АБВ...

А Батя Взял, да убил собаку… Не то, чтобы – старая и больная. Нет. В молодом расцвете сил. Можно сказать – на выданье. Ну и что, что – приблуда. Это потом такую породу станут называть «дворяне». То ли из желчности врожденной русской пролетарской, то ли от злобы на двадцатилетнюю нестабильность в государстве. А если подумать? Когда она, стабильность была в нашей стране? Все время куда-то кого-то качало да бросало. Кто знает – куда? В конце шестидесятых, найденышей называли Шариками или Бобиками. Породу? По роду и месту произрастания, – дворнягами. В каждом дворе сердобольный человек найдется. Когда слово доброе скажет, а когда подкормит. И помойки, опять же, издавали такие запахи! Голова закружится у любого бездомного-калики-перехожего, не токмо у собаки.
Колька обнаружил пса в полуразваленной сараюшке – остатке прежнего мира.
После войны деревенские жители потянулись в города. Вместе с укладом жизненным. Куда от него деться? Хозяйствовать продолжали. И – по инерции, и – по бедности. Выживать как-то надобно в каменных джунглях. Приноравливаться. Во дворах, на пустующих землях, обустроили длинные ряды клетушек, под названием – сараи. Одни пользовали их в качестве кладовых или склада скарба, другие – по прямому назначению: разводили кур, свиней, коз. Накануне Дня Октябрьской революции или перед Новым годом над кварталами носился визг убиваемых свиней. Специалистов по убою приравнивали к инженерам. После разделки туши им отдавали самые вкусные части: куски шейки, грудинки, печень… Зато праздновали широко. Пили, конечно. Как тут не вспомнить знаменитое: «А кто у нас не пьет? Покажи?!». Правда, негласная мера присутствовала: бутылка водки на троих. Время неумолимо двигалось вперед вместе со вчерашними селянами. Их привычки, их нравы растворялись в другой жизни. Но и, так называемая, советская интеллигенция, помаленьку растворялась в новых гражданах урбанистического мира. Города разрастались. Улицы зримо сужались из-за обилия авто. Пустыри застраивались. Старый скарб и скотина становились все менее нужными. Жить становилось легче и веселее. Незаметно вторая половина века под названием «Ха-Ха» привела в негодность вчерашние хозяйственные постройки. Народ обзавелся шестью сотками земли с крохотными скворечниками на этих самых земельных наделах. После ударных трудовых будней спешил в законный выходной на этих самых сотках взрастить картошку, морковь, лук и клубнику. Останки сараюх кое-где до сей поры напоминают о прежнем хозяйском отношении к своему, непосильным трудом нажитому, добру. Чего далеко заглядывать? Ведь в России крепостное право отменили аккурат тогда, когда в Лондоне пустили первый поезд метро. Нет нам нужды на Европу равнение держать. Догнать её вряд ли удастся. Старушку-Европу можно лишь, перебравшись в нее, русифицировать. Своим умом жить надобно.
Тюбику, наверное, не было и года. Вытянутый. Серый. Суетливый. Ласковый. Он выскочил из убежища. Тявкнул. Прямо у ног. Колька обомлел даже. От испуга. Потом понял – нападенья не предполагается. Предлагается игра. Он наклонился. Попытался погладить собачонку. Зверь словно искал защиты, – подставил голову. И, наверняка, еды хотел. Тощавым показался. Из-под взъерошенной негустой шерсти торчали кости. Колька погладил малыша. Раскрыл портфель. Достал обедешный бутерброд. Вспомнил бабулю, которая однажды обронила: «Бог велел делиться». Разломал пополам. Бросил перед собакой. Через секунду на земле не осталось даже запаха. Кобелек смотрел искренне и просительно. Колька не удержался – протянул ему вторую половину школьного обеда. Уже на ладони. Аккуратно, нежно, розовый язык коснулся руки мальчишки. Вдох и… громкий глоток. Нет булки с маслом. Только собачья морда перед глазами. Языком, на этот раз, Тюбик благодарно прошелся по Колькиному лицу.
Завести настоящего друга – мечта любого пацана. Не так страшно с ним бегать по соседним улицам, исследовать дворы. Если и случится драка – есть, кому доверить свою спину. Да и есть за кого постоять. А сокровенным поделиться? Конечно – с ним. Иногда – поплакать в жилетку. Кому ж еще? С родителями подобные номера не проходят. Они строго следят за отметками в дневнике, за учительскими замечаниями, за словами, произнесенными на родительском собрании. Правда, за дворовыми стычками и расквашенными носами им приглядывать нет смысла. Сами затеяли, сами разбирайтесь.
