Архивы Желтого дома

Глава 1. Хранитель архива

Я был юн и до порока любопытен. Ни на минуту не расставался со своими дневниками, куда, как в копилку, на века сохранял любую пришедшую мысль, идею, услышанные мнения, выводы и истории, что-то новое и доселе мне неведомое, чтобы перечитывать, преобразовывать, поглощать и запоминать… Они были моим «Рогом изобилия». А еще карандаши… Да, да, именно карандаши: простые грифельные карандаши – неизменные «постояльцы» моего кожаного портфеля. Всегда заточенные, словно иглы. Ведь, что может быть хуже тупых карандашей, разве что тупые люди. Пожалуй, тупиц и невежд я ненавижу чуть больше, чем плохо заточенные карандаши. Они словно шариковые ручки: выжигают на бумаге свою непоколебимую и абсолютно глупую правду, и не исправить ее, не стереть...

      А теперь я заперт здесь: в маленькой комнатке с уродливыми бежево-серыми мягкими стенами. Хотя, возможно, когда-то они имели благородно-белый оттенок, пока не вобрали в себя безумие, крики, пот и слюну, сидевших здесь до меня. Но я осторожен… осторожен! Я не позволю этим стенам впитать и меня. Иногда мне кажется, что, не будь на мне столь неудобной детали туалета, как эта застиранная с потертыми ремнями смирительная рубашка, сковавшая мои руки – мне пришлось бы прикоснуться к этой мягкой обивке стен, похожей на поджаренный на костре маршмеллоу. И тогда вязкая, воняющая горелым, масса проглотила бы меня целиком, оставляя недоумение санитарам, которые, кстати, должны заглянуть минут через двадцать и принести прописанное врачом «счастье» в стаканчике для таблеток. «Принимать в строго обозначенное время!» На их лицах отразился бы испуг и непонимание того, куда подевался очередной псих. Они в силу своей ограниченности и бедности воображения, и не помыслят, что комната жива, что она питается, словно паразит, они не станут искать меня в стенах и уж точно не услышат, как я медленно перевариваюсь во чреве этого дома презрения для умалишённых.

      Мне скучно здесь без моих тетрадей, карандашей и рассказов, оттого, пожалуй, я и развлекаю себя подобными фантасмагориями. Но я неустанно жду, когда все разрешится, ведь я уверен в ошибочности всего происходящего… По началу я представлял, какой скандал закачу и как окружающие будут лебезить передо мной, извиняясь за столь ужасную оплошность, однако сейчас я мечтаю лишь: снять эти лохмотья, стесняющие мои движения, размять руки и ноги, смыть с себя липкость здешнего безумства, насладиться изысканным вином, пищей и, наконец, иметь возможность вернуть свои записи, столь нагло отобранные: перечитать, дополнить, внести поправки и комментарии, записать новое.

      Как так вышло, спросите вы, что я застрял здесь, будучи совершенно нормальным… Если быть откровенным, я и сам смутно помню, думаю - это действие здешних лекарств. Помню себя успешным студентом, даже, скорее аспирантом. Я изучал медицину... да, медицину. Помню, как ассистировал выдающемуся психиатру… Правда, не помню его имени и названия клиники, хотя я и своего имени вспомнить не в силах. Думаю, таблетки... Таблетки? Все смешалось в единый ком: имена, названия, даты. Я едва ли вспомню свой точный возраст… Мне кажется, что у меня тысячи имен, мой возраст бесконечен, я представляюсь себе безликим и бесполым… Если допустить хотя бы один процент того, что я болен, хоть это и ложь, но все же, как они вознамерились лечить меня такими методами? Эти лекарства не помогли бы никому: они путают, перемешивают все воспоминания… пугают. А изоляция, так и вовсе, способна заставить сомневаться в здравом уме даже таких устойчивых и целостных личностей, как я.

