, распрямись!), пальтишко все-таки порядком потрепано и не модное (зато шляпка модная!), сапожки разношенные и без каблуков (уж давно без каблуков подбираю: не могу на каблуках), походка усталая (уж такая усталая!)…
А кто же я? Конечно, старая… Уж скоро  дочка родит, бабушкой стану… Другие и раньше становятся бабушками. И почему мы, женщины, так боимся этого слова? Иные даже не хотят, чтобы их называли бабушками, скрывают свой возраст. Актрисы, например. Понятно, им внешность нужна…  А мне-то разве это так важно, какой меня считают, молодой или старой?..
Для детей своих я такая же мама, сколько бы у меня ни появилось новых морщин.  Для Бога я та же со всем своим внутренним «багажом», хоть крась волосы, хоть не крась. И в своих глазах я та же, хоть и «старая калоша»…
В памяти  почему-то всплывают строки девяностолетней поэтессы Евгении Куняевой:
Душу-голубку лелею в руках,                Чтобы ей пелось в последних стихах.
«Душу-голубку»… Да, да   – «душу-голубку»… О ней,  голубке, надо думать. А я о чем думаю?.. К старости нужно привыкать; это неизбежно, непреложно – и бояться этого не надо. Это все пустое по сравнению с нашей бессмертной душой. В ней, в ней, голубке, вся ценность жизни человеческой, а я думаю, как я выгляжу… Ведь каждый человек носит в себе нечто ценное (бесценное!), данное ему от Бога, что выше его самого со всеми его привычками, амбициями, характером… что   где-то там, глубоко-глубоко, подчас невидимое людям, что  лучше собственного «я», – частичку Бога… душу-голубку…  А мы так много внимания уделяем своей внешней оболочке: как я выгляжу, что обо мне люди подумают…
Минуту назад моя судьба решалась: быть мне или не быть на этой земле. И Господь оставил меня, чтобы я думала о ней, своей голубке-душе, и принесла Ему, в свой срок, –  очищенную, омытую покаянием, преображенную Его светом. А я… даже не поблагодарила Бога за то, что Он дает мне еще время…  А я… думаю совсем не о том… как это ни странно мне самой…
Спасибо, молодой человек, что напомнил мне о моем возрасте…
Все это  проносится молнией в моем сознании  за какие-то считанные секунды, пока я иду к своему подъезду.
 Передохну немного, поставлю сумки прямо на землю… Позвонить в домофон, чтобы кто-нибудь помог поднять сумки? Да некому! Муж и зять на работе,  дома только беременная дочь и старенькая мама .  Руки устали, одышка… Опять этот пугающий подъем на третий этаж, да еще с ношей! И как я теперь… со своей одышкой?..
Ну как это «как»?! С отдыхом, с отдыхом, старая калоша!


ВСТРЕЧА
                Не удерживай слова, когда оно может помочь.                Сирах,4
Год был тяжелый: молоко в магазинах города исчезло. Для тех, у кого маленькие дети или больные старики, это просто катастрофа. Кто жил в советскую эпоху, тому знакома эта картина: всегда что-нибудь исчезало с прилавков, и люди рыскали по городу в поисках самого необходимого или ехали за продуктами в Москву.
Прошу прощения за применение такого слова, как «рыскать», но оно очень образно отражает состояние людей, озабоченно бегающих по городским магазинам с одной мыслью о какой-нибудь вожделенной бутылке молока или пачки масла, либо еще какого-нибудь самого необходимого продукта. Капиталистический  «рай» с изобилием магазинов и продуктов нам тогда  только во сне мог присниться. Люди постоянно были озабочены: достать то-то и то-то, чтобы накормить семью, одеться, обуться. И лексика в связи с этим появилась своя, советская:  «выбросили»,  «давали», «достал». Для человека нового поколения это звучит как жаргон, понятный только старшему поколению, испытавшему на себе, что значит этот вечный «дефицит» то одного, то другого.
А тут – молоко пропало! Люди, возбужденные, раздраженные, толкаются в магазинах, хотят услышать ответ, когда же привезут молоко. Никто ответа не дает: как всегда, неразбериха!
Мне тоже нужно молоко  для моей маленькой дочки, поэтому я сбежала пораньше с работы, чтобы добыть хоть бутылку, хоть пакет молока. Но во всех магазинах пусто, только в одном застаю огромную очередь, но молока еще нет: люди волнуются, ждут, но никто не может дать вразумительного ответа, когда же его привезут.
Сколько ждать? Никто не может ответить: ни продавцы, ни заведующая. Безобразие, беспорядок! Неужели нельзя позвонить на молокозавод, чтобы люди не волновались? Но никому дела нет до этих людей!
Через  часа два выбираюсь из этого ада на улицу с двумя бутылками  молока. В голове гудит от раздраженных криков продавцов и покупателей, от толчеи и духоты в магазине.
Уже начинает смеркаться; мокрый снег валит хлопьями; неуютно, сыро… Зажигаются фонари, люди спешат с работы. И я спешу домой. Мимо меня мелькают прохожие… И все спешат, спешат с озабоченными лицами…
    В этом непрерывном потоке людей мой взгляд неожиданно выхватил лицо идущей навстречу женщины… Оно было такое милое и совершенно отрешенное от окружающей суеты,  простодушно открытое и, я бы сказала, откровенно доброе лицо, притягивающее к себе этой по-детски  ничем не замутненной добротой и открытостью. Редко вcтречаются лица, на которых это так прямо читается. Словом, хорошее лицо хорошего человека. Неожиданно для самой себя, из какого-то безотчетного желания вглядеться в это милое лицо, я задержала свой взгляд на нем, –  видимо,  дольше приличного. Женщина поймала мой взгляд и вдруг спросила, тихо и как-то обреченно:
– Почему вы на меня смотрите?
Я не ожидала этого и, растерявшись, не нашла, что ответить, поэтому немного слукавила:
–Да у вас так красиво лежат снежинки на пуховом платке!
– Нет, скажите правду! Почему на меня все смотрят?
И женщина вдруг  заплакала, беззвучно и как-то горько и безутешно. Она прошла мимо меня, а я растерянно глядела ей вслед. Мне хотелось догнать ее, обнять за плечи, сказать правду о том, что мне почему-то очень понравилось ее милое лицо, утешить, успокоить.
Но я не догнала ее, не утешила, не успокоила. Постеснялась. А может быть, человеку это было так нужно! Вероятно, она одинокий человек, засиделась дома; может быть, болела и после долгого перерыва вышла на улицу, и теперь ей кажется, что на нее все смотрят. Так бывает. А может, и впрямь – очень ранимая психика; у таких людей бывают вот такие по-детски чистые лица…
Что бы там ни было, но я не сделала того, что нужно было сделать. Из ложной стыдливости, из осторожности. С тех пор прошло более тридцати лет, а я не забыла об этом. Так и осталась  в памяти картина: медленно уходящая в снежную мглу городской улицы  женщина, которую я невольно ранила своим неосторожным взглядом. И я – стою в нерешительности: догнать – не догнать?..
               К сожалению, уже не догнать и  ничего не  исправить…


