М. М. Кириллов Воспоминания об отце Повесть

М.М. КИРИЛЛОВ
А.М.КИРИЛЛОВ
В.М.КИРИЛЛОВ




ВОСПОМИНАНИЯ ОБ ОТЦЕ














Саратов
2017

ПОСВЯЩАЕТСЯ
СТОЛЕТНЕЙ  ГОДОВЩИНЕ  ВЕЛИКОЙ ОКТЯБРЬСКОЙ  СОЦИАЛИСТИЧЕСКОЙ РЕВОЛЮЦИИ  (1917 – 2017 гг.)

    Отцы и деды есть у всех. Неплохо бы нам вспомнить своего отца, став дедами самим. И мысленно провести линию развития своей семьи, скажем, лет за сто. Сумма линий, а они могут быть разными, и будет частью истории всей нашей страны.
     В книгу «Воспоминания об отце» войдёт только то, что мы сами помним и знаем о нём. Ранее во многих своих произведениях (М.М.Кириллов) я уже упоминал об отце, но как-то отрывочно. Прежде всего, в повестях «Мальчики войны» (2009), «После войны. Школа» (2010), «Моя академия» (2010). Много было внесено мною и моими братьями также при редактировании рукописи, оставленной нашим отцом и позже изданной нами дважды под названием «Живите и помните» (2013 и 2016). О нашей матери я писал много и специально. Авторский братский коллектив оттого, что память общая.
     Наш отец, Кириллов Михаил Иванович, был настоящий человек, коммунист, в полной мере продукт советской власти. Родился в 1904 году в Петербурге. Ученик слесаря на известном Обуховском заводе (позже заводе «Большевик» в Петрограде). Отец его, Иван Григорьевич Кириллов был токарем этого завода, мать – Аграфена Семёновна – работница каптонной фабрики в Обухове. О деде Григории, рабочем из крестьян, известно мало.
      Отец - комсомолец с 1918 года, рабфаковец, член ВКП(б) с 1928 года, выпускник Военной Академии связи им. С.М.Будённого, военный инженер, руководитель производства оборонного завода в Москве, в 1941-1944 годах выпускавшего противотанковые снаряды и артиллерийскую оптику, работник научных институтов в системе Главного Артиллерийского Управления, Учёный секретарь Исторического музея артиллерии, инженерных войск и войск связи в Ленинграде. Так, из рабочего паренька революционного Петербурга в условиях советской власти он вырос до крупного военного инженера.
           Эта наша повесть об отце будет построена из ряда последовательных воспоминаний.
      Первое из того, что сам я помню о нашем отце это его руки. В нашем заводском городке в Лефортово году в 1937 у детей произошла вспышка кори, и больных детей разместили в одном из цехов завода, переоборудовав его в большую больничную палату. С детскими больницами в стране в те годы  было плохо. Про то, как я болел, я уже ничего не помню, помню только высоченные потолки цеха, в котором нас разместили.
     Ребятишки постепенно поправлялись, и их выписывали домой. И меня на руках понесли домой. Наверное, это было зимой, так как отец нёс меня, завёрнутого в одеяло. Боялись застудить. Двор наш был рядом, и нести было недалеко. Помню, было очень приятно оказаться на руках отца, понимая, что несут тебя надёжные руки.
    Моя первая памятная «встреча» с отцом состоялась в крымском Судаке в 1940-м году. Другие ранние воспоминания  припоминаются смутно.
     Судак – и раньше и теперь является, пожалуй, самым крымским местом в Крыму. Море, горы, сухой воздух, напоённый запахом кипарисов. Это уже восточный Крым, более провинциальный и малолюдный, чем Ялта или Гурзуф. И, по-видимому, более древний, чем эти города.
     Мои первые воспоминания о Судаке связаны с моим пребыванием в здешнем детском оздоровительном лагере. Организовал путёвку отец. Я приехал сюда из Москвы. Мне тогда уже исполнилось 7 лет, и я должен был пойти в первый класс.
     Лагерь был расположен на горе и был отделён от моря целой линией частных домов, утопавших в садах. Дома были внизу, и море было хорошо видно и слышно, особенно в шторм. Мы жили в одноэтажных флигелях, ходили гулять группами во главе с воспитателями. Играли в беседках. Питались в столовой. Всё время, кроме обязательного послеобеденного сна, были на воздухе. Аппетит у всех ребят был отличный.
       Помню, как ходили на соседнюю гору недалеко от лагеря. Горной тропкой по камням мы поднимались на плато, где собирали мелкие, часто прозрачные, камешки, которые назывались кристалликами. Это был горный хрусталь. Раньше я его никогда не видел. Самые красивые камешки мы приносили себе, чтобы отвезти их домой. В гору мы ходили много раз, она была недалеко. Сверху море казалось очень большим и словно дышало. Изредка по нему, обычно далеко, проплывали корабли, большие и маленькие.
     Народу в городе было немного, и узкие каменистые приморские улочки, особенно днём, пустовали. Иногда по ним громыхали тележки с разным скарбом. Городок был бедеи.
      В лагере был небольшой медпункт с лазаретом. На его двери был нарисован красный крест. Однажды я, наверное, отравился, лежал в лазарете, и мне давали касторку. Но недолго, всего один день, наверное, касторка оказалась не только противной, но и целебной.
     Однажды неожиданно из Москвы приехал навестить меня отец. Его отпустили с работы. Он был военный, и на его петличках было по две шпалы. Это была нежданная радость, хотя соскучиться по своим родным к тому времени я ещё не успел.
       Мы погуляли с ним по городу, заглянули на базар и спустились к морю. С тех пор, как мы приехали в лагерь, мы ещё не купались ни разу, вода в море была холодной. Нас к нему водили как на экскурсию, но ракушки на его пустынном берегу, мы собирали. Вы, наверное, замечали, что дети, как сороки, всё яркое тащат домой.
    Когда мы с отцом подошли к морю, выяснилось, что оно неспокойно. На крутой берег накатывались волны, и галька на пляже была мокрой. Прибой шумел. Но отец всё же разделся и окунулся в воду. Ему было тогда только 36 лет, и он хорошо плавал. Но я всё равно боялся за него и ждал, когда же он выйдет на берег.
       Потом он ещё немного побыл со мной и уехал в Москву. А мой крымский отдых продолжился. Дней через двадцать и нас, ребятишек – москвичей, отправили домой. Ракушки и хрусталики я показывал маме и брату Саше. Трофеи пахли Крымом и долго ещё лежали  у нас в серванте, наверное, всё время, пока я учился в первом классе школы. А через месяц после окончания первого класса началась война.
           В то время главным в нашей детской жизни были, конечно, родители. Они были всегда рядом, и мы их не ощущали, как не ощущаешь воздух. Отец наш был из рабочих, военный инженер. Он был сильный, играя, мог ходить на руках. Бегал на коньках и меня учил. Его любили и рабочие, и соседи, и дети. Он был весёлый и добрый. А мама, Мария Аркадьевна Кириллова, была учительницей, но тогда тоже работала на заводе. Она была маленькой и худенькой, отцова рубаха была ей ниже колен. 4-го июня 1941 г., за 17 дней до начала войны, она родила нам третьего братишку, которого назвали Вовочкой.
        Война для московских ребятишек начиналась как медленно разгорающийся костёр. Всё вроде оставалось прежним, нигде не стреляли, небо оставалось голубым, на верёвках, как и прежде, сушилось белье, на улице  грохотали трамваи. Всё было обычным, но люди изменились сразу.
        В наших бараках жило много военных, и все они, как и наш папка, 22-го июня, несмотря на выходной день, сразу ушли на завод. Он назывался НИИ артиллерийского приборостроения (НИИЛАП) и подчинялся Главному артиллерийскому управлению РККА. В последующие дни до нас доходили сведения, что завод поменяет свой профиль и станет выпускать снаряды. Со слов отца я знал, что из числа командиров, работавших на заводе, формируются кадры для партизанских отрядов. Заработали военкоматы. Слово «военкомат» я тогда услышал впервые. Люди уходили на фронт по повестке и добровольно.
         Когда сдали Смоленск, вышел приказ товарища Сталина об эвакуации из Москвы семей военнослужащих.
             28 июля нас, семьи, жившие в бараках, на полуторках отвезли на заводские пути у соседнего завода «Серп и Молот». Там мы ещё полдня ждали погрузки в товарные вагоны. Их называли «теплушки». Помню, отец то появлялся, то убегал по своим делам. Когда мы погрузились и устроились на нарах, уже вечерело. Из путевой будки доносились по радио песни «На позицию девушка провожала бойца…», «Выходила на берег Катюша…». Наступило время прощанья. Стали прощаться с отцом и мы. Вот тут-то я впервые почувствовал, что война это прощанье, это разлука. Как же было страшно нашей маме с тремя ребятишками, младшему из которых исполнилось только 54 дня! Что нас ждало в эвакуации? Война коснулась нас.
            В августе из Москвы, от отца, к нам в челябинскую деревню Пестово, где нас поселили, стали приходить письма, чаще всего, в виде открыток. На них стоял знак военной цензуры. Вот первое из них (от 5.08.). Наш адрес, наверное, был в Москве известен. «Дорогие мои! Если бы вы знали, как мне не хватает вас. Утешение одно – много работы. Можно работать сутки, и всего не переделаешь. Живу на службе. Гитлеру, проклятому, за всё скоро голову свернём и тогда опять будем вместе. Машенька, скажи Мише, он уже большой мальчик, ему надо маму слушаться и помогать ей во всём…».
      В декабре 1941 года, ввиду близости фашистов к Москве, отцовский завод перебросили в город Петропавловск Казахстанский. Это было сравнительно недалеко от Челябинска, и отец забрал нас из деревни.
       Как-то он взял меня с собой, как старшего сына, на своё производство. Завод только месяц, как разместился на новом месте, но уже приступил к выдаче продукции. К моему удивлению, на части привокзальной площади под брезентовыми тентами на металлических платформах стояли станки. Работали, одетые в ватники, токари и инженеры. Стоял шум от станков, из-под резцов бежала стружка. Вытачивались снаряды. Наверное, это был не единственный цех, но я видел только это. А на площади сыпал снежок. Отец, как начальник производства, пропадал здесь целыми днями, в том числе в субботы и в воскресенья. Но мы были вместе.
             Немцев от Москвы отогнали большой ценой. Было много раненых. Даже в Петропавловск Казахстанский приходили санитарные поезда. На вокзале постоянно ютились беженцы, в том числе дети. На ночь туда приходили и цыгане.
         Нам было хорошо всем вместе, хоть и на чужбине, но вместе. Особенно, когда домой приходил отец. Какой-то островок счастья посреди войны. 
    Отец подарил мне книгу «Малахитовая шкатулка» писателя Павла Бажова с цветными картинками. Я читал, а брат Санька разглядывал картинки. Я даже дал эту книжку почитать своему другу во дворе.
       Как-то отец пришёл домой весёлый и сказал: «Пришивай, мать, третьи шпалы в петлицы!» Сейчас бы это значило воинское звание «инженер - подполковник». Он расцеловал нас, уколов  своей рыжей щетинкой щёк.
            В июне 1942 года пришёл приказ о срочном возвращении завода в Москву. Угрозы для Москвы уже не существовало. Но противотанковые снаряды нужно было выпускать поближе к фронту.
            Для нас отъезд завода оказался неожиданностью. Отец ушёл с головой в демонтаж оборудования, в его погрузку. Сроки были напряжённые. В последнюю неделю стало ясно, что без него из комнаты, где мы жили последние полгода, нас могут выселить. И он бросился искать нам хоть какое-то сносное жилье. Нашёл: в одной половине частного дома с отдельным входом жили хозяева, в другой – мы четверо. Плата была небольшой. Было тепло, и он не учёл, что пол в нашей комнате земляной. Да и некогда ему было. Вот-вот должна была произойти отправка эшелона. Мы переехали на это новое место.
     Пришёл день прощания, 12-го июня 1942 года. Эшелон стоял на путях. Все мужья вышли на перрон товарной станции к семьям, к женам и ребятишкам. Мы стояли, прижавшись друг к другу. И Вовка был с нами. Ему только что исполнился годик, и он ещё не ходил. Обнимались. Запомннлись надолго родные запахи от отцовой гимнастерки. Старались не плакать. Отец побежал к составу, поднялся на платформу, раздался длинный гудок, и состав тронулся. Мы долго ещё видели и уходящий поезд, и его самого.
           Только в 20-х числах декабря 1942 года отен приехал за нами. Вот радость-то была! Я помню, что поздно вечером, когда он, наконец, пришёл к нам с вокзала, мама его упрекала, что по приезде он задержался у друзей. Она его очень ждала. И мы, дети, его ждали. Под подушкой у меня лежали стопочкой гимнастёрки отца: это было счастье.
       Он получил разрешение вывезти нас в Москву, хотя возвращение из эвакуации тогда было запрещено: шёл самый разгар Сталинградского сражения. Дело было в том, что у мамы открылось кровохарканье, вероятно,  это был туберкулёз лёгких.
     Отец пропадал в Управлении железной дороги, выбивая билеты. Удалось ему получить их только до Челябинска. Я успел сбегать в наш старый дом, чтобы забрать у своего друга «Малахитовую шкатулку», подарок отца, которую я дал ему почитать. Но книгу зачитали. Это была первая крупная потеря в моей жизни. Сколько их ещё будет.
        23 декабря мы уехали. В Челябинске застряли дня на два. В здании вокзала мест не было. Лежали на матрасах, на кафельном полу в красно-белую полоску, закрывшись одеялами, в пальто и в валенках. Мама была очень слабенькая, с температурой, харкала кровью. Люди ходили и ходили мимо нас. Красноармейцы из эшелонов бегали за кипятком. Пахло дымом и углём. Отец купил на базаре большой глиняный горшок топлёного масла и велел мне сидеть у вокзальной двери на морозе, чтобы масло не растопилось. Сказал, что масло - это спасенье для мамы, и его нужно довести до дома. Наконец, нам дали билеты на поезд. Ехали долго в холодном купе. Масло довезли.
        В 1942 году отцу удалось вывезти с Северного Кавказа и свою дочь от первого брака. Она и её мать успели выехать последним поездом из блокадного Ленинграда. Мать умерла по пути в Сталинграде, а её саму судьба забросила в г. Георгиевск на Кавказе. Так мы все собрались в московском доме.
       Новый, 1943, год мы встречали все вместе. в Лефортове. Помню, нам расстелили большое старое стёганое одеяло на полу, у тёплой батареи, и мы играли там в свои довоенные игрушки. И Вовочка с нами. А мама, обнимая папку, расчёсывала ему волосы после мытья головы в тазу. Это и было счастье.
            Маму вскоре положили в больницу, она обследовалась, и на рентгене подозрения на туберкулёз подтвердились: в лёгком уже была свежая каверна. Чем лечить? Тогда даже стрептомицина не было. Главным считалось питание, витамины, тем более, что она была истощена. Отец старался, как мог. Была зима, юг страны был отрезан войной, поэтому ни о каких фруктах не могло быть и речи. Сначала она лежала в больнице на улице Бауманской, а позже её перевели в Областную больницу, что возле театра Красной Армии на ул. Новая Божедомка.
           Я перешёл в 4 класс. Маму отправили в туберкулёзный санаторий в пос. Болдино Горьковской области. Там ей стало немного лучше, но в письмах она писала, что при малейших движениях начинает кашлять и задыхаться. Главное состояло в обеспечении её питания.
        Как-то отец, посещая её, взял и меня с собой. Сойдя с поезда, где-то возле г. Владимира, мы с ним долго шли пешком по дороге на Болдино. Пересекли большую дорогу с каменными столбами, которая именовалась Владимирский тракт. Отец рассказал мне, что при царе по этой дороге гнали заключенных в кандалах, чтобы не разбежались, в том числе политических, большевиков. Мы много говорили с ним о Революции, о том, что она дала трудящимся.
     Болдино встретило нас большой дворянской усадьбой, с белыми колоннами и высоким крыльцом. За усадьбой располагался густой лес. Мама в этот день чувствовала себя лучше, ей разрешили выйти на улицу, и мы втроем около часа гуляли по лесным тропинкам. 
     Потом нас позвали обедать. Был суп с фрикадельками, жареная картошка с котлетами. Котлет было целых две, и стакан компота. Объеденье. Отец поел быстро, а я, как всегда, ел медленно. И тут между первой и второй котлетами позвали в автобус, который вот-вот должен был уехать. Пришлось оставить пиршество. Уехали в Москву. Я не уверен, но мне всегда потом казалось, что это было пушкинское Болдино. Особняк уж точно был похож.
        В мои семейные обязанности входило получение хлеба по карточкам. Хлебозавод располагался на нашей, Красноказарменной улице, недалеко от дома. Опасности никакой не было, не то, что в Петропавловске год назад, где я тоже получал хлеб, но его могли отнять хулиганы. Московская булочная была при хлебозаводе, хлеб здесь всегда был свежим, а запах его был волшебным. На трубе хлебозавода была выложена дата: «1933 год» (год моего рождения). Я считал этот хлебозавод своим ровесником. Ровесник стоит и сейчас.
     Отец приводил меня в цеха завода, где работали станки и громоздились горы синеватой металлической стружки. Здесь были литейный, механический, сборочный, транспортный цеха и склады. В цехах пахло тёплым машинным маслом. Отца и меня приветливо встречали рабочие, я гордился своим отцом.
       У нас дома периодически работали и жили домработницы. Они стирали белье, варили картошку или каши, следили за тем, как мы одевались. Некоторых мы любили. Иначе мы были бы одни: отец уходил рано и возвращался поздно. Нашу подготовку к урокам проверял он.
      Несмотря на безотцовщину, в те годы не было беспризорности. Во дворе нашего дома всегда было чисто, устраивались игры, сохранялись грибки для маленьких, взрослые следили за нашей занятостью. Отправляли в пионерлагеря, особенно тех, чьи отцы были на фронте. Детство оберегалось взрослыми людьми, несмотря на жестокость войны.
     Перед Новым годом и в зимние каникулы в Колонном зале Дома Союзов для детей организовывался праздник новогодней ёлки. Отец достал для меня приглашение и отвёз туда. В гардеробе он меня раздел и отпустил в зал, где стояла большая, красиво наряженная елка. Детей было много. Мы кружились в хороводе, знакомились друг с другом, смотрели представления. Дети шалили и несколько стеклянных игрушек с ёлки упали и разбились. Нам подарили пакеты с новогодними подарками. Сказка кончилась, и отец забрал меня домой. Конфеты мы разделили с Санькой. Маме всё это было очень интересно.
      Отец систематически консультировал нас, детей, в поликлинике Наркомата обороны на Гоголевском бульваре у известного терапевта доктора Рябова. Тот знал, что наша мама больна открытой формой туберкулеза лёгких, и поэтому мы, её дети, были «тубинфицированными» и требовали контроля.
      В самом начале сквера на этом бульваре стоял памятник Н.В.Гоголю. К этому времени я уже прочитал его «Вечера на хуторе близ Диканьки». Гоголь был изображён с грустно опущенной головой. Отец рассказывал, что слышал от свидетелей о случае, когда приезжий крестьянин, вглядевшись в грустное лицо писателя и медленно прочитав надпись «Г-о-г-о-л-ь», громко воскликнул: «Какой же ты Гоголь! Вот Пушкин – это Гоголь!»
     Летом, когда маму опять послали на лечение в санаторий Болдино, Санька устроил катастрофу. Прибежал домой, что-то искал, забрался на буфет, а буфет возьми и упади. Из буфета посыпалась посуда, в том числе, фарфоровая, с витыми ручками, и, конечно, вдребезги. Буфет одним углом оказался на кровати, и это спасло голову Саньке, так как она оказалась именно здесь. Это было при мне. Отец должен был придти вечером. Позвали соседку, бабушку Лукашенко, добрейшую старушку. Она помогла убрать осколки и поставить на место упавший верх буфета. Саньку она спрятала у себя, чтобы уберечь его от наказания. Отец, конечно, был расстроен, когда увидел размеры бедствия. Фарфор принадлежал ещё его бабушке. Чтобы спасти Саньку, пришла целая делегация женщин во главе с бабушкой Лукашенко. Рассказали отцу, как переживал Санька, даже пытался склеить чашки. Отец не стал снимать ремень. Исстрадавшегося Саньку ввели в квартиру, но отец от усталости даже не ругал его, а просто махнул рукой. Пронесло.
     Начало учебного года. У меня 5-ый класс. В сентябре с отцом ездили на картошку, в Кубинку, по киевской дороге. Ехали вместе с рабочими завода. Картошку выбирали из грядок, по которым прошёлся плуг. Собирали в мешки, каждый себе. Возвращались в кузове, разместившись среди мешков. Помню, проезжали мимо Киевского вокзала, по Бородинскому мосту, через всю Москву. 
     7-го ноября была демонстрация на Красной площади. Я, с разрешения отца, и другие ребята присоединились к колонне трудящихся какого-то района Москвы и прошли с ними через площадь, мимо Мавзолея Ленина, на трибуне которого стояли руководители страны. Я видел (впервые!) товарищей Сталина, Ворошилова, Будённого, Молотова и других, в которых мы так верили, когда нам было плохо в эвакуации. А народ нёс транспаранты, знамёна, пел и радовался. И никто этот народ радоваться не заставлял. Пели: «Утро красит нежным цветом стены древнего Кремля…», «Москва – столица, моя Москва» и другие замечательные песни.
     Конечно, на демонстрацию ходили не все. Я слышал от взрослых (в том числе и от отца), что в стране были и враги, что с ними ведётся постоянная борьба. Во двор к нам заходил командир по фамилии Метлин с двумя шпалами в петлицах. Он раньше работал с отцом на заводе. Встречались они дружески. Отец рассказывал, что ещё до войны этого человека осудили за то, что не донёс на кого-то, но потом оправдали. И отца наказали за то, что в 1937 году на собрании не выступил против своего начальника, даже заступился за него. Отец получил строгий выговор, который позже был снят. Среди друзей отца в течение всей войны был сотрудник НКВД, некто Дранишников. Они жили недалеко от нас, и мы дружили с его ребятишками. Я помню, он был простой и добрый человек.
     Как-то на улице к нам с отцом, а он был в военной форме, подошёл инвалид-офицер и попросил денег. У отца денег не было, и он отказал просителю. Тот оскорбился и стал орать, что «он на фронте пострадал, а мы тут в Москве жируем!». Это было несправедливо, но правдой было и то, что фронтовики, выписанные из госпиталей, бедствовали.
            Как-то мы вместе с отцом были в гостях у дальнего родственника Бориса Яковлевича. Он был профессором, создававшим новые виды конфет. Конечно, мы пили чай с конфетами. Профессор и его жена, добрейшие люди, были знакомы с нашими родителями ещё до войны. Борис Яковлевич был тот ученый, который, первым в СССР, придумал делать конфеты – «подушечки». Они не требовали обёртки и, поэтому, были дешевле. Отец объяснил нам, что особенно во время войны это было выгодно.
           В нашем дворе было мало мужчин, только те, что оставались по брони или больные. Это было нормой. Не помню, как возвращались с фронта, а как уходили – помню. Словно исчезали. Отец тоже рвался на фронт. Еще в 1941-м году ему предложили стать комиссаром в партизанском соединении, формировавшемся в Москве. И позже предлагали, но, учитывая, что он был начальником производства снарядного завода, и зная, что наша мама тяжело больна и нас у него трое,  ему отказали. Многие его товарищи ушли в партизаны. Он потом очень сожалел, что семейный груз помешал ему. Он был настоящим коммунистом.
    Раза два мы все, в том числе и Вовка, ездили на трамвае к маме в больницу на ул. Новая Божедомка. В тенистом сквере возле больницы стоял памятник писателю Достоевскому. Грустный памятник. Мама лежала в палате на втором этаже, в самой дальней комнате по коридору. Здание было старинным, палаты большие. В каждой лежало до десяти больных. Я запомнил: в коридорах и в палате стоял какой-то сладковатый запах, напоминавший запах мёда. У больных на прикроватных тумбочках стояли аптечные пузырьки с завинчивающимися крышками. В них больными сплёвывалась мокрота.
     Из палаты на веранду выходила широкая дверь. На каталках, укрытых одеялами, больных вывозили на веранду и по пологому спуску дальше, в парк, на аллеи. Так, однажды и я вместе с отцом сопровождал маму на такой прогулке. Для мамы это была радость, так как всё время находиться в палате ей было тяжело. Один свежий воздух чего стоил!
     Когда я и братья приходили, радовалась вся палата. Мама оживлялась, присаживалась, принимала наши передачи и подарки и поглаживала нас своими похудевшими пальцами. Волосы у нее были уже седые. Ей хотелось бы обнять нас, но она не могла себе этого позволить и только гладила нас по спинкам. Она расспрашивала нас о школе, об учителях и воспитателях, а Вовку о садике. А когда мы уходили, целовала каждого в затылочек, стараясь не плакать, и махала нам рукой пока мы шли до самой двери. У неё был трудный период – болезнь перешла в стадию чахотки. Её поддували, чтобы сжать каверны в лёгких, и прижигали в горле, чтобы залечить язвы. Так нам объяснял отец. Нам и навещать её разрешали, чтобы как-то поднимать её душевное состояние. При всём её мужестве и у неё возникала депрессия.
     Позже, уже после войны в томике сочинений А.Блока я нашел стихотворение, подчёркнутое мамой карандашом на полях. Вот оно: «Не приставайте к ней с вопросами, вам всё равно, а ей довольно. Любовью, грязью иль колёсами, она раздавлена: всё больно…» Я и тогда понимал, как ей было больно жить.
       К лету 1943 г. стали прорываться скупые сведения о ленинградцах. Блокада продолжалась. Было известно о многотысячных жертвах голода. Из официального ответа ЗАГСа Ленинграда отец узнал, что дедушка, Иван Григорьевич, умер в конце 1941г., а бабушка  в апреле 1942 г.
     С ними в 1941 и 1942 гг. жили младший брат отца, Александр Иванович, и его семья (жена и дочь). Стал известен такой факт: дедушка, сидя в кресле, позвал внучку и попросил молочка. Девочка растерялась, так как они давно уже не видели молока, и обратилась к бабушке, что ответить дедушке. Та сказала: «А ты налей стакан воды и дай ему». Когда внучка подошла к деду с водой, тот был уже мёртв. Умер, сидя в кресле. А ведь они жили на Ржевке (окраина Ленинграда) и у них здесь же был огород (картофель), но это не спасло: из-за блокады и уничтожения Бадевских складов с продовольствием уже в сентябре 1941 г. в городе быстро наступил жесточайший голод.
   Дядя Саша сумел отправить свою семью зимой по «дороге жизни» в Вологду и дальше на Алтай. Сам он остался в городе, так как работал на военном заводе. Мертвого дедушку он отвёз на санках на Пороховское кладбище, где его похоронили в братской могиле.  Позже наступил черед бабушки. Она умерла от истощения и была захоронена в той же братской могиле. Дядя Саша остался один. У него был митральный порок сердца, и он был не годен к воинской службе. Стал отекать. Упросил военкома, чтобы его взяли в медсанбат санитаром. Там он хоть что-то ел. Умерли в это время от голода и несколько человек из большой семьи Кирилловых – рабочих и специалистов артиллерийского полигона на Ржевке. 
    Отец заставлял нас чистить обувь, приговаривая, что «лучше смазывать сапоги, чем карман сапожнику». Приучал нас к порядку.
      Дома у нас было много книг - несколько шкафов с полками. Я уже пытался разбираться с этим, по совету мамы прочел «Каштанку» Чехова, и «Му-му» Тургенева, и стихи Корнея Чуковского. Я преодолел свою прежнюю нелюбовь к чтению. В библиотеке родителей были Энциклопедия, книги, написанные Лениным и Сталиным, полные собрания сочинений А.П.Чехова, И.С.Тургенева и других писателей. Отец собирал вырезки из газет о русских и советских писателях.
    Как-то мы с отцом посетили Треьяковскую галерею. Видели огромную картину художника Иванова «Явление Христа народу». О своих впечатлениях я рассказывал маме.
    В нашей жизни происходили перемены. Отец перешёл с завода на работу в Бронетанковое Управление (военная приёмка). Оно располагалось прямо у Храма Василия Блаженного, на Красной площади. Я иногда приезжал к отцу, и мы ходили обедать в столовую в Замоскворечье, сразу за мостом. Отец меня подкармливал. Посещали мы с ним и древние храмы и палаты на улице Степана Разина, возле Кремля. Иногда встречались на пл. Ногина, и у памятника героям Плевны. Были и в храме Василия Блаженного. Внутри этого храма поднимались витые лестницы из каменных ступенек. Стены были толстые, а слышимость очень хорошая. Отец объяснил мне, что в стенах замурованы пустые горшки (амфоры). Это и объясняло высокую звукопроводимость. Будто бы можно было издалека подслушивать тайные разговоры, даже если они велись шёпотом.
    Росписи в храмах поражали красотой и загадочностью ликов святых. Проблема религии в нашей семье не возникала, хотя иконы я уже видел в деревне под Челябинском. Отношение к обрядам и церковным праздникам было безразличным или даже отрицательным. Все наши знакомые были безбожниками.
      Чуть позже я смотрел фильм «Секретарь райкома», в нём был показан деревенский поп, который мужественно сражался с фашистами. Попы были и в фильме «Иван Грозный». Отрицательные типы. Тут же вспоминались стихи Пушкина «О попе и его работнике Балде». Отец декламировал стихи то ли Александра Блока, то ли Демьяна Бедного: «Помнишь, как бывало: брюхом шёл вперед, и крестом сияло брюхо на народ!»
    Жизнь шла. Практическим центром её для нас был отец. Однажды был такой случай: он дежурил по Управлению. Очень устал, его сморило, и он заснул прямо за столом у телефонов. На работе знали, что у него трое детей, жена в больнице уже два года. Руководил Управлением генерал Рыбалко, известный генерал времён Великой Отечественной войны. Тот пришёл неожиданно рано и, проследовав к себе в кабинет, не стал будить отца и отчитывать его. Отец, конечно, извинился перед ним, но наказан не был. Генерал, видимо, знал, что у его подчинённого был ещё и детский фронт.
     Выбрали время и вместе посетили Мавзолей Ленина. Всё здесь было строго и торжественно. Красноармейцы у входа и внутри. Свет выхватывал такое знакомое лицо и лица красноармейцев. Вышли молча. Ленин был с нами.