Другом стал Тюбик. Провожал Кольку в школу по утрам. Терпеливо дожидался в палисаднике под кустом шиповника окончания уроков. Весело шагали по новым маршрутам обратно – домой. Удлиняли путь, чтобы подольше побыть вместе. И вечера ждали, как манны небесной, порезвиться за домом или во дворе.
Как-то за «пару» по русскому отец Кольку выпорол. Малец, стиснув зубы, вытерпел экзекуцию. Он совсем недавно видел, как в кино «Неуловимого» Даньку злой атаман Нестор Лютый нагайкой до крови исстегал. Разведчик ни стона не выронил, ни звука. Так и Колька решил терпеть. Батя от этой тишины, правда, пуще злился:
– Ах ты, щенок! Я тебя научу русскому языку, сукин ты сын! – и снова ремень охаживал оголенный, уже порядком «выделанный», тощий зад мальчишки. Кто знает, может, батя и убил бы его, если б не устал?
Слезы, горечь и боль Колька принес другу. Лег, молча на старое пальто. Его мама велела выбросить за ненадобностью. Прохудилось, выстарилось, воротник вытерся. Но для подстилки собаке – в самый раз. Тюбик, будто чуял всеми своими фибрами нутряную боль друга. Поскуливая, принялся слизывать слезы со щёк мальчишки. От этого становилось еще горше, еще больнее. Даже мама не заступилась… даже мама бессильно и молча, оперевшись о дверной косяк, смотрела на расходившегося батю. Собака и мальчишка поскулили друг другу в уши. Обнялись. Пригрелись и уснули.
Зиму перетянули. Перебороли. Тюбик стал походить на взрослого пса. Немного отъелся. Покруглел. Шерсть погустела, начала лосниться. Колька смастерил из старого ремня ошейник, из бельевой веревки сплел поводок. Они жили отдельной жизнью настоящих друзей. Мама изредка выделяла мальчишке супа или макарон для собаки. Ей было понятна их привязанность друг к другу. Их тепло.
И пришла весна во всей своей свежести. Светом залила окрестности городка. Выдавила из-под земли молодую травку. Тонкую и робкую. Грянули первомайские праздники. Демонстрации, митинги, флаги, лозунги, шары, картонные голуби мира, «Ситро», пирожки, мороженое. Взрослые бросились на пикники под названием «маёвки». И пили там, конечно же, не газировку по три копейки за стакан или по копейке – без сиропа. Для бати праздники затянулись. Он будто сорвал клапан с пустой баклажки. Лил в нее горькую, а баклага все не заполнялась. Колька боялся этого его состояния. Забирал Тюбика, и шагали они в парк, к реке или просто – исследовать еще не исследованные улицы. Об уроках особо не заботился. По итогам годовых отметок он попадал в пятерку лучших.

Кончились праздники. Портфель с вечера наготове – на табурете у двери. С вечера же – надраенные ботинки. Галстук повязан – алеет привычно и радостно. За дверью дожидается верный, надежный друг Тюбик. В коридоре мама протягивает в газетку завернутый бутерброд. На обед. Из комнаты вырывается батя – грозный и ревущий, как мотор самолета:
– Ах, ты сучонок! Ты его любишь больше чем родителя своего! Я покажу, кто тут чего стоит! Я вам!..
Отталкивает Кольку. Распахивает дверь в весну – яркую и цветную. Никто ничего не успевает сообразить. Выстрел вспарывает майское утро. Пес подлетает вверх. Делает непонятный переворот в воздухе. Падает. Грохает второй заряд. Тюбик вздрагивает, пытается приподнять голову. До Кольки доносится его последний собачий выдох:
– Коль-ка…
Оцепенение. Слезы. Они душат. Они не текут по щекам. Они застряли в горле. Пульсируют в голове. Они не могут течь. Их некому слизать. Весь мир замер, как на фотоснимке. Солнце. Двор. Дымок из ружейных стволов. Красная кровь Тюбика на боку. Как обложка букваря с крупными «АБВ». И мальчишеское тихое, внятное, скорбное:
– АБВ… А Батя Взял, да и убил…

«Феликс Эдмундович Дзержинский»
Тюбик… Он остался с Колькой. Он постоянно приходил в снах. Подолгу, молча, жалостливо вглядывался в душу мальчишки. До самых пяток. Насквозь. Частенько казалось, – отворится дверь на улицу, будто в душу собачью воротца, заговорит Тюбик. Все станет понятно. Легкость образуется. И ничего не будет тянуть к земле, словно – перышко, что летит по ветру.