      Но все же кое в чем могу удовлетворить ваше любопытство. Я помню большой светлый кабинет, помню чопорного средних лет психиатра, десятки грамот и дипломов в тяжелых деревянных рамах и не меньше наград, кажется, наш доктор не был никогда скромнягой, помню море книг, тяжелый дубовый стол, за которым восседал гуру мозговых атак, помню кресло с ремнями для фиксации особо рвущихся к выздоровлению пациентов, стоящее напротив стола… Помню уютный кожаный диванчик, подле огромного окна, на нем обычно сидел я: слушал, записывал. О, что это были за пациенты, словно сундуки с сокровищами: что за мысли, что за фантазии, каждая уникальна и неповторима, каждая увековечена в моих тетрадях и в моей памяти.

      Это было чудное время: они говорили, а я записывал…

      Все изменилось однажды, когда я увидел, что какой-то молодой человек сидит на моем, столь полюбившемся диване, и пишет что-то в моей, слегка истрепанной тетради, с неприкрытым интересом, глядя на меня, а доктор в свойственной ему манере монотонно опрашивал пациента… Я хотел было возмутиться: мои рассказы для всех, кто жаждет их услышать, для всех алчущих, однако тетрадь - это нечто личное, недоступное кому-либо кроме меня. Я пытался подняться, но что-то удержало меня. Я опустил глаза вниз и изумился: мое тело было плотно привязано к стулу. Кожаные ремни опоясывали мои руки, ноги, грудь… Моих ушей коснулся хрипловатый голос доктора, вопрошающий о том с кем он имеет честь беседовать. Что за вздор! Разве он не видит? Недоумение, испуг, ярость – охватили меня. Я пытался что-то сказать, даже прокричать, но изо рта моего доносились слова, складываясь в замысловатые, странные предложения, создавая видимую лишь мне и ему, в чьем теле я был заперт, инсталляцию безумия, прямо посреди огромного кабинета. Она была столь прекрасна, столь изысканна, сотканная из замысловатых выводов и наблюдений безумца, что я увлекшись, мечтая записать, запомнить, не заметил, окончания сеанса терапии.

      И с тех пор, хотя я не уверен, что знаю, сколько времени прошло, я сижу в этом бежево-грязном чреве безумия и жду освобождения. Возможно, я стал жертвой какого-то чудовищного эксперимента, либо глупейшего недоразумения… Все разрешится… Я уверен. Порой мне даже нравится, я словно не просто стал слушателем, а участником, всех тех великолепных мыслей, что раньше с такой жадностью записывал… Безумцы воистину обладают незаурядным умом… И соврет каждый, кто скажет, что не мечтал заглянуть за завесу сумасшествия. О, какие этюды там можно увидеть, какие образы повстречать…

      А еще мне открылась странная способность: кажется, я помню, все свои дневники дословно. Пусть я не помню своего имени, возраста и даже лица, однако все записанное, так необходимое для удовлетворения любопытства теперь не просто всегда со мной… они во мне. Ощущение, словно это порождения моего мозга: они во мне, а я в них. Думаю я даже помню голоса всех, чьи слова навсегда увековечены на страницах моих тетрадей. Хотя, конечно это абсурд… Таблетки… определенно таблетки затуманивают мой разум. Скоро все разрешиться. Я ведь совершенно нормален… Правда?

      Ну, а пока, раз уж вы все еще со мной, давайте развеем скуку и что-нибудь вспомним из старых тетрадей. Я буду говорить-читать, а вы слушайте и представляйте: словно вы там, вместе со мной в огромной светлой комнате психиатра, словно каждое слово материально… Я обещаю – мир в который я погружен до безумия прекрасен. Выберите для себя удобное место: может на диванчике возле окна, либо же на полу, рядом со шкафами для книг, может на широком подоконнике, либо за столом доктора… а может вам уступить мое кресло?