        Летом я и Саша жили в городке Бор, что возле г. Горького. Там мы целый месяц отдыхали в лесной школе. Организовал наш отдых отец. Вовка в это время был в каком-то детском садике санаторного типа. Бор был известен крупным стекольным заводом, имевшим оборонное значение. Сюда приезжал по делу и заодно проведывал нас отец. Запомнились высоченные волжские берега, юркие кораблики, ходившие до Горького, которые в народе именовались «филянчиками», так как ещё до войны будто бы были куплены у финнов. Там я прочёл замечательную книжку Джека Лондона «Сердца трёх». Мастерили лодочки с винтом на резинке и пускали их по лужам. Отец активно нас, как теперь говорят, оздоравливал, поскольку мы были обречены на контакт с больной мамой.
     В августе я отдыхал ещё и в лесной школе в Петровско-Разумовском. Тогда это было предместье Москвы. Меня отвёз туда отец.
    Однажды мы с ним слушали лектора ЦК ВКП(б) Свердлова, брата Я.М.Свердлова, в клубе завода «Серп и Молот». Лекция была «О международном положении». Рабочие шли в клуб после работы (а ведь их никто не гнал). Народу было – негде сесть, и мы с отцом сидели на галерке, хотя зал был огромным. Лектор – маленького роста, черноволосый, похожий на своего брата. Неформальность информации, большой объём знаний, самостоятельность оценок были тогда редкими. Анализировались положения на фронтах, достижения военной промышленности. Рассматривался вопрос о возможности открытия второго фронта американцами и англичанами.
          Приближался конец войны. Пруссия, Берлинская операция. Ещё гибли тысячи командиров и солдат. Но все жили ожиданием Победы. И это произошло 8-9 мая 1945 г. Что творилось тогда на улицах Москвы!
   Утром 9 мая я был на Красной площади, в вестибюле здания Бронетанкового Управления, где работал мой отец. Я уже знал о Победе. Но знали не все. По ступенькам лестницы в вестибюль, а затем на тротуар сбежал молодой капитан, весь в ремнях и орденах. Оглянулся, схватил в охапку проходившую мимо девушку в крепдешиновом платьице, и стал целовать её, несмотря на отчаянное сопротивление, и при этом кричать «Победа! Победа!». Видимо, только узнал об этом.
     А вечером мы с отцом поехали на салют, но пробиться смогли только до середины Москворецкого моста, спускавшегося к Кремлю. Народ стоял плотно. Я сидел у отца на закорках и хорошо видел, как на фоне темнеющего неба лучи прожекторов скользят по людскому морю, по кремлёвским башням, по мавзолею, как бухают пушки, и в небе рассыпаются разноцветные огни. Люди пели, смеялись, плакали, искали друг друга. Это было сумасшествие радости. Не было, наверное, ни одного человека, который бы не был счастлив. Побывали мы вечером с отцом и у мамы. В палате она и все её соседи были рады, что дожили до победы.
     Отец достал для меня путёвку в детский военный санаторий в Крым, в г. Евпаторию. Так как я учился на хорошо и отлично, меня отпустили и без экзаменов перевели в шестой класс. Выезд был назначен на 15 мая, почти сразу после окончания войны. Нас было человек тридцать (и девочек, и мальчиков), и ехали мы в плацкартном вагоне. Конечно, нам было весело и интересно, ведь мы должны были проехать всю Россию и Украину, и ещё потому, что каждому из нас было по 12 лет. Помню об этом путешествии мало. Но вот как мы увидели море, когда подъехали к городку под названием Саки, помню очень хорошо. Мы все сгрудились на той стороне вагона, которая была обращена к морю, так, что вагон мог перевернуться. Море было синее и весёлое. Поезд шёл медленно. На насыпи стояли какие-то люди. От радости (и глупости) мы стали бросать им из окон вагона то, что ещё не съели. Я выбросил целую банку сгущенного молока. Этот приступ щедрости охватил всех. Нам казалось, что мы едем в такую волшебную страну, где нас, конечно, накормят.
      Показалась Евпатория. Было видно много разрушенных зданий. От вокзала до санатория нас провели строем, а потом долго не кормили. Вот тут-то мы и пожалели о своей глупой щедрости. Создав отряды и расселив по комнатам, нас, наконец, повели  в столовую. Улицы были заполнены солнцем, вдоль тротуаров росли кипарисы, с моря дул ветерок. Какое прекрасное место – Евпатория!
     Море было близко от санатория, но вода в нём была холодной (май), и купаться нам не разрешали, можно было только немного побегать по воде и собирать ракушки. На мысу у Евпаторийского залива в песке глубоко завяз остов торпедного катера, подбитого ещё в годы войны. Нам разрешали полазить по нему. По улице к морю, мы шли строем и громко пели такие песни как «Варяг», «Артиллеристы, Сталин дал приказ». И все жители города Евпатория и отдыхающие смотрели на нас и гордились нами.
     Вернувшись в Москву, я съездил к маме и подробно рассказал ей о своём путешествии.
    Отец познакомил меня с московским планетарием. Небо перестало быть плоским, оказалось, что оно заполнено тысячами звезд и, возможно, другими формами жизни. В планетарии было много школьников. Каждый, кто побывал в планетарии, становился уже немного другим человеком. Отец целенаправленно работал над нашим образованием.
    В конце июня знакомая отца отвезла меня и свою дочку Люсю к их дедушке Феде в посёлок под Люберцами. Я знал этого дедушку, он был портной и сшил мне из старой шинели отца год назад пальто, грубоватое, но тёплое. Вот мы у него и поселились. Ходили на огород пропалывать морковку. Рядом протекала река, если не ошибаюсь, Пахра, приток Оки.
     Однажды подчиненные отца по военной приёмке забрали меня с собой на рыбалку и охоту. Речка была не широкая, но глубокая и быстрая. Плыли на лодке, на вёслах. Ловили рыбу «парашютом», жарили её с яичницей на костре. Ночью долго слушали, как поют соловьи.
      Когда вернулись к нашему посёлку, увидели на берегу в кустах большую чёрную птицу. Темнело, и поэтому птицу разглядеть было трудно. Охота у моих взрослых спутников (на вальдшнепов) не удалась: птички были быстрее их оружия. И они предложили мне попробовать охотничьего счастья. Зарядили ружье, как оказалось, очень тяжёлое, показали, как надо прицеливаться и нажимать курок, и я выстрелил. Приклад ударил мне в плечо, но птицу я подстрелил. С 10 метров. Она упала с куста, подёргалась и затихла. Это был мой первый выстрел в жизни и первый трофей.
     Птицу осмотрели, сказали, что это грач. Я попрощался с моими знакомыми и отнёс дичь дедушке Феде. Люся с удивлением и, как мне показалось, с уважением посмотрела на меня и на птицу. Я думаю, это событие произвело на неё неизгладимое впечатление. Дед ощипал грача. Оказалось, что перьев было много, а мяса мало. А на следующий день он сварил нам супчик из этой птицы с картошкой и морковкой. Супчик оказался похожим на куриный, но чуть горьковатый. Люся была маленькой спокойной сероглазой девочкой, ребят здесь не было, и нам нравилось быть вместе. С тех пор мы вместе уже 73 года. Но это уже другая история.
     В июле, возвращаясь с фронта, из Румынии, к нам заехал дядя Саша, брат отца. На нём были гимнастерка, ремень и пилотка. В 1942 году его спасло то, что он, уже страдавший от голода, поступил в блокадном Ленинграде санитаром в медсанбат. Потом он прошёл разные фронты, вплоть до Румынии. К нам он приехал с рюкзаком, со скаткой из шинели и с полупустым чемоданом. Он расцеловал нас, детей, уколов рыжей щетиной щёк, такой же, как у папки. Узнав, что мама лежит в больнице уже три года с туберкулёзом, тут же поехал к ней повидаться. А вечером они посидели за столом с папкой, выпили водочки. Вещей у дяди Саши было мало. Но он подарил нам с Сашей красивые блокноты. Рассказывал, что, пока ехали с фронта, менялись с демобилизованными солдатами различными предметами, в том числе часами, по принципу «махнём, не глядя». Несмотря на всё, что он пережил, был он лёгким и веселым человеком, единственным из Кирилловых, кто побывал на фронте. На следующий день он уехал в Ленинград, в родной дом на Ржевке.
      К нам во двор возвращались и другие демобилизованные. Но не все. Приходило и горе. Вернулись и те, кто воевал в партизанских отрядах. Командир Линьков – Герой Советского Союза - был сильно ранен, но выжил и вернулся домой.
    Москва оживала после войны. Работало и метро. Мне нравились такие станции, как «Площадь Революции» с металлическими скульптурами рабочего, колхозницы, тракториста и красноармейца и «Площадь Маяковского».
      Убрали с улиц противотанковые заграждения, поставленные в 1941-ом году. Во всем сказывалась инерция раннего послевоенного времени, инерция Великой Победы, тесно связанной с именем Сталина, инерция постепенного возрождения страны, несмотря на разруху. Сталин, в моём представлении, был больше каждого из нас, больше Москвы, он был как бы всей страной. Он не мелочился, а разрабатывал и решал задачи, важные для всех людей и обязательно добивался их выполнения. Думать так – это и было преданностью Родине. Но мы были обыкновенными мальчишками, и наше дело было по возможности хорошо учиться.
          Осенью 1945 года отец стал хлопотать в Главном военно-морском штабе, чтобы меня приняли в Нахимовское училище.  Они так решили вместе с мамой. Да и мне приятно было представлять себя моряком, в тельняшке. Дело подвигалось. В этом году Нахимовское училище открывалось в Риге. В школе знали, что я поступаю в училище.
      В октябре я сел в поезд на Рижском вокзале вместе с группой мальчишек моего возраста. Отец меня провожал. По дороге в Ригу, я видел разрушения в городах Волоколамск, Ржев, Великие Луки. Поезд шёл медленно – с окончания войны прошло всего полгода и пути ещё ремонтировались. Города эти были буквально разрушены и сожжены, здания вокзалов стояли в руинах, высились печные трубы сгоревших домов. На обочинах путей грудилась искорёженная военная техника – наша и немецкая, остовы сгоревших вагонов и паровозов. На путях, под вооруженной охраной, работали военнопленные – худые, измождённые, в грязных шинелях и в кирзовых сапогах: возили тачки с песком, таскали мешки с цементом, сгружали с платформ кирпичи. Во время остановок нашего поезда они просили еду. Это всё, что осталось от «победителей». Сбылись слова отца, писавшего нам в деревню в 1941 году, что Гитлеру свернут шею. Нам, мальчишкам, было по 12 лет, но мы чувствовали, что едем через пепелище – прямое свидетельство только что закончившейся войны. В Москве все-таки не было таких разрушений. Мы были детьми войны, кое у кого погибли или болели родные люди, и мы способны были чувствовать чужое горе, в том числе горе пленных. Но ненависти к ним у нас не было, их вид был слишком жалок. Было лишь чувство справедливости постигшего их возмездия.
    Рига встретила нас сумерками, низким небом, мелким моросящим дождиком. Я не прошёл по конкурсу, как мне сказали, из-за маленького роста. Возвращаться было обидно. До сих пор помню, как стыдно было мне войти в свой класс не в заветной тельняшке. Но в классе возвращения моего не заметили, а дома отчего-то ужасно обрадовались. И мама – тоже. Военно-морской флот, конечно, проиграл, но, наверное, к счастью для меня.
     Маму больше не отпускали домой и не направляли на санаторное лечение. Она теперь постоянно находилась в Областной туберкулезной больнице.
      После возвращения из Риги, на ноябрьские праздники, мы с отцом побывали в Ленинграде. Тогда город ещё стоял в руинах. Осенняя холодная Нева поражала своей мощью. Побывали мы и у довоенных друзей отца на Лесном проспекте. Повидали и Марию Сергеевну Алексееву с семьёй, бабушку в посёлке Ольгино, дядю Сашу на Ржевке, семью Новожениных. Бабушка дала мне почитать толстую книгу в кожаном переплете. Она называлась «Библия». Пока они с отцом разговаривали, я эту книгу читал, впервые в жизни. До этого я мало, что знал об Иисусе Христе.
      У Новожениных я познакомился с Лизой, моей троюродной сестрой, тоже ученицей 6-го класса. Она любила географию, её дед до войны был мичманом, плавал на кораблях. У неё был глобус. У людей, переживших ленинградскую блокаду и голод, была привычка запасаться продуктами питания впрок. Мы видели это у многих ленинградцев. Блокадная психология.
     В последний день пребывания в Ленинграде по предложению отца мы зашли с ним в букинистический магазин на углу Литейного проспекта и ул. Жуковского. Я впервые увидел магазин старых книг. Отец рассказал, что любил бывать здесь ещё до войны. Эта поездка оставила сильное впечатление, расширив мои представления о стране, её истории и о наших родных.
     Мама, прикованная к постели, ревновала отца. Мне так казалось. Наверное, у него была другая женщина. Мне тяжело было так думать, и я с мамой своими наблюдениями не делился, жалел её. Но нас, детей, отец никогда не забывал, да и как бы мы могли прожить без него. Мы у него всегда были на первом месте. Он ходил к маме в больницу, скучал по ней, приносил ей продукты, но чувствовал себя при этом виноватым перед ней. Три года он прожил один, без неё, сохраняя нас. Он любил её, но, как человек, был слабее её. Он сам говорил о себе, что в отличие от неё он обыкновенный человек. Ему шёл тогда 41 год.
        В зимние каникулы мы с Сашей несколько раз съездили к маме. Сразу после Нового года она рассказала нам, стараясь нас не напугать, что накануне ночью чуть не умерла. Она закашлялась, и ей стало плохо, а ведь в палате все спали. Крикнуть она не смогла и стала стучать рукой по тумбочке. Прибежала санитарка, позвала врача, в палате включили свет, сделали укол. Усилилось кровохарканье, но потихоньку прошло. Потом лежала без сил, тихо, как мышка. А утром на обходе какой-то врач негромко произнёс: «Exitus letalis!» Он не знал, что мама владела латинским. Этот язык изучали в старых гимназиях. А ведь это означало: летальный исход.
      К этому времени одиночество мамы возросло. Её уже редко кто из знакомых навещал (открытая форма туберкулеза), не приезжали родственники, приходили редкие письма. Правда, в палате её очень уважали за терпение и мудрость. Она как-то пояснила мне, что у человека должно быть умное сердце и сердечный ум. Она была образованным человеком и могла быть полезной многим, даже будучи очень больной. С внешним миром ее связывали отец и мы.
       Свой тринадцатый день рождения я не очень помню. Но мама помнила, она ведь очень хотела дожить до этого дня. Наши встречи становились всё более грустными. Я научился скрывать от неё то, что могло бы её огорчить. Раньше у нас не было секретов друг от друга. Наверное, она понимала это.  Мама звала меня «старичок» за серьёзность и ответственность не по годам. Жизнь заставляла.
      Учились и я, и Санька неплохо. Приближалась весна. От отца я узнал, что погиб отец Люси, той девочки, с которой я жил у дедушки Феди под Люберцами. Попал под машину.
      9 мая отметили первую годовщину окончания Великой Отечественной войны. Был салют. А в нас самих война как бы застряла, мы состояли из пережитого, несмотря на продолжающееся детство.
    Где-то в мае 1946 года у нас с отцом состоялся серьёзный разговор. Мы сели на дальнюю скамью в зале станции метро «Измайловский парк», там, где стоят скульптуры Ивана Сусанина и Зои Космодемьянской (теперь это станция «Партизанская»). Станция была большая и малолюдная. Отец сказал мне, что нуждается в моём совете и поддержке. Он сказал, что мама, к сожалению, скоро умрёт, что он не знает, как сложится жизнь нашей семьи без неё, что у него есть женщина, очень хороший человек, которая хочет ему помочь поднять нас. Это не просто – нас же трое, не всякий человек может пойти на это. Я не сразу понял, о ком он говорил, но он сказал, что и маму всё это очень беспокоит. Он просил меня, как уже взрослого мальчика, подумать обо всём и помочь ему. Кроме меня, ему не с кем было посоветоваться. Я плакал и, пока мама была жива, не хотел никаких перемен. Но он просил меня. Он говорил, что он обыкновенный человек, не такой стойкий, как мама, но что он должен думать о нас, детях. Мы расстались, с растревоженными сердцами и не договорившись. Ну, как я мог об этом рассказать маме?!
      Отец уже в мае отправил часть вещей на квартиру его новых знакомых и переехал туда сам, взяв с собой Сашу и Володю. Значит, он всё же принял необходимое решение. А я, в знак протеста, продолжал жить один в Лефортово, «держал оборону», защищал маму, и на новую квартиру не переезжал. Отец навещал меня.
    Но жизнь продолжалась. Закончилась учёба: я перешёл в 7 класс, Саша – в третий. В это время проходили выборы в Верховный Совет страны. Отец работал в составе окружной избирательной комиссии, штаб которой находился в доме-музее М.И.Калинина на ул. Моховой, напротив Библиотеки им. В.И.Ленина. Я ездил к нему туда.
      В июне отец сказал, что лето мы поживём в деревне, в Калужской области, у родителей его старого товарища. Там будет речка, лес, где много земляники. Это поможет нам со здоровьем. С нами будет Люба, и Люся, и их тетя Валюша. Всех их я уже знал. Отказываться от этого я не мог.
    Я посетил маму, рассказал ей об этих планах на лето. Мне показалось, что она уже знает обо всём и одобряет такое решение. Она знала и то, что в деревню едут все дети, в том числе дочери нашей знакомой. Вероятно, её уведомил отец. Прощаясь, она по обыкновению поцеловала меня в затылочек, прижалась ко мне на минутку, и я пошёл к двери. У двери оглянулся на нее: она улыбалась и, приподнявшись, махала мне рукой.
    Уходя от мамы и зная, что она теперь уже точно умрёт, рыдая в больничном сквере, у памятника Достоевскому, я поклялся: сколько буду жить, столько буду уничтожать фашизм, убивший её.
      Деревня, в которую мы приехали в кузове грузовой машины из Москвы, именовалась Троицкое. В доме мы обедали, в амбаре спали.
    В деревне нам, детям, было очень хорошо. Мы купались в речке, которая была рядом, в конце огорода, и ловили в ней раков. Катались на колхозной лошади верхом, учились ездить на чьём-то велосипеде, собирали землянику целыми корзинами.
     Старшая сестра Люси - Люба была красивой девушкой, похожей, как нам всем казалось, на артистку Любовь Орлову. Ей было 16 лет. За ней уже ухаживали взрослые парни. Конечно, она мне нравилась, но она только смеялась надо мной. Правда, по-доброму и ласково называла меня «щенкой». А Люся (я о ней уже рассказывал) была маленькой, тоже симпатичной, но совсем другой, очень спокойной. У неё ещё выпадали молочные зубы, она знала несколько слов по-английски и любила их произносить, за это мы, мальчишки, прозвали её «старая беззубая бабка миледи». Она не обижалась. Ребячье прозвище вскоре забылось: у нее выросли все зубы.
      Деревенские жили плохо. Хлеб пекли из лебеды. Варили щи из крапивы. Мясо было редкостью, молоко было. Зато лесных ягод и грибов было полно: только не ленись, собирай. Одеты жители были плохо. Мужики погибли на фронте или ещё не вернулись из армии. Девочки и даже женщины были одеты кое-как. Ребятишки в любую погоду бегали босиком. Но все были здоровенькие.
     Раза два к нам из Москвы приезжали отец и Люсина мама, привозили продукты. Отношения между ними были ровными и родительскими, хотя я понимал, что их совместный приезд и всё происходящее не было случайным. Но ведь мама была жива, и для меня это оставалось главным.
     Деревенская жизнь захватывала. Был случай, всю ночь прятались в амбаре от грозы и слепящих молний. Взрослые и те прятались. Люся нашла меня и от страха прижалась, как дрожащий листик. Кто я ей был? Братишка. А она мне? Сестрёнка. Мне было приятно сознавать, что я защитил маленькую девочку.
    Шли дни. Наши душевные раны потихоньку затягивались. Я даже на какое-то время забыл о маме, чего не было никогда прежде. Но где-то в начале августа в деревню на мое имя от неё неожиданно пришла почтовая открытка. Значит, она знала наш адрес! Наверное, от отца? В нём она писала, что «и нам, мальчикам, и Любочке, и Люсеньке желает хорошо отдохнуть, так как нас всех ждёт трудная осень и зима». Письмо было написано чернильным карандашом, чётким, таким знакомым почерком. Как она узнала о Любе и Люсе? Ведь я ей о них не рассказывал? Значит, только от отца. К тому же она знала, что и мы, и девочки едем в деревню вместе. На открытке был и обратный адрес: ул. Новая Божедомка…, но я и не подумал, что маме можно и ответить. Сколько бы радости это ей доставило! Детям матери всегда кажутся вечными.
     Как оказалось, это было последнее письмо мамы. А в ночь на 21 августа мне приснился сон, в котором отец сообщил мне, что мама умерла, но просил меня быть мужественным. Утром я встал подавленным, не хотел есть. Рассказал про этот сон Любе и разрыдался. Конечно, я понимал, что это должно было случи ться – ведь мама болела уже 4 года. Люба меня успокаивала. Целый день мы с ней у ворот ждали почтальона. Но та прошла мимо. Младшие дети чувствовали нашу тревогу, но не понимали в чём дело. И ещё дня три прошли. Люба уехала в Москву. Со мной оставались Санька, Люся и Вовочка.
      Я уже стал успокаиваться, как вдруг к нам в дом прибежал деревенский мальчик Юрка Горохов и громко сказал: «Мишка! Твоя мамка умерла!» Оказывается, в деревню из Москвы вернулась его мать, которая видела в Москве нашего отца и от него всё и узнала.
     Мы с Сашкой побежали к Гороховым и кинулись к этой женщине. Плакали у неё на коленях, а она нас успокаивала. Мама умерла в ночь на 21 августа. Мой сон был верным.
    Потянулись тоскливые дни ожидания, когда за нами приедут. Было ясно, что детство, в котором нас удерживала мама, закончилось. Тревога забралась в мое сердце: мы осиротели. Что ждало нас? Детский дом?
    Стоял конец августа, вечера стали холоднее. Хозяева кормили нас, спали мы, по-прежнему, в амбаре, на сене.
     28 августа мы вернулись в Москву. Привезла нас Люсина мама. Её звали Наталья Васильевна. Я уже понимал, что произошли перемены, и у меня было тяжело на душе. Но она просто обняла меня, ничего не говоря. Так мы с ней и ехали в кузове грузовика, обнявшись. И одиночество моё стало уменьшаться. Саша тоже старался быть вместе с нами. Всем нам в эти годы не хватало женской, материнской ласки. Она это поняла.
    Много лет позже, кто-то из наших родных рассказал мне, что Наталья Васильевна в начале того лета, оказывается, виделась с нашей мамой в больнице по её приглашению. По словам Натальи Васильевны, она рассказала маме об их отношениях с отцом и поклялась помочь отцу вырастить нас. На самом деле мама всё знала. И сама захотела познакомиться с той, которая должна была вскоре стать новой женой отца? Наверное, этому предшествовал разговор с отцом? Какое мужество! К ней, измождённой чахоткой, поседевшей, умирающей, приходила молодая женщина, которую полюбил отец. Но мама оставалась мамой. Знание правды о нашем будущем, о будущем её мальчиков, конечно, добавило ей боли и одиночества, может быть, даже добило её, но, вместе с тем, и успокоило. Она успела передать нас в другие, как ей показалось, добрые женские руки. Как именно это было, теперь уже не узнаешь. Нужно иметь в виду, что реальную боль испытали тогда и отец, и Наталья Васильевна. Все они берегли нашу детскую психику до последнего дня. Они просто подарили нам то безоблачное лето.
        Вернувшись в Москву, мы вскоре переехали из Лефортово на Смоленский бульвар, где должна была жить наша новая семья. Наш новый дом на самом деле был старый - двухэтажный, деревянный, окружённый современными высокими домами.
    В начале сентября отцу было присвоено воинское звание «инженер-полковник». Я и Саша пошли в школу, которая была здесь же, во дворе. Я пошел в седьмой класс. А Люся продолжила учебу в своей женской школе (3-й класс).
     Новый двор, новая школа, новые взаимоотношения. Хотя мы всё лето провели вместе в деревне, жить в новой семье поначалу оказалось не просто. Трое мальчиков и две девочки – колхоз имени Михаила Ивановича Кириллова! Он сам так говорил. Люся первые дни всех своих кукол прятала под столом, благо он был с перекладинами внизу, и на них можно было сидеть. И сама пряталась там. Это была крепость её детства, окружённая мальчишками, от которых всего можно было ждать. А предстояло прожить всю жизнь.
     Сразу по приезде, в начале сентября я и Наталья Васильевна посетили могилу мамы на Ваганьковском кладбище. Земляной холмик, от которого не хотелось уходить. Я узнал, что хоронили маму отец, Наталья Васильевна, тетя Валюша и Люба. Там же мы посетили могилу Люсиного отца, Сергея Александровича, расположенную ближе к церкви. Я узнал тогда, что он очень любил Люсю.
     Зашли мы и в церковь, поставили свечки. В церкви я был впервые в жизни. Это было приобщением к таинству общей скорби, большей, чем скорбь отдельного человека. Это снимало остроту боли. Наталья Васильевна была рядом, и мне становилось не так горько. С её лаской соединились печальная музыка храма, мерцание свечей, запах ладана, лики святых. Мне, когда я вырос, всегда было совестно, что многие годы ей, уже старенькой, приходилось молиться тайком от нас, молодых и сильных, перед иконками на кухонной полке. Иконки стоят и сейчас.
       Тогда ей только что исполнилось 37 лет. Эта простая женщина, ставшая со временем для нас троих оставшихся мальчишек новой матерью, так ласково и нежно приняла наше раннее хрупкое мальчишеское горе, что с этого момента и усыновила.
      Свадьбы не было, просто все стали Кирилловы, даже Люба, которую отец удочерил. Но Люся осталась Гришковой.
     Круг нашей жизни расширился. Смоленский бульвар был самым центром Москвы, по отношению к которому Лефортово оставалось окраиной. Недалеко строилось высотное здание Министерства иностранных дел. Рядом были Академия Генерального штаба им. Фрунзе, куда мы ходили в кино, завод «Каучук», знаменитые переулки Оружейный, Неопалимовские. А ещё дальше - Новодевичий монастырь. Мальчишки со двора и я с ними бегали туда играть в футбол. Стены монастыря были обшарпанные, колокола не звонили. Гуляли по Арбату, здесь всё показывала Люся. Это были её родные места.
      По Садовому кольцу проводились легкоатлетические эстафеты. С номерами на груди от Крымского моста бежали спортсмены. Мы их поддерживали, стоя на тротуаре. Главным судьей был маршал Семен Михайлович Будённый.
     Новая школа мне понравилась: запомнились уроки по истории средних веков: Карл Великий, Жанна дАрк, дворцовые перевороты, Медичи. Учительница увлеченно обо всем этом рассказывала, и к её урокам хотелось готовиться. Раньше со мной такого не было.  Все вместе мы посетили Парк им. Горького и Нескушный сад, о котором мне когда-то рассказывала мама. Это было недалеко.
      Рядом проходила улица Кропоткинская, там был музей скульптора Мухиной - автора монумента «Рабочий и колхозница».
     Жили бедно, ведь всё было по карточкам. Тогда бедно жили все москвичи, в том числе жители нашего двора. Хлеба, правда, нам было достаточно, так как у нас были пять детских карточек. А так: картошка и борщ из капусты и свёклы каждый день. Наталья Васильевна требовала от нас: «Ешьте с хлебом, иначе не наедитесь!» Она еще работала в Военторге, в отделе заказов, но собиралась увольняться – забот прибавилось. Вовку не с кем было оставлять. Финансовую основу семьи составляла зарплата отца.
      Церковное (иконки в углу комнаты) вошло в нашу жизнь с Натальей Васильевной. Негромко, скорее как дань традиции, в связи с православными праздниками. В церковь она ходила изредка. Мы не говорили с ней об этом, но я чувствовал, как в праздники её душа светлела. Она Вовку окрестила (нас с Сашей ещё до войны окрестила  наша бабушка – мать отца). 
       Поздней осенью я и Саша, уже вместе с отцом, посетили мамину могилку. Шли по дорожкам кладбища и запоминали, как её найти. Санька был здесь впервые. Перед нашим участком росло громадное дерево, а по дороге недалеко стоял бюст какого-то доктора Карасёва. Это мы запомнили. Теперь мы могли и сами сюда приходить. Оказалось, что отец оборудовал новый, более высокий, холмик над могилой, покрытый зелёным дерном. Похоже, что он бывал здесь и без нас. Сказал нам, что наша мама была замечательным человеком, сберегшей нас в самое трудное время. Она хотела, чтобы мы дружили и любили друг друга всю свою жизнь и выросли честными людьми. Постояли, помолчали и пошли к выходу из кладбища. Капал дождик. Листья опадали прямо в лужи. Мы ходим туда уже более 70 лет. И её и наши внуки тоже.
    Новая жизнь пошатнула наши прежние устои. До этого мы как маленькие планеты всегда вращались вокруг нашего солнышка – мамы. И отец тоже. Но солнышко погасло. Мы оказались у тёплого очага, конечно, во многом ещё чужого, но тёплого. Жить можно было. Отец очень старался. Саша и Вовка быстрее пригрелись. Вслед за Люсей и Любой, сначала нечаянно, а потом привычно они стали называть Наталью Васильевну мамой. Мачехой её никто из нас никогда не называл. Я старался не мешать этому и мысленно благодарил отца за наше спасение. Что бы с нами было, останься мы в Лефортово одни?! И что было бы с отцом?
    Наталья Васильевна была простая, симпатичная, ещё молодая женщина, основной чертой которой была доброта. Она не навязывалась, но располагала к себе и часто отдавала своё тепло, не ожидая ответа. Она жалела нас, как могут жалеть только русские женщины. Конечно, она была менее образованной и интеллигентной, чем наша мама, но с ней к нам пришло уважение к простым людям, людям труда, таким же, как она сама: школьным уборщицам, продавщицам, почтальонам, соседским старушкам. Она находила в них что-то значительное, заслуженное долгим трудом. Отцу с ней было хорошо.
   Вову вновь устроили в детский сад недельного пребывания где-то в районе Красной Пресни. Помню, он полюбил повторять необычные слова, типа «Гибралтар» или «Копенгаген». Ходит и вслух выкрикивает: «Копенгаген, Копенгаген, Копенгаген…». Где это, что это? Ему было не важно. Но зато, как необычно и звучно! Рос мальчик, ему шёл уже шестой год. Он был очень впечатлительным и иногда кричал во сне. Приходилось его успокаивать.