Мама видела мальчишескую боль. Поплакивала потихоньку. Ей казалось, сын не замечает. Но иногда он улавливал остаток горечи в маминых глазах, присутствие слез там – глубоко, в самых потаенных уголках души чувствовал. Кольке, вообще-то, видеть это не нужно было. Он, словно пес, всё чуял.
Издавна известно – пустоту, что образуется в нише души, чем-то надобно заполнить. Только так можно продолжать путь. Только так маята отступит. Но утрата? Она останется в глубине. В закоулках памяти, в тайниках души. Колька пока не понимал, не чувствовал этого. По малолетству может? С пацанами не бегалось по соседним улицам и дворам. Книжки не читались. Уроки подчинялись какой-то внутренней пружине. Она заводилась потому, что не могла не завестись. Когда-то услышал, как отец соседского Володьки ему наговаривал:
– То, что ты получишь сейчас, понесешь по всей жизни. Знания и умения будут накапливаться и расширяться. Но самое важное – приучи себя к усидчивости, постоянству. Человек не должен черстветь. Ему необходимо смеяться и плакать, бояться высоты и темноты, пересиливать страх. Ему свойственно меняться, обретать новые привычки, совершенствовать старые, иногда даже точку зрения менять. И все – благодаря полученной информации. А что есть информация? Проще простого – знания. Не стыдись учиться всегда. Не меняются ведь только дураки, и… – он немного подумал, выдержал паузу и сквозь смешное выдал, – дороги в России. Как были направления, так и остались. И, сдается мне, надолго еще останутся.
Маята не проходила. Бередила душу. В сердцах ненавидел батю. Смотреть в его сторону не хотел. В той стороне угадывались лишь пренебрежение и наплевательство. Да еще превосходство. И в череде этих мучительных переживаний Колька не заметил, как однажды сел за стол. Раскрыл альбом. Взял карандаш, ластик и принялся что-то выводить. В полу сознании. Словно не он водил карандашом по бумаге. Через какое-то время остановился. Рубашку хоть выжимай. Лоб мокрый. Тонкая теплая струйка стекает вниз по позвоночнику. Так бывает, когда из тебя болезнь выходит. Зальет в тебя мама чай с малиновым вареньем или молоко с медом, наденет рубашку и – под одеяло. И чувствуешь, как вместе с жаром из тебя дурнина вытекает. И легче становится телу. И душе тоже. А порой – когда в футбол набегаешься. Кажется – сил нет, помираешь уже. И дышать нечем. И вытекло сквозь кожу из тебя все твое душевное упорство. А тут – бац! Второе дыхание открывается, и снова чувствуешь себя молодцом! Только в этот раз второе дыхание не приходит. А вот какая-то боль вытекает с  потом вместе. И крупинки какие-то, наоборот, внутри остаются. Оседают куда-то в глубину сердечную. И под ложечкой боль – аж круги перед глазами! Глянул Колька на лист, обомлел. Тюбик улыбается. Вот-вот оторвется от бумаги, подпрыгнет, лизнет шершавым языком в щеку, тявкнет и потянет за собой в парк.
Именно так – незаметно образовалась заполненность пустоты. В нишу снова стали складываться впечатления, образы, желания, мечты, радости. Пристрастился Колька рисовать каждый день. Все лучше у него получалось. Ощущал всем нутром. Только, по большей части, собаки глядели из альбома, замирали в охотничьей стойке, подпрыгивали или весело резвились. Чего-то не хватало. Решился сходить в рисовальный кружок при школе. Целый месяц мытарств с шарами, кубиками, пирамидами, конусами, горшками, чугунками. И все это не сразу, а – подолгу штудировали мальчишки и девчонки, как сказал преподаватель, «мертвую натуру». Он объяснял и рассказывал, показывал, порой брал карандаш и сам садился к мольберту – выправлял рисунок. Показывал, какой штрих можно назвать аккуратным, какой растрепанным. А Кольке поскорее хотелось начать рисовать людей, дома, парки, улицы… Не выдержал он таких долгосрочных штудий. Шутка ли – пять часов кряду по плоским боками кубика елозить карандашом. Надоело. Ушел из грустного кружка с этой самой мертвой натурой.