Глава 2. Последняя терапия

      Бесконечно… Бесконечно долго я сидел в четырех мягких стенах, имея единственным развлечением кабинет психотерапевта… Хотя порой наши встречи казались мне слишком короткими. Это сейчас с трепетом я вспоминаю, что войдя в Ваш кабинет, надевал очередную личину, хотя, возможно, снимал… Все они, все мои множественные осколки сознания и души, успели пообщаться с Вами, Доктор, за эти бесконечно долгие годы. Но не я!
      Как так вышло, что мои вымышленные личности меня же упрятали в самый дальний и темный угол подсознания? Думаю, я сам хотел этого… мой личный побег.
      Я слишком долго был взаперти: темный подвал, воняющий нафталином и табаком шкаф, пыльное подкроватье, социальная изоляция, свой собственный мир и, как итог, мягкая комната желтого дома. Кстати, как оказалось, не самое плохое убежище.
      Спросите от чего я бежал всю сознательную жизнь и в итоге нашел спасение в бессознательном? Полагаю, Вам и впрямь любопытно, ведь никто из моих несуществующих родственников, (да, да я считал их семьёй) так и не приоткрыл Вам полог истины. Право на эту историю остается за мной. Однако, давайте обо всем по порядку…
      Мои родители… настоящие, если, конечно, их можно было хоть когда-то так назвать, были весьма заурядной парой: алкаш-неудачник и шлюха. В гормонально-алкогольном угаре, в свои неполные шестнадцать, думая, что нашли любовь на века, они по-подростковому осознано сделали себя несчастными. Я не помню ни одной, даже по прошествии лет, попытки с их стороны расстаться, скинуть с себя паутину ничтожности, в которую они оборачивали друг друга год за годом. Казалось, что их заспиртованные мозги так и остались по-детски наивными, что они все ещё верили в возможность счастья. Хотя, думаю, они все же догадывались, что никакого счастья не будет, что это - недосягаемая роскошь для такого отребья, как они… как я! Мы, стоящие на обочине мира маргиналы, можем вожделеть секса, денег, химических удовольствий, даже получать крохи оных, но счастье… Счастье, простая чистая радость жизни, согревающая, словно тёплый клетчатый плед – табу. Мы рождены с клеймом порока… И это наш удел.
      Должен признать, мысль об этом способна свести с ума даже тех, у кого его нет, уж простите за каламбур, доктор. Однако, даже такие люди, как мои родители, смогли найти для себя отдушину… Меня! О, нет! Я не хочу ввести Вас в заблуждение. Я вовсе не стал для них тем самым запретным плодом радости. Они породили меня, слепили наспех в заполненном конопляным дымом старом пикапе. Я стал для них глиняным сосудом, в который они изрыгали свою желчь и боль. Вы спросите, били ли меня? Да! Но, поверьте, это далеко не самое страшное. Нет, нет! Не волнуйтесь, никакого сексуального насилия. Исключительно моральное. Да, я был жертвой словесных издевательств, даже можно сказать извращений.
      Иногда, когда настроение моих родителей соответствовало градусу алкоголя в их крови, они усаживали меня напротив себя, не забыв привязать к стулу. Они могли подолгу рассматривать меня, отпуская тупые шутки или кидая едой, словно я был телевизором, по которому показывали развлекательное шоу. Телевизора у нас никогда не было… ему повезло, а вот мне – нет. А затем они начинали говорить, наполнять меня своей ненавистью, неудовлетворенностью, отчаянием. Такой себе способ семейной терапии…
      Сейчас, пройдя долгий путь, я, пожалуй, могу их понять, но тогда, будучи ребёнком, я начинал задыхаться. Время для меня конвульсивно умирало, а воздух предательски сбегал сквозь трещины дома, испарялся от негатива и моей боли, казалось, что слова становились материальными и сливались в огромный тяжелый ком над моей головой. Он должен был вот-вот сорваться и раздавить мою хрупкую детскую оболочку, оставив на грязном дощатом полу лужу крови, изломанное тельце и скомканную одежду. Я представлял, как муравьи и тараканы начинают высовываться из разных щелей, сначала робко, а затем всё смелее, словно почувствовал, что кто-то специально для них приготовил угощение… сползаются к зловонной жиже, бывшей когда-то мной, словно к водопою. Наивные, в своей слепой и алчной жажде кровавого пиршества, увязают в луже-мне, совершая бесполезные попытки вырваться из липкого плена. Их все больше и больше, и вот уже некогда алое пятно преобразуется в нечто черно-шевелящееся, словно даже после моей смерти этот несовершенный мир продолжает отравлять мою кровь. Как Вам, доктор, такие картины, нарисованные воображением шестилетнего ребенка?