     Любу отец называл «бензин-керосин» или «спичка» за её манеру подстрекать к мелким конфликтам в семье.
     Дома я был вместе со всеми и оставался старшим для братьев, как и раньше. Но места для совместных интересов и шалостей становилось все меньше. У Саньки уже были свои друзья. Я нередко замечал за собой стремление к одиночеству и безрадостность на праздниках, созерцательность и раздумчивость. Частыми были состояния грусти и тревоги. Отчего так? Сказывалось пережитое? Отец меня понимал. Во мне очень жила мама. После её смерти это обострилось. Внешне я был похож на отца больше, чем братья, а внутренне всё было не так. Я ощущал маму физически. Я никогда не был один и мог её «вызвать в себе» и поговорить с ней. Отца - тоже, но зачем же - он же был рядом. Это было как духовная «матрёшка». Видимо, это и была моя душа. Я всегда поступал так, как мне казалось, поступила бы мама. За советом на могилку к ней ходить было необязательно, мама была во мне всегда. Отец был со мной, рядом, но не во мне. 
     Все эти годы, и пока была жива мама и в эти последние месяцы, нам никто не помогал. Разве что разные люди помогали отцу с детскими садиками, с устройством детей в санатории и лагеря, да и просто – по-дружески, по-соседски и бескорыстно. А по большому счёту, нас сберегали ценой огромных усилий страна и товарищ Сталин, мученический подвиг нашей мамы, любовь отца и доброта нашей второй матери. Помогал и тот оптимизм, которым тогда была пронизана жизнь народа, оптимизм бедных и равных, оптимизм победителей.
     Поднять нас, детей, стало главным и для отца, и для Натальи Васильевны. Взвалить на свои плечи пятерых детей в возрасте от 5 до 16 лет в трудное послевоенное время! Это же требовало не только любви, но и мужества. Это их объединяло, делало более значимой их совместную жизнь, позволяло легче переносить трудности жизни. К тому же у каждого из них было своё непростое прошлое.
     Событий, маленьких и больших, в семье в то время было много, об одном из них я упомяну. Готовясь к Новому году, мы – дети – договорились, что соберём кусочки сахара, откладывая каждый из своей дневной порции в большую красивую фарфоровую кружку, и подарим их маме – Наталье Васильевне. Собирали весь декабрь (1946 года), в том числе Вовочка, сохраняя нашу затею втайне. Упрекали того, кто иногда забывал об этом. Наконец, чашка, полная надкусанных и обсосанных кусочков сахара, была готова. Нам это казалось большим подарком. Мы делились своей порцией, хотя нам и самим сладкого не хватало. Когда чашку вручили, мать была потрясена. Мне кажется, это был самый дорогой и трогательный подарок в её жизни. Мы были горды тем, что мужественно выдержали характер, а она - тем, что получила настоящий детский орден. И я тоже стал звать её мамой.
     Наш дом на Смоленском бульваре готовился под снос. Шли разговоры о переселении в Измайлово, на северо-восток Москвы. Это произошло в начале января 1947-го года. Переехали на ул. 3-я Парковая. На втором этаже нам выделили комнату в 16 метров, правда, с балконом. Мы разместились в ней всемером. Нашей соседкой, в маленькой комнате была одинокая старенькая медсестра-акушерка. Жизнь продолжалась.
     Вроде ничего не изменилось: та же Москва, та же жизнь по карточкам, служба отца, школа, бесконечная готовка и стирка у мамы, теснота в квартире. Правда, рядом был Измайловский лесопарк, раздолье и чистый воздух, чего не было раньше. И всё же что-то менялось. Мы постепенно, с трудом, не осознавая этого, всё дальше отползали от гигантской окровавленной ямы, которой была война, с души сваливались промокшие кровью и слезами повязки, и сами мы становились старше. И всё же ущерб от пережитого для всех нас был так велик, что мы всю свою последующую жизнь оставались мальчиками войны.
           Район Парковых улиц в Москве только ещё строился. Своему названию они были обязаны близости Измайловского парка. Теперь этих улиц больше 15-ти. До метро шёл трамвай.
      Мой класс был каким-то шумным и драчливым. По математике я ходил в середнячках, но вскоре понял, что отстаю и чего-то не могу понять, хотя учитель был очень хороший. Мне было очень тяжело. До этого я всегда был отличником. Отец заметил это и договорился с учителем о дополнительных занятиях со мной. Тот очень быстро разобрался в моих трудностях, как-то очень понятно объяснил мне анатомию решения задачек, начиная с самых простых, и убедившись в успехе, закрепил его множеством повторений, постепенно  усложняя примеры. Главное было понять механизм решения, а он, как правило, был один. Тогда само решение становилось делом техники. Но самое главное было – поверить в себя. И я поверил. Мне стало так легко! Больше на уроках я не смотрел на классную доску как баран на новые ворота. А всего-то  сходил к учителю раз пять. Отец оплатил эти уроки, объяснив мне, что учителя живут очень бедно и им разрешается давать частные уроки. 
     Вскоре в нашей квартире появился маленький пёсик, дворняжка. Его местом был угол за дверью. Привёз его отец из командировки, пожалел заброшенного и голодного. Это был наш первый собственный пёсик. Мама его обстригла, смазала керосином и вымыла в ванной. И хотя при этом она ругалась, пёсик, названный Байкалом, был принят всеми. Нам было так тесно, что ещё одно живое существо помешать нам не могло. Зато радости и ласки прибавилось.
        Питались мы в то время скудно, как и все. Хлеб получали по карточкам. Это поручалось третьекласснице Люсе. Дело было очень ответственным. Однажды какая-то женщина с грудным ребенком, которого она держала на руках, попросила Люсю «отоварить» в этой булочной её хлебные карточки. (Давали городские, или французские, булочки, что бывало не часто). Женщина сама сделать этого не могла, так как карточки «прикреплялись» по районам. Люся положила её карточки посреди своих карточек. Получив булочки и поблагодарив, женщина быстро ушла. А когда Люся сообразила, что чужие карточки остались у неё, и выбежала из булочной вслед ушедшей, та уже стояла на трамвайной остановке и собиралась садиться в подошедший  трамвай. Женщина никак не могла понять, что нужно было девочке, протягивавшей ей какие-то бумажки. А когда поняла, вышла из трамвая, страшно побледнела и, зажав в кулаке карточки, молча, в трансе, медленно побрела вдоль трамвайных путей.  Потеря карточек в то время означала голод. Мы, незадолго до этого, сами пережили подобное. Гостившая родственница, используя нашу детскую доверчивость, украла все карточки за оставшиеся полмесяца. Родственницу нашли, но карточки та уже успела продать. Жили в долг, экономя на всём. Подруги мамы приносили нам свои талоны на хлеб.
         Пришла весна. 1-го марта по радио и в газетах было опубликовано Постановление ЦК ВКП (б) и Правительства об отмене карточной системы и снижении цен на хлеб и другие продукты. Постановление было подписано И.В.Сталиным.      Недалеко от нашего дома торжественно открыли новый гастроном. Приезжал нарком по внешней и внутренней торговле А.И.Микоян. 
      Как-то к нам приехал товарищ отца из Ленинграда, его довоенный сослуживец. Говорили о жизни в Ленинграде, о погибших родных и друзьях. После ужина гость и отец замечательно играли на струнных инструментах: отец на мандолине, а гость на гитаре. Чувствовались школа и музыкальный слух у обоих. Играли и пели. Романсы и народные песни. Очень задушевно. У нас было тесно, и гость спал на полу под столом. Больше негде было. Но воспоминания продолжались и в темноте. Отец очень гордился тем, что он – ленинградец.
       Обстановка в Измайлово была неспокойной, как и во всей Москве. Квартирные кражи, драки. Шла демобилизация из армии, по городу бродило много неустроенных людей. Скапливались на вокзалах. Таких называли «банда» или «кодла». Их побаивалась даже милиция.
      Пока в лесу Измайловского парка лежал снег, мы в него ходили редко, а с наступлением весны такие походы стали частыми. Через весь парк протекала речка Серебрянка. Она впадала в большой пруд, на берегу которого стоял высокий монастырь. Известно было, что по пруду в своё время на ботике плавал молодой царь Пётр. Все кельи монастыря были заняты жильцами: в Москве жилплощади не хватало. Когда стало тепло, мы ходили на пруд купаться. Как-то шли с Лёвой Блейхом – мальчишкой с соседнего двора – и возле монастыря подверглись нападению хулигана. Тот неожиданно и беспричинно ударил Лёву в лицо кулаком и с криком «Бей   жидов!» убежал. Лёва был евреем. Это было дико, так как в нашей ребячьей среде никто никогда не различал людей по национальности. По крайней мере, так нам казалось.
      С наступлением тепла в Измайловском парке зазеленел лес. Выросли целые заросли молодой крапивы. Мы вчетвером рванули в лес и, надев перчатки, оборвали ту, что была поближе. Теперь мы были обречены на то, чтобы есть щи из крапивы с добавлением картошки и крупы. Это было вкусно, укрепило продовольственную базу семьи и добавило нам витаминов, тем более, что их было немного. Крапивы хватило и на последующие походы.
          Близость громадного парка добавила нам свободы. Теснота, в которой мы жили последние месяцы, как ни странно, воспитывала в нас умение дружить и коллективизм.  Некогда стало грустить. Я даже стал реже вспоминать о маме и выбрался на Ваганьковское кладбище только в августе.          Шёл мимо ещё дореволюционных бараков улицы 1905 года, без труда нашёл могилку. Убрал листву. Всё здесь было, как прежде. Сверил с мамой свои внутренние часы (совесть), упреков не услышал, значит, я жил правильно. По выходе из кладбища нашёл могилу Люсиного отца. Положил цветочек за Люсю. Я так делал потом всю свою жизнь.
         Весной отец помог устроить Любу в Училище по подготовке чертёжников. Это была удача, так как у неё выявился талант к этой работе. Потом она всю жизнь трудилась чертёжницей, причём в крупнейших издательствах и учреждениях Москвы. С этого времени она переехала жить к тете Валюше в Дорогомилово. Ей шёл 17-й год.
      Закончилась моя учёба в 7-м классе.  Мне дали похвальную грамоту. Но на выпускной вечер я пойти не смог. Причина была та же: в семье не было денег, и я не мог внести взнос. Было очень обидно. Но делать было  нечего.
      Вскоре отец на лето устроил меня на Прожекторный завод, где у него было много знакомых инженеров. Завод располагался на шоссе Энтузиастов. Направили меня в конструкторское бюро, там, в громадной комнате за кульманами трудились до десятка инженеров. Дали мне втулку с заданием сделать её чертеж в трёх проекциях. Я старался, но получалось топорно.
      Все здесь, у чертёжников, было для меня интересно, но особенно жадно я вглядывался в жизнь завода, с удовольствием ходил по цехам, выполняя отдельные курьерские поручения. Чертить же мне не очень нравилось, хотя я видел, какие чертёжные шедевры выходили из-под рук взрослых мастеров. Поражали меня их необыкновенная сосредоточенность и терпение в работе над ватманами. В конструкторском бюро всегда стояла тишина. Относились ко мне хорошо, по-отечески, работать особенно не заставляли. Мне нравилось в обеденный перерыв вместе с ними есть свой небольшой завтрак (кашу из обжаренной муки с хлебом), запивая чаем, который заваривался для всех. Завтрак мне перед уходом на работу давала мама. Кашу почему-то называли «кашей Маро». Правда, очень трудно было дождаться этого перерыва, так хотелось есть, а одному есть было неудобно. В перерывах между исполнением маленьких чертёжных заданий я бегал в заводскую библиотеку, благо она располагалась на этом же этаже, забирался в глубокие кожаные кресла и, забывая обо всем, читал Жюля Верна, Фенимора Купера, Майн Рида, Марка Твена. Сотрудники снисходительно и ласково посмеивались над моим увлечением, предлагая мне рассказывать о прочитанном, и я с удовольствием делился впечатлениями. Здесь от меня для них было больше пользы, чем от черчения и затачивания карандашей. Отцу, который иногда забегал на завод, они меня хвалили. Я был очень горд тем, что самостоятельно зарабатываю деньги. Так продолжалось целых два месяца - всё лето. А Саша и Володя были в заводском пионерском лагере под Москвой.
       Осенью мне пришла повестка с завода о получении заработной платы. Пришлось съездить в заводскую бухгалтерию. Заработанные 50 рублей отдал матери. В своей дальнейшей жизни я очень обязан этой прививке уважения к труду и принадлежности к рабочему классу. И отцу – тоже.
      Отец был переведен на работу в НИИ Главного артиллерийского управления Наркомата Обороны. Институт располагался в районе р. Яузы. Начальником НИИ был генерал Неделин (в будущем – маршал артиллерии).
      К сентябрю семья территориально разделилась: мама, Люся и Вова и с ними пёс Байкал, остались в доме на 3-ей Парковой (к ним смогла вернуться Люба), а отец, я и Саша переехали в посёлок Шереметьевский по Савёловской железной дороге, недалеко от Хлебниково. Раз в неделю к нам приезжала мама. Привозила продукты, готовила и стирала. Иногда привозила с собой Вовку. Семью разогнала теснота. Отец стоял на очереди на расширение жилплощади, но скорого решения не обещали.
       Он снял две комнаты в частном деревянном доме в посёлке Шереметьевский по ул. Пушкинской у своего довоенного товарища. Отопление было печное. Издалека до нас доносились звуки проходивших поездов. Школа была в 15 минутах от дома.  Я пошел в 8 класс, Саша – в 4-ый. Начался новый виток нашей жизни.
    Улица Пушкинская протянулась от самого леса до железной дороги. Параллельно ей располагались улицы Пролетарская, Киевская, Станционная и т.д. С обеих сторон улиц были прорыты рвы (кюветы), с мостками к каждому дому. В половодье вода собиралась во рвах, а полотно улиц оставалось сухим. Его ширина позволяла проехать автомашине. 
      Занятия в школе ещё не начались. Вечерами в темнеющем небе мы наблюдали звездопад. Ребята говорили, что так всегда происходит в конце августа. Зрелище мною ранее невиданное. Наверное, чтобы видеть падающие звёзды нужно, чтобы небо было чистым, а в Москве оно чистым не было. Мне это показалось каким-то добрым предзнаменованием. В эти дни как раз исполнился год, как не стало мамы. Уже год прожили без неё, а что будет дальше?
            В школе меня встретили хорошо. Усадили на заднюю парту. Отсюда можно было видеть всех учеников сразу. Новым оказался смешанный характер комплектования классов – в Москве было иначе. Девочек было больше, чем ребят. А всего 30 учеников. Впереди меня сидела Галя Якимова – приветливая, простая и добрая девочка. В отличие от всех других девчонок, несмотря на веснушки, она выглядела девушкой, хотя, по-моему, и сама этого не сознавала. Впереди от меня сидели Аля Скобелева и Наташа Беляева. Из ребят я сразу  запомнил Борю Шеломанова и Юрку Федорова. Большинство ребят были из местного посёлка и учились в этой школе с 1-го класса. Но многие из-за войны пропустили 1-2 года. Классным руководителем была учитель математики и завуч школы Алевтина Алексеевна Житникова – властная, строгая, но почему-то любимая всеми. «Маршал» школьной педагогики. Волосы у неё сзади были схвачены гребнем, а на носу сидели очки. Дети звали её «старуха», хотя было ей всего 53 года. Началась новая школьная жизнь. Саша стал ходить в 4-й класс. Встречались на переменах.
      Шереметьевская средняя школа была открыта задолго до войны. В ней учились ребята и из Хлебниково, и из Клязьмы, и из Лобни, и даже из Долгопрудного. Тогда ещё не было аэропорта Шереметьево, место было тихое. Недалеко протекал канал «Москва-Волга» и между мостом на Дмитров и железнодорожным мостом у Хлебниково простиралось водохранилище, где стояли корабли и яхты. За посёлком располагались лес и кладбище.   
      В конце сентября нас на один день сняли с уроков и отправили в местный колхоз. Шли пешком километров пять.  Дали задание: собрать морковь с целого поля. Собирали в корзины. Баловались, носились, хохотали по пустякам, но задание выполнили. Приехали лошади с повозками, морковь погрузили и вывезли на усадьбу колхоза. И сами мы строем и с песнями отправились туда же. Всем хотелось есть. Нас ждали: в большом зале правления стояли столы. Женщины-колхозницы угостили нас свежим молоком с хлебом. Ограничений не было. А главное – очень благодарили за помощь: в колхозе после войны не хватало людей.
      Были и занятия по военной подготовке. В то время их проводил бывший фронтовик с реальным боевым прошлым. В нашем воспитании его уроки-беседы были очень важными, хотя до некоторых ребят именно эта их ценность доходила не сразу. Занятия по физкультуре и по военной подготовке проводили в школьном дворе, так как спортзала не было. Среди прочих были и занятия по бросанию гранат. Оказалось, что это было непростое дело, и одной только силы здесь было недостаточно. Дальше и точнее всех гранатометание получалось у Юрки Федорова. А у меня - на троечку. Среди педагогов школы только двое были мужчинами: директор и военрук.
      Учительницей литературы была очень грамотная, но тихая женщина. Звали её Римма Сергеевна. Она всё время мёрзла и ходила в пуховом платке. Проходили Фонвизина. Ставили «Недоросль». Больше всего мне нравилось то место в книге, в котором Скотинин на полном скаку разбивает своей головой ворота и при этом сам остаётся невредимым. Вот лоб, так лоб!
       Решили поставить спектакль. Постановка разогнала скуку уроков. Вечерами оставались, продумывали сцены. Софью исполняла Аля Скобелева, Стародумом назначили Макарова, Милоном вызвалась Наташа Беляева, Скотинина играл Юрка Фёдоров, Митрофанушкой была Фролова, а мне поручили роль Кутейкина. Помните: «Аз же есмь червь, а не человек!» Попик такой. Я со своей задачей справился. Сколько было потрачено угля, румян, ваты и пакли. Спектакль имел успех.
      На него по моему приглашению пришли Саша и даже Люся, приехавшая к нам из Москвы. Они сидели в зале. После спектакля Люсю заметила строгая Алевтина Алексеевна и как «чужую и маленькую» заставила одеться и выпроводила её из школы, хотя та и пыталась объяснить, что она – «сестра  артиста». Так и стояла Люся возле школы, обняв берёзку, освещённая светом из школьных окон. Плакала от обиды. Такой мы её и нашли, когда стали искать. А позже все вместе добирались по тёмным улицам от школы до нашего дома на Пушкинской улице.  Но слава согревала нас. 
       Как-то в газете «Правда» я прочел статью о Народно-освободительной армии Китая, в статье приводилась схема освобождения этой страны от войск Гоминдана. Я перерисовал эту схему на плотной бумаге и раскрасил цветными карандашами. На ней стрелками был изображено направление  движения народных войск, стремившихся к берегам Японского моря. Отцу рисунок очень понравился, и он отнёс его к себе на работу, на политзанятие. Там моё произведение так понравилось, что его оставили у руководителя. Отец попросил меня нарисовать схему ещё раз, но я заупрямился, это же было творчество, и копия так хорошо уже не получилась бы. Мао-цзе-Дун был победоносен, за успехами китайских партизан стоял Советский Союз. Это знали все.
       В конце 1947г. я вступил в комсомол. В это же время я возглавил пионерскую дружину в нашей школе. У меня на рукаве были три красные полоски, и я по-прежнему носил красный галстук. Что мы делали? Ходили классами в ближний колхоз на Клязьму убирать овощи, помогали старикам, инвалидам и раненым фронтовикам в посёлке, сажали деревья возле школы, помогали в библиотеке, ездили классами в Москву – в театры. И, конечно, проводили пионерские линейки и сборы. Народ был шумный, но дружный. Школа занимала  громадное место в нашей детской жизни. Болтания на улицах практически не было. Грустно, что одеты мы тогда были очень бедно и сытыми были не всегда, но разве это было главным.
       Я и другие ребята из школы были делегатами 1-го Московского областного съезда пионеров, который проходил в Большом театре. Все места в зале были заняты. Мы сидели где-то в ложах, но видно и слышно было очень хорошо. Руководил съездом старый большевик Подвойский, один из руководителей Великой Октябрьской социалистической революции в Петрограде, работавший с Лениным в Смольном. После съезда был концерт. Но нашей делегации пришлось уйти пораньше, так как до Шереметьевки нужно было добираться поездом.
    Директора школы звали Павел Иванович Букринский. На лацкане пиджака у него был привинчен орден Красной Звезды. Мы знали, что он фронтовик. Забот у него было много: ремонт крыши, отопление, туалеты и учебный процесс.  В углу здания была небольшая коморка, где жила старенькая уборщица – баба Нюша. Было известно, что она прожила в школе всю войну.  Фронт проходил недалеко от Шереметьевки, и школа пострадала. У бабы Нюши не было семьи. После войны она получила пенсию. Школа выделила ей эту комнатку с одним окном для пожизненного пользования. Ребята её очень любили, заходили к ней, угощались чаем или спасались от завуча в трудную минуту. В общем, это был наш человек. 
         Постепенно определился круг моих симпатий. Из ребят это были Юрка Колотушкин и Боря Шеломанов, Юрка Федоров и Саша Пушкин. Колотушкин был общий любимец, озорной заводила. Боря, напротив, был вдумчивым и спокойным, несколько медлительным мальчиком. Мы с ним вечерами вместе возвращались домой: его улица была на одну ближе к школе. О многом говорили. Возникали общие оценки. Он хорошо слушал. Нам вместе было интересно. Юрка Фёдоров был хороший товарищ, хотя грубоват. Саша Пушкин был большой как Пьер Безухов, очень спокойный и добрый. Отчество его было не Сергеевич, а Васильевич, и стихов он не писал.
      Из девочек это были Аля Скобелева и Таня Кузяева. Таня была старостой класса. Её уважали. Она мне немного нравилась и как-то, когда мы были возле Большого театра (ездили всем классом в Москву), я сказал ей, что если бы в ней были еще нежность Али и общительность Тамары Еськовой, то я бы мог в неё влюбиться. Она мне ответила, что она не сборная солянка, а просто Таня, но что ей этого вполне достаточно. А также, что влюбчивость – не самое надёжное достоинство. Это отрезвляло. Аля была девочкой интересной, несколько амбициозной, как теперь бы сказали, умной и милой. Если представить её в цвете, то это - акварель «бело- розовое с голубым». Я ловил себя на том, что мне всё время хочется на неё смотреть. Как за партой сидит, как голову склонила, как слушает на уроке. Она была первой из девочек в классе, которая стала носить капроновые чулки. Школа-то была поселковая. Девчонки с ней не очень дружили. Может быть, потому, что немного задавалась? Симпатия моя к Але то возникала, то таяла. Как летнее облачко.
       Работать над сочинением об образе Чацкого Аля предложила мне у себя дома. Сидели за столом вместе в светлой чистой комнате. За окном падал снег. Читали, спорили, обменивались мнениями о героях. Мне почему-то Чацкого было жаль. Казалось: села белая красивая чайка на московскую сословную помойку и, намучившись, улетела. А помойка осталась, она же вечная, как все помойки. Наше мнение было во многом общим. Общее было ещё и в том, что  и ей, и мне было почти 15 лет. Эта нежная девочка тоже напоминала мне белую чайку, сидящую за партой.
      День был коротким, и когда стало смеркаться, я от Али ушёл. Сочинения мы так и не написали.
       Совершенно не помню, как мы провели зимние каникулы.        Мы с Санькой ездили в баню с отцом. Баня была возле Савёловского вокзала. Не близко. Отец старательно тёр мочалкой наши ребячьи спины – так, что потом кожа скрипела. Возвращались домой как новые. Навестили наших на 3-ей Парковой. Побродили по заснеженному двору. Вовке без нас, конечно, было одиноко. Гулять с пёсиком теперь была его задача.
       Шёл январь. Мне вот-вот должно было стукнуть 15, Саше – шел 13-й, а Вовке – седьмой. Люсе – 1 февраля – 11 лет. Вместе нам было хорошо, это, я думаю, оттого, что прошедшее время научило нас друг с другом делиться – и добрым, и тревожным.
       В каникулы, когда времени свободного было больше, как-то заговорили с отцом о революции 1905–го года. Приближалось 9 января. Отец был моложе этих событий на год. Я вспомнил, что ещё в довоенном детстве мне пришлось рассматривать цветные гравюры, изображавшие шествие рабочих Путиловского завода на Дворцовую площадь и расстрел их царскими карателями. Отец тогда рассказал мне, первокласснику, почему это произошло, и почему расстрел рабочих положил начало первой русской революции. А сейчас он объяснил мне это более подробно, ссылаясь на исторические данные.
       Вот его рассказ: «Накануне 9-го января, когда стало известно, что у Зимнего дворца должны были собраться толпы рабочих с петицией к «царю-батюшке», Николай 2-й  (кровавый, как его стали называть в народе) приказал генералам учинить побоище на улицах столицы и на Дворцовой площади. Для этой цели были введены в центральные и окраинные кварталы города 40 тысяч солдат и жандармов. Они совершили нападение на мирное шествие рабочих с женами и детьми. Первые выстрелы раздались в 12 часов у Нарвских ворот. В 2 часа дня солдаты Преображенского и Семёновского полков открывают огонь у Зимнего дворца. Они стреляют, конные жандармы рубят женщин и детей шашками, топчут лошадьми, добивают раненых. Дворцовая площадь и прилегающие к ней улицы усеяны убитыми и ранеными. Жандармы ведут огонь по верхушкам деревьев Александровского сада, куда забрались мальчишки, чтобы лучше видеть демонстрацию. Расстрелянные, они падают на сугробы как подбитые птицы. Идёт истязание и в других районах Петербурга. В результате – тысячи убитых и раненых». Революция, по Ленину, становится неизбежной, заключил свой рассказ отец, «когда низы не могут жить по - старому, а верхи не хотят что-либо менять».
       В каникулы ездили в один из московских театров.
       После каникул с удовольствием вернулись в школу. У Саши завязывался свой круг приятелей. 
      Одеты мы с Сашей были плохо. Я носил Любкино пальто, которое застёгивалось как у девчонок, и мохнатую шапку из меха кошки. Звали тогда меня по этой причине «партизан».
       В ходе 3-й четверти в школе по инициативе Алевтины Алексеевны Житниковой начались музыкальные занятия. Та пригласила для факультативных уроков преподавателя музыки, уже немолодого мужчину, необыкновенного энтузиаста песенной культуры. Он свободно играл на фортепиано. Занятия проходили после уроков. Это касалось не только нашего класса. Сначала мы ходили «на пение» из-под палки, а потом и полюбили. Может быть, поэтому все мы влюбились в песни Исаковского и других поэтов в исполнении Зои Рождественской, Владимира Нечаева, Владимира Бунчикова. И сейчас звучат в душе песни того времени «Учительница первая моя», «По тропинке луговой», «Словно замерло всё до рассвета», «Вернулся я на Родину» и другие. Главное для Алевтины Алексеевны и учителя пения было не научить детей петь, а воспитать их настоящими людьми с помощью музыки. О советских песнях того времени, наших любимых песнях, можно было бы много написать. Они живут в наших сердцах, также как и голос диктора радио того времени – голос Виктора Татарского.
     После школы мы вдвоём с Борькой Шеломановым провожали Алевтину Алексеевну домой, по очереди неся её портфель. Несмотря на усталость, она всякий раз рассказывала нам по дороге о своей учительской жизни, об учениках прошлых лет. Проводы начались ещё зимой, когда было темно.  К лету вечера стали светлыми. Она жила в служебном доме со своей семьей (больной муж, в прошлом учитель, сестра и дочь). Вторую половину дома занимала семья директора школы. Нам доставляло радость это дополнительное общение с ней. Кто это выдумал, что она – «старуха»! Мать – да, но не «старуха».
       Учебный год подошёл к концу. По математике у меня были четвёрки, а по всем остальным предметам – отлично. Санька тоже благополучно закончил свой 4-й класс. У Люси всё было хорошо. Мы росли не только потому, что учились, но и  потому, что взрослели.
        Мне предстояло оставить Шереметьевскую школу, так как отец получил новое служебное назначение в г. Евпаторию - заместителем начальника артиллерийского НИИ и полигона по МТО. Предстоял отъезд. Саша, Люся и Вовка – переезжали  однозначно, а в отношении меня родители колебались. В конце концов решили, что я остаюсь в Москве с  Любой, на 3-й Парковой, в Измайлово. Но с Шереметьевкой предстояло попрощаться. Я про себя решил, что буду сюда приезжать несмотря ни на что.
       Чем для меня стала Шереметьевка? Просто школа, учителя, ребята, привязанности? Нет. Она стала моей духовной родиной, где даже воздух был родным. Здесь всё было пропитано романтизмом, естественным спутником пятнадцатилетних. «Эвакуация» продолжалась, но прописка состоялась – на всю оставшуюся жизнь.
         Вслед мне звучала песня: «Когда уйдём со школьного двора  под звуки нестареющего вальса»…
          Известие о переезде семьи в Евпаторию, в Крым, вызвало всеобщие радостные ожидания. Хотя из всех нас в Крыму  побывал только я (ещё в 1940 и 1945 гг., при жизни мамы), все уже одной ногой были там. Главное было в том, что мы едем к Чёрному морю. Об этой радости свидетельствуют мои стихи того времени.
О Крым мой!
Прощайте, леса молодые!
Прощай, голубая река!
Прощай, Подмосковье,
Ведь вновь я
Лечу на призыв крымчака.
Там сине-лазурное море,
Небесная ширь без границ.
Рассеется всякое горе
Под вспышки далёких зарниц.
Лишь солнца блеск
И море плеск
Сейчас по сердцу мне!
Воображение горит,
Душа стихами говорит.
О Крым мой! Где ж ты? Где?