«СОЗВОНИМСЯ»
Встретила свою старую школьную подругу, наконец-то – лицом к лицу. Нельзя сказать, что за тридцать пять лет, прошедших после окончания школы, мы совсем не виделись. Живем в одном, небольшом городе, и где-то, когда-то, случалось, мелькнет знакомое лицо… Но что-то развело нас в юности, какая-то тень пробежала… и не хотелось узнавать друг друга. Каждая делала вид, что не заметила, не узнала…
Недавно я увидела ее в храме, удивилась: она ли это? Ведь она бывший партийный работник.
А тут – она задержала на мне свой откровенно доброжелательный взгляд … и я остановилась…
– Ты ли это?
– Да, да! Как изменились, сколько не виделись!
– Как ты? Что-то слышала о тебе. Дети, внуки?
– И дети, и внуки! А у тебя?
– Сын и дочь, три внучки.  Давно хочется с тобой поговорить, многое рассказать...  Дай телефончик.
– Конечно, конечно! Работаешь?
– А как же без работы! Разве на пенсию можно прожить? Созвонимся?! А сейчас, извини, спешу: дела…
И разбежались. На бегу, на лету перекинулись всего несколькими, совсем незначительными фразами, а на душе вдруг стало  как-то легко и светло, словно тяжелый камень упал с моей груди. А я, казалось мне, и не чувствовала, что давно ношу его. Значит, привыкла к этой тяжести. А вот свалилась она – и в душе  нечаянная радость, словно юностью пахнуло из далеких лет.
Сколько же  еще, может быть, на моей душе  всякой, разной тяжести, а я с ней свыклась и не подозреваю о ней! То есть, конечно же, чувствую, что нет легкости и радости восприятия жизни, как в детстве; что-то всегда висит на душе и тянет, и давит, но я не знаю что. Годы, груз прожитых лет…
Может быть, я вот так же оттолкнула кого-то еще, обидела, прошла равнодушно мимо чьей-то беды и не заметила этого? Одному Богу известно, сколько грехов я накопила за свою долгую жизнь! И все это затянулось илом, покрылось тиной в  глубине души...
«Грехи свои кто до конца уразумеет?» – вспомнились слова из Псалмов Давида.
Господи, дай мне прозрение моих грехов, освободи от душевной слепоты!
«Даруй ми зрети моя прегрешения!»
«От  тайных грехов моих очисти меня…»
 Удивительной небесной музыкой сами собой звучат в душе слова любимой молитвы Ефрема Сирина и псалмов Давида.
И как промыслительно Бог послал мне подругу перед самым Прощеным воскресеньем!
        Нечаянная радость, как пасхальный колокольный звон, звучит в душе: созвонимся!.. созвонимся!..


               


БРЕМЯ
                Сердце мудрых в доме плача, а сердце               
 глупых – в доме веселья.
Экклесиаст, 7, 4.
Помнится, когда заболел мой старый отец, я поначалу воспринимала свою участь по уходу за ним как тяжкое бремя. Жизнь моя, казалось мне тогда, будто остановилась: я была полностью прикована к дому, временем своим совсем не могла распоряжаться. Я бегала по больницам, поликлиникам, аптекам в поисках лекарств. Непредсказуемые приступы непонятной болезни, мучившей его несколько лет, вызовы «скорой» по нескольку раз в день и ночью, бессонные ночи около его постели и «капризы» больного… Все это целиком заполнило мою жизнь в те годы и полностью подчинило ее себе.
Я со стыдом вспоминаю, как сетовала порой, что не имею времени заниматься любимой работой, куда-то поехать за впечатлениями, больше внимания уделять детям из-за больного отца. Зато как близок он мне стал тогда!
Я всегда горячо любила своего отца, особенно в детстве и юности. Он был для меня добрым старшим другом, который всегда поймет и объяснит все, что непонятно в этой жизни, поддержит и даст мудрый совет. Не у каждого ребенка был рядом такой учитель в жизни, а мне повезло. Я всегда сверяла все свои мысли, впечатления, мнения: а что папа скажет…
В пору моего замужества мы несколько отдалились друг от друга. Но Бог дал мне время болезни моего любимого отца для того, чтобы мы снова сблизились – уже навек. Только роли наши поменялись: теперь он был для меня беспомощным ребенком, а я для него – поддержкой и опорой.
Ты, Господи, расширил мое сердце и заставил вместить в него новую грань любви к отцу – материнскую любовь. Не забыть мне никогда бережной нежности, умиления и сострадания, которые я испытывала, когда, утешая его, гладила мягкие, как у ребенка, седые волосы. Меня удивило открытие, что голова больного старого человека так напоминает головку младенца: та же беззащитность, покорность, и волосы такие же  мягкие и тонкие, только уже седые.
Старый, больной человек так же, как и ребенок, в своей беспомощности требует ласки, заботы, утешения. И пока мы здоровые и сильные, только в редкие мгновения поднимаемся до того, чтобы сердцем понять это. Как самое драгоценное время своей жизни вспоминаю те минуты, когда мне удавалось утешить его, облегчить страдания. Жаль только, что  это было редко. Чаще он оставался один на  один со своей болью, а я не могла, не умела помочь.
И вот теперь понимаю: если бы не эта болезнь, я бы многого не поняла в жизни. Вспоминаю время болезни моего отца как самое счастливое время моей жизни, потому что тогда, я чувствую, Бог коснулся моей души и открыл в ней нечто такое, что драгоценнее любого другого так называемого счастья в этой жизни.
Ты, Господи, заставил меня заботиться, любить, страдать за любимого человека, забывая себя. Это ли не счастье!
Господь не позволил ему уйти в то время, когда мы отдалились друг от друга. Каким мучением обернулось бы это для меня на всю оставшуюся жизнь! Ни  на что нельзя променять эти прекрасные мгновения душевной близости с родным человеком. Бог позволил мне быть с ним в самое ответственное для человека время – перед переходом в вечность.
Я благодарна Богу за то, что и детям моим в их отроческие годы был дан хороший жизненный урок: они были всегда рядом с больным дедушкой и учились ценить старость, сопереживать, любить. Они не отворачивались от страданий родного человека, они видели конец его земного пути. Они не хотели верить в то, что их любимого дедушки больше нет; любящими сердцами они безошибочно чувствовали, что он не умер, а лишь перешел за грань земного существования в жизнь иную. Им не требовалось доказывать это. Может быть, с этого началась истинная вера в Бога у моих детей.
То, что казалось мне бременем, стало для меня благом. Воспоминания тех дней остались в душе неким бесценным сокровищем, бережно хранимым в самых сокровенных уголках сердца.
               