Однако приметил его работы учитель. И себе, видно, какую-то зарубку сделал. Стал на уроках приглядываться к мальчику, к его жадному желанию рисовать. И на городской конкурс предложил подать несколько Колькиных работ. Не ожидал беглец подобного поворота. И потом, не считал себя настоящим художником, как те мальчишки и девчонки, что ходили в кружок. Они и слова всякие знали, вроде: компоновка, размывка, акварель по-сырому, подмалевок, гризайль. И рассуждали по поводу картин передвижников и классиков как-то грамотно, весомо. Иногда даже пользовались ругательством, глядя на Колькины рисунки: «Смотрите, импрессионист недоделанный!». Конечно, мальчишка смутился. Но работы дал. Те, на которых Тюбик.
И грянул гром среди ясного неба. И случилось неожиданное сальто-мортале! Колькины рисунки признали лучшими в городе, потом отправили на областную выставку. Самым странным оказалось и то, что из области прислали вскоре грамоту и ценный подарок юному художнику. Он занял по итогам конкурса призовое место. Он, импрессионист недоделанный, который ушел из кружка. Он, которого всерьез не принимали эти рассудительные юные дарования. Он, мальчик из обычной рабочей семьи… И важным довеском к грамоте для него, шестиклассника, стал этот самый ценный подарок – фотоаппарат. Камера, которую, оказалось, можно заработать, не загружая кирпичи в вагонетку на заводе, не дергая морковку или репу на колхозном поле, а взять и… нарисовать! Колька не мог поверить счастью. Он парил в небе вместе с первыми грачами, превращался в легкие облачка, смотрел на землю с высоты, становился маленькими липкими листочками, что прорывались из морозного вчера в солнечное сегодня. Теперь можно было сперва на пленке, потом на бромпортрете (это название он услышал как-то от фотографа в ателье) запечатлеть маму, ее добрые глаза, ее узловатые, все в буграх вен тяжелые и, одновременно, хрупкие руки, дымчатые рассветы и туманные закаты над старой рекой, крепость, в которой каждая бойница плачет каплями дождя или поет узорчатым инеем о стародавних временах… Наверное, и батю можно сфотографировать, когда он будет копать землю на законных шести сотках. Лопатой приподнимет чуть теплый пласт, немного блестящий на солнце и отвалит его в сторону. Вот в этот момент и сниму. С его вечной сигаретой в уголке рта. С растрепанным чубом. В старой, списанной на дачу, майке…

– А-а, грамота. Отличился, значится. Ну-ну, молодца. Рисуешь, значится, сукин ты сын. А работать, кто будет за тебя? Кто землю копать будет, у станка стоять, ежели все в художники пойдут?! – отец уже знал о Колькиной награде. Заводские мужики радостно похлопали по плечу. Предложили проставиться. Он не отказался. После смены зашли в «шайбу». Теперь он должен был реагировать на сыновью радость. Очень уж не хотелось ему, чтобы его отрок поднялся выше. Не из птиц высокого полета все их семейство вышло. Заводские да пахари – вся подноготная. От гудка до гудка, от рассвета до вечерней. Потому никого не раскулачивали, не ссылали. Смену выполнил и – ладно. Не дотянул? Не расстреляют. Потому видел перед Колькой прямую дорогу в ПТУ.
«Нечего в институтах пороги обивать да штаны просиживать. И потом, что он, инженеришко или учитель, получит? Свой законный оклад и – всё. А у станка и зашабашить можно, да и ответственности меньше. Подумаешь, учителей уважают. Придет время, перестанут уважать. Кстати, за уважение денег не платят». – Рассуждал подвыпивший работяга, пялясь в сыновнюю грамоту. И, вероятно, так продолжал рассуждать, когда взял коробку с фотоаппаратом и со всего маху, с неизмеримой злобой грохнул о свежевымытый веником-голышом, пол. В коробке что-то клацнуло, разорвалось. Он даже не подумал, что в этот миг остановилось маленькое, но такое громадное сердце сына. Что слезы матери не смогли удерживаться в глазах и брызнули болезненными ручейками. Он не видел, как Колька бросился на пол, стал судорожно, сквозь слезы и дрожь во всем теле раскрывать коробку, доставать из нее камеру, точнее, то, что от нее осталось: треснутый корпус, разбитый глазок, неподвижный, теперь, объектив. Он не видел ничего. Не хотел, сын показался «ростком не их семени». Только и выговорил, поднимаясь с табурета вместо похвалы:
– Сучий ты потрох…
А на полу остался сидеть Колька. В руке он сжимал маленькую металлическую табличку с такими романтическими буквами «ФЭД».