      Я уже знал, что к 1 сентября вернусь в Москву, на 3 Парковую, для продолжения учёбы в 9-м классе. Тем не менее, меня отправили в Евпаторию одним из первых. Было это так. Отец, уже побывавший на новом месте службы и оставивший там «на хозяйстве» Люсю, отправлял в Евпаторию  автомашины для своего института по железной дороге. Одну легковушку, две трёхтонки и 5 студебеккеров. Всё это грузилось на товарной станции Курского вокзала. Было там четверо шоферов 35-40-летнего возраста, им предстояло довезти транспорт до места назначения. В последний день погрузки отец привёз меня на товарную станцию и включил в их бригаду. И мы поехали.
     Так здорово было наблюдать за всеми теми местами, что мы проезжали, сидя на платформе или из высокой кабины студебеккера! С обеих сторон дороги железнодорожные насыпи то спускались в овраги, то, наоборот, возвышались над лесами. Пахло паровозным дымком. Убегали станции, шлагбаумы, оставались позади группки железнодорожных рабочих. Поезд громыхал, проезжая через  мосты. На нас мчались встречные поезда. Страна работала. На остановках мы собирались на платформе, где стояла закрепленная тросами легковушка. Это был наш штаб. Здесь ехал старший из шоферов, и здесь мы питались. Было очень дружно. Во время остановок нужно было охранять наши платформы от посторонних. Так мы и ехали.
      Долго стояли в поле возле Белгорода. Белые горы, белый город с разбитыми церквями – следами боев, которые здесь прошли 5 лет тому назад. Как-то отвлеклись и еле залезли на уже бегущую платформу.
      На станции Синельниково мы тоже долго стояли. У низкого перрона напротив нас остановился поезд «Москва-Евпатория». Поезд как поезд. Вдруг вижу: за стеклом торчат головы Сашки и Вовки. А в глубине купе видна мама. Они машут мне. Вовка даже свалился с верхней полки от радости. Только мы нагляделись друг на друга, как их поезд тронулся. Они приехали в Евпаторию раньше меня.
       Жизненные наблюдения продолжались. Перед Перекопом на подъезде к станции Джанкой к нам напросились цыганки. В цветастых длинных юбках, молодые и красивые. Они даже станцевали для нас в награду, что мы их не выгнали. Мы дали им хлеба и воды. Потом до самого Джанкоя они, постелив себе в углу платформы, спали. На станции ушли тихо, растворившись в темноте. Какие звезды зажигались над нашими головами с наступлением южной ночи! Поезд шёл, а звездный купол, мерцая, оставался неподвижным.
       На следующий день мы прибыли в Евпаторию. До этого медленно ехали вдоль моря и поселка Саки. Издалека был виден великолепный евпаторийский собор. Вокзал был старый. Улицы - грязные, размытые после дождя. Нас встречал отец. Автомашины сгрузили с платформ и, заправив бензином, отправили в гараж. А мы с отцом пошли к дому, в котором  была размещена наша семья.
      Это была Пожарная площадь. Дом был двухэтажный, сложенный из ракушечника, с высокими потолками и окнами, но с туалетом снаружи. У нас были две комнаты. Меня встречали мама, Санька и Вовка. Люсю к этому времени уже направили в пионерский лагерь, расположенный в районе Ореанды (Южный берег Крыма), недалеко от Ливадии, на старой севастопольской дороге. 
       Конечно, первое, что мы сделали, встретившись, -  искупались в море. Мелкий песок, мелкое море, медузы. Тонкая проволока на колышках отделяла мужской пляж от  женского. В пределах этого заграждения можно было ходить и бегать совершенно голым. Солнце пекло, можно было запросто сгореть. Спасало только прохладное море.
       Рядом с домом был старый базар. Его огораживал низкий заборчик из ракушечника, через который можно было перелезть. К заборчику привязывались ишаки и лошади, их морды были опущены в торбы с овсом. Здесь продавались фрукты, морская рыба, пиво. Я мечтал купить тельняшку, но их не продавали. Купили пару здоровых камбал, хвосты которых тащились по земле.
      За водой ходили на колонку недалеко от дома. Я так загорел (ещё во время путешествия на платформах), что местные женщины спрашивали меня, не испанец ли я. Дело в том, что в городе жила колония детей, вывезенных ещё до войны из Испании и с освобождением Крыма размещенных в Евпатории. На рубашках у них был вышит их символ - сжатый кулак с надписью «No pasaran!» Черноволосый, кареглазый и смуглый, я действительно напоминал испанского мальчика.
      На центральной площади стоял театр. Напротив него возвышался  памятник Сталину во весь рост (позже его заменили на памятник лётчику Токареву, освобождавшему город). Рядом был институт, где работал отец. Вечером в городе пахло акацией, и доносился свежий ветерок с моря. Над бухтой возвышался православный собор.
         В конце июля вернулась с Южного Берега Люся. Загорелая, окрепшая. Сразу было заметно, что это уже пятиклассница. По просьбе отца в тот же лагерь на следующую смену меня и Сашу повёз врач из отцовского института. Доехали благополучно.
       Лагерь располагался в обычной школе. Она разместилась на склоне большой горы. Вниз к морю вели сады и заросли. Слева от дороги виднелся забор. Говорили, что это секретная дача Сталина. Ниже школы шла грунтовая дорога от самой Ливадии до Ореанды. Называли её царской тропой. Будто бы по ней в начале века прогуливался Николай 2-й, иногда встречаясь с Львом Толстым.
      Во дворе школы росли деревья с зелёными плодами – грецкие орехи. Несозревшие орехи пачкались и были невкусными. А стены дорог были покрыты вьюнком и ежевикой, чем-то вроде нашей малины.
      Кормили хорошо. Устраивались походы в Ореанду, военные игры со взятием в плен. Иногда нас возили в соседний пионерский лагерь, где мы участвовали в концертах. Никогда я не чувствовал себя таким лёгким, свободным и легкомысленным, как в эти вечера. Я как бы освобождался от самого себя. Всё детство шло под девизом «Ты должен, так надо». Мне казалось, что я никогда разогнуться не смогу. И вдруг разогнулся.
      Как-то вечером в лагерь приехал известный мастер художественного слова. Он выступил перед ребятами с рядом произведений. После ужина его разместили с его согласия в нашей комнате. Нас было пятеро. Когда он расположился отдыхать, мы стали его просить прочесть что-нибудь её, для нас. Он не стал отказываться, хотя, наверное, устал за день, и прочёл что-то из Лермонтова, а также повесть Алексея Толстого о том, как в деревню приехал солдат из госпиталя, лицо которого было изуродовано ожогами до неузнаваемости. Солдат приехал погостить к матери и невесте. Невеста его не узнала и даже испугалась при виде его. Тогда он выдал себя за однополчанина их сына. Пожил у себя дома дня два, и мать, по только ей известным его чертам, особенно, по тому, как он двигался в избе, держал ложку, все-таки узнала его, своего сына. Повесть о матери, о памяти, о войне и солдатской скромности. О советском человеке. И что-то ещё он читал. Пока у него хватало сил. Мы так его слушали, что и силы свои он черпал в нашем внимании. По-моему, его звали Дмитрий Журавлев, а может быть, Аксёнов, уже не помню. Знаю, что народный артист СССР. Сейчас этот жанр творчества умер.
       В конце августа мы с Санькой возвратились в Евпаторию, .  Дальше наши пути расходились. Я уезжал в Москву (нужно было ещё оформить мой перевод в 9 класс московской школы). Саша и Люся определялись в пятые классы евпаторийских школ. Но самое знаменательное состояло в том, что в 1 класс должен был пойти наш младшенький - Володя.
    В Москве мало что изменилось. Меня приняли в 9 класс в школе, расположенной по ул. Электрозаводской, напротив Автомобильного института. Идти до неё от площади Сталинской (Семёновской), куда я добирался на трамвае, было недалеко. Удивляла скромность отделки станции метро на этой площади. Разве что плафоны в центре её зала были выполнены в грузинском стиле.
     Класс был большой – 35 чел. Ученики были разные. Были отличники, в пиджачках и галстуках, были и разгильдяи. Я долго ни с кем не сходился. Было что-то противоположное тому, что так радовало в Шереметьевской школе. Это почувствовалось сразу. Учителя были сами по себе, и ученики – тоже сами по себе. Здесь каждый был сам по себе.
      Но, все-таки, единомышленники постепенно нашлись. Юрка Котович, Атясов и Арсений Медовиков. К первому я ходил домой. Оказалось, что он родственник известного большевика Смидовича. Портреты этого большевика висели на стенах его квартиры, как в музее. Атясов был человеком любознательным и уже тогда хотел стать врачом. А Арсений был обыкновенным мальчишкой,  прямым и бесхитростным.   
     Я очень скучал по Шереметьевке. Ловил себя иногда на мысли, что идти в эту, новую, школу мне не хочется. Пару раз вместо занятий уходил в парк и гулял там, пока голод не загонял домой.
     И всё же не всё было так плохо. Географию нам преподавал необычный учитель. Он в те годы вёл передачу по телевидению типа «Клуб кинопутешествий». То есть, был человек известный не только в школе. Я даже познакомил его с моим отцом, как-то, в очередной раз, приехавшим из Евпатории. Этот учитель везде побывал и много знал. Ему было лет 50, конечно, он был фронтовик. Однажды он начал урок с того, что задумчиво, как бы размышляя, поделился с нами, что вчера, по его мнению, где-то произошло сильное землетрясение, так как в комнате у него ни с того, ни с сего, скрипя, медленно открылась дверка массивного шкафа, которую и руками-то открыть было тяжело. Эта загадка вскоре разрешилась: по радио сообщили, что в Ашхабаде в тот день произошло сильное землетрясение. Но в средствах массовой информации прошло это событие глухо, и знаем мы о нём сейчас больше, чем тогда. Нас поразила наблюдательность учителя и его способность к научному анализу. В Ашхабаде погибли десятки тысяч человек. Если бы дома там не были в большинстве своем глинобитные, погибло бы ещё больше. Потом город отстраивала вся страна.
      Литературу нам преподавала уже очень немолодая учительница, награжденная орденом Ленина. Звали её Александра Алексеевна. По её совету нам приходилось много читать, особенно российских писателей. Был и факультатив после занятий. В частности, мы читали там книгу «Фауст» Гёте. К сожалению, я знакомился с «Фаустом» только на слух. Эта учительница первая обратила внимание на то, как неплохо я пишу сочинения.
       В школе меня назначили пионервожатым в одном из пятых классов. Я заходил к ребятишкам, выслушивал жалобы, разнимал драчунов. Однажды сопровождал их в театр Транспорта, возле Курского вокзала. Шла пьеса «Хижина дяди Тома». Потрясающая пьеса, артисты так хорошо играли, и так жалко было обитателей хижины! Плантаторы – классовые враги - были всем ненавистны. В зале стоял рёв! Как будто все зрители были в хижине. И я так переживал, что, когда все закончилось, забыл про своих подшефных.
      На 3-ей Парковой я жил вместе с Любой, тетей Валюшей и бабушкой Мотей. Вечерами собирались. Люба успешно осваивала профессию чертежницы. Она была красавица, чего там говорить. Мне казалось, что она возвращается домой, как с поля боя. А тетя Валюша только смеялась. Как это у Маяковского? «В небесах луна такая молодая, что её без спутников и отпускать рискованно!» Это - про Любку.
       Я скучал по Шереметьевской школе. Несколько раз ездил туда. Как-то был на вечере с танцами. Видел Алю Скобелеву, она мне была рада. В школе произошли перемены. Литературу стала преподавать новая учительница – Людмила Ивановна Ерошенко. Удивительно искренняя молодая женщина. Уже только от этого в классе что-то изменилось. Пришёл в класс Боря Рабинович, сдавший экстерном все экзамены. В классе появилась Майя Чигарёва, до этого она училась в Клязьминской школе. А несколько ребят перевелись в другие школы.
     Раз в месяц из Евпатории приезжал отец. От него мы узнавали о жизни в Крыму. Осенью Крым становился совсем другим, дождливым и скучным. Курортники уезжали, пляжи пустели, начинались будни. Саша, Люся и Володя учились.  Семья теперь жила в отдельном доме с печным отоплением, расположенном в абрикосовом саду, на краю города. Отца возили на служебной машине.
      Этот район Евпатории был малолюден. С севера он примыкал к солёному озеру «Майнаки», берег которого зарос маслинами и высоким камышом. Летом эта была знаменитая и популярная грязелечебница. С осени она пустела. А дальше городские строения заканчивались, и берег моря продолжался до самого полигона, где проводились артиллерийские стрельбы. Дома все хозяйство лежало на маме. Помогало, правда, то, что продукты могли доставлять машиной.        Зимой море немножко замерзало у берега, волны подбивали лёд. Он дышал. На набережных лежал снег. Зима была  холодной, особенно донимали ветра.
        Зимой в Шереметьевке умер Юра Колотушкин. Я приехал прямо на похороны. Провожали его всей школой. Отчего-то его знали все и любили. Все ревели. Я тогда остался в посёлке на ночь. А утром в моём классе писали сочинение под руководством новой учительницы. На свободную тему. И я писал, писал от сердца, сказывались вчерашние переживания. Главным для меня было - побыть со своими одноклассниками. Все это так и поняли.
      Эта поездка вновь сблизила меня с Алей. Я даже стал приезжать в Шереметьевку, чтобы повидать её. Встречались мы на вокзальчике у перрона электрички. Она жила недалеко оттуда. Сидели на скамейке, мёрзли, говорили о классе, о предметах, о новой учительнице. Но ни разу не поцеловались. В конце концов, я садился на электричку и уезжал в Москву. Я не знал, что со мной такое. В этом возрасте всё происходит впервые. Я написал стихотворение, причём так хорошо, что до сих пор не уверен, что оно моё.
Ты скажи мне, Аля, прямо,
Разве в том я виноват,
Что глаза мои упрямо
Ловят твой случайный взгляд,
Что смущаюсь и робею я наедине с тобой,
Что с улыбкою твоею становлюсь я сам не свой,
Что бывает не до сна мне в ночной тиши?
Разве в этом есть вина?
        И не зная, как окончить стихотворение, а точнее, что же делать, если влюблён, дописал: «это ж от души…». В душе недостатка не было, в целомудренности – тоже. Сердце училось любви. Мне исполнилось 16, Але чуть больше. Возраст – ни то, ни сё. Всё это прошло со временем, не ограбив будущего. Но память сохранилась.
      Съездил на Немецкое кладбище, оно расположено недалеко от Военного госпиталя им. Бурденко. Одно из самых старых кладбищ Москвы. Зимой оно показалось мне довольно мрачным. В петровские времена здесь хоронили земляков Лефорта. Встретилось упоминание о том, что где-то здесь находится могила Фёдора Гааза – великого русского гуманиста 19-го века. Он писал: «Самый верный путь к счастью не в желании быть счастливым, а в том, чтобы делать других счастливыми. Для этого нужно внимать нуждам людей, заботиться о них, не бояться труда, помогая им советом и делом, словом любить их, причём, чем чаще проявлять эту любовь, тем сильнее она будет становиться». Известно было, что доктор Гааз сопровождал кандальных, которых гнали на каторгу.
      1 марта объявили об очередном снижении цен на продукты и промышленные товары. Это определялось решением ЦК ВКП (б) и правительства страны. Народ к этому уже начинал привыкать.
      В один из приездов в Москву (у отца случались командировки), он рассказал о себе. В 1902г. его маму, нашу бабушку, молодую работницу питерской картонной фабрики, жандарм при разгоне демонстрации бастующих стегал ногайкой с лошади. Жили они с дедом в посёлке у Обуховского завода. В этом же году дед с другими рабочими участвовал в известной стачке, названной Обуховской обороной. Большевиком он не был, их тогда и были-то единицы, но о социал-демократах слышал. В 1904 году родился отец. Посёлок был у заводских путей. Отец рассказывал, как мальчонкой чумазым лазал там среди вагонеток. Там же ходил в церковно-приходскую школу. Может быть, выбился бы в токари.  Революция 17-го года круто изменила его жизнь. Рабфак, комсомол, работа в детских коммунах с людьми, близкими к Н.К.Крупской. Электротехнический институт, Военная академия связи в Ленинграде. С 1928 г. член ВКП (б). Работа на оборонных заводах. Советская власть, говорил он, была его властью, властью сотен тысяч таких же рабочих. Он просил меня, чтобы я как старший не забывал о своих братьях, тем более, что время стало нас разлучать всё чаще.
        Как-то по просьбе отца я и Люба съездили к нашим довоенным знакомым, нужно было что-то передать. Нас встретила женщина средних лет. Увидев меня, она обрадовалась и вспомнила мою маму, такую, какой та была до войны, когда мы жили в Лефортово. Мне приятно было, что говорилось это с неподдельной теплотой и что ещё можно встретить человека, который знал мою маму.
        На 1 мая шереметьевцы устроили вечер в помещении Клязьминской школы. Я к ним примкнул, внеся свой взнос. Принесли патефон, пластинки. Танцевали. Угощение, конечно, было не богато, но варёная колбаса, сыр, пирожки, салаты, печенье - были. Было и спиртное, но по чуть-чуть. Чай, компот из разведённого варенья. Было душевно. Но не всем было хорошо. Я видел, как одна из наших девушек стояла на тёмном повороте лестницы и тихо плакала. Она была горбата.  Природа её обделила уже тогда, когда ещё никого из нас не успела наградить. Горе всегда идёт вперемежку со счастьем. Девчонки её успокаивали и не оставляли одну. Потом, через десяток лет, она всё же вышла замуж.
      Расходились под утро. Пока шли к Шереметьевке, пели песни («Не нужен нам берег турецкий и Африка нам не нужна» и другие).
      Так закончился учебный год. К тому времени по моей просьбе и с согласия Бори Шеломанова мои родители договорились с его мамой о том, что, пока я буду учиться в десятом классе, буду жить у них в доме. Та согласилась, зная, что мы с Борькой друзья и что он этого тоже хочет.
      Я так лелеял в душе предстоящий переезд в Шереметьевку, что решил отметить окончание 9-го класса пешим путешествием по железнодорожным путям от Савёловского вокзала до этого посёлка. Взяв еду и воду, пошёл по шпалам, пропуская железнодорожные составы. Станции Дигунино, Лианозово, Бескудниково, Долгопрудная, Марк, Водники, Хлебниково и, наконец, Шереметьевка. 25 км. По пути видел много интересного. Останавливался на перронах на привалы. К обеду становилось жарко. Но я мужественно шёл, сам себя награждая мыслью о своей преданности любимой школе. Прошёл по мосту над каналом Москва. Это было так здорово! Я думаю, что ещё ни один ученик нашей школы за все время её существования не решился проделать такое путешествие.
     Когда я дошёл все-таки, оказалось, что меня, конечно, никто не ждал. Но позже факт моего подвижничества (в прямом и переносном смысле) стал известен всем.
       Конечно, в Евпаторию, на каникулы после окончания 9 класса я уезжал с удовольствием. Меня встречал отец и отвёз к новому дому. Действительно, дом был одноэтажным, но  большой площади. 3 комнаты, не считая прихожей. Под домом – подпол. Дом кирпичный. Летом здесь было прохладно. За домом был громадный абрикосовый сад. Сад был общим для жителей всего огромного двора. Абрикосовые деревья были старые, но обильно плодоносящие. А сами абрикосы крупные, сочные и сладкие. Я таких абрикосов никогда и не видывал, и не едал. Возле дома росли несколько высоких шелковиц, усыпанных тутовыми ягодами – черно-вишневыми и белыми. Росли и маслины. 
     Мне очень обрадовались оба братика и Люся. Она меня выделяла из них, все-таки я был старший брат. Каждый из них стремился показать мне что-нибудь интересное. Жизнь нас последнее время отрывала друг от друга. Сначала отделилась Люба, в последний год – я, и предстоял, по крайней мере, ещё год разлуки. Очень рада была мне и мама.
     У меня было впереди 1,5 месяца отдыха в Евпатории. Мы начали с того, что пошли к морю. До него было пару кварталов. Стояли совершенно разбитые артиллерией санаторные здания. Их было до десятка. Какие же бои здесь шли ещё 6 лет тому назад! Некоторые санатории всё же работали. Пляж был пустынным - окраина города. Был причал. По расписанию приходили теплоходы, на которых можно было доплыть к морскому вокзалу в евпаторийской бухте.
       Море было тёплым и мелким, но дно его чередовали мели и саи, то есть глубокие места, в которых было глубже человеческого роста. Это обманывало слабого пловца, и было опасно. Ребята контролировали друг друга. Саша и Вовка, да и Люся были черными от загара и седыми от морской соли. Люсины косички от соли даже становились твёрдыми. 
        Абрикосами можно было объесться, по крайней мере, голодная смерть нам не грозила. Спали мы, конечно в саду на подстилках. Ночи были чёрными, если не было луны. Абрикосы, падая, громко разбиваясь о твёрдую землю. Из-за этого под самими деревьями не ложились.
     Отец был рядом с нами. Но и работы у него было много – хозяйство института и полигона было большое.
       В один из дней мы с отцом на открытом командирском газике съездили в Альминскую долину, недалеко от Бахчисарая. Альминская долина, расположенная южнее Евпатории, была богатейшим плодово-ягодным хозяйством западного Крыма. В июле уже начинался сбор урожая. Людей и транспорта в хозяйстве было мало, и колхозники задыхались от избытка плодов. Не помогала даже близость Симферополя. Яблоки, груши, помидоры, слива – всё это лежало в ящиках и валялось прямо на земле. Изобилие и дешевизна. Мы загрузились доверху, оплатили всё и поехали домой. На обратном пути заехали в Бахчисарай и познакомились с древним дворцом. Если бы не батя, я бы, наверное, так и не побывал в Бахчисарае.
     Ходили на озеро Майнаки. Днём здесь было оживлённо. Люди приезжали со всего Союза. Кроме официальной грязелечебницы в специальном здании, где врачами отпускались процедуры, лечилась масса «дикарей» непосредственно в самом озере. Лежали в соленой воде, мазались грязью (рапой), каждый там, где у кого чего болело. Озеро можно было перейти максимум «по шейку», что мы и делали. Люся от нас не отставала.   
      За Майнаками километрах в двух был колхоз. Там мы ежедневно брали молоко. В семье со мной было 6 человек, всех нужно было накормить.  Мылись дома в корыте, поливая друг друга из чайника: нужно же было смыть и грязь, и морскую соль. У Cаши появился очередной голодающий пёсик. Его тоже назвали Байкалом.
        Гурьбой ходили в курзал. Там было тенисто, вечерами играл духовой оркестр. Продавалось мороженое, за мольбертами сидели художники.   
       В августе отец как-то рассказал о смерти А.А.Жданова, одного из секретарей ЦК. В годы войны тот находился в блокированном Ленинграде, возглавляя оборону города до самого 1944 г. Сталин высоко ценил этого деятеля партии. В отцовском НИИ проходило траурное собрание, выступали коммунисты, вполне искренне. Один из выступавших, замполит института, от переживаний случайно вместо имени Жданова произнес имя Сталина. С горя, конечно, и все это поняли. Но слово – не воробей. Сняли с должности и уволили из армии, хотя к суду не привлекли. Позже он уезжал на вокзал, увозя свой скарб на повозке. Не на что было.   
      В начале августа я и Саша предприняли путешествие из Евпатории до посёлка Саки и обратно. Туда 25 км и столько же обратно. Конечно, это было на грани наших детских возможностей, особенно возможностей Саши. Ему ведь ещё не было и 14 лет. Но меня вдохновлял приобретенный опыт путешествия в Шереметьевку. Без Сашки идти было неинтересно, к тому же он очень рвался участвовать в этом приключении. Родители отнеслись к нашим планам с тревогой. Но мы всё-таки, взяв в дорогу бутерброды и термос с водой, часов в 6 утра, чтобы не было жарко, двинулись в путь. Нужно было пройти всю Евпаторию с севера на юг, а уж потом вдоль берега моря двигаться в сторону Сак. Сначала шли бодро. В море можно было искупаться. Потом дорога ушла в сторону от моря и долго тянулась вдоль железнодорожных путей и бесконечных соленых озёр, подобных майнакским.
     Дорога была грунтовой, песчаной. Вдоль неё росли колючие кусты. Редкое деревце встречалось на пути, так что найти тень было трудно. Солнце лупило нещадно. Но мы шли. Боялись, что случится солнечный удар. Наконец, появились дома и стены Сакского военного санатория. Вокруг росли высокие деревья, и можно было прилечь на траву в тени. Под колонкой помылись холодной водой, подкрепились своими припасами. Заходить в санаторий не стали. Ноги болели, но ещё не были стёрты. В 5 вечера тронулись в обратный путь. Санька стал жаловаться на усталость, а потом и на потёртости на ногах. И действительно, и у него, и у меня на пятках появились пузыри.  Обратная дорога радости открытий уже не приносила. Шли машинально, часто  отдыхая. Тащились. Стало темнеть. Шли вдоль берега моря, по воде. Это немного помогало, но солёная вода ела раны.
       Наконец, вошли в город и долго ковыляли по уличным тротуарам. В самом начале ул. Кирова, за театром, был большой фонтан. Мы долго сидели на его бровке, опустив ноги в прохладную воду. Идти не было сил. Но деваться было некуда. Проехав на трамвае несколько кварталов, мы сошли с него и кое-как доплелись до дома. Было уже темно. Нас ждали. Нас не ругали. Нас уложили. Отмачивали наши ноги и перевязывали раны бинтами с какой-то мазью. Мы заснули крепким сном победителей. Утром ходить было трудно, но нас и не заставляли. В глазах Люси и Вовки мы выглядели героями и охотно рассказывали им о своём путешествии. Отец был очень доволен нами и, мне показалось, как-то иначе посмотрел на нас. Мы победили самих себя.   
     По инициативе испанской детской футбольной команды «Партизан» на местном стадионе был организован матч со сборной, состоявшей из ребят города. Вошли в нашу сборную команду и мы с Сашей. Меня поставили вратарём. Саша был в защите. Поле и футбольные ворота оказались огромными (это же был стадион для взрослых). Из своих ворот я с трудом видел испанского вратаря. Игроки команды «Партизан» были одеты в одинаковую форму. На футболках у них красовался символ - сжатый кулак с надписью «No pasaran!». А мы, городские, были кто в чём.  Cудил наш матч взрослый судья. Мяч был тяжёлый для ребячьих ног, поэтому пасы не получались, мяч не долетал до партнёров. Нападающие не столько боролись за него, сколько бегали за ним. У защиты возможностей было больше: мы дружно набрасывались на того, кому изредка удавалось прорваться к нашим воротам, и отбивали мяч как можно дальше. Испанцы были дружнее и физически сильнее, видимо, их неплохо кормили. Игра в основном шла на нашей половине поля. Они наступали, а мы оборонялись. Было два тайма по 30 минут. Я метался в воротах как лев, но удары противника были хилые, и я их брал легко, а чаще отбивал. Игра закончилась со счетом 0:0. В награду всех ждало угощение мороженым.
     Шёл день за днём. Мы радовались возможности быть вместе всей семьей. Особенно полным становилось это чувство, когда домой с работы приезжал отец. Дети росли, это было главным для него и мамы. Он курил, иногда выпивал – такая среда его окружала (шофера, складские, эвакуаторы, заправщики). Иногда они с матерью ссорились. Уже полтора года, как они прожили здесь, а что она видела? Корыто и плиту. Он отвлекался на работе, ездил по делам в Москву, а у неё не было отдушины. Отец любил Наталью Васильевну. Я думаю, не так, как нашу маму, по-другому, но любил. Он в нас, в мальчишках, находил нашу маму и берёг нас, как мог.  Он часто возвращался к ней душой, я думаю, советовался с ней, сил набирался. Отношение Натальи Васильевны к нам, мальчишкам, он очень ценил. 
       Ему шёл 45-й год, и он был в расцвете сил. На его глазах и при его участии восстанавливалась и росла Евпатория. Строился новый железнодорожный вокзал. Всё большее число людей, особенно детей, приезжало на отдых. Всё это, как в зеркале, отражало положение дел в стране. В конечном счёте, именно это было для отца главным.
      В конце августа я уехал в Москву.
      После нескольких дней, проведенных на 3-й Парковой, я переехал в Шереметьевку, к Шеломановым. Их бревенчатый одноэтажный дом располагался на ул. Пролетарской, недалеко от леса. В доме было 3 комнаты, прихожая и большая застеклённая веранда. Мне было подготовлено спальное место – на сундуке в большой комнате. На сундук постелили матрас, получилось достаточно мягко. Здесь мне и предстояло прожить почти год. На веранде в холодке хранились яблоки из сада, запах здесь стоял удивительный.
       Весь класс мне был хорошо знаком. Учителями, которым в наибольшей мере суждено было способствовать нашему духовному развитию, была Алевтина Алексеевна и Людмила Ивановна – преподаватель литературы. Изучали творчество Толстого, Чехова, Горького, Фадеева, Н.Островского Из этого постепенно складывалось наше мировоззрение. Людмила Ивановна последовательно устраивала диспуты, поощряя решение спорных и сложных вопросов в произведениях классиков, выделяя докладчиков и оппонентов. Диспуты проходили после уроков, затягиваясь до вечера. Манера ведения этих встреч у Людмилы Ивановны была особенной: искренней, взволнованной и неформальной. Это заставляло думать и учиться выражать свои мысли и чувства, не боясь собственной тени.
      Математика меня не трогала. Я успевал, но не более. Сочинения я писал самозабвенно. 
       В отличие от других ребят, я жил без родных. А кто я был? Мальчик. Временами накатывало одиночество, острая потребность в материнской ласке. А где же её возьмешь, живя на сундуке? Мудрая Алевтина Алексеевна это понимала и своей лаской, как лекарством, часто согрела меня. И жизнь шла веселее, я уже был не один.   
       Более наблюдательному и менее эмоциональному, чем я, могло бы броситься в глаза, что среди учеников класса образуются пары. Ведь большинству из нас уже было по 17, а то и 18 лет. Знаки внимания, провожания и прочее. Нужно сказать, что школа сдерживала всё это общностью интересов, подчинённостью учёбе. Сдерживало и понимание преждевременности каких-либо радикальных поступков.  После окончания институтов 4 пары из нашего класса поженились. И прожили всю жизнь вместе. Но в то время я предпосылок к этому в себе не замечал. 
      В то время появилась песня «Одинокая бродит гармонь». Она стала песней класса. Её слова гармонировали с атмосферой посёлка: «То пойдет за поля, за ворота…Словно ищет в потёмках кого-то и не может никак отыскать». Казалось, что всё это происходит в нашем, мало освещённом, посёлке под морозным звёздным небом. Песня навевала грусть и толкала к размышлениям. 
      Приближалось большое событие: 70-летие Иосифа Виссарионовича Сталина - 21 декабря 1949г. Празднование готовилось исподволь.
      Я хорошо помнил: в 1941г.  Москву отстояли, а потом наступали на врага – долго и трудно – до самого Берлина. Всё это было неразрывно связано с именем Иосифа Виссарионовича. Когда началась война, я сразу повзрослел. Дедушка Ленин, знакомый мне с детства, остался со мной, но как бы в прошлом, и вся надежда стала связываться с именем Сталина. Для меня и моих сверстников Сталин все военные и послевоенные годы ассоциировался с общими трудностями и общей победой. 
     Обстановка приподнятости в связи с предстоящим юбилеем чувствовалась во всём. Михаил Исаковский в эти дни писал: «Мы так Вам верили, товарищ Сталин, как, может быть, не верили себе!» В школьном зале был украшен цветами большой портрет вождя. Но говорили мы об этом мало, и школьная жизнь продолжалась как обычно. Нестандартные, критические оценки истории и роли партии, тем более товарища Сталина тогда, конечно, казались откровением.
      В декабре 1949г. я познакомился с родственником Бори Шеломанова – его дядей Геной. Было известно, хотя в их семье говорили об этом глухо, что у него большое революционное прошлое.  В 1918 – 1920 гг. он был делегатом 7-го, 8-го и 9-го съездов РКП (б) от царицынской армии, видел и слушал выступления виднейших деятелей партии того времени: Ленина, Троцкого, Сталина, Кирова и других.
      Дядя Гена внешне был малозаметным человеком, но в разговоре с ним чувствовалась несомненная внутренняя значительность. Как-то мы упросили его рассказать о том далёком времени. Согласился он неохотно. Вот его воспоминания.
    «Самыми яркими были выступления Троцкого. Говорил он вдохновенно, грамотно, понятно. На трибуне стоял факелом, зажигая революционностью делегатов. Слушали его внимательно и заинтересованно. Но чувствовалась и некая отстранённость его от солдат и рабочих. Отталкивали интеллигентские манеры, высокомерие и самолюбование. Чувствовался барин».
        «А Ленин?» - спрашивали мы. «Ленин говорил негромко, с картавинкой, не всегда понятно, длинными речевыми кусками, скреплёнными одной мыслью, но очень страстно, самозабвенно, живя только необходимостью быть полезным. Выступая, он как бы отдавался людям. Был особый секрет в его речи – доверительное единство с аудиторией. Каждый, даже тот, кто его не вполне понимал, точно мог сказать про него: «Свой!»
      «Ну, а Сталин?» - спрашивали мы. Нас поражало, что о Сталине (о Сталине!) он говорил особенно неохотно и как о чем-то второстепенном. «Да, был, да, выступал, но редко. Он ведь был нарком по национальным делам, а эти вопросы тогда не были первостепенными. Говорил Сталин тихо, с сильным акцентом, не владея вниманием аудитории. Его плохо слушали: солдаты в зале ходили, курили махорку, переругивались, ели хлеб с салом…». Эта оценка так не вязалась с нашими представлениями о действительно любимом и гениальном руководителе огромной страны, победившей во главе с ним немецкий фашизм, что казалась неправдоподобной. Тем более в дни его семидесятилетия.
      Позже я познакомился с одним высказыванием, которое позволяло хоть как-то объяснить это. «Если человек идёт не в ногу со всеми, быть может, он слышит другого барабанщика?» А тогда мы с Борей поняли: Сталин в 1918-1920 годах ещё не был таким, каким мы его знаем теперь. Он рос вместе со своей страной. «Истина конкретна (по Марксу)», сказал дядя Гена. Мы тогда учились докапываться до сути вещей, ничего не упрощать и не усложнять.
       Жил я у Шеломановых хорошо. Тётя Галя каждый вечер на ужин давала каждому из нас по городской булке и по поллитра молока. Этого хватало. Лёжа в темноте, много спорили, рассуждали.
      Нередко ребята собирались у Бориса Рабиновича на веранде его дома. Общались. Позже это стало даже традицией. Борис в какой-то мере был интеллектуальным лидером класса и хорошим организатором.
        Я как-то спросил Алевтину Алексеевну, почему она не в коммунистической партии, хотя на самом деле коммунист? Почему у неё нет личной жизни, а только школьный фронт? . Алевтина Алексеевна пообещала поговорить об этом. Такой разговор позже состоялся. А позже были и её письма.