            
"УХОДИТЕ?"
Вышла с внуком во двор подышать свежим воздухом перед сном. Сумерки только начинают опускаться на землю, в окнах многоэтажек тепло зажигаются первые огоньки; веет ласковым ветерком, совсем не осенним. Хороший сентябрь выдался в этом году! Уютный и теплый вечер, как летом, вот только смеркаться начинает рано… Во дворе уже пустынно.
Мой малыш тычет совочком в песок, пересыпает его, что-то перекладывает, сопит, лепечет сам с собой – занимается. Я рада тишине и одиночеству. К вечеру наконец мало прохожих и машин, дневная суета улеглась. Хочется тихо посидеть на скамейке возле внука и отдаться своим мыслям.
Да не тут-то было: из соседнего дома семенит к детской площадке старушка… Как всегда, кошек вышла кормить… Увидела нас… Сейчас подойдет… И точно: направляется к нам. Опять эта старушка! Будет расспрашивать о внуке… В который раз одно и то же!
Стоим с ней возле песочницы и говорим о пустяках, о чем-то ненужном. Моя прогулка испорчена, да и внучек что-то начал капризничать.
– Ну, мы пойдем, извините… – радуюсь я предлогу откланяться.
– Уходите? – встрепенулась старушка; и в глазах ее  молнией мелькнул такой страх, словно я произнесла ей страшный приговор. Этот страх, как всполох, длился всего какие-то доли секунды, но успел пронзить и мою душу. Я долго смотрела вслед этой почти незнакомой мне женщине, когда она, не дожидаясь, пока мы соберем игрушки, поспешно отвернулась и засеменила к своему подъезду. Мне трудно было даже определить поначалу то чувство, которое промелькнуло на ее лице. Сердце подсказало: да это страх!
Я поняла: это был страх одиночества. Сейчас она поднимется в свою коммунальную квартиру, где, может быть, сосед-пьяница или молодая наглая соседка; забьется в свою комнату, из которой страшно выходить…
И ни теплого слова от людей, ни сочувствующего взгляда… Кому она нужна, маленькая, «бесполезная» старушка?!
А я иду домой, где меня ждет большая, дружная семья. И сердце у меня сжалось. Как же мы в наш век рациональны и скупы на доброе слово, на ласку, на любовь! Ведь гораздо больше времени теряем в суете своих подчас мнимых забот и ненужных дел!