      А затем родители, опустошенные, пьяные и возбужденные, отдавались друг другу прямо на грязном дырявом диване, купленном на гаражной распродаже за двадцать баксов, забыв, что я, привязанный и раздавленный, сижу напротив. При особом везении перед началом своих утех они вспоминали о помехе в моём лице и, пнув пару раз, отвязывали и запирали в неосвещённом каменном подвале. Он был наполнен хламом, сыростью и тьмой, но никогда не пугал меня. Для меня не существовало монстров из детских фантазий, мои монстры, как животные, трахались в этот момент наверху и это значило, что у меня было немного времени… времени, чтобы просто дышать.
Порой, когда алко-наркотический дурман был слишком силен, они забывали обо мне, и я мог спрятаться в старом шкафу среди одежды, воняющей нафталином, куревом и блевотиной, или под кроватью, закутавшись в одеяло из пыли и паутины. Для меня эти места были убежищем. Другие дети обходили подвалы стороной, а в старые шкафы и под кровати заглядывали с родителями, дабы изгнать оттуда возможных чудовищ, а я молил Бога, чтобы моим не пришло в их пропитые головы искать меня там.
И вот настал тот самый день, день, изменивший мою жизнь! Я вновь, испачканный их грязью слов, сидел на холодном полу подвала и утопал в своем море изломанного детства под крики и стоны похоти, доносившиеся сверху. Там, во тьме, за закрытой дверью, от меня отделилась, можно сказать родилась, моя первая личность. Её звали Амелия.
      Она была старше меня на пять лет и… даже не знаю, как описать это. Просто скажу, что она утешала меня своими слегка безумными, смешными и небывалыми историями. Амелия всегда была лгунишкой, но ее неуемная фантазия с тех пор заменила мне общение с внешним миром, которого я был практически лишён.
Однажды она бесконтрольно вырвалась наружу и дала достойный, насколько это было возможно для истощенного морально и физически ребенка, отпор моему не трезвеющему отцу. Тот толчок для него был словно дуновение ветра, но во мне он вызвал бурю эмоций, сладких, словно леденцы, которыми когда-то угостила меня соседская девчонка… улыбка её была доброй и ободряющей, а в глазах читалось сочувствие. И если задуматься, то внешне она подозрительно напоминала Амелию… или наоборот.
      Всплеск моего бунтарства заставил отца на мгновение замереть, но его удивление схлынуло быстро и за ним последовали удары… сильные, как никогда. Он бил исступлённо. Ногами, руками… В какой-то момент он остановился, тяжело дыша и на его лице проскользнула эмоция, ранее мной невиданная. Только спустя годы я понял, что то был страх: не за меня, окровавленного и смятого, как тряпичная кукла на полу, а за себя самого, ведь в тюрьме по вечерам вместе с пайкой не выдают ещё и порцию дешевого виски. Когда он убедился, что вместе с кровавой пеной из моего рта вырывается и рваное дыхание, он поднялся с колен и, взяв окровавленной, со сбитыми костяшками, рукой замызганную бутыль какого-то пойла и ушёл прочь из комнаты. Запах моей крови, мочи и непослушания его бесил. Лишь спустя несколько часов я смог доползти до своей комнаты и спрятаться под кроватью.
      Там, под кроватью, я впервые не задыхался, а вдыхал полной, насколько позволяло сломанное ребро, грудью воздух свободы, а Амелия гладила меня по голове… Вместо рваного серого матраца надо мной простиралось звёздное небо, а девчонка показывала и рассказывала о разных созвездиях. Не думаю, что такие существуют, но тогда я впервые испытал, казалось, недоступное для меня, отброса, чувство. Я не знаю, каково на вкус счастье, но до конца буду верить, что тогда вкусил именно его.
