Белая кофта

Отец приснился лишь однажды. После его ухода ощущение брошенности не покидало. Даже, несмотря на то, что я уже окончил институт и покончил с собственной семейной жизнью. Одностороннее сиротство пронзило глубоко. Для меня оно оказалось тождественным воткнутому под ребра трехгранному русскому штыку. Такая рана, как правило, заживает слишком долго. Болит мучительно. Не оставляет человека до самой смерти. Особо ныла она, когда видел, что приятелям есть с кем посоветоваться, поговорить, просто – в выходной или праздник – выпить по рюмочке. Для меня эти царственные подарки ушли в мир, который с некоторых пор называю «миром после первого развода». С той поры не встречал отца ни наяву, ни в блужданиях по сновидениям.
Впрочем, сны мне видятся редко. В них всегда присутствует некая странность. Как правило, это цветные фантасмагории и трансформации красок и геометрических форм. Один цвет постепенно перекатывается, переливается в другой. Вместе с ним искажается треугольник. Становится шаром, ромбом, кубом с разноцветными гранями. Лишь мгновение фиксируется в сознании. Не успеет устояться, чтобы умом понять, что сие значит, как тут же набегает свежая волна прилива. Подернет рябью. Заставит поёжиться. И – пошло-поехало… Сюжеты появились позже, уже после второго развода и третьей женитьбы. Тогда-то отец и пришел…
Он стоял в старенькой своей белой кофте. Пуговицы от ворота – до самого низа. Я даже удивился: несмотря на годы, кофта не просто не износилась – показалась свеженькой. Только что связанной мамой.
Зиму гидромет обещал суровую. Мама расстаралась, нашла серьёзную шерсть для утепления семьи. Я в небольшой очереди оказался первым. Но когда свитер крупной вязки был предложен для примерки, я решительно отказался участвовать в этом предприятии. По моим ощущениям, он был связан хуже, чем из крапивы. Горло шерсть жестоко раздирала остриями колючек. Иглы впивались в тело даже через легкую рубаху. Уговоры и просьбы по поводу холодной зимы и спасения в тёплых вещах привели лишь к конфронтации. К жесточайшему отторжению. В отличие от меня отец свою кофту нахваливал. Всячески старался подчеркнуть тепло маминой вязки. И невероятное удобство «при эксплуатации». Меня положительные эмоции отвращали от свитера ещё пуще. Только теперь ясно, отец тоже прошивался шипами. Вероятно, тоже испытывал дискомфорт. Но – терпел. Допускаю – желал подзадорить меня. Или – не хотел расстроить маму. Она потратила множество вечеров на составление выкройки, высчитывание петель, ковыряние спицами при не слишком уж яркой лампочке после изнурительной работы на заводе. При этом успевала приготовить ужин и рассказать мне, что ужинать семейно – это здорово и должно быть традиционно даже в той семье, которая у меня будет.
Она терпеливо ждала отца с работы. Никто не мог сказать, когда и в каком состоянии он переступит порог. Если аврал на буровой – вваливался полуживой. С ним вместе в барак врывались запахи мазута, ветоши, пота, смазки, бензина. Зимой они сдабривались легким морозным паром и дымком костра. Весной разрушались иногда взмахом первых пролесков. Папаня умудрялся собрать крохотный букетик робкого тепла. Мама счастливо улыбалась и твердила: «Надо бы вазочку купить для таких малышей…» И после суетных поисков доставала из стола малиновский стакан, в котором жили некоторое время белые, на тонких зеленых ножках, соцветия.
Порой батя приходил навеселе. Определение «подшофе» я узнал гораздо позже. И вечер не становился томным. Наоборот даже. Отец расслаблялся, становился разговорчив. Принимался подначивать маму. Она ершилась, поскольку не шибко любила, когда её подкалывают. Однако в какой-то момент наступала фаза разомкнутости цепи. Он вдруг умолкал. По, ему одному, понятным причинам. Словно пленка в магнитофоне заканчивалась. Упирался в телевизионные новости. Ругался тихонько на правительство, клял мировой кризис, проклятых капиталистов с коммунистами вкупе. Потом уходил спать…
Память человеческая – штука закрученная и непростая. Она насквозь пронзает избирательностью, поражает точностью деталей, которые возникают, казалось бы, ниоткуда. Она удостаивает внимания совсем не то, к примеру, от чего ты мог когда-то плакать взахлеб. Или – смеяться. По прошествии времени смешное уже не кажется таковым. Грустное подталкивает к улыбке. Темное – к светлому. И минуты давнего расставания с тонким, дорогим и любимым выводят на лице улыбку. В душе возникает прилив тепла и бесконечного счастья. Ты, сегодняшний, вдруг понимаешь: то расставание было лишь предтечей новой встречи. Преддверием невероятных эмоций, которых ты не ждал!
Именно теперь я вдруг вижу отца не подшофе или усталого, замотанного холодом, штангами, ключами и скважинами. Он – в нашей полуночной кухне. Вокруг – мутно-желтый свет лампочки в шестьдесят свечей. Батя сидит на белом табурете у стола. Курит привычную «Приму» – адское зелье, как называла его порой бабушка. Дым потягивается, расправляется, висит некоторое время над головой и добавляет мутности в желтость. Будильник уже оставил позади день и вечер. Превратил их во вчера. Старательно, без напряжения взялся за перемалывание сегодня. Мороз зарисовал стекла в доме. Чтобы увидеть, что находится снаружи, необходимо сперва «продышать» круглое окошечко в ледяных узорах. Потом приложить палец и чуть-чуть, всё выдыхая теплый воздух, проскрести морозную вязь, увеличить обзор. И грустно понять: на улице пугающая темнота, редкие огоньки фонарей и скрипучий снег. В такую погоду нам разрешено не бегать «до ветра». Для этого годится ведро с помоями. Мне через неделю стукнет семь. Прихожу в кухню. В дым. В тишину. Под раковиной стоит заветное ведро. В нем плавают луковичная шелуха, папины окурки, яичная скорлупа, конфетные фантики, обрывки газет… Мало ли чего ещё там плавает. И совсем неизвестно, что утонуло. Аккуратно журчу, чтобы брызги не попали на пол. Не то – тряпку в руки и – вперед. Дело сделано без брызг. Гордо оборачиваюсь. Папаня делает затяжку. Окурочек занимается красным. Кажется, секунда-другая и огонек чиркнет по желто-коричневым пальцам, по обкуренным ногтям. Мне становится больно от мысленного ожога. Дыхание застывает в груди. Но отец втыкает окурок в тяжелую хрустальную пепельницу – подарок каких-то знакомых. Вздыхает:
– Иди, ложись. Я тоже уже скоро…
На светло-седой обложке толстенной книги, батя дошел ее до середины, размашисто значится «Джозеф Конрад». Имя и фамилия – черным, а вот заглавные буквы – красные.
Послушно иду в постель. За стенкой мама смотрит свои сны. Я закрываю глаза и надеюсь на сны собственные. В этот миг дверь щелкает язычком английского замка. Отец сбегает по крыльцу в морозец. Поскрипывает снег под ногами. Звук уводит за угол дома. В «домик» из серых досок. Отец скоро вернется. Принесет с собой немного прохлады. Правда она мгновенно распластается в тепле наших двух комнат с картонными стенами. Останется лишь маленькая заплатка памяти о свежести. Но и она вскоре исчезнет под ластиком сна. Папаня нырнет под мамин бочок. Наверное, он тоже хочет увидеть ночные сюжеты. Свои собственные. Я думаю: «Почему нельзя смотреть вместе один и тот же сон?» Вопрос остается без ответа. Ночь качает мою лодку. Плыву куда-то вперед. В пугающую и интересную неизвестность. Скоро придет утро. В суете сборов на работу никто не заметит, что мы повзрослели. Ровно на одну ночь.