                БЕГ
                Вот и опять душа куда-то понеслась
Вдоль по дороге под названьем жизнь.
Андрей Гуров
Вся наша жизнь – бег: мы все куда-то спешим, бежим, стремимся вперед, вперед... А куда "вперед"? К чему стремимся в своей жизни? Большей частью, сами не знаем. Хочется больше увидеть, узнать, пережить, сделать что-то "главное". И всегда кажется, что это "главное" еще где-то впереди. Ан смотришь: за этой гонкой как раз не заметили главного. Оно осталось где-то на обочине нашей жизни, а гнались мы за чем-то таким, что не оставило в душе ничего, кроме пустоты и сожаления о несделанном, отвергнутом нами как "неглавное".
Только с годами, путем скорбей и утрат, начинаешь понимать, что   главное – дарить любовь и ласку своим ближним – тем, кого дал Бог в этой жизни. Взамен того, что ты отдал ближнему, Господь посылает такую благодать в душу, что она не сравнится ни с какими сокровищами мира. Понимаешь это, к сожалению, когда теряешь своих близких. Ведь нам в этой гонке некогда остановиться, чтобы сказать хоть слово ласки самым близким: больной старой матери, мужу, жене, детям. Живем под одной крышей, а некогда... Все куда-то бежим, куда-то торопимся...
С такими мыслями бегу с рынка, а одновременно, перебивая их, властно вторгаясь в них, крутятся в голове планы: нужно сегодня сделать еще то-то и то-то, сходить туда-то и туда-то... Все нужное, необходимое для семьи. Но как душа устала от этой суеты!
"Бегу" – это, конечно, условно сказано: возраст не тот – бреду, плетусь, ползу... Тяжелые кошелки оттягивают руки, скользко.
Так хочется, пока иду по улице, окинуть взглядом зимнее небо, верхушки деревьев в морозном воздухе, но смотрю, в основном, вниз, чтобы не поскользнуться, только иногда бросаю беглый взгляд на прохожих: а вдруг не замечу кого-то из знакомых, не поздороваюсь – нехорошо. Невольно останавливаю взгляд на фигуре стройной женщины в серой норковой шубе, что движется мне навстречу: красиво, и такой редкий оттенок меха. А в лице, кажется, что-то знакомое...
Не может быть! – Инга?! Слишком молода, мы ведь ровесники. Ярко накрашенные губы женщины расплываются в голливудской улыбке.
– Инга! Неужели ты? Сколько не виделись! Какая ты красивая! – от души говорю ей комплимент.
Инга заметно польщена (она всегда стремилась хорошо выглядеть, лучше всех одеваться), и ее влажные вишневые губы раздвигаются в довольной улыбке; сверкают неправдоподобной белизной ровные, красивые зубы.
Я всегда знала, что Инга – сильная женщина, она никогда не сгибалась под бременем неудач, всегда находила в трудных ситуациях выход и в 90-е годы сумела найти себе дело, хорошо зарабатывает, на пенсию не собирается. Теперь она увлеклась путешествиями по странам мира.
– Всю жизнь мечтала поездить, свет посмотреть, – упоенно рассказывает она, – ты не представляешь, где я только не была, чего только не посмотрела! Теперь все можно, были бы только деньги. Хочу весь мир посмотреть!
Ее красивый, яркий рот кривится в улыбке... Но... что с глазами? В них какая-то пугающая пустота, непроницаемая черная гладь, как в омуте. Оторопь берет, глядя на них: действительно, словно в омут заглянула. Что-нибудь случилось у Инги? Думаю, как лучше задать вопрос.
– А... как твоя мама, Инга? – все же осмеливаюсь спросить.
– Маму я определила в дом престарелых! – словно заранеее заняв оборону, твердо и сухо отвечает она. И уже раздраженно, будто защищаясь:
– Ведь не могу же я без работы!
Бедная Инга! Мне вдруг стало так жаль ее: она гоняется по свету за впечатлениями и явно не может ими насытить душу. Она не понимает, что счастье свое оставила в доме престарелых.
Инга уходит уверенной походкой, твердо ступая модными дорогими сапожками на высоких каблуках; колышется, переливаясь, роскошный мех. Я смотрю ей вслед: что и говорить, – молодец! Это в наши-то годы такая походка!
Но глаза... Ее безжизненные глаза не дают мне покоя.
Если б она только знала, сколько прекрасных мгновений любви, единения с близким человеком, когда душа, как оголенный электрический провод, становится чувствительной от боли за близкого человека, от скорби и сострадания, – подарил бы ей Бог в этой и в той, вечной жизни, если бы она сейчас отдавала свои душевные силы единственному родному человеку – маме, оставленной ею доживать свой век среди чужих людей.
Если бы она прислушалась к своему сердцу! Но ей почему-то кажется, что важнее успеть в этой жизни больше получить –  впечатлений, сведений. Ей самой кажется, что она довольна своей жизнью. Но глаза... Они "выдают" изголодавшуюся душу, которая требует другой пищи: не внешних впечатлений, а внутренних движений сердца к добру, любви, милосердию, к тому, к чему предназначена бессмертная человеческая душа нашим Творцом, к чему зовет Он нас Своими Евангельскими истинами.
А мы не слышим Его и крутимся в порочном круге дел, забот и стремимся как можно больше увидеть, узнать – поглотить впечатлений, удовольствий. Чем больше их, тем "ярче" жизнь. Все это подобно сахарной вате: не насыщает дух. Он томится и стонет в глубине нашей души, иногда пробивается на поверхность в виде укоров совести, но мы забиваем его робкий голос властным окриком нашей бешено несущейся куда-то воли: "Потом, потом!"
И все бежим, бежим куда-то...


БОМЖИ
Раннним весенним утром спешу на электричку. Город еще спит, только слышно, как скребет где-то метла дворника да одинокая машина прошуршит шинами по сухому асфальту.
В этот ранний час еще свежо, пасмурно, неуютно. Только необходимость может заставить человека выбраться на улицу из теплого домашнего мирка.
Зябко поеживаясь и пытаясь сохранить где-то в глубине себя недавно покинутое тепло и приятное сонное оцепенение, торопливо шагаю на вокзал по пустынной улице. Вокруг ни души, только многоэтажки с двух сторон молчаливо смотрят на меня своими сонными окнами.
А вот из подворотни выплывает какая-то странная пара: люди неопределенного пола, по облику – бомжи, одеты в неряшливую спортивную одежду и обувь, возраста тоже неопределенного, лица опухшие, помятые. Они шаркают по асфальту стоптанными кроссовками, крепко взявшись за руки и заботливо поддерживая друг друга. В лицах даже читается какая-то нежность и трепетность по отношению к друг другу, что-то детское и доверчивое, что и удивило меня и приковало мой взгляд к этой паре. По некоторым признакам можно догадаться, что это он и она. Я уже слежу за ними взглядом.
Люди, как говорится, на дне жизни, потеряли привычный для человека своей социальной среды облик, что называется, опустились, а чувства сохранились. Они, вероятнее всего, потеряли уже все в этой жизни, а вон как бережно относятся друг к другу, даже умилительно смотреть на них. Мужчина и женщина медленно и чинно прошаркали мимо меня... к мусорным ящикам и начали деловито рыться в них.
             Сердце у меня дрогнуло, захотелось плакать от жалости к этим бесприютным созданиям: роются, как кошки, в отходах! Мы привыкли смотреть свысока на этих падших: мол, спились, опустились, сами виноваты такие-сякие... Но ведь и они, как и все мы, без исключения, – образ Божий. И кто знает, чей грех тяжелее, их видимый всем грех или наши невидимые грехи?
Мысль о том, что все мы – создания Божии, и Он присутствует в каждом из нас, совершенно размягчила мне душу. Я чувствую, что жалость, шевельнувшаяся в моей душе, – Его зов помолиться за этих несчастных, не пройти с равнодушием или брезгливостью, а пожалеть, –  хоть мысленно, хоть движением души посочувствовать им.
Продолжая свой путь, уже не могу не думать об этих двоих... Не могу отмахнуться от этого первого впечатления начинающегося дня. Знаю, сколько их сейчас таких, "выпавших" из нормальной социальной среды, получивших название "бомж"!
Для окружающих человек опустился, пропал, перестал существовать как человек. А для Бога?  Пока человек еще ходит по земле, Бог творит в его душе таинственную работу, невидимую для нас, спасая его душу.
Кто знает, что эти люди потеряли в жизни и что приобрели? И откуда мы знаем, кто из нас "выше" перед Богом? Мы не знаем, какие сокровища носит человек в своем сердце, хоть и не может справиться с греховной страстью.
Все эти мысли крутятся в моей голове, пока я спешу к поезду. А перед глазами стоят образы мужчины и женщины с детски-беспомощным выражением опухших лиц и бережно поддерживающих друг друга. Сломались люди когда-то, на каком-то крутом изломе жизни...
Спаси, Господи, люди Твоя!