После того случая новые люди во мне стали появляться спонтанно и очень быстро: разных возрастов, полов и цветов – да простят меня борцы с расизмом. Шкала моих личностей от безумства к норме была хаотичной. Они не причиняли мне вреда. Напротив, постоянно говорили, рассказывали и показывали. От некоторых историй у меня волосы становились дыбом, а некоторые я тщательно записывал и прятал в тайник подпол.
      Из этих странных рассказов, заменивших мне реальный мир, я сшил себе шатер: лоскуты были разной формы, размера и цветов – он стал моим главным и самым надежным убежищем, а цирковая труппа моих личностей – моей семьёй.
      Старый шкаф и царство пыли под кроватью постепенно забывались, всё чаще я прятался в самых темных уголках моего шатра, предпочитая наблюдать, а не участвовать в представлении. Зато моя семья не отказывала себе в развлечении.
      Недоумение, опасение и даже страх всё чаще появлялись на лицах моих биологических родителей. Они были слишком тупы, чтобы понять, что происходит со мной… как они сломали меня, а возможно и усовершенствовали. Я стал словно конструктор Lego, как не сложи кусочки – получится новая фигура.
Однако им всё же хватило остатков разума, плавающих кубиками льда в дешёвом, но крепком бухле, которое наполняло их головы-бокалы и они обратились к местному фельдшеру. Молодой, но смышленый он внимательно выслушал рассказ о приступах агрессии и поведенческих изменениях, ещё более внимательно осмотрел нашу троицу, особенно меня: синюшно-худого, одетого в какие-то обноски, плохо скрывающие следы побоев…
      Через пятнадцать минут в кабинете появилась полиция и соцработник, и бюрократический механизм завертел своими шестерёнками. Полисмены уже вовсю беседовали с моими родителями. Их слова путались, кое-как складываясь в предложения, сшитые нитью перегара. А соцработник в это время порхала надо мной и что-то противно щебетала. Она думала я не вижу, как она морщится и боится лишний раз прикоснуться ко мне, словно я был заразным. Хотя, возможно, так и было… возможно, я мог подорвать здоровье их идеального телевизионного мира американской мечты. Если бы не страх, парализовавший меня, я бы попросил открыть окна и двери, ведь столько презрения и жалости не могли уместиться в маленькой комнате… их можно было потрогать руками.
      Крыса социальной системы пронзительно пищала о том, что всё позади, и теперь я в безопасности, постоянно одергивая пиджак своего серого костюма. Женщина в таких ярких красках описала картину моего будущего: новый дом и семью – у меня закружилась голова. Казалось, сейчас стошнит и лишь мысль о том, что возможно, она начнет пищать еще громче, если я испачкаю её костюм, останавливала. Мне не нужна была новая семья. Она уже была у меня: огромная, шумная… в моей голове.
Но с системой не поспоришь, её жернова в раз перемолола наш привычный алкомир. Родителей лишили прав на меня и их дальнейшая судьба мало меня интересовала. Я оказался в приюте для таких же изломанных, озлобленных и бракованных детей, в ожидании нового дома. Однако, глядя тогда на них и на себя мне казалось, что наша единственная судьба – это утиль.
      Механизм на то и механизм, чтобы давать сбой и ломаться в самый неожиданный момент. И причиной поломки тогда стали Вы, доктор.
Вас заинтересовал мой случай, и вот я уже ехал в машине со своими биологическими родственниками, а за рулем был тот самый молодой фельдшер, что уже второй раз неожиданно возникал в моей жизни, меняя её без возврата…
Знаете, доктор, пару дней назад я вспоминал о нём и пришел к выводу, что именно он стал прообразом Мориса, аспиранта, ассистировавшего Вам: самой сильной и самой последней личностью, которая поглотила меня практически полностью. Тот юноша нравился мне, он один был искренен. Думаю мой разум счел его отличной защитой… Но я отвлекся.
      Те несколько часов в пути стали безграничным и бесценным опытом познания внешнего мира. Кто-то, может, посмеётся, но пыльное окно старого пикапа стало для меня, почти всю свою короткую жизнь изолированного от внешнего мира в отеческом доме, огромной обозревательной площадкой. Я впитывал цвета, запахи, звуки и ощущения. Предчувствие, что это путешествие в будущем сулит множество новых фантастических рассказов, подстегивало еще больше. Однако, присутствие моих родителей портило процесс поглощения мира.