      «Поговорим о жизни. У нас, у учителей, она тесно связана с жизнью школьников. Не может работать чиновник и на другой работе, связанной с людьми. Всю зиму мы, учителя, отбираем по зернышку. Везде – поэзия труда. Вы говорите, что из-за занятости у меня нет личной жизни. Нет, у меня большая личная жизнь, долгая и красочная.
    30-е годы. Первая прибавка зарплаты учителям. Я - среди  приглашенных в ЦК. Выступали М.И.Калинин, Н.С.Хрущев. А после - концерт. Пел и Козловский, и столько, сколько мы хотели. Романсы прерываются «Каховкой». Родная песня, радость на душе, и казалось, что я не одна, а с коллективом школы, и с этим коллективом надо работать, работать и жить этой работой. На демонстрации шли сомкнутыми рядами. Наша колонна – вторая  к Мавзолею, к Сталину. Пройдешь Красную площадь и понимаешь, как мало удалось сделать и что надо работать больше и лучше. Вот после нескольких лет работы я поднимаюсь на сцену Большого театра и в числе 160 человек из 16 тысяч получаю награду за хорошую честную работу.
      Годы войны. Урал. Дочь работает в шахте начальником смены. Зять на войне. Внучка на руках. И школа тут же, но не могла же я внучку бросить. 56 градусов мороза – закутаю внучку и везу в школу на санках. А там от своих 400 граммов хлеба отдам 150 технической служащей, она внучку подержит, а я дам уроки и снова домой. Вот видите, все время личная жизнь переплетается со всей этой жизнью школьной, и не знаешь, где кончается одна и начинается другая. И дороги эти чужие ребята, как свои. Жизнь прекрасна! Только честно прожить её надо. Радость труда, радость других людей, для которых ты что-нибудь сделал, только углубляют личную жизнь. Когда я получила характеристику, что показала себя честным, энергичным и инициативным работником, я обрадовалась более всего слову  «ч е с т н ы м».  Да, я – коммунист, членство в партии к этому ничего не добавит».            
       Мы поняли: главное – это содержание, а не форма. И ещё: главное – это не казаться, а быть.
        Класс жил своей трудовой жизнью. А за спокойным миром школы в какой-то мере незримо для нас жила страна. Жила и строилась. Регулярно стали ходить электрички до Дмитрова. Почти рядом началось строительство аэродрома Шереметьево.  Свидетельством роста стало очередное снижение цен. Это стало нормой. Трудностей в стране было много. Послевоенная разруха, огромная армия, которую нужно было кормить, но правительство делало то, что могло улучшить жизнь народа уже сейчас. А главное – выполняло свои обещания.
       Съездил к маме, на кладбище. Снег ещё не сошёл. Обновил железную дощечку с указанием дат рождения и смерти мамы. Уже 4 года без неё. Где-то в апреле приехали отец и мама и завели разговор о предстоящем выборе профессии. Никакого решения у меня не было. Одни неясные предпочтения. Например, мне хотелось стать геологом. Думал, что буду ходить по стране, знакомиться с неизведанными местами и людьми. и ничего конкретного. Алевтина Алексеевна была убеждена, что мне надо идти в МГУ на факультет журналистики, так как у меня хорошо получались школьные сочинения. А отец  предложил мне подумать о врачебной профессии и, в частности, об учебе в Военно-медицинской академии им. С.М.Кирова в Ленинграде. Я знал, что мой дед был фельдшером, дяди и двоюродные сестры - врачами. То есть, как бы складывалась семейная врачебная династия. Кроме того, врачебная профессия тоже предполагала работу с людьми, чего бы мне хотелось. И, наконец, я, как и отец, должен был стать военным. Предложение родителей меня увлекло. Так и решили. Но впереди меня ещё ждали испытания.
       Мама побывала в доме у Шеломановых, повидала тетю Галю, поблагодарила её за заботу обо мне. В классе доброжелательно встретили моё решение. В это время все задумывались, в какой из московских Вузов готовиться. Большинство ребят намеревались идти в Станкоинструментальный институт, Боря Рабинович – в МАИ, а Боря Шеломанов – в медицинский Университет им. Пирогова. У него была льгота – его отец был полярником и работал на полуострове Ямал. 
        Послал документы в ВМА им. С.М.Кирова. Съездил в свой Сталинский РВК, там же вскоре прошёл военно-врачебную комиссию и был признан годным. Приказано было ждать вызова. Время побежало. Приближались выпускные экзамены. Учились, учились и вдруг конец всему! Все стали какие-то ненормальные. Но мы с Борькой, как только лес просох, стали по утрам бегать по лесным дорожкам. Лес голый, только отдельные листочки танцуют в осиннике на ветерке. Воздух сырой и чистый. Это заряжало и успокаивало.
      Экзамены проходили в школе и в здании кинотеатра, что находился возле поссовета. По всем устным предметам я получил отлично. Правда, экзаменатор по литературе несколько критически отнеслась к моей восторженной оценке образов героев русских классиков. Я не согласился с ней. Наверное, она учла мой возраст и не стала настаивать на своём мнении. Тему сочинения я выбрал необычную для себя: по поэме Н.А.Некрасова «Кому на Руси жить хорошо». А ведь можно было предпочесть свободную тему. Некрасов остался в программе 9-го класса, то есть, был немного подзабыт. Ну что поделаешь, выбрал и выбрал. Написал. Проверил: ошибок нет, и сдал. Обо всех к концу дня сообщили, а обо мне нет. Только на следующий день стало известно, что моя оценка - «четверка». Людмила Ивановна даже почернела от переживаний. Грамматических ошибок действительно не было, но нашли ошибку политического свойства. Я написал: «Крепостное право чёрным пятном легло на совести русского народа!» Хлёстко так получилось! Но ведь не на совести народа, а царизма, если только у него была совесть. В РОНО учителя пытались объяснить, что получилась оговорка, показали десяток моих отличных сочинений, но то, что написано пером, как говорится, не вырубишь топором. Это означало, что на золотую медаль я претендовать уже не могу. Я переживал больше за Людмилу Ивановну.
       Золотые медали были присвоены Макарову и Рабиновичу. Серебряные Люсе Бандёнок и мне. Шеломанов пришёл домой и сказал: «Тебе обрыбилось!» Эх, Борька, Борька! Тоже – друг называется. Это он так меня поздравил. На самом деле он просто переживал за себя, ведь ему предстояли вступительные экзамены в Пироговку, и не было известно, поможет ли ему льгота за отца. Поступить в Пироговку считалось сложным делом. А мне, медалисту, жить было проще. Так он считал.
        Дни после экзаменов тянулись как-то тревожно. Впереди у всех была полоса препятствий. Встречались у школы, бродили по посёлку, вечерами провожали девочек на Клязьму, пели песни. Думали о предстоящих трудностях. Боря Рабинович как-то сказал: «Самое важное, кем быть». Это было правильно. Но я подумал и возразил: «Ещё важнее, каким быть». Каким человеком прожить всю жизнь.
      В классе наметили выпускной вечер. Это должно было произойти 26 июня.  А накануне, в 12 часов дня в посёлке в большом зале детского сада собрались учителя, выпускники, родители, друзья, руководство района, шефы из военного института в Хлебниково и просто жители. Выступил Павел Иванович, директор школы, Алевтина Алексеевна. Каждому из нас вручили аттестат зрелости и томик «Биографии  И.В.Сталина», книги, только что вышедшей к его семидесятилетию. Поочередно вызвали медалистов и вручили медали. С ответной речью выступил самый остроумный из нас – Макаров. Затем нас поздравил капитан в белом кителе – фронтовик - из военного института. Через 17 лет мы с ним встретились в Саратове и лет 10 вместе служили на военно-медицинском факультете. Это был Б.В.Калмыков. Напутственную речь произнёс секретарь райкома партии. Интересно, что он призвал нас не поддаваться панике в трудную минуту, всегда помнить, что мы – советские люди. Насчёт паники было непонятно, но запомнилось. Учителя радовались, все обнимались и никак не могли попрощаться.
       А в 6 вечера следующего дня всем классом собрались в доме Шеломановых. В комнате составили большой стол. Разместили на нём угощение. Было и красное вино. Из учителей к нам пришли Алевтина Алексеевна и Людмила
      Они ещё раз поздравили нас. Просили не забывать школу. А мы спели для них любимые песни, подарили цветы. Через час они ушли. А наш вечер продолжился. Спиртное сильно подействовало на меня, тем более я никогда его раньше не употреблял. Я с ребятами потащился на станцию и зачем-то с кем-то поехал в Москву. В душе стоял праздник. Не хотелось, чтобы всё закончилось. Просидев ночь на Савёловском вокзале, с ранней электричкой я поехал в Шереметьевку, но в пустом вагоне заснул прямо на лавке, и меня разбудил железнодорожник на конечной станции Лобня. Он не ругался, понял, что я переборщил на радостях. От Лобни я за полчаса пешком добрался до Шереметьевки и завалился досыпать праздничный сон на своём сундуке. Детство окончилось, впереди была неизведанная взрослая жизнь.
       Утром к нам с Борькой пришла Аля Скобелева и, сдвинув столы и стулья, энергично вымыла тряпкой полы и вынесла весь мусор. Почему она приходила, я не понял. Кому-то же  нужно было придти. Я провожал её до школы. Она говорила, без конкретного повода с моей стороны, с укоризной, что я «ничего не решаю до конца, что так я не смогу в жизни добиться чего-то главного». Мне приятно было, что она пришла, и мне больно было расставаться с ней, но я как бы уже себе не принадлежал. Наваливалось будущее.
        Всё закончилось. В Москве меня ждала повестка в военкомат. Получив предписание, я убыл в Ленинград.
     В Ленинграде было жарко. Но Нева оставалась холодной. Поступать в академию было сложно. Оказалось, что каждый второй абитуриент имел медаль за окончание школы. Пришлось сдавать экзамены на общих основаниях. За сочинение я получил оценку «четыре». За литературу тоже «четыре» (я не смог ответить,  кто такая была Маргарита из «Фауста» по социальному положению? Сказал - мещанка, а оказалось – из духовенства). По химии – «четыре». Это уже было на грани неудачи. Проходной балл был 17. Выручил экзамен по физике. Я как-то здорово ответил про Франгоуферовы линии. Экзаменатор сказала: «Не могу не поставить Вам отлично». Я уже шёл к родственникам, у которых остановился на Выборгской стороне, как вдруг возникло сомнение: что она сказала? Не могу поставить или не могу не поставить Вам отлично? Не возвращаться же! Промучился. Только утром следующего дня узнал, что оценка -  «отлично».
       Но это было ещё не все. Предстояла первая в моей жизни мандатная комиссия. Помню комнату с занавешенными окнами в Управлении академии, большой стол, сидящих за ним людей в погонах. Низкая лампа, освещающая нижнюю часть портрета Сталина, как раз – по усы. Чёрный потолок. Я – на стуле посреди комнаты. Каждому из членов комиссии, наверное, далеко за 50. Главный – маститый полковник с тяжёлым взглядом. Задали вопрос об отце. В 1937г. он получил строгий выговор за то, что не поддержал обвинение против своего начальника – якобы «врага народа». Это было на военном заводе, в Москве. На заданный вопрос я ответил, что знаю об этом случае, а также о том, что через год выговор был снят. Хорошо, что отец меня об этом проинструктировал. Темнота комнаты, тяжеловесная таинственность и непредсказуемость давили. А за закрытыми окнами всё было залито июльским солнцем, весело бежали трамваи. Эта плита могла раздавить, и не было бы доктора Кириллова.
      Несколькими годами позжея встретил как-то этого маститого политработника в Ленинграде. Уже уволенный, он с такой же каменной физиономией в неизменном кителе ходил в соседнюю булочную. Он меня не замечал. Вершитель судеб. Мне кажется, я тогда начал понимать, почему коммунист учитель Житникова не вступала в партию. Наверное, всё было сложнее.
       9 июля нам объявили о зачислении в ВМА им. С.М.Кирова и, следовательно, в кадры Советской армии. Бог смилостивился, и нас не послали в академический лагерь в Красном селе, а отпустили до 1-го сентября. Конечно, я не знал тогда, что прослужу в Советской армии более 42 лет. 
      Я на несколько дней вернулся в Шереметьевку. Одноклассники в это время ещё подавали документы в институты, а у меня все трудности закончились. Ребята порадовались за меня и всем классом проводили на электричку. Пели: «На деревне расставание поют, провожаем мы Мишутку в институт…Едет он на медицинский факультет, медицинский факультет». За окнами электрички уплывала от меня моя дорогая Шереметьевка. Телеграммой сообщил семье в Евпаторию о своём успехе.
      В Евпатории меня не ждали, думали, что я останусь в Ленинграде. Тем радостнее была встреча. Саша и Вова скучали обо мне. И Люся – тоже. 
       Июль. Сбор абрикосов. Плоды крупные, сладкие. Падая с деревьев, они раскалывались на две половинки. Объедение. Варили варенье впрок на зиму. Приходилось покупать много сахара. Здорово было после холодного Ленинграда оказаться в абрикосовом раю. Купались в море. Вода, особенно в утренние часы, была прозрачной, и мы ныряли навстречу друг другу с открытыми глазами, издалека наблюдая за манёврами встречного ныряльщика. А потом грелись в горячем песке.
       Санатории восстанавливались и строились. Возводились и жилые дома для работников здравниц. Реконструировался и рынок. Вводился в строй морской порт. Корабли ходили в Севастополь. В хорошую погоду из евпаторийской бухты был виден далёкий мыс, за которым и находилась эта военно-морская база. По городу ходили необычные маленькие трамвайчики, сделанные как будто для детей. В Евпаторию дней на 20 приехал и поселился на улице Кирова, недалеко от нас, Боря Рабинович. Он поступил в Московский авиационный институт и уже был свободен. Он приходил к нам и каждое утро выпивал поллитра молока. Молоко мы покупали в деревне, и оно было свежее. На Боре были белые курортные брюки и футболка - бобочка. В жару мы с ним и Сашкой пили холодное пиво. Я пиво раньше не пил, оно казалось мне солёным и невкусным. Но он говорил, что «пиво – это живые витамины» и что оно необыкновенно полезно. Он говорил это так авторитетно, что нам казалось, что витамины находятся прямо в пенных пузырьках. Вообще всё, что говорил Боря, было солидно и не подвергалось никакому сомнению. Чаще всего, так и было.
     У нас дома гостила и Люба. Ей только что исполнилось девятнадцать лет. 21 августа я вспомнил про маму. В этот день исполнялось 4 года со дня её смерти. Поздно вечером легли, как всегда, под абрикосами. Я лежал, грустил-грустил, разревелся и уткнулся Любке в плечо. Разрыдался. Всё, что было связано с мамой, встало перед глазами. Любка, как и тогда, четыре года назад, в деревне Троицкое, когда мы вместе ждали горького сообщения от почтальона, успокаивала меня, как могла. А Люся сидела рядом с нами молча, тоже страдала, переживала за меня, но стеснялась, не имея возможности хотя бы напомнить о себе. В отличие от нас, она считалась маленькой. Ребята спали. На следующий день на сердце у меня было тоскливо, и от слёз болела голова. Я напомнил Саше и Вове об этой печальной дате. В то время я написал стихи с обращением к маме.
Помню неуютную палату,
У окошка белую кровать,
Столик с фотокарточками, вату
И твою улыбку помню, мать.
Помню, как любовно обнимала,
Как смотрела с ласкою в глаза,
И дрожала тихо, замирала,
На щеке горючая слеза.
Помню, как бессильно ты лежала,
Сердце птицей билося в груди,
Как глазами долго провожала
И шептала мне «Не уходи».
       И позже, в декабре этого года, уже в Ленинграде, я ещё раз в стихах вернулся к ней.
Хмурый декабрьский вечер,
Тучи над серой Невой.
Грустно, хочется встречи,
Дружески чистой, простой.
Мамочка, милая мама,
Что тебе стоит, приди,
Теплою шалью укрывшись,
Рядом со мной посиди.
Взглядом одним ты успеешь
И пожурить, и обнять,
И без расспросов сумеешь
Всё в моём сердце понять.
       Уезжали из Евпатории в Москву мы вместе с Люсей.
       Подошёл поезд. Мы попрощались с папкой, сели в купе и поехали. Мы с Люсей были вдвоём. С ней было спокойно. Она не трещала, как многие девчонки. Заботилась о нашем пропитании, с собой нам мама дала кучу продуктов. Ехали и смотрели на проплывавшие мимо места. Проезжали Джанкой, Сиваш, станцию Красноперекопск. Ландшафт был однообразен. Люся по моей просьбе читала стихи Лермонтова и других поэтов. Оказалось, что она знает их наизусть. Вообще она очень выросла. Там, в Евпатории, я этого не замечал. Она показалась мне очень милой. На висках волосики у нее завивались. Это называлось «завлекалочки». А глаза были серые. Вроде бы я всё это видел сто раз и раньше, но не замечал.  Она была такая здоровенькая и крепкая. Почти девушка. Ей было 13 лет. Пока ехали, я сочинил стихи и подписал их: «Людмилке ».
Белые берёзы.
Солнце ласково смеётся,
Плещет море синее,
Серебристой дымкой вьётся
Гор далеких линия.
Только мало манит море,
Надоела даль степная,
Разобраться, в том лишь горе,
Что сторонка не родная.
Тёплый вечер, море, розы,
Тихие аллеи.
Вспомнишь белые берёзы,
На душе светлеет.
       Сестрёнку я благополучно довёз до дома.
      Два дня в Москве и - в Ленинград. Посмотреть город не удалось, так как нас тут же одели в курсантскую форму, разместили в общежитии на Боткинской улице. На кафедры и в столовую водили строем. Ставили в наряд дежурными по курсу и даже в караул.
       Первыми предметами были биология и нормальная анатомия. Пришлось учить латынь. Мы познакомились с известными учеными Академии, академиками Е.Н.Павловским, В.Н. Тонковым, Г.В.Хлопиным, Л.А.Орбели.   Началось суровое, взрослое время. Уставали очень. Появились новые друзья: Саша Шугаев, Серёжа Мустафин, Игорь Стримовский, Юра Филимонов. В увольнение нас  впервые пустили только на ноябрьские праздники. Тогда-то я впервые и увидел Ленинград. До медицины было ещё далеко, а в караул  ходили регулярно. В те дни, стоя  на посту, я написал стихи.
Ночь над Ленинградом,
Тишина, покой,
Но тревожным взглядом
Смотрит часовой.
Спит уставший город.
Ночь темным темна.
Бьет в гранит суровый
Невская волна.
А когда-то было
Ночью не до сна,
Горем охватила
Всю страну война.
Ведь когда-то рвались
Бомбы над Невой,
Потому с тревогой
Смотрит часовой.
И стоит достойно
Родины солдат.
Можешь спать спокойно,
Мирный Ленинград.
       Немного наивный, но искренний патриотизм вчерашнего школьника. Мне было тогда 17,5 лет. Я верил в то, что писал. И не разуверился в этом до сих пор. Цельным людям трудно, но и  легко: они не изменяют самим себе. Так их воспитали. 
   Прошлое не отпускало. Тосковал. Одно отвлечение было:  анатомка. Анатомия – трудный предмет.
   Переписывались с родителями: ребята в Евпатории учились нормально и были здоровы. Переписывались и с друзьями, оставшимися в Шереметьевке. 24 из 25-ти наших одноклассников сходу поступили в разные Вузы Москвы. Вот какой была наша Шереметьевская средняя школа! У всех у нас началась новая, взрослая, разная, но во многом похожая жизнь.
       4 года прошли после войны. Срок небольшой, а какой богатый. Как расширился круг друзей, как мы выросли за это время! И мои братья, и сёстры,  друзья, родители и учителя!
       Прежде всего, когда освободился, я поехал к родственникам отца, рабочим «Государственного оптико-механического завода (ГОМЗ)».  Завод располагался на Выборгской стороне, где-то недалеко от проспекта Карла Маркса. Родные жили в  общежитии на заводской территории. Встретили меня радушно, они хорошо знали моего отца. Я переночевал у них.
       Побывал я и у дяди Саши — фронтовика, который жил на Ржевке с новой женой и её матерью — старушкой. Улица, где они жили, называлась Кабаниха. Дом был деревянный. Вокруг высились корпуса военных заводов. Последний раз мы виделись в 1945 году в Москве, в Лефортово, когда он вернулся с фронта. Созвонился и навестил я и других наших родственников по отцу — Новожениных: Анну Гавриловну, Татьяну Григорьевну и Лизу. Лиза только что поступила в Университет на географический  факультет.
       Отец вывел меня в люди, как говорят. С этих пор я стал жить самостоятельной жизнью. Учёба в Академии заняла 6 лет и была важна сама по себе. Об этом мною написана и вышла уже в двух изданиях книга под названием «Моя академия» (2010 и 2015).
      А отец и семья остались в Евпатории. В последующем я ещё буду упоминать о своей жизни в Ленинграде, но сосредоточусь больше на жизни отца и семьи.
         В 1951 году исполнилось 20 лет службы отца в Красной и Советской Армии. Мы виделись периодически, в том числе в Евпатории, куда и я в последний раз летом съездил на каникулы. Отец напряжённо работал - такая служба у него была. Люся и братья успешно учились. Всё это обеспечивала мама.
         Отец в то время начал переговоры в Московском главке о переводе в Ленинград. Его постоянно тянуло в этот, его родной город. В начале 1952 года такая перспектива появилась, и в июне этого года мои дорогие евпаторийцы приехали в Ленинград.
      К тому времени я уже два года жил в академическом общежитии, был младшим лейтенантом медицинской службы и получал зарплату. Семье сразу же пришлось столкнуться с трудностями. Сначала сняли частную квартиру на Петроградской стороне, на ул. Воскова. Это было недалеко от Артиллерийского музея, что расположен на Кронверкском острове, рядом с Петропавловской крепостью, где начал работать отец. Он вступил в должность Учёного секретаря этого музея, и новый этап его военной службы начался. По приезде, разместив свои  вещи, пошли в гости к Алексеевым. Это была учительская семья. Ранее, я уже писал о них.
 Чуть позже наша семья переехала на другую частную квартиру в этом же районе. Она была немного шире и благоустроеннее.
     Ленинградские друзья в это время как-то пригласили нас погостить у них на даче, в посёлке Вырица, под Гатчиной. Дети отвыкли в Крыму от жизни в большом городе, и с наступлением лета им захотелось отдохнуть на природе. И у меня после окончания 2-го курса наступило время отпуска. И все мы, оставив отца на работе, поехали на эту дачу. Об этом небольшом отрезке времени мною позже был написан рассказ. Приведу его без купюр.
     Вырица – небольшой посёлок между Ленинградом и Гатчиной с довольно долгой историей, уходящей в ещё Новгородскую Русь.   
        Погостили мы здесь и никогда больше за всю жизнь в этом посёлке и не бывали. Но память об этом посещении осталась. 
      Среди приехавших были Саша и Володя (мои  братья) и наша сестра Люся вместе с матерью, Натальей Васильевной.  Выделили нам одну просторную комнату в большом дачном особняке. Там мы и обитали всё эти дни.  Хозяин, действующий генерал, приезжал как-то на дачу, но не мешал нам. Всё хозяйство легло на маму.
      Участок был большой и располагался неподалеку от реки Оредеж, за которой просматривался большой лес. Да и на самом  нашем участке росли только деревья: высокие сосны, лиственницы и берёзы. Огорода на даче не было. Соседей мы почти не видели. Магазин был рядом. Жили мы достаточно изолированно. Однако, местные люди рассказывали, что где-то в городке была церковь Казанской божьей матери. Рассказывали и о ранее служившем в ней знаменитом священнике Серафиме Вырицком. В те годы церковь уже не преследовалась советской властью, но и не навязывалась, как в наше время. Но и тогда священника Серафима местные люди считали святым, чудотворцем и предсказателем.
     Будто бы, перед тем, как немцы в 1941 г. должны были занять посёлок, он говорил своей пастве, что большинству жителей, несмотря на уже известные зверства гитлеровцев, преследование всё же не грозит, но, тем не менее, некоторым из них он советовал покинуть эти места и уйти вместе с нашими воинскими частями. Этим он спас их. Посёлок действительно вскоре заняли румыны, а не немцы. Зверств не было. Приехавший тогда к священнику немецкий офицер будто бы спросил его: «Когда состоится парад на Дворцовой площади?». «Никогда», - ответил ему старец Серафим. Ему было 75 лет, выглядел он умирающим, и его не тронули. Есть такая легенда.
       Но священник пережил войну и скончался лишь в 1949 году, 83 лет от роду. Сейчас-то об этом святом здесь знают многие, а тогда, то есть всего спустя 3 года после его смерти, о нём мало, кто знал. И мало, кто верил в эту легенду.
       В тот год стояло жаркое лето. Редкое лето для этих северных мест. Главным для нас, конечно, была река. Мы на ней пропадали ежедневно. Брату Володе тогда было всего 11  лет. Оредеж, река  мелкая, хотя и широкая, местами всё же была глубокой. Однажды, нырнув под плот из брёвен, он еле выплыл из-под него, по его словам, в последний миг, увидев  снизу, ещё в воде, спасительное светлое пятно разрыва между брёвнами. А мы бы и не заметили его исчезновения. И где он этот плот нашёл? Вот несчастье было бы.
    И Люся с нами всегда купалась. Ей шёл уже 16 год. Простая, общительная и дружелюбная, она была привычна для нас, как привычными в семьях бывают обычно все сёстры. За этот год она, конечно, повзрослела и превратилась в девушку. Ровный евпаторийский загар ей очень шёл. На висках у неё были симпатичные тёмно-русые завитки. Но мы по-прежнему не замечали в ней ничего, кроме веснушек и косичек. Вместе с тем, она была единственной девочкой в нашей исключительно мальчуковой семье. И это как-то, наверное, сказывалось на нас.
      Я-то знал Люсю вообще, начиная с её первого класса, когда сам только что закончил пятый класс. Ещё тогда, когда были живы её отец и моя мама (я об этом уже упоминал в этой повести).
     Во дворе дачи я проводил анатомические опыты над лягушками в плане школьного курса естествознания. Люся и братья наблюдали. Им было любопытно. Ну, как же!  Я ведь только что сдал на отлично экзамен по анатомии и не где-нибудь, а на знаменитой пироговской кафедре. Да и на кафедре нормальной физиологии мы такие опыты проводили. Зрители, наблюдая за опытами, как мне казалось, становились просвещённее. И мой авторитет как будущего медика повышался. Я так думал. Не тургеневский Базаров, но всё же.
       Ходили мы иногда и в дальний лес за грибами и ягодами. Земляники там было завались. Сначала переходили речку вброд по колено, затем поднимались на высоченный косогор и, наконец, входили в густой лес. На косогоре, над высоким обрывом, росли четыре-пять вётел, и их широкие зелёные ветви-лапы так и стелились на ветру, рождая в душе какое-то беспокойство. Позже мне довелось видеть буквально эту же картину чьей-то известной кисти в одном из музеев Ленинграда.
      А соседний лес молча стоял у нас за спиной. Гренадёры-деревья тесным войском неподвижно возвышались среди кустарника, и лишь их верхушки где-то высоко чуть заметно покачивались на ветру. Лес радовал тишиной и разнообразием.
      Встречались поляны земляники. Её было много: только не ленись, собирай. Попадалась и клюква, и кусты с лесной малиной. Были здесь и грибы - чаще крепенькие подберёзовики.
        В лес ходили обычно мама, Люся и я. Время шло, и лукошки и бидоны наши потихоньку наполнялись трофеями. А вечером мы всей семьёй пили чай с земляникой и малиной.
      Вскоре мы уехали с дачи к отцу, который нас ждал. Люся осенью пошла в 9 класс, Володя в третий, а брат Саша, по совету отца, поступил в Ленинградский оптико-механический техникум. Ну, а я вернулся в своё академическое общежитие на Клинической улице.
     Я и сейчас задумываюсь: что такое была Вырица в нашей жизни? Обычный городок. Случайность? Но, возможно, намоленное, как теперь говорят, святое, серафимово место,  речной простор, лесное земляничное царство и материнская забота тоже сыграли тогда свою, казалось бы, незаметную, но своевременную роль. С приездом в Ленинград, мы тогда как-то особенно быстро стали расти.
        В январе 1953-го года мы, наконец, получили собственную трехкомнатную квартиру в районе площади Стачек, недалеко от Нарвских ворот и одноимённой станции метро. Места теперь всем хватало, тем более, что Саша поселился в общежитии своего техникума. И мне хватило места.
       Я частенько бывал у отца в его музее. Познакомился с экспозицией, постоял у артиллерийских орудий старой русской и современной советской армий, порылся в библиотеке. Меня интересовала медицинское обеспечение артиллерийских частей, в частности, в Великой Отечественной войне 1941-1945 годов. Отец помогал мне в этих поисках. Он очень гордился своей работой в этом уникальном музее.
       Посетили крейсер Аврору. Поднялись по трапу. Прошли по отсекам и палубам, посмотрели и пощупали знаменитую пушку. Аврора стала музеем, одним из музеев Октябрьской Революции. Руководил им один из участников тех событий на корабле в 17-м году. Он и экскурсию вёл. Это было так же торжественно, как когда-то посещение Мавзолея В.И.Ленина.
       Этот год особенно запомнился событиями, связанными со смертью товарища Сталина. 3-го марта он внезапно тяжело заболел и 5 марта умер. Это известие было воспринято всеми, кого я знал, и отца, как личное горе. Возникло чувство великой тревоги за будущее государства. Сталин самим фактом своего существования как бы уравновешивал те трудности, которые испытывали люди после войны. Вера в Сталина была необычайной.
       Помню, утром 5 марта встретил однокурсника Юру Устинова, шедшего по Клинической улице, весёлого такого, шапка набекрень. Оказалось, что он не знал о случившемся, а узнав от меня, совершенно переменился в лице. Этим же утром наша группа была на кафедре военной гигиены. Стояли в коридоре, тихо переговариваясь. В 8.30,  как это и положено, мы построились, к нам вышел полковник медицинской службы Глибин – наш преподаватель, фронтовик. Седой, строгий и немногословный. Он тихо сообщил нам о смерти Иосифа Виссарионовича, постоял, отвернулся, отошёл в сторону и беззвучно зарыдал. Успокоившись, он вернулся к нам и разрешил разойтись. Такой добровольной, осознанной, безусловной подчинённости какому-либо человеку я никогда больше не испытывал. Все мы не испытывали. А, может быть, других таких людей в нашей жизни не было? С точки зрения создания и защиты рабоче-крестьянского государства И.В.Сталин – фигура поистине великая.
       Похороны Сталина в Москве привлекли миллионы людей: москвичей и не только. Отец и мама, оказавшиеся в это время в Москве,  участвовали в похоронах. Где-то в районе Трубной площади возникла давка. Отцу стало плохо. Если бы он упал, его бы затолкали и задавили, как многих других. Его спасла мама, она подхватила его и с трудом вытащила к краю движущейся толпы, в какую-то подворотню. Там они пришли в себя и, переждав натиск толпы, отправились к Любе, на 3-ю Парковую. Жертв в Москве было много.
     В течении общественной жизни после смерти вождя сразу что-то изменилось. Было прекращено «дело врачей». Все они, сидевшие в тюрьмах, подвергнувшиеся пыткам и издевательствам, оболганные, были выпущены на свободу. С Мавзолея прозвучали речи Молотова, Берии и Маленкова. Эстафета была принята. Но возникли сомнения в единстве преемников. Разное говорили и о смерти Сталина, и о последних часах его жизни.
       Но жизнь продолжалась, шла весна. В начале марта в последний раз после войны было опубликовано Постановление ЦК и Совета Министров, ещё подписанное Сталиным, о снижении цен на продовольственные и промышленные товары.
       В апреле в Ленинграде произошло наводнение. Шёл ладожский лед. Невская волна заливала парапеты набережных, подвалы домов. Слушателей Академии подняли по тревоге, но каких-либо действий поручено не было. Вскоре подъём воды в Неве прекратился, и нас распустили по домам. Но картина запомнилась, особенно пляшущее крошево льда у мостовых опор. Казалось, что когда-нибудь прорва воды смоет наш каменный город в Финский Залив.
       Пошёл 1954 год. В семье все успешно учились: я на 4 курсе Академии, Саша в оптико-механическом техникуме, где у него сложилась хорошая группа студентов и был любимый преподаватель, а Люся и Володя успешно учились соответственно в 10 и в 5 классах. Люся в этом году заканчивала школу, и ей предстояли экзамены на аттестат зрелости. Свою зарплату я, как и прежние годы, отдавал родителям. К тому же, зарплата моя прибавилась – мне было присвоено офицерское звание лейтенант м/с.
       Главным в семье, в том числе, кормильцем, оставался отец.         В то время при его участии разрабатывался план постепенного расширения Исторического музея, по которому в нём должны быть созданы отделы истории войск связи и инженерных войск. Эта реформа потребовала ряда лет, но определённая роль в осуществлении этих планов, конечно, принадлежала отцу как Учёному секретарю музея.
      Отец был избран секретарём партийной организации музея, и работы в связи с этим у него прибавилось. Время тогда было сложное в политическом отношении: к власти пришёл  Н.С.Хрушёв.
       Однажды отец посетил райком партии, к которому территориально относился Музей артиллерии. Тогда вошло в правило издание Открытых писем ЦК по различным вопросам, и отец попросил у первого секретаря Петроградского райкома такое письмо для своей организации. Тот отказал, упрекнув в ненужном ажиотаже. Тогда отец, член ВКПб с 1928 г., возразил ему: «Я, как член партии, имею право…». Тот высокомерно ответил: «Вы – член партии, а я - ч е л о в е к партии», подчеркнув этим якобы существующую разницу между ними. Это возмутило отца. Перерождалась партия. Это были времена Хрущёва.
      В здании Фундаментальной библиотеки стояли памятники, в том числе Н.И.Пирогову, П.Загорскому и знаменитому анатому Буйяльскому. Медь памятников от прикосновений рук за сотню лет посветлела. Я постучал по одному из монолитов. К моему удивлению, в нём обнаружилась пустота. В других – то же. Это было открытие. Конечно, так и должно было быть, но казались–то они монолитами. Эта иллюзия возникала от внешней значительности памятников. Я уже знал, что такая же иллюзия иногда возникает при знакомстве с некоторыми людьми. Внушительные на вид, они на проверку оказываются очень обыкновенными или даже пустыми.
      Как-то мы со своей группой слушателей на теплоходе поехали в Петергоф. Многие из моих друзей к тому времени поженились. Там-то все пары и сошлись. Знакомая Вали Щербины с чёрными косами, в белом платье и широкой белой шляпе красовалась на палубе, действительно выделяясь своей красотой и напоминая какой-то женский образ из картин Врубеля. Все были красивые, ведь нам было по 19-20 лет.   
         А мне частенько было тоскливо. Писал стихи.
Туманный вечер,
Мокрые перила,
В Неве столбы огней
Да мутная волна.
А мне не легче,
И Нева не мила,
И тёплых нет очей,
И лишь тоска одна.