ПЕРЕД СТАРЫМ ПОРТРЕТОМ
Неужели все это, что называлось "ЧЕЛОВЕК", рассыпалось в прах, разъединилось на молекулы, атомы, и это – конечный итог жизни человека? Эти глаза, в которых столько человеческого тепла, чувств, мыслей?.. Это лицо, в котором каждая черточка отразила характер, волю, отношение к жизни, к людям, – все, что составляет личность, неужели превратилось в НИЧТО, в химические элементы? И титаническая работа души в течение земной жизни, запечатленная в чертах лица человека, не оставила после себя следа?..
Рукотворные произведения и те живут в камне, на полотне, на бумаге. А неужели это ПРОИЗВЕДЕНИЕ, создаваемое Божественным Ваятелем в соавторстве со Своим созданием с рождения его и до самого конца земного пути, исчезнет, как не бывало?..
Сердце никак не хочет соглашаться с этим! Поэтому верит в бессмертие души и в воскресение мертвых. Верит в то, что не только наша невидимая душа живет вечно, но и лицо, и тело как произведение Божие не исчезнут насовсем.
Бог ваял и оттачивал это зеркало души, преобразуя человеческую душу, незаметно направляя Своей Божественной рукой к любви, милосердию, терпению, смирению. Это с Его помощью человек, стремящийся к Свету, становится прекрасным в старости.
Вот это немолодое лицо с морщинами и запавшими старческими глазами – такое выразительное, такое "говорящее", оно прекраснее молодого с бархатистой кожей, свежими красками, густыми ресницами и большими, как озера, глазами. Этого молодого лица еще мало касался резец Ваятеля, здесь все еще впереди, земной путь в самом начале, и неизвестно, что получится: будут ли эти черты в старости привлекать или отталкивать окружающих.
 В этой молодости и свежести еще мало работы духа, еще на лицо не легла печать внутреннего преображения души. А вот это лицо старой женщины прекрасно своим внутренним светом. Человека уже давно нет на земле, а ее лицо, написанное талантливым художником, излучает столько тепла, доброты, ласки, кротости и еще чего-то невыразимого, но прекрасного, что трудно подобрать адекватные слова.
Каждая черточка, складочка, морщинка на лице не случайны, по ним можно читать характер человека. В возрасте трудно скрыть за привлекательной внешностью свою внутреннюю сущность: она вся на лице. Вот как много значит лицо человека, прожившего жизнь.
Сердце верит, что это Произведение не может исчезнуть бесследно, подвергнувшись тлению по непреложным законам природы. Невозможно поверить, что его уже никто никогда не увидит. Зачем же тогда его ваял резец Ваятеля?
Иисус Христос своим воскресением принес человечеству утешительную весть о том, что ждет человека в будущем веке. Он вселил в нас веру и надежду на то, что мы когда-нибудь встретимся не бесплотными духами, а увидим дорогие черты своих близких, но уже преображенные воскресением и еще более прекрасные.
Эта вера и надежда нас греют и дают силы жить и трудиться над своей душой.
"ЧАЮ ВОСКРЕСЕНИЯ МЕРТВЫХ И ЖИЗНИ БУДУЩАГО ВЕКА.
                АМИНЬ".


ДОРОГА
В электричке жадно смотрю в окно... На небо, на бегущий осенний пейзаж. Ах, как же красиво, как красиво! В дороге ничто не мешает смотреть и предаваться своим мыслям: ни телефонные звонки, ни крики внуков, ни семейные заботы.
В Москву, в Москву! Наконец-то вырвалась на свободу от повседневных, надоевших, изнуряющих ум и душу нескончаемых дел и забот!
Как хорошо в дороге! Словно тяжелый груз сразу свалился с плеч, как только села в электричку и поезд понес меня вперед, вперед... Все, чем наполнена ежедневно моя жизнь, осталось позади. А поезд летит, летит!..
В душе просыпается жажда впечатлений, новизны. Наверно, хорошо вот так всю жизнь лететь куда-то, а впереди все новое, новое...
Да нет, мы не птицы. Каждый человек "приписан" к своему месту, к своему делу. В этом его жизнь, в этом его спасение.
В дороге хорошая возможность молиться, ничто не отвлекает, можно полностью погрузиться в молитву...
Почему-то хочется молиться в первую очередь  о своих домашних и о тех дорогих, что уже ушли в мир иной. И именно в отдалении от них остреее чувствуешь, в чем виновата перед ними, что недоделала, недодала.
"Помилуй мя, Боже, по велицей милости Твоей и по множеству щедрот Твоих очисти беззакония моя..."
Поезд уносит меня все дальше, дальше от моего дома, от моих дорогих домашних – в Москву, в Москву за впечатлениями, за новизной.
"Сердце чисто созижди во мне, Боже, и дух прав обнови во утробе моей... Не отвержи мене от лица Твоего и духа Твоего Святаго не отыми от мене..."
"Воздаждь ми радость спасения Твоего и духом Владычним утверди мя..."
Какие слова придумал псалмопевец  Давид за нас, и как легко ими молиться! За окном мелькают величественные ели, желтеющие березы, красные гроздья рябин, нарядные осинки с листьями, похожими на румяные яблочки. Солнечная, радостная осень!
Плывут и плывут облака в чистом голубом небе, а я смотрю на них, на верхушки деревьев и молюсь, молюсь, то повторяю знакомые, так полюбившиеся слова псалмов и молитв, то горячо прошу Бога о милости Его и благодати для своих близких...
"Господи, огради моих деток и внучат силою Честнаго и Животворящего Твоего Креста и сохрани их от всякого зла!"
Никогда еще я так не погружалась всем сердцем и умом в молитву, как здесь, в дороге. Уже хочется поскорее вернуться домой, объять всех своею любовью, которой наполнилось сердце до краев. Так наполнилось, что с нею, кажется, ничего не страшно, она растопит все зло вокруг, покроет все недостатки. Я знаю: это Ты, Господи, дал мне,  этот преизбыток любви.
Помню, что в молодости, когда я еще не знала Бога, я тоже любила оставаться наедине с собой в дороге. Я возвращалась домой к родителям и сестрам всегда с размягченным сердцем, переполненным любовью и всепрощением. Что же это было? Ведь тогда я не молилась Богу, а только "копалась" в себе, думала о своих близких – и сердце наполнялось  острой жалостью ко всем, хотелось всех любить и прощать.
И теперь еду и смотрю на те же лесозащитные придорожные полосы, поля и леса, что тянутся по обеим сторонам железнодорожного полотна, и вспоминанию те свои прежние чувства. Кто же тогда давал мне их? А кто сказал, что тогда, когда я не знала Бога, Его не было в моей жизни? Он был всегда и действовал во мне, только я Его не знала. Та любовь к близким – это Его дары. И как же отрадны были эти дары, как хорошо было с ними! Ты, Господи, и тогда, когда я Тебя не знала, учил меня добру и любви, неизреченными путями проникая в мою душу.
Оглядываясь назад на свою жизнь, прожитую без веры, во всем вижу Его направляющую десницу и отеческую заботу обо мне. Веру у нас отняли, но это не значит, что и Отец отвернулся от Своего блуждающего стада.
Домой возвращаюсь с радостным ожиданием встречи с домашними, словно мы не виделись целую вечность. Знаю, что и они ждут с нетерпением, рады...