СНЕГ
«Мир испокон веков делится на добрый и злой. В детстве казалось, добра должно быть больше. Оно всегда побеждает. Может быть, поэтому дети открыты, чисты, словно первый снег. Их глаза излучают свет, а души – доброту. И никто не сможет определить, когда же в этих тонких материях появляется червоточина ненависти, зла, жестокости, лизоблюдства, черствости, хамства. Точки отсчета не существует. По всей вероятности, с рождения в нас «сидят» два человека, два существа. И кто одержит верх, тот и будет оставаться на первом плане всегда…» – думал Колька. Он уже не просто вытянулся. Повзрослел. Успел понянчиться с сестрой, которая родилась, когда он был в седьмом. Умудрялся учиться в институте, по вечерам подрабатывать. Хотелось помогать маме. Очень не нравилось зависеть от отца. Мутный глаз его всегда заставлял внутренне содрогнуться, вспомнить обиды, боль физическую, душевную, синяки. Одна мечта теплилась в душе: «Закончить учебу, получить диплом и уехать. Уехать далеко. Так далеко, чтобы батя не смог добраться в гости, даже если очень захочет. Работать честно и радостно. Жить независимой жизнью. Создать свою, крепкую, дружную, человечную семью. Никогда не поднимать руки на домашних. Пусть даже они разобьют любимую вазу или тарелку из немецкого сервиза с пасторалью на дне. В ответ просто улыбнуться и сказать: «На счастье».
Возможность уехать проявлялась всё четче. Колька оказался не просто усердным, но еще – одаренным студентом. Языковые способности проявились в нем неожиданно. Сразу. С первого курса. Известно, что хороший специалист, да еще со знанием двух-трех языков ценится гораздо больше, нежели «тридцать восемь попугаев». За Колькой приглядывали. На него, что называется, «положили глаз», ждали завершения учебного процесса четвертого курса. Последняя практика должна была пройти за границей. Для начала, – Индия с ее экзотическими фруктами, овощами, миллионами обезьян, слонами, с коровами на узких улочках, горы и реки, древняя храмовая культура, скульптура, рисунки в виде иконографических изображений непривычного для русского глаза Будды. Там он превратится, нет, не в бабочку из куколки, но уже – в Николая – технического переводчика при машиностроительной фирме. Если же все пройдет успешно, на год ему необходимо будет уйти в академический отпуск, чтобы совершенствоваться в языке в другом государстве.

Батя пришел «на рогах». Пожурил дочь за непослушание. Пару раз по маленькому заду ладонью не просто шлепнул. С оттягом. Так, для проформы. Даже не объяснял – почему. Показывать превосходство необходимо. Особенно, пока ребенка можно уложить, что вдоль лавки, что поперек. Когда вырастет, на лавку не пристроишь, чтобы совершить акт наказания, будет поздно. Это он уяснил из своего детства. От собственного родителя…
Отец, особливо по пьяни, колотил его нещадно. То – широким ремнем солдатским, то – вожжами. Порол, приговаривал: «Думал, помощника родили, а ты, ублюдок, не то, что помогать, учиться не хочешь… Вожжи, это что? Допрыгаешься. Как мой батя, розог нарежу, зад измочалю, сидеть не сможешь». Первым делом спускал шкуру за отметки в школе. В табеле должны быть исключительно «хорошо» и «отлично». Иначе – экзекуция. Этого слова боялся страшно. Оно вводило в ступор не только тело, но и душу. Даже тошнить начинало при воспоминании самогонного запаха, совмещенного с болью. В случае «неуда» или «удовлетворительно» малец приходил из школы, молча скидывал штаны, ложился на лавку, смиренно ждал. Отец даже в тетрадь не глядел. Брал ремень и принимался за дело. Для него главными были не знания. Важна видимость. В этом случае показатель – табель. Хотя, школу закончил, в основном, на «хорошо». Очень нравился английский, перекатывания букв на языке, всякие забавные принципы построения предложений, не как у нас, а по правилам жестким и неуклонным, потому – простым. Но куда применишь язык в их городке? Из гуманитарных предметов по английскому в аттестате было твердое «отлично». Остальное – видимость благополучия.