Наступила осень. Сохранились записи.
        «Пироговская набережная. Мокрый гранит. Шинель темна от сырости. Над Невой клочьями стелются облака. Над темной водой чугунно  нависают мосты. Неподвижен грязно-серый лед. Почти касаясь его, торопливо летит черная птица. У низких берегов стынет шуга. Ветер несёт волны против течения. Кажется, ничто не в силах сковать стихию реки и неба, широко раздвинувшую город. Плечи домов прижались друг к другу. Чернеют заводские трубы, подпирая низкое небо. Затаилась «Аврора». Над черной решеткой Летнего сада сиротливо торчат голые деревья. Ветви их под натиском ветра стелются. Дрожит мокрый кустарник. Сутулятся спины прохожих.
      Всё залегло за низким бруствером набережных – словно солдаты лежат вповалку в серых промокших тяжёых шинелях, упершись коваными сапогами в мостовую. Кажется, что по цепи, преодолевая ветер, бежит команда: «Эй, Петропавловски-и-й!. Убери штык, прижмись к земле…».
Город держит оборону. От ветра тяжело дышать. Не оторваться от мокрых перил. Стихия захватывает. Не уйти от борьбы, от любви, от боли, от памяти в воронках, от преодоления. Не город, а училище стойкости. Мой родной город. Кто прошёл его курс, научился ждать, в шторм – залечь, упереться сапогами в родную землю, слиться с ней и выдержать, тому под силу cбросить тяжелую плиту неба и опрокинуть на город бескрайнюю синь».
       Стихи в прозе. Желание облегчить душу, сбросить напряжённость. Учёба в Академии воспитывала стойкость»
Посетил семью наших родственников Ратнеров. Они были евреи, жившие в Ленинграде уже четверть века. Мне была знакома их дочь, студентка. Евгений Аркадьевич, педиатр, был уже не молод, но продолжал работать в поликлинике. В печати тогда всё ещё муссировалось дело врачей. Чёрной краской замазывались имена крупнейших учёных, в том числе прошедших проверку войной. Речь шла, прежде всего, о профессоре М.С.Вовси, главном терапевте Красной (Советской) армии в 1941 - 1948 годах. Но дело было ещё и в том, что 90% арестованных были евреями, и это подчёркивалось.
       В этой семье с возмущением говорили о начавшейся волне издевательств над киоскерами, библиотекарями, врачами в поликлиниках и учителями еврейской национальности или еврейской наружности. Люди вынуждены были увольняться. И этому никто не препятствовал. Антисемитизм легко разжигает пожар национальной ненависти. Я не знал, что ответить этим людям. Мне было стыдно. И многим моим товарищам. Но не всем. Наш отец не был антисемитом по определению.
      Под Новый год собрался с соседями по академическому общежитию перейти замёрзшую Неву, благо она текла у нас прямо под окнами. Мы видели, как это делают другие. Осторожно спустившись с Пироговской набережной, там, где начинается Большая Невка, наискосок от стоявшей впереди «Авроры», медленно пошли по льду, обходя торосы. День был сумрачный. Идти было страшновато. Под ногами неслышно неслась многометровая невская стремнина. Вспомнилась картина какого-то художника, где Ленин в пургу пешком идёт по Финскому заливу. Это вдохновляло. Отсюда, с реки, город был очень красив, нарядно убран снегом. Было необычно тихо, и всё казалось далёким, немного нереальным. И прежние мысли, и тревоги здесь смотрелись как-то иначе. Наверное, нужно иногда отрываться от привычного образа жизни , чтобы видеть его со стороны, в новом измерении, и, возвратившись, чувствовать себя обновлённым. Дошли до спуска на Петровской набережной и через сугробы поднялись наверх.
          На площади Стачек стоял великолепный памятник С.М.Кирову. В конце площади располагалось здание Кировского райсовета, за ним – большой парк, окружённый ажурной металлической решёткой. Присмотрелись, оказалось, что решётка эта - с Дворцовой площади, где она обрамляла западный фасад Зимнего дворца. Многие не знают об этом. Эта решётка видела расстрел мирной рабочей демонстрации, ведомой провокатором попом Гапоном, 9-го января 1905 года. А демонстрация как раз шла от Путиловского завода, от площади Стачек. Получился своеобразный подарок рабочему классу.
      В Люсины каникулы сходили в Эрмитаж и поняли, что его осмотр требует системы и большого труда, может быть, даже всей жизни. Те, первые, впечатления запомнились нам на всю жизнь.
       Ещё несколько заметок о том времени.
       Все три экзамена, которые не зря называют полулекарскими, а именно: по фармакологии, патфизиологии и патанатомии, я сдал на отлично.
     В начале каникул с Люсей были в Москве и возле Музея Ленина встретились с Борей Рабиновичем и Борей Шеломановым. Побродили по Манежной площади и, устав, решили подняться на седьмой этаж гостиницы «Москва», на так называемое «седьмое небо». Рассчитывали посмотреть на Кремль сверху. Оказалось, что на верху ресторан. На Кремль мы посмотрели и расположились за столиком в хорошем настроении. Подошла шикарная официантка и спросила нас, что мы закажем. Денег у нас было очень мало, и мы попросили принести четыре стакана чая и печенье. Она сочла наш заказ оскорблением для их ресторана и высказала это нам в лицо. Мы, конечно, возразили ей. Но пришлось уйти.
       Побывали с Люсей на Ваганьковском кладбище, посетили могилы наших родителей. Здесь жизнь остановилась. Только клёны немного подросли. Но нам, молодым, мысль о нашей собственной последней остановке в голову не приходила.
       Ленинград – заводской город. На заводах работали миллионы рабочих. Именно они – рабочие - были главными людьми города. Но и обывателей было много, а лавочники тогда только начали поднимать голову. Брат Володя из окна нашего дома на Тракторной улице видел, как по ночам по проспекту Стачек едут колонны танков. Это – продукция Кировского завода. Днём их, по - видимому, грузили на платформы непосредственно на заводских путях. Вокруг Академии, по всему городу. стояли крупнейшие заводы: Кировский, Светлана, Металлический, Арсенал, Оптико-механический, Балтийский и другие. Мы, слушатели, представляли собой лишь небольшой отряд медицинской интеллигенции, посланный на учебу и оплаченный трудом рабочего класса. Это соотношение нам следовало помнить всю жизнь и помнить, что ещё предстоит рассчитаться за оказанное классовое доверие. 
       Сходили с Анной Гавриловной Новожениной в Александро-Невскую лавру и старое кладбище при этой лавре. Лавра это церковь, знаменитая тем, что в ней прямо под полом захоронен Александр Васильевич Суворов. На полу была выложена надпись: «Здесь лежит Суворов». И к этой памяти нечего добавить. А на кладбище много обелисков в честь теперь уже мало известных генералов и адмиралов царской армии времён Порт-Артура (1904-1905 гг.), в том числе генералу Белому. Грустная была экскурсия. Анна Гавриловна, работник реставрационного учреждения, хорошо знала историю Петербурга и Лавры.
         После сессии мы с Люсей продолжили посещение Эрмитажа. Зал за залом. Вели записи своих впечатлений. Обменивались ими, обогащая друг друга. Потом было уже невозможно сказать, где чья находка. Это было так же приятно, как угощать, как раньше, друг друга земляникой. Мы становились равными, и только её косички и школьная форма выдавали её возраст. С тех пор Эрмитаж – наш общий друг.
        Началось изучение детских болезней. Кафедра располагалась на улице Боткинской, была какой-то тёплой, такими были преподаватели, слышались голоса детей. Профессор М.С.Маслов, начальник кафедры, генерал-майор м/с, являлся тогда главным педиатром Министерства Обороны. Молчаливый, внимательный, с прокуренными усами, он никогда не повышал голоса. Мне почему-то здесь понравилось. Я решил, что буду педиатром. Может быть, я вспомнил, как в эвакуации ухаживал за младшими братьями? И записался в кружок. Им руководил подполковник Г.Н.Гужиенко. Очень помогало его внимание. Он подбадривал и подсказывал. На заседаниях кружка, а было там, таких как я, слушателей пять, он часто говорил о том, что нам предстоит. «Если Ваш коллега в медпункте вечерами сидит дома или ходит в кино, не считайте его хуже себя. Просто он т а к счастлив, - говорил он. Если Вы пропадаете в библиотеке или спешите в лабораторию с пробирками, и это делает Вас счастливыми, не считайте себя лучше тех, кто этим не занят. Нужно выбирать хомут по себе. Если хомут тесен, он натрет шею. И его нужно снять. Если хомут слишком велик, с ним намучаешься.  Нужно подыскать хомут по шее, но уж тогда не жаловаться, а терпеть, поскольку, это и есть- т в о е  счастье». Говоря это, он улыбался. Мудрый был человек и добрый, этот Георгий Николаевич Гужиенко.
      После экзаменационной сессии слушатели моего курса убыли в разные регионы страны на госпитальную практику. Наша группа была направлена в г. Калининград в госпиталь (бывший немецкий госпиталь имени Адольфа Гитлера в Кенигсберге).
      В 20-х числах июля меня вызвали на междугороднюю телефонную станцию. Звонила Люся. Ей предстояло поступать в институт. Договорились, что приеду через неделю, и мы обо всём спокойно поговорим. Встретились. Договорились, что Люся будет поступать в Герценовский педагогический институт на факультет истории и литературы. Экзамены нужно было сдавать в начале августа.
      Люся подала документы. Ожидался конкурс. Сочинение Люся написала на «отлично». Выручило её то, что она удачно применила высказывание Ромэна Роллана о Максиме Горьком. На устном экзамене по литературе она наизусть воспроизвела ранние рассказы Горького. У неё была отличная память на тексты. И другие экзамены она сдала успешно. В те дни я всё время был с ней. Встречались в коридорах, у ограды  института или – чаще – в сквере у Казанского собора. Сколько там дорожек мы исходили! Ели мороженое на Невском проспекте. Наконец, свершилось: Люся была зачислена студенткой первого курса!
        В сентябре началась учёба. У Люси - первые лекции по педагогике. У меня – цикл гинекологии. Володя пошёл в следующий, 7-ой класс. В эти дни открылась станции метро «Нарвские ворота». Это облегчало дорогу: мне в Академию и Люсе до института.
       17-го сентября отметили пятидесятилетие нашего отца. Он был большим человеком в нашей жизни и настоящим коммунистом. Именно он рассказал нам, что наш дед участвовал в стачке, известной как Обуховская Оборона, и что нашу бабушку, работницу картонной фабрики, бил плёткой жандарм с лошади, разгоняя демонстрацию рабочих. Отец мечтал о том, чтобы мы, его дети, получили высшее образование и потом долго работали на благо нашей страны.
        В эти же дни я и Люся решили пожениться. ЗАГСе  Кировского района нас оформили и, счастливые, мы пошли через площадь Стачек, мимо громадного памятника Сергею Мироновичу Кирову, домой. Шёл мелкий ленинградский дождик.
        Дома нас ждал свадебный стол. Постаралась мама. Были отец, сестра Оля (дочь от первой жены отца, я уже упоминал о ней) со своей  дочкой Леной, Саша, Володя и наши друзья Шугаевы. Люся была одета в красивое белое платье. Выпили шампанского, водки. Мама грохнула свою рюмку об пол на счастье. В сводной семье родилась новая семья. Мы шли к этому очень долго. И потекла наша семейная жизнь. Колец мы друг другу не дарили, тогда это было не общепринято. И в церковь не ходили. И ничего не случилось. Люся тоже стала Кирилловой. Достаточно, что нас повенчала Советская власть.
      В октябре в Герценовском институте был вечер. Выступал ученик знаменитого Макаренко Калабалин с воспоминаниями о колонии и с рассказом о своем педагогическом опыте.
      7 ноября был парад по случаю. 37-ой годовщины Октябрьской революции на Дворцовой площади. Академия участвовала. Это хлопотное дело, связанное с ранним подъёмом участников и транспортными трудностями. Как раз в эти дни в Советский Союз, в Ленинград приезжал Гамаль Абдель Насер – вождь египетской революции.
         Посетили выставку Музея С.М.Кирова, размещенную во дворце Кшесинской, известном памятными выступлениями В.И Ленина с балкона этого дворца в 1917 году. Впечатление от посещения музея было тягостное. Всё в темно-красных тонах, как будто залито кровью. Приспущенные знамёна. Киров был любимцем ленинградцев, особенно рабочего класса. Человеком он был жизнерадостным и весёлым, чрезвычайно работоспособным. Именно таким он и остался в памяти горожан, несмотря на боль утраты. Многие проспекты, учреждения, острова, стадионы в Ленинграде и области были по просьбе населения названы его именем. Военно-медицинской академии по просьбе её Учёного совета тоже было присвоено имя Кирова. Поэтому экспозиция музея мне показалась слишком односторонней, излишне трагической. Не уверен, что музей существует в наше время.
         Зашли в гости к Марии Сергеевне Алексеевой, тёте Машеньке, как мы её звали. Они жили, по-прежнему, бедно, на свои пенсии и приработок от репетиторства. Мария Сергеевна была прикована к постели. Всё её обеспечение лежало на плечах её дочери Мариички. Я писал о подвиге этой учительской семьи в своей более ранней книге «Мальчики войны». В 1941 г. они с другими учителями вывезли из Ленинграда последними эшелонами в г. Киров на Урал 200 детей – учащихся своей школы и, сохранив всех, в апреле 1944 года возвратили их родителям или в детские дома. Вернулись в тапочках. Их квартиру на Кировском проспекте немцы разбомбили. Пришлось им ютиться в школе и лишь спустя год получить 16-метровую. комнату в коммунальной квартире на ул. Кропоткина, о которой я уже рассказывал. Лишь через 20 лет, благодаря хлопотам нашего отца и родителей детей, сохраненных ими в эвакуации, им дали отдельную трехкомнатную квартиру.
       В декабре договорились с Люсей сходить в кино на фильм «Машенька». Он шёл на Невском проспекте. Фильм был не новый, но мы его раньше не видели. Играли в нём Михаил Кузнецов и замечательная артистка, исполнявшая роль Машеньки (фамилию забыл). Такая нежность и простота. Я сразу почувствовал: моя Люся. Это было как диагноз. Выбор сердца точнее выбора ума. Я встретил высказывание Вольтера: «Чтобы познать всех женщин мира, достаточно иметь одну жену».
       На Новый год мы были приглашены к нашим друзьям Шугаевым. Их родители снимали квартиру где-то под Ленинградом. Мария Яковлевна наготовила массу всяких белорусских вкусностей, в частности, сладкий хворост. Было очень дружно и весело. Сразу после курантов и шампанского выбегали на улицу. Сквозь лапы елей, покрытых снегом, сверкали звезды. Мы бегали вокруг ёлок, как в детстве, осыпая с них пушистый снег.
      Пошёл 1955-ый год. Сессию сдали успешно. Стали готовиться к рождению своего ребёнка. Решили: если родится мальчик, назовем его Серёжей в честь Люсиного отца, Сергея Александровича, погибшего в апреле 1946 года, если – девочка, то Машенькой, в честь моей мамы, Марии Аркадьевны, умершей в августе того же года.
        Люся переносила беременность хорошо. В конце января мы с ней даже гуляли до самого Балтийского вокзала. Помню, шёл мокрый снег, падая нам прямо в лицо. Ей очень не хотелось идти, а мне, так наоборот, было хорошо. Повернули обратно.
        Ходили слухи о расстреле Берии. Фигура эта представлялась зловещей, особенно для тех, кто остался у власти. Как-то в трамвай возле Серого дома на Литейном вошёл высокий худой старик в длинной шинели. Строгое лицо, седые усы. Отрешённость. Дзержинский. Уступили место – сесть отказался. Выпустили из лагеря? В то время это происходило часто.
        Во дворе нашего дома у проспекта Стачек жили Фрейндлихи: отец – народный артист (помните фильм «Разные судьбы») и его дочь, тогда ещё мало известная – Алиса Фрейндлих. Утром они всегда выходили вместе и шли к метро под руку.
        Как-то в середине февраля Люся пожаловалась на неясные боли в животе. Вызвав скорую, я отправил её в клинику акушерства в Академию. Поехал с нею и сам. Там её госпитализировали, но сказали, что все ещё спокойно, схваток нет. И я утром пошел на занятия. После обеда забежал в клинику, но меня вновь успокоили. И вечером, часов в 11,  мне опять, сказали уже по телефону, чтобы я спал спокойно. Только утром узнал, что в 23.30 21 февраля она родила девочку. Я был рад так, что не знал, что же мне делать. Сообщил домой. Следующий день был каким-то суматошным. Готовили квартиру к приезду мамы и малышки, Машеньки.
       После их возвращения, начались обычные в таких случаях хлопоты и бессонные ночи. Стирка и кипячение детского белья, глажение подгузников и купание дочки. Ребёнок был спокойным, купаться в ванночке ей нравилось.
       В конце апреля и у сестры Любы в Москве родилась Наташка.
        Ещё в марте у нас стала жить няня – Анна Васильевна Гордеева, или тётя Нюща. Она жила в деревне Лопотень, на Новгородчине. В войну у нее погибли муж и брат. От брата осталась дочка, жившая недалеко, на станции Бурга, южнее Малой Вишеры. Отец помог Анне Васильевне выхлопотать пенсию за мужа. Хорошая была няня, надёжная. И Люся смогла посещать занятия в институте.
      После весенней сессии Люсю с Машенькой отправили в деревню. Это было так. Отец, тетя Нюша, я и главные пассажиры поехали поездом до станции Бурга. Там сели в лодку под Мстинским мостом и поплыли к деревне. По Мстинскому мосту проходят все поезда из Москвы до Ленинграда и обратно. Высоченный мост. Река Мста, студёная даже летом, быстрая и, по-видимому, судоходная, текла на запад. 25 километров мы преодолели часа за полтора. У деревни выгрузились и проследовали в дом. Дом был высокий, бревенчатый. Комнаты были просторны, но мебели почти не было. Спали на полу. Оставив Люсю с Машей в деревне на попечение тёти Нюши, я и отец почти сразу ушли пешком на станцию Бурга и уехали в Ленинград.
       В конце июня, после сессии, весь наш курс был направлен на войсковую стажировку. До этого, имея в запасе 3 дня, я съездил к Люсе. Очень скучал. Шёл туда 25 км, ночевал одну ночь в деревне и возвращался на станцию той же дорогой, облаянный всеми собаками.
     Вернувшись со стажировки, вновь отправился в Лопотень, тем же пешим порядком. Целый месяц мы провели вместе всей своей семьей. Няньчили Манечку, ей было уже 7 месяцев.  Волосики у неё были русые, а глазки серые – в маму. Купались, несмотря на холодную реку. Ходили по грибы. Собирали клюкву, лёжа прямо на траве. Клюквы было море. Лето было солнечное. Боялись только змей. Хлеб в деревню привозили, а молока, творога, курятины и яиц там было достаточно.
         В конце августа я должен был уезжать из деревни. Люся и Машенька оставались до середины сентября, чтобы уехать уже с тётей Нюшей. Уходил рано утром, Машенька ещё спала. Люся провожала меня километра три. В поле во ржи росли васильки. Их было очень много. Люсенька была такой своей. Она была как солнышко и ромашка на ладони. Она была счастлива. Расставаться не хотелось.
          Брат Саша с увлечением учился в Оптико-механическом техникуме при ГОМЗе. Группа у них подобралась дружная. Особенно нравилась всем им их преподаватель - Лидия Азарьевна Цитронблат. Они помнят её до сих пор. К Люсе заглядывали её подруги по десятому классу. Брат Володя приступил к занятиям в 7-м классе.
        7 сентября отметили день рождения обеих наших мам: Марии Аркадьевны и Наталии Васильевны Кирилловых. Даже это их объединило. Машенька оказалась внучкой их обеих.
      Профессиональное созревание, поиск и выбор специальности слушателей становились главными, но решались индивидуально, и торопить что-либо искусственно не следовало. Хотя в душе «кошки скребли», вот те – уже, а ты – ?
        Съездили с Люсиной группой в Репино. Посетили дом и могилу художника. Во время войны фашисты всё это разрушили. Фотографировались. С удовольствием ели пирожки, купленные на станции.
        Начался цикл  субординатуры по терапии. В нашей группе его вели на базе кафедры факультетской терапии. Преподавателем был доцент Семён Борисович Гейро. Фронтовик, полковник м/с, известный гематолог. Он в наибольшей мере олицетворял интеллигентность, вообще свойственную профессорско-преподавательскому составу академии того времени. Как-то он сказал мне после                моего доклада о больном сифилитическим мезоаортитом, что «сегодня родился ещё один терапевт». С. Б. Гейро был первым из врачей, кто увидел меня среди многих. Нужно отметить, что клиническая подготовка слушателей была важнейшей целью и наиболее эффективной стороной обучения в Академии. Нас учили думать у постели больного, учили сомневаться, предпочитать рациональному мышлению (традиционному) иррациональное. Конечно, для этого нужна была база.
       Отец побывал на кафедре у Гейро, после моих разговоров о нём, и беседовал с ним обо мне. Учитель предсказал мне большое будущее. Позже я встречал его в Фундаментальной библиотеке академии, но стеснялся подойти к нему и напомнить о себе. 
        В конце октября у нашего отца произошёл инфаркт миокарда. От болей за грудиной он метался по постели, не находя облегчения. Я наблюдал острый коронарный синдром впервые, не сразу поставил диагноз, но вызвал скорую помощь. Омнопон уменьшил боли, и отца на носилках отвезли в Окружной госпиталь на Суворовском проспекте. Неделю я провёл с ним. Госпиталь занимал целый квартал. В кардиологическом отделении работали сильные врачи. Вёл его полковник м/с Н.А.Жуков – главный кардиолог госпиталя. Держали отца долго, 3 месяца, постепенно расширяя двигательный режим. Тогда применялась такая тактика.
       К Новому году отец выписался из госпиталя. Реабилитация проходила дома. Выписался он  с одышкой, но без болей. Позже его лечил гомеопат, военный пенсионер, в прошлом известный фронтовой терапевт. Очень грамотный специалист. Он применил систему постепенного наращивания медикаментозной и физической нагрузки. От одной пилюльки три раза в день до 10 - через неделю и от 5-ти спичек, разложенных в 5-ти местах квартиры, до 50-ти к концу недели, размещённых уже в 15 местах на разных уровнях. Ещё через неделю отец бегал по квартире как «савраска». Конечно, учитывалась переносимость нагрузки. Я немного утрирую, но отец действительно стал поправляться.
     Он вышел на работу, но через год, когда он достиг пенсионного возраста, был уволен. 25 лет в армии он отслужил. Цена крупноочагового инфаркта миокарда. Поправляться отцу помогала маленькая Машенька. Он ухаживал за ней, гулял с  ней по квартире, держа за помочи, так как нагибаться ему было трудно. Их любовь была взаимной.
         Из Шереметьевки приходили новости: Борис Шеломанов заканчивал Военно-медицинский факультет при Харьковском медицинском институте. У Рабиновичей родилась дочка Ирочка.
        По инициативе Политотдела тихой сапой началась новая политическая кампания поисков «врагов народа». Нашлись слушатели, которые по поручению свыше,  предлагали, будто бы в интересах безопасности государства, доносить на тех наших сокурсников, кто неодобрительно отзывается о новой партийной и государственной власти, возглавляемой Хрущёвым. В то время началась кампания против части членов старого Политбюро. В неё входили Маленков, Каганович, Молотов, Ворошилов и другие. Помню, во дворце культуры им. Горького, что у Нарвских ворот, выступал К.Е.Ворошилов, который клялся в верности советской власти и просил прощения за допущенные им ошибки. Это Ворошилов-то! И это транслировалось по радио. Поиски доносчиков, конечно, были отвратительными и успеха не имели. В этих условиях мы с Сашей Шугаевым, собиравшиеся было вступать в партию, решили воздержаться и сделать это, когда пройдем проверку работой в воинской части.
       В Новый год и после него были дома. Сидели над учебниками: предстояла сессия. Особенно сложно было Люсе: ребёнок требовал внимания. Когда Манечка не хотела спать, я энергично носил её по комнате и пел: «По долинам и по взгорьям, шла дивизия …»   Помогало. Экзамены были сданы успешно.
      Когда потеплело, мы стали ходить в Парк Комсомола, что за Нарвскими воротами. Саша нёс Машеньку в рубахе, так, что головка её торчала у ворота. Девочке было удобно и тепло. А ему радостно.         
    Начиная с апреля, на курсе началась подготовка к завершению учёбы, к распределению. Кое-кто пересдавал экзамены, отрабатывал долги. Позже подошёл момент сдачи имущества, учебников в библиотеку. Как-то в мае я заметил свою фамилию в одном из списков, вывешенных на доске объявлений на курсе. Увидел, но не придал значения. А вечером мне домой позвонил начальник курса и строгим голосом сделал замечание, так как я не пришёл на комиссию по определению годности к службе в ВДВ. Я видел эту аббревиатуру, но не знал, что это такое. Оказалось: воздушно-десантные войска!
         Конечно, мы с Люсей следующую ночь не спали. Снилось мне, что я стою у колонны Исакиевского собора, маленький как муравей, а верх колонны уходит высоко в небо, своим могуществом подчёркивая мою ничтожность. Поехали в Удельную, под Ленинградом, где спортсмены проводили показные парашютные прыжки с самолетов. Увидели, как из двери АН-2 с высоты 1500 метров выскакивают маленькие фигурки и падают комочками и как раскрываются над ними  парашюты, как они парят в небе и, наконец, приземляются. Легко так, даже весело. А главное, оказалось, что это были девушки – спортсменки. На душе стало немного легче.
        На следующий день я прибыл на комиссию, определявшую годность к службе в ВДВ. Нас было там из курса человек пятнадцать. У многих сразу нашлись причины не идти в ВДВ.
       А я? Когда, выполнив пробу Барани (вращение на специальном стуле), я пошёл явно не в ту сторону, меня всё равно признали безусловно годным. Всё было решено. Человек десять из нас были признаны годными к службе в ВДВ.
       Госэкзамены прошли как-то автоматически. Позже состоялось вручение дипломов. Я получил диплом с отличием.
        Во многих семьях завершение учебы в Академии совпало с рождением первенцев. У Шугаевых родилась Галинка, у Филимоновых – Юрочка.   
    В июне началось распределение. Из Москвы, из Штаба ВДВ, приехал кадровик - подполковник в белом кителе (стояла жара), и нас стали вызывать к нему поочередно. Почти все отказывались, ссылаясь на семейные обстоятельства. Когда вызвали меня, и кадровик устало стал перечислять различные льготы, имевшиеся в десантных войсках, я неожиданно для него, согласился сразу. Обрадованный, он дал согласие выполнить мою просьбу пойти младшим врачом полка, причём в Рязани. Там у моей Люси жила тётя, и нам для начала могли помочь с жильём. Так начиналась наша новая жизнь. 
        Мы ещё встречались, судорожно делясь своими ожиданиями и надеждами, что-то ещё сдавали на кафедрах, но, в сущности, прощались. Большинство было направлено в войска. В конце июня прошло последнее построение нашего курса.
        В это время Люся заканчивала свой второй курс.   Последние дни были посвящены прощанию с Ленинградом и его пригородами. Съездили в Петергоф, полюбовались с его берега Финским заливом и далёким Кронштадтом. На обратном пути в районе Стрельны из окон электрички видели громадный и разбитый в войну Константиновский дворец. На следующий день прошлись по Невскому проспекту. Попрощались с «Медным всадником», с Летним садом, со ставшими родными зданиями Академии. Спустились к Пироговской набережной и попрощались с Невой. Весь город стал родным: споткнешься о камень - приятно. Это чувство сохранилось на всю жизнь. 
       Брата Сашу в это время призвали в армию: он был направлен рядовым в зенитную часть в Махачкалу. Машенька, после нашего отъезда в Рязань, временно оставалась в Ленинграде у родителей. Володе предстоял 8-ой класс. Отец продолжал реабилитацию после перенесенного инфаркта миокарда. Мы готовились к отъезду. Жизнь продолжалась.
     Я прибыл в Рязань младшим врачом парашютно-десантного полка в начале августа 1956-го года. В кабинете старшего врача собрались офицеры медицинской и парашютно-десантной служб. Я, как положено, доложил старшему врачу о своем прибытии, ответил на вопросы, и уже собирался уходить, как меня спросили: «Водку пьёшь?». Я немного растерялся, но ответил: «Не пью». Мне тихо, но уверенно было сказано: «Будешь пить». С этим напутствием я вышел из медпункта.
         Позже я понял, что перспектива с употреблением водки офицерами часто  вызывалась необходимостью: многочасовые дежурства на прыжках в промокших валенках на аэродромном поле, открытом всем ветрам, требовали согревания. В этих случаях алюминиевая кружка с разбавленным аптечным спиртом где-нибудь в санитарной машине шла по кругу, и это позволяло сохранить здоровье. Алкоголиков среди врачей и офицеров полка не было.
     Полагалось представиться и командиру части. Им был полковник, в годы войны служивший в морской пехоте. Я сел перед дверью его кабинета в штабе, ожидая своей очереди. Меня предупредили, что командир очень строг, даже суров. Якобы были случаи, когда в гневе он кулаком пробивал крышку письменного стола. Что мне было делать? Нельзя же было не идти. Постучал в дверь, вошёл. За столом, заваленным бумагами, сидел крепко сложенный полковник в кителе, с волосами, подстриженными бобриком. Когда он поднял на меня глаза, я бодро, как учили, доложил, что такой-то прибыл для прохождения службы. Был я тогда 55-ти кг весом, не могучего телосложения. Лейтенантские погоны подчёркивали мою очевидную молодость. Командир испытующе посмотрел на меня и негромко, но требовательно спросил: «Прыгать хочешь?» (имелось в виду с парашютом). Дело в том, что врач, которого я сменял по должности, отказывался прыгать, ссылаясь на разные болезни. Это продолжалось долго, и для командования вопрос стоял весьма остро. Я, помедлив, ответил: «Нет». Брови у полковника поднялись, кулаки сжались, и он стал подниматься над столом. Я, выждав паузу (по Станиславскому), продолжил: «Не хочу, но буду, если надо». Командир грузно опустился  на стул и облегченно сказал: «Ну, правильно: какой дурак хочет! А прыгать-то кому-то надо!» И, посмотрев на меня внимательно, он продолжил: «Молодец! Как это ты ловко завернул: не хочу, но буду. Это нам подходит! Иди, служи!» И я пошёл в медпункт, как выяснилось, на 7 лет.
      Позже приехала жена Люся. Мы с ней временно разместились у её родной тёти. Это была семья Шишкиных. Спали на матрасах, прямо на полу в одной из комнат, но это нам не мешало.
     В ста метрах от дома находились набережная реки Трубеж, притока Оки, и рязанский Кремль. С высокой набережной было хорошо видно пространство до Оки и дальше, вплоть до Луковского леса. У дома размещался парк, в центре которого на постаменте среди цветов стоял бюст И.В.Сталина. Ездить до полка мне было далековато, зато Люсин Педагогический институт был близко.
     Началась моя войсковая служба. Дней через десять я уже проводил свой первый самостоятельный амбулаторный приём.  Для приёма было отведено время с 17 до 19 часов (до ужина в столовой). Мне помогал санинструктор. Ровно в 17.00 я подошёл к двери, чтобы пригласить первого больного, но дверь в прихожую не открывалась. С большим трудом её открыли и увидели за ней шеренгу гренадёров, каждый из которых норовил пройти первым. Я сказал, что всех сразу принять не смогу, что им нужно подождать.  Пока я говорил, между ними протиснулся щупленький солдатик и тут же уселся на кушетке. Вопрос решился сам собой, дверь захлопнулась.
       Я сел за письменный стол и, глядя на больного, спросил: «Как вы себя чувствуете?» Эту фразу я заготовил заранее, полагая, что когда-то также принимал своего первого больного и С.П.Боткин.
     Своим телосложением больной напоминал ребёнка, одетого в гимнастерку не по размеру. Мне казалось, что когда я смотрел на него, он становился ещё меньше ростом, приобретал жалобный, болезненный вид и как бы умирал… Фамилия его была Ребенок, он был украинец. Я повторил вопрос о его жалобах. Он, остренько взглянув на меня и тут же сникнув, быстро проговорил: «Голова, в грудях, колено». Я ахнул! Ничего себе, первый больной и, по меньшей мере, коллагеноз. Полисистемность поражения, похудание, астения были налицо. 
      Я внимательно осмотрел его, прощупал точки выхода тройничного нерва (патологии не было), прослушал сердце и легкие (чистейшие тоны и везикулярное, почти пуэрильное, детское, дыхание). Давление составило 115 на 70 мм рт.ст. Я измерил сантиметром оба коленных сустава. Суставы были худенькие и не отличались друг от друга ни на миллиметр.  Было очевидно абсолютное здоровье моего «больного». Я сел за стол и сказал ему, что в настоящее время он здоров, но что я готов, если ему станет хуже, вновь принять его. Он посмотрел на меня благодарно, перестал «умирать» и вышел за дверь.
      Позже один за другим в кабинет врывались стеничные  гренадёры, прося у меня или требуя каких-то справок, допусков или освобождений. Ясно было, что здоровью их ничто не угрожает. А уже потом пошли действительно больные: с ангиной, бронхитом, поносом. Часть из них пришлось положить в стационар. Постепенно я понял, что настоящие больные всегда сидят в тени, они ослаблены, астеничны, у них нет сил, чтобы расталкивать других и первыми показаться врачу. А подлинная работа связана именно с такими больными. Среди массы пришедших на приём их нужно было уметь видеть. Я сделал и другой важный вывод: никогда не жалеть времени при первом знакомстве с больным, даже если оказывается, что он здоров. При повторных обращениях  всякий раз экономишь во времени и в объеме осмотра. Если цоколь здания надёжен, этажам ничто не грозит.   
      Когда привезли нашу дочку Машеньку, от Шишкиных пришлось съехать. Поселились в частном доме с печным отоплением. Там нам было плохо: холодно, и соседи воровали.
      Позже мы жили уже в двухэтажном кирпичном доме в посёлке Дашки – возле нашей части, в 10-ти метровой комнате на первом этаже. Дом построили солдаты, как говорится, «хапспособом». Но это было счастье.
       Полк располагался на окраине Рязани. По железной дороге,  идущей в сторону Ряжска и Мичуринска, размеренно и неторопливо шли товарные и пассажирские поезда. Через железнодорожное полотно, напротив, размещалось Высшее автомобильное училище. А за ним и речкой Павловкой на запад до аэродрома Дягилево тянулось поле. От города к нам ходил троллейбус № 5. А если идти пешком, осенью часто по колено в грязи, то километров пять не меньше. Можно было идти и по шпалам по железнодорожному пути от вокзала Рязань-2.
       Медпункт был в 15 минутах ходьбы от КПП полка и нашего дома. Работы было много:  парашютно-десантный полк насчитывал 2 тысячи человек личного состава вместе с людьми самоходного и истребительного дивизионов. Кроме того, на нас замыкался военно-строительный отряд. Это был тот самый полк, который участвовал в парадах в Москве, на Красной площади. Амбулаторные приёмы по 50 больных за вечер, работа в перевязочной и в лазарете, обеспечение парашютных прыжков и участие в них, дежурства, стрельбы, учения. С утра до позднего вечера на работе. Нужно было быть 25 лет от роду, чтобы справляться с такой нагрузкой. Вечером я часто возвращался домой уже никакой.
       А в городке жили семьи военнослужащих: детишки, жёны, бабушки. Бывало так: только вернёшься со службы, сапоги стащишь с ног, как в дверь звонят. Вваливается командир роты,  вернувшийся из казармы. Пришёл домой, а там больная жена: температура под 40, горло болит, дети брошены. Просит подойти посмотреть. Проклиная его, надеваешь сапоги и тащишься к нему через двор. Действительно: жена проглотить слюну не может, горит вся, в горле у нее – словно красный бархат, пробитый белыми звёздочками. Фолликулярная ангина. Ну что можно сделать, когда уже 11 вечера? Не торопясь осмотрев больную, успокоишь её. Чем острее начало и ярче клиника, тем лучше прогноз. Назначишь таблетки оксиметилпенициллина (тогда это было все равно, что нынче какой-нибудь цефалоспорин), заставишь проглотить, раздавив, полграмма аспирина, соорудишь компресс на горло, приготовишь тёлое полоскание с марганцовкой, и даже эта, не ахти какая, но деятельная, забота устраняет панику и успокаивает семью. Всё это время маленькие ребятишки из своих кроваток как котята внимательно смотрят на происходящее. А как же: мама заболела! В 12 ночи ты уже дома, можно и поесть чего-нибудь. И спать. А утром нужно обязательно забежать к ротному, и убедившись, что жене его несомненно лучше, так как жар прошёл и горло стало помягче, посоветовать вызвать участкового врача для дальнейшего, планового, лечения. И только потом можно топать в медпункт. Подобные случаи происходили часто и оттого все жители городка, старенькие и маленькие, стали именовать меня доктором.
      Осень 1956-го года выдалась напряженной из-за событий сначала в Польше (Владислав Гомулка), а позже в Венгрии (Имре Надь). Туда были введены наши войска. Псковская дивизия ВДВ была десантирована на Будапешт. Подняли по тревоге и наш полк. Уложили парашюты, в том числе и мне, хотя до этого я ещё не прыгал. Позже воздушный вариант десантирования отменили. Загрузились на платформы на станции Рязань-вторая, две недели сидели в части и ждали. Приезжал легендарный генерал Маргелов. События в Венгрии разрешились, причём немалой кровью, и нашему полку был дан отбой.
         Чуть позже, где-то в ноябре, в полку прошло открытое партийное собрание по поводу решений 20-го съезда КПСС. Зачитали письмо ЦК об осуждении культа личности И.В.Сталина по докладу Хрущёва. Нужно сказать, что пересмотр представлений о роли Сталина в истории нашей страны оказался болезненным для всех. Партсобрание напоминало растревоженный улей. Болела душа за факты уничтожения Сталиным своих соратников по революции и социалистическому строительству, хотя бы и в интересах сохранения единства руководства страной. А как же его заслуги в организации победы над фашистской Германией?! У меня тогда сложилось мнение, что вскрытие «абсцесса» было необходимо, но что кому-то нужно было размазать гной по всей советской истории, а это было чревато ещё большими последствиями. Говорили о культе личности, но какова была личность!
      Вслед за разоблачительной компанией тело Сталина было извлечено из Мавзолея и захоронено рядом. Сталинград был переименован в Волгоград, также как и все другие города и предприятия, носившие его имя. Был снят бюст вождя и с памятника в сквере в Рязани. Не оставляла мысль об излишней жестокости принятых решений как если бы к правде примешалась чья-то месть.
      В декабре в полку начались парашютные прыжки.
      Сами прыжки прошли благополучно. Декабрь – тёмный месяц, но когда на гандоле аэростата мы поднялись на 400 м, над облаками оказалось синее небо и сверкающее солнце. Для меня это было открытие! Я сделал вывод, что как бы темно и трудно не было в жизни, нужно помнить, что над головой – обязательно светит солнце.
      Совершить первый прыжок мне помог мой командир – начальник медпункта. Наверху, было незабываемо: светило солнце, небо было синим, а внизу плыли белые облака! Я прыгнул с порожка аэростата, обняв запасной парашют «как мать родную», и оказался в «молоке» плотного облака. Скоро внизу открылось заснеженное аэродромное поле, на котором люди казались чёрными муравьями. Крещение состоялось.
      Отец, поддерживая в то время меня морально (созванивались по телефону), рассказывал, что в 1931-ом году он в составе слушателей Военной академии связи участвовал в совершении парашютных прыжков где-то под Ленинградом. Нужно было из самолёта вылезти на крыло и спрыгнуть с него в сторону хвоста. И всё это проделать на ветру. Он сделал всё, как велели, но когда приземлился, оказалось, что брюки-галифе у него были разорваны по шву. В таком виде добирался до дому.
      Под Новый год мне было присвоено очередное воинское звание старший лейтенант м/с. Отметили.