– Ты нисколько не изменился за двадцать «с хвостиком» лет, – шепчу отцу. Он молчит, но я чувствую его ответ. Мне не нужно слов. Они раздаются где-то внутри:
– Здесь ничего не меняется так быстро, как у вас…
Он знает, что я уже пережил его по земному зимоисчислению. Но это лишь календарные условности. Есть нечто иное. Понять его пока не дано.
– Рано. Рано еще, – отдается во мне. И продолжается: Самое главное – я рад за тебя.
Он поправляет волосы на лбу. Пальцы, которые, как мне казалось, предназначались для сигарет, совершенно не желто-коричневые. И даже привычного мозоля от авторучки на среднем – нет. Дымка сна тает. С ней – несколько голубых деревьев в отдалении, дорога под ними, небольшой пруд – невероятно похожий на пруд детства, трава позванивает блестками росы. «Мне пора», – шепчет лишь глазами отец. В пространстве некоторое время брезжит колючая, словно крапива, белая кофта с пуговицами от ворота до самого низа…

Солнце полосует по глазам. Рука затекла и замерзла. Кажется, стукни – зазвенит. Прячу ее под одеяло. Распахиваю веки и понимаю: на губах еще остался призрак теплой улыбки. Поднимаюсь потихоньку. Иду в кухню. Она совершенно не такая, как в детстве. Она наша – с колокольчиками под потолком, с архангелогородской птицей счастья, всякими милыми мелочами по полочкам… Достаю из холодильника и режу сыр. Рядом с ним на блюдечко помещаю пару ломтиков лимона. Варю кофе. Расставляю на подносе чашки, блюдце, глиняную турку – напиток подернут легкой пенкой. В глине из Афона у кофе особый привкус и аромат. И еще это – признак неторопливости. Добавляю на поднос два бокала. В них – «три звездочки», на один глоток… Несу в комнату.
Там я легким поцелуем вырву жену из объятий того самого Морфея, который служит нашим разлучником на ночь. Она учует запах кофе еще на грани сна и яви. Еще за задернутыми шторками век и вуалью ресниц. Распахнет взгляд в сегодняшний мир. Обрадуется солнцу и новому дню. Удивится коньячным переливам в бокалах. Улыбнется и согласно кивнет на моё:
– Но ведь мы в России…


Рецензии