Для начала поступил в техникум. Отучился семестр. Нравилось в учении все. Главное – возможность получить правильную профессию мастера. Но деспотичность отца границ не знала. Принято было родителя слушаться до самых седин. Идти той дорогой, про которую он постоянно твердил. Он велел бросить ненужное бумагомарательство, идти на завод. Ему было плевать на то, что у сына внутри возник тошнотворный запах алкоголя с пронизывающей болью и страх в области живота. Парень, сцепив зубы, пошел в цех. Приняли его с радостью учеником токаря. Со временем поднаторел в профессии. Звезд с неба не хватал, но и в отстающих не был. Получился из него нормальный середняк. На заводе поговаривали о преемственности поколений, о традиции. Мастер одобрительно похлопывал по плечу. А то, что в юности Серега тайно мечтал выучиться в техникуме, потом поступить в институт, стать инженером, – отошло не просто на задворки души. Закрылось в памяти на громадный амбарный замок. Со временем жизнь показала: инженеры – не столь уж престижная профессия. Зато токари, слесари и плотники нужны всегда. И зарабатывают на халтурах покруче. Да, их семья жила тяжко. Он понимал, – нужно поднимать двух братьев и сестру. Только отец не сообразил, что одним ртом могло стать меньше, если бы сын поступил учиться. Уехал бы в общежитие. Но тогда выпал бы из-под ногтя! А руководить сыном необходимо.
«Да, кем бы я мог стать? » – подумал как-то по трезвому Колькин батя. Подумал, и до него совершенно не дошло простое и обезоруживающее: «История не терпит сослагательного наклонения». И еще то, что жизнь каждого человека является настоящей, пусть маленькой, но – историей. Потому накатил стопочку. И жить стало легче. Даже – веселее.

Теперь Колька вырос. Захотел улизнуть. Это батя почуял нутром. В самый раз – приструнить. Надо показать, кто в доме хозяин.
– Ну что там у тебя, в твоем институте?! – неожиданно спросил Кольку. Нет, не сквозь туман выпивки. Совершенно по-трезвому, чему и удивился сын. Но ответил с легкой настороженностью:
– Все нормально, учусь. Скоро практика. Потом выход на диплом…
– А по мне, пора тебе не на практику, а работать. Хватит штаны протирать. Давай-ка забирай документы, на завод оформляйся. Учеником токаря или фрезеровщика пока будешь, – он посчитал, что предоставил возможность выбора профессии, – потом, может, до Доски Почета доживешь. Надо же кому-то продолжать рабочую косточку в династии. – Это выдал с гордостью. Даже не вспомнились собственные тошнота и боль. – Профессия человеку необходима. Без нее куда? Да и семье помогать надо, сеструху поднимать, и нас, стариков, пора материально поддерживать. Тебя мы вырастили, выкормили, теперь давай-ка… – отдача должна быть, – отрезал батя.
– Ты чего это расшумелся? – попыталась вступиться мама, – парню осталось учиться – год всего. Дотянем. Проживем. И работает он вечерами. Помогает.
– Значит – мало помогает! – взревел батя, – мало!
Колька растерялся. Не знал, что ответить. Слова исчезли. Все вокруг поплыло, закружилось в непонятном вихре. В голове роились обрывки каких-то внутренних возмущений. Вспышки света, цветов, обломки слов. Он снова почувствовал себя маленьким, раздавленным, истерзанным комочком в слезах и боли. Душа вопила, возмущалась. Слезы сдавили горло. Сердце заклокотало в гортани, потом резко перескочило в голову. Удары. Ритмичные, пульсирующие кувалды в голове. Они не давали возможности противостоять. Сопротивляться и, уж – тем более, перейти в наступление.