МНЕНИЕ
Стоим в храме на литургии. Проповедь читает отец Иоанн. Во время проповеди все подвигаются поближе к амвону, чтобы лучше слышать слова священника. И я, вся превратившись в слух, пытаюсь уловить в ровном гуле толпы, стоящей в храме, слова и смысл проповеди. Где-то громко заплакал ребенок, кто-то сзади упорно пробирается вперед со свечками... Никак не могу сосредоточиться и расслышать все слова...
Рядом со мной пожилая женщина с моложавым энергичным лицом довольно громко восхищается:
– Вот это истинный проповедник! Как я люблю слушать отца Иоанна! Какая дикция, какая логика, какая эрудиция! Прирожденный проповедник! Как чувствуются образование, знания! Как я люблю его слушать!
Женщина явно упивается своими похвалами, своим "компетентным" мнением ... и мешает нам слушать проповедника. Не успела я поддаться досаде на эту помеху, как вдруг увидела в этой женщине ... себя. Меня обдало с ног до головы стыдом.
Как часто мы бываем похожи друг на друга в нашем стремлении высказать свое "бесценное" мнение, которое, мы уверены, возвысит человека в глазах других, словно без этого нашего мнения человек не обойдется. И мы не чувствуем, что в этом нашем стремлении присутствует неосознанное превозношение перед людьми: наше мнение, наша оценка так важны, что мы не можем и не хотим удержаться, чтобы не высказать их. А в результате – только мешаем другим слушать и слышать. И проповедник, и слушатели без нас обойдутся. А нам нужно лишь смиренно слушать и вникать.
Многому можно научиться от людей – ведь себя-то со стороны не видно.


   
                ПЛАЧ ДУШИ
Меня обидел очень близкий человек. Это уже не в первый раз. Так мучительно тяжело "выздоравливать" после нанесенной раны! Ведь задевает за живое, за самое больное, уязвимое... И так всегда.
Я не хочу, не хочу общаться с этим человеком! Я начинаю его ненавидеть... Я ужасаюсь этому чувству в себе, но оно растет во мне помимо моей воли как снежный ком. Оно разъедает мне душу, лишает меня покоя, света ... мне страшно за себя ...
Я не хочу, не хочу этого чувства! Где прежний покой, мир, любовь в моей душе? Господи, это Ты меня оставил из-за того, что я впустила в сердце обиду и злость. Ты меня покинул! Ты присутствуешь только там, где любовь. Любовь – это Ты сам, Твое присутствие во мне. А я изгнала Тебя сама из своей души!..
Ты ушел – и мне плохо, пусто, тягостно без Тебя. Я не могу любить этого человека, он чужд, чужд мне ... но – ради Тебя, Господи...
Только ради Тебя я могу простить его... Ради Тебя, Господи, я все сделаю, только Ты не оставляй меня!
...Утром я просыпаюсь с новым чувством: на душе светло, легко ...  и так жаль моего обидчика! Спаси его, Господи! Прости ему, ибо не ведает, что творит.
Как жаль мне его, как я хочу его любить! Это Ты, Господи, послал мне помощь. Ты послал лучик света во тьму моего сердца, ведь я просила Тебя о помощи...
Ты воскресил мое сердце, Ты не дал ему почернеть от ненависти, потому что я Тебя просила об этом... Ты никогда не скупишься на дар любви!
Расширь мое сердце и вмести в него столько любви, сколько нужно, чтобы я стала сильной. Ведь сила человека в любви. Это от слабости своей, от недостатка любви он становится уязвимым, обидчивым.
Ты заповедал нам, людям, любить друг друга, поэтому я не имею права НЕ ЛЮБИТЬ. Не любить – значит отступить от Тебя, Господи! Помоги мне в моей немощи, не отворачивайся от меня, Господи! Я не хочу, не могу жить БЕЗ ТЕБЯ!