      Впервые я мог так подробно рассмотреть их. Они больше не казались такими огромными и страшными, как тогда, в полумраке ветхого дома… Скорее жалкими! Солнечный свет извлек все их пороки наружу. Оба выглядели старше своих лет. Сероватая пергамент-кожа была обветренной и шелушилась. Синюшные круги и мешки под глазами выдавали годы бурной жизни, а дрожащие руки свидетельствовали, что зависимостей своих они не бросили и сейчас. Но теперь у них не было меня, и вся злоба в вперемешку с алкоголем скапливалась под тонкой кожей – этот опасный коктейль иссушал их, делал похожими на живых мертвецов. А желчь и табак окрашивали в нездорово-желтый цвет мочи склеры, ногти и зубы. Одежда, выстиранная и даже выглаженная, висела на них бесформенным тряпьем, превращая в балаганных шутов. Поредевшие волосы были вымыты. Мать даже попыталась отмыть грязь из-под ногтей, чем не стал утруждать себя отец. Зато он сделал попытку аккуратно выбриться, что почти ему удалось… почти, если бы не пара довольно глубоких порезов, с одного он даже забыл отодрать кусочек туалетной бумаги. Голос внутри меня, не уверен сейчас кому он принадлежал, хохотнул о том, что порежься он немного глубже, не портил бы такую чудную поездку.
      Он знал, что контроль надо мной утерян навсегда – это бесило его, и он не намерен был скрываться. Отец пытался запугать меня и, должен признать, успешно. Я и впрямь представил себе все те ужасы, которые со мной, больным ублюдком, по его мнению, будут делать в дурдоме. Так титуловал отец клинику, в которую, меня везли. Я видел все так четко, что, казалось, физически смог ощутить, как холодные пальцы прикасаются к моему оголенному мозгу… Паника сотнями муравьёв уже лезла по моим ногам… Я вновь почувствовал уже почти забытое удушье. Весь мой мир сузился до чёрно-зловонного провала рта моего родителя, его шевелящиеся потресканные губы словно гипнотизировали.
      Фельдшер, жаль я так и не запомнил его имя, вновь спас меня, открыв окно. Думаю, он заметил, что я был близок к истерике. Ощущение того, что я заперт в этой машине, словно в газовой камере и задохнусь от вони и грязи, что с шипением исторгается изо рта моего папаши, развеялось. Ворвавшийся свежий воздух вернул мне равновесие, а ветер, растрепав волосы, дал понять, что моя черепная коробка еще цела.
      Я вернулся к изучению мира через окно-телевизор машины, но тревога всё же плотно поселилась внутри и шевелила, словно таракан усиками.
      Сейчас мне смутно вспоминается то время, сквозь призму детских чувств и эмоций… Поэтому, когда автомобиль остановился подле огромных кованых ворот и я, подняв глаза, увидел, как, словно пламя, на солнце горела надпись над ними… в тот самый момент я и впрямь поверил, что это вход в ад, а кованные на огне буквы советуют мне оставить всякую надежду, и паника всё же захлестнула меня с головой, внутренняя истерика разгоралась всё сильнее, несмотря на попытку сохранить внешнее спокойствие, не выдать себя… Обмочился… а потом стоял неподвижно в по-детски наивной надежде, что никто не заметит. И впрямь не заметили или сделали вид… Лишь отец повел носом, словно хищник, учуяв мои, столь привычные для него: покорность, смирение и страх. Он оскалил жёлтые зубы – это была его победа… последняя, но всё же.
      Территория больницы была огромной, казалась целым миром, для маленького ребёнка. Я никогда не видел столько деревьев и цветов, однако в мокрых штанах и с внутренним тремором на восхищение сил не осталось. Огромный корпус встретил нас бесконечными хитросплетениями лестниц и коридоров.
      А после я встретил Вас… Впервые и, кажется, в последний раз мы встретились лично… Не считая, конечно, этого письма. Ваш кабинет казался огромным, больше нашего старого обшарпанного дома, и очень светлым, словно наполненным надежной. Наше семейство усадили на кожаный диван возле открытого окна. Помню, тончайшая занавеска, которой играл ветер, легко, как крыло птицы, касалась моего горящего огнём лица. Помню, как боялся, что она вспыхнет пламенем…