      Будни врачебной работы давали основания для размышлений. Я уже тогда понял, что врачебная культура предполагает как её внешние проявления, так и внутренние, - содержательного свойства. Эти требования рождены были тысячелетним опытом врачебного сословия. Они впитали воззрения Гиппократа, нравственную позицию Чехова и Вересаева, опыт советских врачей. Наиболее существенны и трудны требования к внутренней культуре врача. Эрудиция, умение работать с книгой, умение говорить и особенно слушать людей, умение убедить их, знание и понимание искусства – вот некоторые из признаков его внутренней культуры.
    Врачи – по социальному определению - интеллигенция. Некоторые делят её на «низшую» и «высшую». На самом деле, речь может идти о врачах ещё или уже не интеллигентах и о небольшой прослойке подлинных интеллигентов. К первым может быть отнесено студенчество, к уже не интеллигентам относятся врачи, так и не поднявшиеся к высотам своей профессии.
     Одной из составляющих культуры врача является культура политическая. Врач, как никто, близок к народу, обладая  специфическими возможностями влияния на людей и оценки уровня их жизни. Он постоянно сталкивается с проявлениями социальной несправедливости, с положением бедноты, с имущественным цензом на лекарства и диагностические исследования, на условия размещения в стационарах и т.д. Все это проблемы не только медицинские, но и социальные, а значит, политические. Врач обязан иметь «социальные» глаза, иначе он слеп. Так думал я тогда, так думаю и сейчас. Отец был со мной согласен.
      И нынешняя (российская) армия по своей классовой сущности по-прежнему - рабоче-крестьянская. Парадокс состоит в том, что её основное предназначение теперь - защита награбленного отечественной буржуазией. Если этого не понимать, трудно лечить рабочих и крестьян, одетых в солдатские шинели.
        Постепенно формировались отношения с коллегами по работе. Такой опыт у меня возникал впервые. Я охотно советовался с отцом.  Это очень объёмная тема. Практически равная всей жизни. Профессиональная среда. Врачебный «цех». Труд врача почти всегда индивидуален, но врач – не индивидуалист. Он вынужден и должен приобщаться к опыту других и предлагать другим свой опыт. Но при этом он не должен навязывать себя коллегам, не должен вставать в позу судьи, если его об этом не просят. Здесь ценны разные стороны взаимоотношений. Это и солидарность, которую нужно пронести через всю жизнь. Это и память, и ответственность перед Школой, перед своими учителями, следование их советам и тогда, когда их уже нет. Это и корпоративность в хорошем смысле слова, врачебная поддержка, умение принять совет коллеги, признать свои ошибки (цена ошибки врача очень велика!). И, вместе с тем, принципиальность в отстаивании своих суждений.
      Это и проблема врачебного цинизма, борьбы с чёрствостью и непогрешимостью, неприятия профессионального апломба. Хрестоматийно это история чеховского Ионыча. Когда появляется апломб, исчезает интеллигентность. Всякий искусственный пьедестал отвратителен. В среде врачей не должно быть место кляузникам, пьяницам, развратникам и ворам.
       К 1958-му году отец и мама и с ними брат Володя переехали из Ленинграда в Рязань. Здешний климат был здоровее, и квартира располагалась на втором (а не на четвертом, как в Ленинграде) этаже. Для отца, перенесшего инфаркт миокарда, это было важным. Главное же было и для родителей, и для нас в том, чтобы жить рядом.
       Вскоре они купили дом в деревне, недалеко от города. Сельская жизнь тоже способствовала их оздоровлению. Мы ездили к ним, возили хлеб и другие продукты. К нам в деревню на отдых  приезжали сестра Люба с дочкой Наташкой и тетя Валюша. Яблоневый сад, лес, сеновал. Такое удовольствие!
      Гриппозные эпидемии, также как изнурительные амбулаторные приёмы, были школой профессиональной выносливости, когда учишься работать ровно, спокойно, в бригаде, скрывая усталость,  держа в фокусе тяжёлых больных. Я тогда усвоил: если больной в фокусе внимания, значит всё в порядке.
        Жизнь в Дашках была довольно унылой. В город выбирались редко. Растили дочку Машеньку.   Каждое утро во двор привозили большой бидон свежего холодного молока, и молошница, жена одного из наших офицеров, одетая в белый фартук, громко кричала: «Молоко! Молоко!»
     В 1958-м году я вступил в Коммунистическую партию. Это было важным событием и для меня, и для отца. Перед этим я совершил прыжок из самолета ИЛ-14. Это было посложнее, чем из АН-2 (двери узкие и скорость выше).
      В 1959-ом году жена успешно окончила педагогический институт. Попыталась устроиться в школу учителем литературы или истории, но мест не было. Предложили пойти научным сотрудником в Рязанский краеведческий музей с зарплатой 450 руб. Стала осваивать материалы экскурсий. Машеньку устроили в детский сад.
      Много раз посещали Рязанский Кремль. Жена охотно показывала его нам, и чувствовалось, что она знает и гордится его стариной. При входе в Кремль стояла высоченная колокольня, дальше, через двор, собор Бухвостова, архиерейские покои, здание музея, отдельно здание художественного музея и во дворе небольшое старое кладбище. 
    Мы по-прежнему жили в своей десятиметровой комнате. Нашими соседями была семья командира роты. Жили дружно. Помню, как, возвращаясь поздними вечерами с парашютных прыжков или учений, оказывался в объятиях жены, такой теплой и родной. Дочку старались не будить.
     Постепенно накапливался житейский и войсковой опыт. Как-то нужно было отправить группу больных в поликлинику: на консультации к различным специалистам, на рентгеновские исследования и электрокардиографию. Время подпирало, а своя санитарная машина была где-то на выезде. Я вышел на дорогу, ведущую к КПП полка, и остановил грузовик, шедший в город. Дал команду больным залезть в кузов, а сам сел рядом с шофером. Приказал ему довести нас до поликлиники. Типичный захват. Объяснил недоумевавшему шоферу, что иначе пострадают люди. Удивительно, но он послушался, и дело было сделано. Чтобы возвратить солдат в полк вызвали уже медпунктовскую машину. Начальник медпункта сказал после этого случая, что я становлюсь военным человеком.
        Все события моей жизни в Рязани и службы врачом в медпункте полка детально описаны в моих книгах «Врач парашютно-десантного полка» и «Врачебные уроки» (2010). Здесь же я упоминаю лишь об отдельных из них.
       С отцом, мамой Наташей и братом Володей мы жили хоть и отдельно, но очень дружно, и поэтому все служебные и житейские вопросы и решения наши невольно переплетались. Поэтому я и привожу здесь некоторые примеры из своей жизни и свои наблюдения. На самом деле их было намного больше.
     Отслужив 3 года, вернулся из армии брат Саша и уехал в г. Загорск инженером на Оптико-механический завод. Вскоре он женился. В армии за три года он очень возмужал.
     Был случай, как-то в наш медпункт прибежал солдат, нашёл меня и сообщил, что моему отцу стало плохо и что наши соседи по дому просят меня подойти к нему. Я прибежал к себе домой и действительно нашёл отца слабым, очень расстроенным, с неясными болями в области сердца. Осмотрел его, но ничего критического не нашёл. Выяснилось, что он был в военной поликлинике, в рентгеновском кабинете. После рентгеноскопии врач сказал как бы про себя: «Сердце утонуло в диафрагме», хотя ничего плохого не нашёл. У отца к тому времени уже было два инфаркта миокарда, и услышанное его испугало. Он еле доехал из города до нашего дома и через соседей вызвал меня. Отец – гиперстеник, в этих случаях сердце действительно лежит на диафрагме, и это – норма. Комментарии рентгенолога были не только неуместны, но и опасны. В своём тёмном кабинете он не увидел человека. Я дал отцу капель корвалола, успокоил его, объяснив, что у него всё в порядке. Деонтологии всем нам нужно учиться. 
       Отец страдал от приступов стенокардии. Хирург военного госпиталя выполнил ему реконструктивную сосудистую операцию на сердце по Фиеске. Кровоснабжение сердца улучшилось, и коронарные боли прекратились. После этого стала более доступной физическая работа отца на даче.
     1959-ый год. В то время в Рязани, будто бы, действовала нелегальная молодёжная коммунистическая организация, по-видимому, студенческая по своему составу. Но говорили об этом глухо.
      Как-то плыл я на теплоходе по реке Оке от Рязани до Белоомута, возвращаясь из отпуска на  артиллерийские стрельбы. Сидел на палубе, уставленной мешками и чемоданами. Людей было много. В основном, колхозники.  Вскоре обратил внимание на парня, сидевшего на лавке недалеко от меня. Не заметить его было нельзя. Он периодически возбуждался и начинал бессвязно кричать. При этом он зло, на разные лады, повторял проклятья, типа «Свинья! Будь ты проклята! Свиная рожа! Будь ты проклята, кукурузная свинья!» Он ни к кому конкретно не обращался, но слышен был всем, и река далеко разносила его проклятья. Можно было принять его за юродивого. Отдохнув немного, он повторял свой «репертуар». И так в течение часов двух. В такие минуты он производил впечатление сумасшедшего, на которого «находило», а, может быть, и впрямь был ненормальным. Он уже изрядно надоел утомленным спутникам, среди которых преобладали крестьяне, и на него уже перестали обращать внимание, вздрагивая лишь всякий раз, когда он начинал орать.
     Как врачу мне было любопытно наблюдать за ним, и у меня зародилось сомнение. Он был не один, и этот второй вёл себя невозмутимо, временами отлучаясь и бродя по палубе. Заметил я, что между припадками крика и проклятий «юродивый» становился вполне нормальным. Всё это не напоминало мне ничего из психиатрии. А вот образ Никиты Сергеевича вполне.
    Я даже прошёлся по палубе мимо него, чтобы лучше его разглядеть. Да, конечно, умный, ироничный и временами наглый взгляд его не оставлял сомнений в инсценировке. Но в таком случае это была тяжёлая работа.
    Это было время после 20-го съезда партии и разоблачения культа личности Сталина, время формирования совнархозов и  липовых рапортов о сдаче 2-3-х планов по мясу, в том числе на Рязанщине, приведших после разоблачения к самоубийству первого секретаря Рязанского обкома Ларионова. Смутное было время, время волюнтаризма. И оппозиция этому, безусловно, была.
      На какой-то остановке теплохода у шлюзов, уже к вечеру, «пропагандист» и его спутник сошли на берег.
       Позже, осенью, я увидел этого парня в городском парке Рязани, сидевшего на скамье и беседовавшего с кем-то. Он был в костюме и галстуке. Никаких странностей в его поведении я не заметил. Больше я его не видел. Эта встреча подтверждала мои корабельные наблюдения. Я думаю, что невольно прикоснулся к тайной организации.
   В 1966-1967 гг., уже во время моей работы в Саратове, прошёл слух о раскрытии в Рязани якобы заговора так называемых «молодых коммунистов». Имело ли это какое-нибудь отношение к моим случайным наблюдениям, я не знаю. К тому времени Хрущёва сменил Брежнев.
       Когда должны были прилетать самолёты для проведения серии парашютных прыжков личным составом полка, и об этом становилось известно, биоритмы жизни у большинства десантников резко менялись. Прежде всего, нарушался сон. Мне, например, постоянно снились сцены покидания борта самолета. Всплывали кадры кинофильмов военного времени, когда я, будто бы парашютист – разведчик, десантируемый в партизанский отряд, выпадал в круглое отверстие в полу самолета (так действительно было во время войны) и оказывался тёмной ночью в партизанском лесу. Бывало, просыпался в поту.
       Напряжение несколько уменьшалось, когда самолёты прибывали. Обычно они садились на аэродром Дягилево под Рязанью. Начиналась суматоха с получением со складов и укладкой парашютов. Лечила занятость делом. А потом происходил выезд десантников по графику на аэродром, посадка их в самолёты и, наконец, начинались сами прыжки. Все это делалось коллективно, и человек не оставался один на один с собой, кроме момента самого прыжка. После прыжка наступало успокоение, и можно было запросто совершить и второй, и третий прыжки. Здоровая реальность вытесняла тревожность страхов. Самолеты улетали, и начиналась обычная спокойная работа и жизнь. 
     В полку случались и трагедии. Как-то поздней осенью в районе реки Павловки, в 2-3-х км от нашей части в ходе тренировочных занятий роты связи утонули сразу два десантника, тяжело нагруженные рациями. Рации располагались у них за спиной. И речка-то была небольшой, но с очень крутым и глубоким спуском. Оказавшись в холодной воде, они под тяжестью снаряжения не смогли выплыть. Командиры не досмотрели, иначе бы ребят можно было спасти.
     Будничные хлопоты в медпункте как-то незаметно вытеснили у меня память об Академии. Это удивительно, но я совсем не вспоминал о своих друзьях и не знал даже, где они служат. Жил как на острове посреди океана. Это удивительное свойство памяти. Как будто кто-то в тебе переворачивает страницу интересов. Такое уже бывало: в Лефортово бараки, в которых мы жили в сороковые годы и откуда выехали в 1946-м году после смерти мамы, оказывается, существовали потом ещё до середины семидесятых, а я и не знал. Как будто кто-то целую и очень важную страницу жизни перевернул. Мы, наверное, путешественники в душе, и плывя по жизни, забываем оставленные нами острова. Настоящее вытесняет прошлое, освобождая место для будущего.
    Несколько раз ездили с женой в Москву и Ленинград. Я просиживал в Фундаментальной библиотеке Академии, виделся там с некоторыми однокурсниками. Все они уже перебрались в Ленинград и учились или работали в академии. Врачу полка это казалось несбыточной мечтой.
    Человеческое тепло измерить сложно. Врачу тем более: шагу нельзя шагнуть, не одаривая других этим самым теплом. Какое-то портативное ходячее МЧС с обогревом.
      В 1961 году, в июне, на военном аэродроме под Тулой ежедневно проводили парашютные прыжки с тогда еще новых самолетов АН-8. Прыгал весь полк, в том числе медпункт. Я был старшим среди медиков. Ранний подъём, получение парашютов со склада, погрузка, выезд на аэродромное поле.
    До этого десантники прыгали с самолетов АН-2, ИЛ-14, даже с Дугласов военного времени. Прыгали через дверь в борту самолета.  А здесь в брюхо самолета усаживалось впятеро больше парашютистов, все по сигналу вставали с сидений и, двигаясь друг за другом в два ряда, приближались к громадным воротам в хвосте корабля и выскакивали в  бездну. Это место называли «хлеборезкой». Плотный воздух подхватывал тела и заставлял лететь их сначала по прямой, и лишь потом начинался спуск по касательной к земле. Всё это время каждый из нас отчаянно прижимал к груди рукоятку от троссика, идущего от парашюта, и считал про себя: «1001. 1002, 1003 до 1007». Затем троссик выдёргивался, парашют выпадал из укладки и раскрывался. Медленно приближалась земля, и парашютист парил под белым куполом. Это были минуты счастья, преодолённого страха, торжества мужества. Помню, что когда я нёсся от самолёта, передо мной на фоне неба чернели мои сапоги. Было не до смеха. Аэродромная земля была твёрдой.
      Самолёты забирали подразделения по очереди. В ожидании мои медики лежали на парашютах, терпели июньское дневное пекло и тоскливо наблюдали за взлетом и посадкой самолетов. Страшновато подолгу ожидать неизбежное. Вдруг ко мне подбегают сержанты соседней роты и сообщают, что у них отказчик. «Говорит, что он болен, а мы не верим. Боится! А у нас через 20 минут посадка!» Просят меня срочно осмотреть «больного». Невыполнение прыжков строго осуждалось, да и страдало участие в соцсоревновании подразделений батальона. Дело было серьёзное. Судя по их угрожающей мимике, у меня возникло подозрение, что ещё немного, и они устроят самосуд.
       Пошли в роту. В плотном окружении гвардейцев стоял солдатик небольшого росточка, бледный и испуганный. «Что с тобой случилось? – спросил я его тихо и доверительно. Все замолкли. «Утром был понос», отвечает. Народ взревел: «Врёт!»  Я поймал его затравленный взгляд и, не отпуская его,  тихо сказал: «Если бы ты знал, как я не хочу прыгать, если бы моя воля, ушёл бы, куда глаза глядят. Что такое парашют? Это же тряпки. Но у меня личный состав 15 человек. Как я их брошу? К тому же я – коммунист, неудобно как-то. Приходится, братишка. А ты не бойся! Ребята на тебя орут, потому, что за дело болеют. А вообще-то они к тебе неплохо относятся, ты только доверься им, они тебе помогут: и в самолет посадят, и вытолкнут, и на земле встретят, парашют помогут собрать и донести…» В глазах его исчезла затравленность. Нашёлся кто-то, кто понял его страх перед прыжком и страх остаться изгоем. Он заколебался. Это почувствовали его товарищи и одобрительно зашумели. «Федя! Ты не бойся, ты не один, мы тебе поможем, мы всё сделаем вместе!»  И, не дожидаясь рецидива сомнений, надели на него парашют и, обнимая, гуськом пошли на посадку. А я поплёлся к своим медпунктовским, рассчитывая, что, в крайнем случае, вытолкнут и меня. Коллектив – великая вещь.
     Прыгнул мой крестник и, как все, усталый и счастливый в конце дня укладывал парашют для следующего прыжка. Прыгнули и мы.
       Создать настроение, придать уверенность человеку иногда может только врач.
        Врачебная культура, прежде всего, военного врача имеет и другие особенности. Это проявляется и в организационных навыках.   
      С назначением министром обороны маршала Жукова в войсках возросли строгости. Это касалось дисциплины и состояния физической подготовки офицеров. Как-то тренировались в прыжках через коня. У многих не получалось. Контролировал занятия сам командир полка.  Я разбежался, оттолкнулся и, пролетев над конем, благополучно спрыгнул на землю, не ударившись копчиком о снаряд. Командир сказал: «Этот доктор всё может!»
   Время шло.  Я стал готовиться к поступлению в адьюнктуру в ВМА им. С.М.Кирова. Занялся изучением английского языка. В те годы существовала система ежегодных месячных врачебных стажировок. Я договорился пройти одну из таких стажировок в Москве, в больнице Боткина, на базе клиники профессора М.С.Вовси, во время войны главного терапевта Красной Армии. Эта короткая клиническая школа дала мне очень много. Вовси я считаю одним из своих учителей.
    В 1960-ом году в журнале «Советская медицина» была опубликована моя статья «Об изменениях мягкого неба при гриппе», написанная по материалам гриппозной эпидемии у нас в части. Это была моя первая журнальная публикация. Должен сказать, что в первый год работы в медпункте я не прочёл ни одной научной и даже художественной книги. Я не мог видеть печатного слова, так надоел мне процесс чтения за 10 лет учебы в школе и 6 лет обучения в академии. Хотелось только живой работы, и недостатка в этом не было. Зато позже меня словно прорвало, и я стал ходить в городскую научную библиотеку и в библиотеку Рязанского мединститута. Рылся в каталогах и в отечественных журналах. Этот навык позже пригодился.
        У отца и мамы была дача – деревенский дом, в 8 км от железнодорожной станции Денежниково. Во дворе имелся яблоневый сад. Яблок в августе было много. Как-то на санитарной машине с солдатами съездили в эту деревню. Загрузились доверху. В медпункте яблок хватило всем.
         Полумиллионная Рязань жила своей городской жизнью. Чувствовалась близость к Москве. Я нередко ездил в столицу и работал в читальном зале Центральной медицинской библиотеки. Проходил усовершенствование в Рязанском военном госпитале, в туберкулезном отделении. Все это расширяло кругозор полкового врача, но хотелось чего-то более капитального. 
       Несмотря на успехи, частенько посещало чувство неудовлетворенности в связи с неизбежным однообразием в работе.
       В это время младший брат Володя уже успешно учился в Рязанском радиотехническом институте. Здесь же трудился и отец.
       Володя познакомился, а позже женился на Валентине Царёвой, родившей ему двух сыновей и пятерых дочерей. Моя жена Люся успешно работала в Краеведческом музее.
    Полк, где я служил, стоял на самой окраине Рязани. Мимо на юг бежали железнодорожные составы, напоминая стуком своих колес о заброшенности нашего существования. Я работал в медпункте увлечённо и честно, но чувство профессиональной невостребованности росло, и я упорно готовился к учёбе в Академии.
         К этому времени у меня возник кое-какой опыт научной работы в медпункте полка. И в марте 1961 года я пода документы и поехал в Ленинград сдавать экзамены в адьюнктуру (аспирантуру) Военно-медицинской академии им. С.М.Кирова.
     Это были серьёзные конкурентные экзамены. Английский и марксизм я сдал на отлично.  И на экзамене по терапии, мне казалось, я держался хорошо и как-то даже не сознавал, что получил, по ходу экзамена, по меньшей мере, три смертельных поражения в беседе с самим Н.С.Молчановым, тогда главным терапевтом Советской Армии. В ординатуру брали и взяли другого конкурсанта. Конечно, я не прошёл по баллу. Обидно мне было и горько, но академия слезам не верит. Предстояло возвращаться в Рязань, в полк, под парашют. Огорчились и в Рязани.
      Вышел я тогда из клуба Академии. Было где-то около часу дня. Над головой ярко светило солнце, переливаясь, сверкала Нева, небо было голубое и высокое. Было по-летнему жарко. Всё это так не гармонировало с моим мрачным настроением, что, перейдя мост Свободы через Большую Невку, я выбрался на тихую улочку Петроградской стороны. Здесь было прохладно, малолюдно и никто не мешал мне горевать…
    Впереди, метрах в десяти от меня, тяжело передвигался уродливый горбун, 25-30-ти лет. Тело его было согнуто так, что было расположено параллельно асфальту улицы, а короткие ноги с трудом позволяли ему преодолевать бордюр тротуара. Он опирался на короткую палку и, останавливаясь, отдыхал на ней, подставляя её себе под грудь. Шёл он медленно, тяжело дыша, и напоминал большую черепаху. 
      Приблизившись к нему вплотную, я остановился, так ужаснула меня его беспомощность. Что мои сегодняшние огорчения по сравнению с ним! Я шёл, а он полз. Неудачи были, есть и будут, но все ещё можно наверстать. А вот этому бедняге, моему сверстнику, легче не будет никогда. Сколько же стойкости нужно ему, чтобы просто передвигать своё тело!
      Я поднял голову, увидел небо над тёмной улицей и быстро пошёл в сторону Петропавловской крепости. Пройдя с сотню шагов, я оглянулся, так как мне подумалось – а был ли горбун? Да, тот медленно брёл по улице…
      Простор Невы, панорама Стрелки Васильевского острова, море солнца – всё это обрушилось на меня, так что я не сразу и заметил, что рядом со мной масса людей. Оживленная, радостная, толпа всё прибывала, Почему-то все устремлялись через Кировский мост к Марсову полю. Трамваи не ходили. Люди кричали: «Гагарин, Гагарин!». Наконец, я понял, что в космос запустили корабль и на его борту наш, советский, летчик – Юрий Гагарин. Люди вокруг меня пели, обнимались, ждали новых сообщений, переживали, как  закончится полет. Соучастие в свершившемся, прекрасном и уникальном,  событии планетарного значения воспринималось как личное счастье.
      Но где-то в душе затаилась боль. Я представил себе, как в это же время медленно, как краб, по тротуару передвигается горбун, как ему трудно поднять голову, чтобы увидеть небо и людей, сошедших с ума от радости. Возможно, он прижимается к водосточной трубе, чтобы его ненароком не сшибли, но и в его душе светится радость от услышанного и заставляет забыть о себе…
    Таким был этот день - 12 апреля 1961 года – для меня и для многих людей на Земле.
    Вскоре я возвратился в Рязань, в полк, влился в работу и сделал тем летом 14 прыжков с парашютом. Жизнь вошла в привычное русло. И также уныло стучали колёса поездов за окнами медпункта…
    Осенью 1961 года я получил первую в моей жизни собственную однокомнатную квартиру в центре Рязани. Через двор располагалась квартира родителей. Можно было жить.
    А в феврале следующего года мне по вертушке вдруг позвонили из штаба. Кадровик сквозь телефонный треск проорал: «Пришла из дивизии телефонограмма о клинической ординатуре в ВМА им. С.М.Кирова. Это не для тебя?» «Для меня, для меня!» - заорал я в ответ и побежал в штаб умолять начальство, чтобы отпустили. Документы отослали в Ленинград. Стали ждать.
      К маю стало известно, что я зачислен в клиническую ординатуру. Я был направлен именно в клинику академика Н.С.Молчанова. За три года учёбы здесь из меня сделали такого доктора, что этой школы мне хватило на всю мою жизнь. Особенно рад был отец.
       Незадолго до отъезда, 29 мая 1962 года, у нас родился сын – Сергей. 1-го сентября 1962 г. Машенька пошла в 1 класс.
         Таким выдалось это мое последнее рязанское лето. Оно было летом перемен, летом движения к будущему. Но ведь мы были молоды, и будущее нас не пугало.
        Служба в полку дала мне много. Я сблизился с народом, соразмерил себя с другими людьми, вдоволь «поел солдатской каши», воспитал себя и как врач, и как человек. Вступил в партию, в которой с 1928 года состоял мой отец. Партийная династия продолжилась. Я познал силу коллективного товарищества и прислонился к армейскому мужеству, подготовил себя к дальнейшему профессиональному росту. Все эти годы я был рядом со своим отцом. Родина дала мне много, наступило время отдавать.
      В конце июня, полюбовавшись на своего сыночка лишь один месяц, уехал я в Ленинград, учиться в клинической ординатуре. Дома остались родители, брат Володя и Люся с двумя ребятишками.
         В полку же продолжалась своя напряжённая жизнь. Но время брало своё. Уволившиеся со временем офицеры медпункта устроились на работу в городе, так как на военную пенсию было не прожить.      
          Я редко потом бывал в самом полку, но проезжая на поезде (а поезда и сейчас идут мимо полка), всякий раз с болью в сердце всматривался в проплывавшие мимо дорогие силуэты зданий казарм, столовой и медпункта, где я прожил целых 7 лет.   
      В сентябре 1962 года я приступил к учёбе в клинической ординатуре. Кафедра располагалась в Областной ленинградской больнице, недалеко от Финляндского вокзала.
      Коллектив был хороший, у меня быстро нашлись учителя. Главным среди них был тогда ещё доцент кафедры Евгений Владиславович Гембицкий. Началось моё превращение в клинициста, о чём я мечтал все последние годы. Об этом плодотворном времени я написал книгу «Учитель и его время» (2001 и 2005 годы).
       В начале 1963 года семья моя приехала в Ленинград. В поисках частной квартиры помогал отец, приезжавший из Рязани. Через год получили двухкомнатную секцию в общежитии на Литейном проспекте. Какое-то время пожил с нами и отец. Он помог Люсе устроиться в Артиллерийском музее, в котором прежде работал сам. Узнав о моём Учителе, Е.В.Гембицком, отец встретился с ним у нас на кафедре. Тот что-то хорошее сказал обо мне, и это порадовало отца. Отец заглядывал в моё будущее. Он был уверен во мне, но хотел, чтобы это будущее было прочным. Ему было тогда всего 60 лет, но он был нездоров. Поэтому, я думаю, встреча этих двух людей имела даже символический характер.
       Все эти четыре года, с 1962 по 1966, и отец, и мама систематически помогали нам в Ленинграде, периодически жили у нас.
       После окончания ординатуры и работы в Ленинградском Окружном госпитале я с семьёй переехали в Саратов. Там я приступил к работе преподавателем кафедры военно-полевой терапии здешнего Военно-медицинского факультета. И этот период нашей жизни, уже в Саратове, был тесно связан с деятельным участием отца.
        В 1966 году он посетил нас. На деревянной волжской пристани мы всей семьёй встречали и провожали его на теплоходе Москва-Астрахань. Ему было тогда только 62 года.
      Во время трёхчасовой остановки теплохода мы даже успели сходить с ним к нам на съёмную комнату, в трущобах у Глебычева оврага, благо это было недалеко от пристани. Батенька, как мы его называли, посмотрел, как мы живём, и даже прослезился. Уплывал он опечаленный и долго махал нам с палубы теплохода. И мы долго ещё стояли на пристани, держась за её бортик.
     Бывал он у нас и позже, уже в нашей собственной квартире. Хлопотал о музыкальном образовании внучки Машеньки, которая была уже в 6 классе школы. Сам систематически посещал концерты в Саратовской консерватории. Это доставляло ему радость - он с юности любил музыку.
      Хватало его и на участие в жизни братьев Саши и Володи. Он бывал в Загорске, где на ЗОМЗЕ инженером-оптиком работал наш Александр Михайлович. Видел там своих внуков Таню и Мишку. Посещал Свято-Сергиеву Лавру.
     В 1966 году отец с мамой, к сожалению, развелись и разъехались. Она переехала в Москву, а отец со своей половиной площади и семьёй Володи перебрался в район Дашки. Какое-то время он там даже работал на заводе. А  главное, поддерживал сына и помогал с внучками. Он тогда  совершал визиты и к нам в Саратов, и в Загорск, и в Ленинград – к своей дочери Ольге, и к Марии Сергеевне Алексеевой и подолгу жил у всех. 
        С моими детьми ездил по Волге в Хвалынск. С удовольствием посещал Саратовскую консерваторию. Знал всех своих старших внуков и внучек (Лену, Машу, Татьяну, Серёжу, Любашу, Наташу и Сашу).
     Как-то мы встретились с отцом в Москве. Мне пришлось везти группу слушателей Военно-медицинского факультета из Саратова в Клайпеду через Москву. В ожидании позднего поезда с Рижского вокзала мы – 25 человек - полдня провели в доме матери. Сварили на кухне большую кастрюлю макарон и со сливочным маслом и сосисками съели её за милую душу. Отец нам помогал в организации этого пиршества. Дело было в конце июня и, перекусив, все вповалку дружно улеглись спать на полу. Выспавшись, вечером собрались и, попрощавшись с отцом, убыли на вокзал. Но память осталась.
     Отец хлопотал о выделении квартиры семье Марии Сергеевны, институтской подруги нашей мамы. Писал в редакцию ленинградской газеты «Смена».
   «Ещё в прошлом году я писал в газету «Смена» о человеке, ленинградце, который в период блокады сделал много, спасая детей от неминуемой голодной смерти. Этот человек – Мария Сергеевна Фельснер (Алексеева), педагог. Будучи заведующей детским садом, вывезла около трехсот детей из Ленинграда и всех их сохранила в период войны.
     Нет нужды писать о тех трудностях, которые пришлось пережить им. Ни один из ребят серьёзно не заболел, не потерялся. Все они вернулись к выжившим родителям целыми и здоровыми. Сама Мария Сергеевна по возвращении потеряла квартиру на Кировском проспекте, разрушенную при бомбёжке. Мать ее, Елизавета Михайловна, тоже в прошлом известный педагог, пользовавшаяся большим уважением в комсомольской организации Петроградского района. В конце 20-х годов она была заведующей детским домом. Тогда этот детский дом занимал одно из первых мест по организации в нём коммунистического воспитания - он даже был переименован в коммуну им. Луначарского А.В.
     Таким образом, сама Мария Сергеевна, её мать Елизавета Михайловна Алексеева и дочь Марии Сергеевны - Мариичка, остались без крова. Получили они от Ленсовета Грамоту и Благодарность за работу с детьми в период войны, и небольшую комнату в коммуналке на Петроградской стороне. Мария Сергеевна, сразу же по возвращению в Ленинград тяжело заболевает и в течение последних 22-23 лет, будучи прикованная к кровати, продолжает активно участвовать в жизни. Она не порывает связь со школой, помогает школе в обучении наиболее отстающих детей. Связь поддерживает по телефону.
         Это моё письмо в «Смену» нашло отклик. Марию Сергеевну посетили от редакции. К ней заходят бывшие воспитанники, чему она от души благодарна. Но мне хотелось бы обратить внимание на вопиющую недоработку со стороны соответствующих организаций.
     После неоднократных просьб, им обещали улучшить условий проживания. И дали квартиру из одной комнаты. Но условия семьи изменились, дочь вышла замуж, у них родилась внучка, и появился в этой же комнате мужчина. Условия жизни вновь ухудшились.
       В течение последних 3-х лет, происходит какая-то (не по - ленинградски) канитель с предоставлением семье дополнительной площади. Мария Сергеевна практически обездвижена и требует к себе постоянного внимания и ухода.
       Проводились неоднократные обследования, приняла участие депутатская группа Московского райсовета. Телефон поставили, так как иначе к ним в квартиру не попадёшь. Врач и почтальон имеют ключи от квартиры, чтобы попасть к ним домой. В конце концов, Мария Сергеевна получает извещение в письменном виде о том, что им предоставляют квартиру в счёт 1968 года. В июле месяце, будучи в Ленинграде, я был свидетелем возмутительного факта. Дочь Марии Сергеевны вызывают в райсовет, объявляют о том, что решено им предоставить квартиру по Московскому шоссе, даётся адрес и предложение 4 августа явится с паспортами и метриками на дочь, за ордером. Нужно было видеть радость этой семьи. Мария Сергеевна рыдала от счастья. А счастье… оказалось дутым. Пришла дочь за ордером, а ей объявляют, что эта квартира предназначена другому человеку, который имеет такую же фамилию. Мне, старому коммунисту, невозможно было смотреть в глаза этим людям.
      И вот проходит 1967г., а официально обещанная квартира в счет 1968г. так до сих пор и не предоставлена.
     Тов. редактор, я в прошлом коренной ленинградец, полковник в отставке, старый коммунист не нахожу слов, чтобы как-то выразить своё возмущение. Это же издевательство над людьми, причем такими, которые, что-то в прошлом сделали для людей. Это могут подтвердить хотя бы их воспитанники.
       С уважением. Член КПСС с 1928г. Михаил Иванович Кириллов».
       Хлопоты отца сыграли свою роль. Семье Марии Сергеевны выделили 3-х комнатную квартиру в доме по улице Кубинской. Мы об этом и пишем в своих воспоминаниях об отце, чтобы подчеркнуть его способность бороться за права конкретных людей.
     Неприкаянность в жизни отца закончилась в 1973 году, когда он переехал в г. Евпаторию к своей старой знакомой и сё уже взрослым детям. Эта была заботливая и добрая женщина. Тогда же они поженились. Все мы, его дети и внуки ежегодно приезжали к ним в те годы в отпуск и на каникулы. Тем более, что Евпаторию мы сами с детства любили.
     О последних годах жизни отца свидетельствуют строки из его собственной, позднее нами, его сыновьями, изданной и переизданной книги «Живите и помните» (2013  и 2015).
     В основном благодаря брату Володе, сохранились и  последние письма отца.
      Умерла в Ленинграде Мария Сергеевна. Отец писал. «21.07.73г. Ну вот и ещё один близкий нам человек отмучился. Дал Саше, Володе и Люсе телеграмму. Сам поехать не могу, был врач – небывалое давление, да и хочется мне сохранить в памяти Марию Сергеевну живой».
      «25.07.73г. Только что проводил своих дорогих мальчишек (Сашеньку и Вову). Приехали с похорон из Ленинграда, расстроенные. Хорошие они у меня, ласковые.»
Отцу после семидесяти лет часто приходили мысли о смерти. Это видно из его писем.
       «23.10.73 г. По - видимому, мне лучше устраивать свою жизнь независимо от ребят. Хочу, чтобы меня похоронили в Москве, в могиле Марии. Сжечь и урну к ней в ноги. И закрыть плитой. В Ленинграде ведь тоже есть крематорий, а урну можно всегда перевезти. Но уж больно ЖИЗНЬ ХОРОША!»
     И ещё от этого же числа. «Ой, ребятки мои дорогие. Не дожить мне и до 70 лет, и до Мишиной докторской. Вот уже два раза в этом месяце снится мне наша дорогая Фаничка (наша мама). А вчера так ясно, с ясным выражением лица завёт меня к себе. Она сидела недалеко на скамеечке, где-то в саду. И каждый раз такая хорошая, такая красивая, молодая. Красивые вьющиеся волосы и весёлые глаза…»
    В 1973-м году отец всё же окончательно переехал в Евпаторию. Он устроился на общественных началах в городскую публичную библиотеку им. А.С.Пушкина, на театральной площади. Работал с газетами, делал тематические подборки из газетных вырезок. Проводил тематические политинформации. «Об экономике Японии», «Об энерговооруженности США», «О Генеральной ассамблее ООН», «О Сахарове» и др. С радостью и, вместе с тем, критично следил за активным строительством жилых домов и санаториев в городе.
       Он писал: «Собрал в библиотеке 3 тома воспоминаний участников боёв на фронте. Их набралось свыше 600 заметок и статей в СМИ. Это всё простые люди, которые ещё живы. Ну, а что я? Что я могу сказать. Как-то меня спросили: а ты был на фронте? У всех вопрос об участии в боях. А мне не о чем рассказать. Я уже писал об этом. Не вижу ничего особенного. Можно сказать, что не все же были на фронте. Его (фронт) тоже нужно было как-то обеспечивать. Ведь не камнями же воевали. Три года руководил в Москве производством противотанковых снарядов. Но рассказать об этом образно и выразительно не могу. Поэтому часто бывает не по себе».
      Активно общался с друзьями. В 1975-ом году в Ленинграде умер от сердечной недостаточности брат Михаила Ивановича Александр Иванович Кириллов, фронтовик, всю жизнь проработавший токарем на заводе «Краснознаменец» на Ржевке (я уже писал о нём).
      В 1975-м году на неделю отец вместе с женой приезжал к нам в Саратов. Играл на пианино, пел романсы. Он хорошо пел, особенно «Гори, гори, моя звезда…» Держал в руках мою уже почти готовую докторскую диссертацию.
       Посетили они и Ленинград. Отец писал: «Видели в Ломоносове дворец Петра третьего, Китайский дворец. В Петергофе – фонтаны, Монплезир и парк. В Пушкине – Екатерининский дворец. В Павловске гуляли по парку. Были и в Эрмитаже, в Летнем саду. Вчера посетили Русский музей. Возможно, завтра побываем у Исакия и у Всадника и, может быть, прокатимся на пароходе на острова. Устаю».
       Из Евпатории почти ежедневно писал нам, сыновьям, письма. «Саша, Володя – родные мои, не ограничивайте себя тем, что кончите институты. Я согласен с вами, что вы делаете много, но всё равно, в наше время этого мало. Стройте свою производственную жизнь так, что бы можно было когда-нибудь реально пощупать результаты. Вот это – моё! Я создал! Я разработал! А это значит, продолжайте учиться дальше, совершенствуйтесь и активно создавайте что-то в жизни».
      «Мальчики мои дорогие! Будьте вы все счастливы, как был я, имея вас живыми, здоровыми, умными. Берегите дружбу и счастье в семьях, в этом будет ваше личное счастье, ведь у вас у всех такие хорошие человечки. Живите для них так же, как я жил всей душой для вас, дорогие мои. И ещё сохраните дружбу между собой, вы должны всё время знать друг о друге, а это значит писать и писать друг другу, а если нужно, то и помочь не только сочувствием. Целую вас крепко - крепко. Целую ваших жен и моих дорогих внучат». Неоднократно в письмах признавался в любви к своей матери.
      В 1975-м году писал: «Живём мы в замечательное интересное время, вот уже победоносный конец пятилетки. Хочется жить. И если уж я не могу так активно участвовать в работе, так я за вас всех рад. Жизнь – замечательная штука!» 
     «Получил я ко дню Победы в военкомате медаль и подарочные часы как ветеран от Министра Обороны и командующего военным округом».
     Писал мне: «Когда я дождусь твоей защиты? Это мой минимум в жизни. Как всегда, я ставлю какой-то предел. Теперь - твоя докторская диссертация, и можно умирать».
    Прислал нам всем своим сыновьям своё любимое стихотворение:
Светлана Гершанова
Ходите чаще в гости к старикам,
Их писем не кладите в долгий ящик…
Ах, эти письма…каждая строка
В них просит между строк!
«Пишите чаще!»
А вы живёте в сутолоке дел,
А вы живёте, не желая верить,
Что вдруг они в тяжёлый день
Неслышно за собой прикроют двери…
О, как вам будет память не легка
Об этих днях – плывущих и летящих,
Ходите чаще в гости к старикам,
«Ходите чаще»!