Я НИКОГО НЕ БЬЮ
Навеян этот заголовок эпизодом из произведения Н.В.Гоголя "Как поссорился Иван Иванович с Иваном Никифоровичем". Помните? Иван Иванович разговаривает на паперти с нищенкой:
"– Здорово, небого – обыкновенно говорил он, отыскавши самую искалеченную бабу, в изодранном, сшитом из заплат платье. – Откуда ты, бедная?
– Я, паночку, из хутора пришла: третий день, как не пила, не ела...
– Бедная головушка, чего же ты пришла сюда?
– А так, паночку, милостыни просить, не даст ли кто-нибудь хоть на хлеб.
– Гм! что ж, разве тебе хочется хлеба? – обыкновенно спрашивал Иван Иванович.
– Как не хотеть! голодна, как собака.
– Гм! – отвечал, обыкновенно, Иван Иванович. – Так тебе, может, и мяса хочется?
– Да все, что милость ваша даст, всем буду довольна.
– Гм! разве мясо лучше хлеба?
– Где уж голодному разбирать. Все, что пожалуете, все хорошо.
При этом старуха обыкновенно протягивала руку.
– Ну, ступай же с Богом, – говорил Иван Иванович. – Чего же ты стоишь? ведь я тебя не бью!"
На первый взгляд, комично, а на самом деле – возмутительно по своему цинизму. А не так ли и мы себя ведем, не замечая этого за собой? Ощущаем себя вполне хорошими людьми, потому что "никого не бьем". А накормили ли мы того, кто нуждался, не поступили ли мы подобно Ивану Ивановичу: "А может, ты и мяса хочешь?"
Если честно, то сплошь и рядом так поступаем. Ведь не только материальный кусок хлеба нужен кому-то из окружающих нас людей: порой мы ленимся или не хотим одарить человека вниманием, хотя бы малой заботой, просто улыбкой. Большей частью – из-за своей скупости и скудости душевной.
А как часто в течение дня Бог требует от нас этого дара – искорки любви, хлеба духовного. Мы же подаем человеку вместо хлеба камень. Помните?
Куска лишь хлеба он просил, 
И взор являл живую муку,
Но кто-то камень положил
В его протянутую руку.
Окружающие нас люди просят, молят, требуют:
"Любви! любви! любви!"
Только мы не слышим этого зова. Напротив, нам кажется, что НАС обидели, НАС оскорбили, НАС обделили! На самом же деле, – мы обделяем людей своей любовью. На любовь человек ответит в конце концов  любовью. Любовь – ключик ко всем запертым дверям в стене непонимания, недоверия, отчуждения, неприязни, воздвигаемой самими людьми между собой. Любовь – это сила в человеке, сила, которая от Самого Бога.
Для того, чтобы делиться любовью, нужно еще самому наполнить свое сердце до краев любовью, чтобы было чем делиться. Ведь мы большей частью делимся тем, что имеем с избытком, но редко делимся, когда у нас самих чего-то не хватает.
Мне приходилось слышать от совсем юных, начинающих жить людей такое выражение: "лимит любви". Я сетовала, что недостаточно любви проявляла к своему больному отцу, и 16-летняя девочка мне ответила:
– Но если бы вы больше любви проявляли к старому отцу, вы бы обделили своих детей, ведь существует же лимит любви!
Меня потрясло тогда "откровение" юного существа, у которого, кстати, не ладились отношения с собственной мамой. Здесь налицо, конечно, какая-то ущербность в воспитании этой девочки.
Но самое страшное в том, что так считает не одна эта девочка, а вполне зрелые люди. Кто же установил этот "лимит"? В Евангелии нет такого понятия. Это не что иное, как скудость нашего сердца.
Сердце свое нужно наполнить любовью. Тем, кто идет навстречу людям, преодолевая свой эгоизм, Бог помогает это сделать. Он помогает расширить сердце беспредельно, чтобы оно могло вместить много-много любви к людям. В таком сердце пребывает Сам Бог. Он ведет человека, и человек служит людям радостно и легко.
Такой человек – слуга всем и всякому и с легкостью несет это бремя, находя в нем величайшую радость. А если сердце маленькое, иссохшее, не оживотворенное любовью к людям, ему трудно откликнуться на чужую нужду: себе мало, а тут еще требуется поделиться скудными крохами, которые где-то в уголочке сердца скромно притулились и не заявляют о себе, словно их и нет, этих маленьких крох доброты: "Иди, милая, ведь я же тебя не бью".
Мне самому нужна эта кроха, ведь жить-то чем-то надо. Без этой крохи я уже не буду живым человеком, ведь совсем без любви человек уже не человек. Не так ли и многие из нас живут на грани: человек – не человек. Ведь если я думаю, что могу называться человеком только потому, что "я никого не бью", то я глубоко ошибаюсь. Я человек, образ Божий, если я люблю, люблю безмерно, а не "по лимиту", и творю добро, делюсь своей любовью, тогда Бог поможет, чтобы сердце не оскудело. Любовь – удивительная "вещь": чем больше ее отдаешь, тем больше сердце наполняется ею. Потому что это дар Божий и Божия награда.