– Пойдешь завтра же в деканат, заберешь документы. Что хочешь говори, но – забери. Понял меня? Возражений быть не может. Побаловался в верхнее образование и – ша! Уразумел?! – батя давил все сильней. Смотрел хмуро, исподлобья. Скорее даже не смотрел – зыркал. Не глазами, – буркалами. Казалось, вот-вот встанет, вытащит из штанов ремень, примется охаживать. И вспыхнул огнем шрам на верхней губе. Когда-то бляха солдатского ремня рассекла до кости кожу. Колька прикрыл ладонью шрам. Испугался. Нутро сжалось, обратилось в крохотное зернышко. Колька стиснул зубы, попытался что-то говорить. Но слова с трудом выползали из него. Были какие-то неубедительные. Неправильные. Слабые. Он искал противовес, словно соломинку. Не находил. Маленький запал, который возник внутри, вместо того, чтобы дать искру противоборству, породить взрыв, извержение вулкана чувств, почему-то начал улетучиваться, отступать…
Батя встал. Подошел к сыну. Взял за грудки. Потянул вверх. Колька приподнялся. В батиных буркалах увидел, как вскипело такое же зло, которое бурлило в миг выстрела в Тюбика. Он не успел разглядеть за злом там, в самых потаенных уголках, страх. Пронзительный, отчаянный, детский страх боязни потерять власть.

Леонид Георгиевич, декан факультета, пришел в Колькин дом в третий раз. Он чуял, как животные чуют нечто необъяснимое, бесповоротное, – бессмысленность собственных усилий. Понимал тщетность своих походов, однако, просил не трогать парня, дать ему возможность закончить институт. Пытался рассказать, какой талантливый, замечательный человек может остаться без высшего образования. Даже ценность образования пытался растолковать:
– Поймите, Сергей Федорович, это самое настоящее преступление, оставить Николая без диплома. Тут осталось-то, как говорят, меньше, чем котелку медному до дембеля. Мы его в Индию собрались послать на практику. Ведь никто, кроме него, не знает так языка. Он настолько пластичен и памятлив, что сам завидую! Честно, завидую самой белой завистью его таланту! Нельзя его в землю закапывать. Бог не простит…
– Кому не простит? Мне? Так я и не нуждаюсь в его прощении. Сам живу, своим горбом. Учитель, послушай сюда, – бесцеремонно и совершенно внятно, не выдержал, выдал сквозь хмель батя, – Когда я рос, меня никто не науськивал, не натаскивал в науках. Своим умом доходил до всего. И папаня мой радовался этому. Правда, всегда напоминал, что я птица не высокого полета. Мое место, в лучшем случае, на заводе у станка. Мол, большего не сумею. И порол, при этом, как сидорову козу. А кого не пороли? Скажи?! Только видишь, – показал рукой на стены, – все это вот этими вот руками! Вот этими, – сунул под нос декану свои громадные, как кувалды кузнеца, кулаки, – и никто, никогда меня не подталкивал, не поддерживал. Сам! Башкой собственной! Пробивал... А ты, учитель, хочешь из пацана легкотрудника сделать? Индию ему. Хрена лысого! – батя затянулся папироской длинно, в полную грудь. И так же, полноценно, весомо, как ему казалось, выпустил дым.
– Сергей Федорович, уважаемый, ведь времена другие были. Сейчас научно-технический прогресс… Нельзя, чтобы ребенок шел исключительно по стопам родителей. Он ведь много дальше может шагнуть. Перед ним перспективы такие открываются! О таких тысячи мечтают! А Коля может прыгнуть высоко! Как мне вам еще объяснить?
– Видал я ваш прогресс! И шаги ваши тоже. И перспективы. Нечего объяснять. Без вас все известно. Не дурите голову парню. Ну, кем он станет? Переводчиком или инженером со знанием иностранного языка?
– Не просто – языка. Он, на сегодняшний день, почти в совершенстве владеет тремя языками. Это не каждому дано, понимаете? – декан пытался склонить на свою сторону отца одного из лучших студентов.
– Разве это профессия? – Не унимался, еще больше распылялся в ответ работяга. – Инженеришко на заводе или ты, учитель, жалование какое получаешь? Вы институты покончали, а я к ним близко не подходил и не подойду! Блажь это! Ты глянь, я зарабатываю посурьезней вашего. И всё, не мути мне парня. Нечего. Я сказал и – точка! Хватит играть в науки. Семью поднимать надо. Таков мой сказ! На заводе ему место! Пусть династию продолжает. А языки… главное, чтобы знал русский письменный, русский устный и русский матерный. Вот три главных языка в стране!