    Летом 1976 года мы виделись с ним в Евпатории. Я зашёл к нему в библиотеку, и мы прогулялись в курзал. Там, в беседке посидели за столиком и распили по фужеру «Кокура». Говорили о жизни, о Саше и Володе. Эта встреча была нашей последней встречей.
    Отец умер 14-го ноября 1976-го года от остановки сердца в г. Евпатория и был под звуки ружейного залпа похоронен на военном участке городского кладбища. Хоронили его жена Айя Давыдовна, мы, дети всех его жён н бывшие сослуживцы по работе в Евпатории и товарищи по партийной организации.
ПОСЛЕСЛОВИЕ
    Мы убеждкны в том, что воспоминания о нашем отце важны и интересны не только в личном, семейном отношении. Родиться буквально у ворот Обуховского завода, пережившего стачку, известную как «Обуховская оборона», и послужившую предвестником революции 1905-го года, быть свидетелем, ровесником и участником величайших событий 20-го века, таких как Февральская и Великая Октябрьская Социалистическая революции, рождение советской власти, формирование комсомола и пионерии, защита Москвы от фашистов, послевоенное восстановление страны и социалистическое строительство! Всё это выпало на долю нашего отца. Он не просто присутствовал при этих событиях, а именно участвовал в них. И если и жалел о чем-либо, то лишь о том, что в силу обстоятельств непосредственно не принимал участия в боевых действиях на фронте. Но зато, 3 года был начальником производства завода, выпускавшего снаряды! В том числе, в период наступления танков Гудериана на Москву. Снаряды-то были противотанковыми.
       Из рабочего паренька в токари, в «прачкины» («кухаркины») студенты, от станка на Рабфак и в военную академию, в руководители сложнейшего артиллерийского и военного оптического производства, из комсомола в партию большевиков – таков был путь отца. Таких, как он, были сотни тысяч. Советская власть была их властью.
       Мы, его дети, - его наследие. Он готовил нас с самого нашего рождения, и мы свой долг перед ним, нашей матерью и Родиной, выполнили. Младший, Владимир Михайлович, - психолог детского дома, депутат Рязанского городского совета депутатов трудящихся и защитник Дома Советов (в 90-е годы), средний сын, Александр Михайлович, - инженер-оптик крупнейшего завода в Загорске (защитник Дома Советов в 90-у годы), я, старший, - доктор медицинских наук, саратовский профессор, академик. Все – коммунисты Российской коммунистической рабочей партии. Сейчас нас, Кирилловых, с внуками и правнуками, более 40. Внуки пережинились, и среди них, кроме русских, есть уже азербайджанец, украинцы, еврей и даже индус. Интернационал.
       Мы не уверены, смог бы отец пережить трагедию 1991-1993 годов, живи он тогда? Но если бы пережил, обязательно включился бы в борьбу с нынешней антинародной властью, как и мы – его дети.
       При написании этих Воспоминаний использованы мои книги «Мальчики войны», «После войны. Школа» «Моя академия»,  «Врач парашютно-десантного полка», «Врачебные уроки» и книга отца «Живите и помните».











Михаил Михайлович Кириллов
Александр Михайлович Кириллов
Владимир Михайлович Кириллов

Редактор - Кириллова Л.С.
Дизайн - Ткаченко В.А.



ВОСПОМИНАНИЯ ОБ ОТЦЕ

Художественно-публицистическое издание

Подписано к печати          2017 г.
Формат 60х84 1/16 Гарнитура Times New Roman.
Бумага офсетная. Печать офсетная. Усл. печ. л.
Тираж 100 экз. Заказ №
Отпечатано в ООО «Фиеста – 2000»
410033, Саратов, ул. Панфилова, 1, корп. 3А


 


Рецензии