СНЕЖИНКИ
Не зажигая света, сижу у окна своей комнаты и смотрю на хоровод снежинок в светлом пятне уличного фонаря. Как же тихо и мирно они кружат! В их танце что-то детское, милое, наивное; это кружение навевает на душу покой, тишину... Так бы и сидела, не отрываясь, у окна, наблюдая мерное, успокаивающее движение снежинок, ни о чем не думая...
Вдруг каким-то невидимым потоком воздуха, неизвестно откуда взявшимся, снежинки понесло куда-то в сторону, потом закружило вихрем. И кружило, кружило... Вдруг так же неожиданно их понесло совсем в другую сторону. Не мог же ветер так быстро меняться! Просто в воздухе, наверно, существуют какие-то невидимые нам потоки.
Не так ли и в нашей жизни? Невидимая рука, рука Божия, управляет нами, а мы этого не знаем, не замечаем. В детстве мы тихо кружим в своем невинном детском "танце": просто живем и радуемся. Потом сами себя или с помощью родителей направляем в какое-то русло (образование, профессия, формирование мировоззрения), но вдруг "рука судьбы" вмешивается в наши планы и рушит их; и мы говорим, что обстоятельства против нас, что судьба к нам несправедлива, что нам "не везет", что жизнь складывается не так, как нам хотелось.
А что мы такое? Мы те же легкие снежинки в руках Божиего Промысла; своим "дуновением" Он направляет нашу жизнь так, как соответствует Его замыслу о каждом из нас. Но мы этого не видим, не понимаем, не верим этому, не хотим знать об этом.
Мы видим себя не такими же легкими снежинками, а полными воли, разума, творческих усилий, – хозяевами своей судьбы. Да, все это нам дано Богом, но Его воля сильнее. Научиться отдаться Божией воле, почувствовать себя такой же "снежинкой" В Его руках – вот задача. Сказать: "Научи меня творить волю Твою, Сам во мне твори!" – до этого еще нужно дозреть.
А как отрадно отдаться полностью Его воле, почувствовать себя "снежинкой" в Его руках! Вместо "своей воли" – любовь, только любовь к Нему, к своим родным и близким, ко всем! И полное отдание Его воле.
Но что мешает этому? Что-то мешает, что-то внутри... Самость, которую мы растили в себе всю жизнь, потому что жили не для Бога, а для социума.
Но по мере роста любви к Богу все это отпадает как шелуха. Теперь я не хочу жить "по своей воле", я хочу быть "снежинкой" в Его руках, потому что знаю, что Он ведет меня единственно правильной дорогой: Он делает все, чтобы я оставила обиды, недовольство на судьбу и людей, осуждение других, злобу, зависть, гордость, а только бы любила и растила в себе любовь и просила бы у Бога одного – любви. А уж тут Он никогда не медлит!
Как отрадно быть "снежинкой" в Его руках!

                ДОМОЙ!
Мы воспринимаем эту кратковременную земную жизнь как единственную ценность, поэтому и пытаемся получить от нее как можно больше: чем больше получили – тем увереннее можем сказать, что жизнь удалась. Получить человек стремится не только материальные блага и удовольствия, но и уважение, признание, почет от людей. В лучшем случае – удовлетворение от полученных знаний, от творческого труда.
В юности я прочла книгу о жизни известного советского физика Ландау, который умер в 60 лет после автокатастрофы. Последние его слова были: "Я хорошо прожил, мне все удавалось". Я была еще школьницей, и ясного представления о цели человеческой жизни у меня не было. И откуда ему было быть? Христианского учения мы тогда не знали, советской идеологии не верили: она была как-то мало убедительна для души, хоть заменить ее нам было нечем. Какая-то подспудная догадка о более важном предназначении человека, как это ни странно, все-таки где-то в глубинах души жила. Поэтому даже в мои далекие "комсомольские" годы слова авторитетного ученого показались мне странными и потому запомнились. Они меня даже разочаровали: "И это все? – подумалось мне, – так просто обозначена цель человеческой жизни?" Сердце почему-то не соглашалось. И правильно!
Все это не то, не то! Самое главное – жизнь внутреннего человека в каждом из нас. Никто, кроме Бога, не знает, кто у Него самый "прилежный ученик": тот ли, кто в глазах людей достиг степеней и званий, или самый "последний" человек на земле.
Как терпеливо ведет Он каждого из нас по земному пути, давая "индивидуальные уроки"! Он борется за спасение души каждого своего чада, до последнего его вздоха не оставляя надежды на спасение. Жизнь многих и многих людей, которая прошла перед моими глазами, убеждает в этом.
Приходилось слышать мнение некоторых людей о том, что у Бога есть избранные, любимые чада. Не верю! Он любит всех своих детей и печется о всех нас, как любящие родители заботятся о своих детях. Даже больше, потому что Он -- Бог и Его любовь неизмерима с человеческой.
Если хорошие родители любят всех своих детей и не выделяют среди них самых умных, самых даровитых, а наоборот, еще больше жалеют слабых и неудачников, то что же можно сказать о Боге?
Нам кажется, что талантливые и удачливые люди – избранники Божии. Это все – по земным меркам. Замысел Божий о каждом из нас нам неведом, но несомненно одно: Бог печется о нашем внутреннем человеке, Он готовит нас к светлой вечной жизни. А мы все держимся за земное своим помраченным разумом и сердцем и не хотим слышать Отца нашего Небесного, не воспринимаем Его уроков, не хотим верить в наше небесное предназначение, в наш вечный дом, который ждет нас после нашего трудного земного пути.
Помнится, мой отец незадолго до смерти перестал узнавать родной дом, в котором он прожил сорок лет, и, как ребенок, просился: "Домой! Домой!"
Мы удивлялись, понимали, что на него временами находило какое-то помрачение (ведь он и так дома!), но в глубине души что-то подсказывало: "Он говорит о вечном доме!"
Значит, он есть! Умирающему человеку открылось знание об этом.
Господи, окрыли твердой верой в это наши грешные души!
Помоги подготовиться к вечной жизни!


               

ОГЛАВЛЕНИЕ
«Научи меня, Боже, любить!»……………………2
Неугасимая свеча…………………………………5
Старый дом…………………………………………9
У Иверской…………………………………………16
Воздушные шарики…………………………………21
По делам………………………………………………26
Василий и Анна………………………………………30
Вишни…………………………………………………42
Угар……………………………………………………53
Музыка лета…………………………………………62
Обида…………………………………………………67
«Одеяйся светом, яко ризою»………………………74
Вредная старушка……………………………………81
«Обновится, яко орля, юность твоя»…………............87
«В моей руке, какое чудо…»…………………………102
«Трагедия бездарности?»……………………………107
Великий пост…………………………………………110
Пасхальная ночь………………………………………114
Исповедь обыкновенного человека……………………122
                КОРОТКИЕ РАССКАЗЫ
«Старая калоша»……………………………………131
Встреча…………………………………………………133
«Созвонимся!»…………………………………………135
Бремя……………………………………………………137
«Уходите?»………………………………………………138
Бег…………………………………………………………140
Бомжи………………………………………………………142
Перед старым портретом………………………….................144
Дорога…………………………………………………………145
Мнение…………………………………………………….......147
Плач души…………………………………..............................148
Я никого  не


Рецензии