Колька институт бросил. Всё сделал, как отец велел. Стал заводским. Рабочей косточкой. И грусть в его глазах появилась невозможная. Зато батя, хоть и стыдили его мужики в смене, и в партком вызывали, был доволен. Сын пошел по его стезе. И совесть его не мучила, и душа не болела.

– Папа умер в сорок четыре. Три года тому. Он, несмотря на ругань деда, в тридцать три, мне было десять, ушел с завода. Взялся за переводы. Сначала – технические. Документов стало много прибывать в страну, а инструкции и описания на русском, как правило, не соответствовали требованиям. Сами знаете, чего там... Потом кто-то попросил книгу перевести. Получилось здорово. Папа стал зарабатывать переводами хорошие деньги. Дед все время «подсасывал» наш бюджет. Ему всегда и всего оказывалось мало. А три года назад пришел к нам и почти весь гонорар отцовский забрал. Сказал, так надо. Отец смолчал. Мне показалось, он, словно скукожился. Превратился мгновенно в крохотного мальчонку, которого вот-вот вдавят в землю. Посерело лицо. Дед ушел довольный. Утром приехала «Скорая», отца увезли в кардиологию. Спасти так и не смогли. Оказывается, это был его третий инфаркт. Мы с мамой не знали. Он на ногах два предыдущих перенес. Молчун был. Ничего не выпускал наружу. Нас берег. Не хотел причинить неудобства, боль. Ведь в жизни меня пальцем не тронул. И братишку тоже. Грубого слова от него не слышали. Как-то я участвовал в областных соревнованиях по прыжкам. Победил. Приз дали – фотоаппарат «Зенит». Отец говорит: «Надо срочно обмыть это дело тортом и чаем!». А я как-то неловко роняю приз на пол. Разбивается. Слезы? Конечно. Папа улыбается: «Может, на счастье?». Шепчет маме что-то. Уходит из дому. Его не было минут сорок. Приносит из магазина торт. Приговаривает:
– Надо же, за тортами очередь…
Потом раздевается. Вместе с мамой ставят на стол чашки, блюдца, чайник. Они почти все делали вместе. Папа торжественно произносит:
– Несмотря ни на что, в доме настоящий праздник. Наш старший сын – чемпион области по легкой атлетике! – и слезы забываются немного. Пьем чай. Рассказываю, как все происходило. Папа с мамой рассматривают грамоту. Даже младшему дают взглянуть с приговором: «Гордись, брат у тебя настоящий рекордсмен!» А тот в свои неполных три смеется счастливо и тянет руки совсем не к грамоте. К торту.
Утром на столе у кровати обнаруживаю новенький «Зенит». Папа, оказывается, вчера не только торт покупать ходил. И новые слезы меня душат… – Витька вздохнул глубоко. Спрятал слезный комок, который едва не выкатился. Помолчал секунду-другую, продолжил: – Папа, ведь вы помните, всегда был открытым и общительным. У него образовалось множество друзей. Все его любили. Радовались ему, как дети радуются подарку. Он, наверное, был для всех таким подарком. Самым главным подарком – для нас. Это сейчас понимаю. А ведь это всегда так не просто. Особенно дома, где можно расслабиться, поплакаться в жилетку или, наоборот, наехать на домашних, выплеснуть горечь. Папа никогда не позволял себе. Я теперь понимать стал. И вот при всех этих замечательных людях, прямо на похоронах, дед сказал: «Сомневаюсь я, что Витька нашей породы…» Так больно стало, аж голова закружилась…

Мир вертится в моих глазах. Карусель снега за окном кафе, в котором сидим с Витей. В нее вплетается хруст кофейных зерен в кофемолке. Запах промороженного белья. Хруст наста под ногами прохожих. Дымы из труб домов. Качание ветки, с которой «упал» снегирь. Колькина жизнь. Того самого Кольки, с которым мы учились четыре года на одном курсе. Того самого Кольки, который так внезапно пытался изменить судьбу, но, в итоге, так и не изменил себе. Слушаю слова его сына. Ощущаю жуткую боль за тех, кого пусть ненароком, пусть несознательно, но – подмяли, надломили жестоко, попытались перекроить на свой манер и лад близкие или далекие. И мир уже не кажется таким чистым снеговым листом, на котором мы сами пишем свои жизни. Обязательно найдется кто-то, кто захочет надписи перекроить. Или вообще уничтожить. Ведь на снежной поверхности сделать это так просто, как – оставить гвоздем след на стекле.


Рецензии