      Вы молча смотрели на нас, словно опытный энтомолог, изучающий бабочек, чьи тельца надёжно приколоты иголками и навек застыли, облачённые в наряд смерти под прозрачным стеклом. Я испытывал жуткий дискомфорт от стыда, вашего пристального взгляда и мокрых штанов, липнущих к коже… моей и дивана.
Чуть позже Вы попросили провести моих родителей к выходу, даже не обратившись к ним. Они и так были для Вас открытой книгой.
Они ушли, покинули Ваш кабинет и мою жизнь навсегда. Фельдшер вышел следом, бросив на меня полный поддержки и ободрения взгляд. А я остался… остался утопать в своем стыде, моче и мягкости дивана.
      Этот день был слишком перенасыщен эмоциями, чувствами и событиями, ранее не ведомыми мне. Я был в ужасе и был в восторге… Я дрожал и сгорал от любопытства. Слишком много для и так поврежденной детской психики. Калейдоскоп происходящего завертелся ещё сильнее, когда вы обратились ко мне по имени… Я прошу у Вас прощения, доктор, но тогда я трусовато сбежал, скрылся в самом тёмном углу своего шатра. То, что начало твориться внутри моей головы смутило меня ещё больше: я видел, как мои личности дрались, ломали тела и сдирали друг другу лица, в борьбе за право показаться Вам первыми. Даже Амелия… сумасбродная, но всегда такая добрая Амелия! Я думал, что взорвусь и тогда на свет появился он, чей образ был срисован с того, кто изменил мою жизнь, кто подарил немного тепла и уверенности. Я дал ему имя Морис. Я подарил ему жизнь, а он защищал меня на протяжении многих и многих лет с того самого дня. И постепенно я исчез, казалось, навсегда, окутанный покоем.
      Все эти долгие годы я свято верил, что был Вашим ассистентом, что изо дня в день сидел на столь полюбившемся диване и наблюдал за Вашей работой. Все те пациенты были уникальны и совершенно безумны… Вы слушали, они говорили, а я записывал. Все те пациенты были мной… все это время я смотрел на самого себя со стороны, хотя – это ведь тоже был не я…
      Вы были не просто свидетелем, а прямым участником моей истории безумства… Вы пытались спасти меня… наконец-то собрать кусочки Lego в первоначально задуманную фигуру…
      Со временем терапия начала помогать… Я был в смятении и не понимал, почему еще вчера был вашим другом, ассистентом и успешным аспирантом, а сегодня сижу в одиночной палате, наравне с теми, кого мы лечили все эти годы.
      Поначалу я буйствовал, затем потерял веру, смирился и наконец понял, что и впрямь болен… На это ушло бесконечно много времени. Я успокоился и принял Вашу помощь, чем заслужил перевод в обычную палату и право гулять по территории больницы. Личности исчезали постепенно. И всё же меня пока они редко выпускали наружу. За процессом я наблюдал изнутри, даже мог его контролировать, но шанса пообщаться с Вами лично они пока мне не давали… Я отсутствовал слишком долго. Морис больше не показывался, хоть я и знал, что он не исчез.
      Последний месяц, доктор, мне начал снится один и тот же сон: я видел огромное выжженное поле… Солнце слепило и обжигало… В воздухе пахло августом и кострами. А в центре всего этого стоял мой шатер… за время он обтрепался и порядком выцвел. Я стоял на расстоянии и смотрел, а рядом с шатром стояли в ряд люди, десятки людей – это и были мои вторые, третьи… двадцать первые Я. Они пристально смотрели на меня, а я на них… и ни звука. Лишь одним эти сны отличались друг от друга… С каждым разом одна из моих личностей разворачивалась и, покидая стройный ряд скрывалась в шатре, больше не появляясь… никогда.
      И вот всего пару дней назад во сне нас было всего трое: я, а напротив меня Амелия и Морис. Они смотрели долго и внимательно, а затем девчонка улыбнулась и, подмигнув мне, взяла Мориса за руку… Они медленно развернулись и направились к шатру. Аспирант пропустил Амелию внутрь и последовал за ней. Когда он опускал полог шатра, я заметил его взгляд, такой же, как тогда у фельдшера, полный ободрения и поддержки. Полог опустился, подняв в воздух миллиарды блестящих на солнце пылинок… а затем шатер осыпался разноцветным прахом, опал на землю, растворился в море высокой, пожелтевшей травы.
      Я открыл глаза и понял, что остался один… Вы все же смогли излечить меня, хоть на эту войну и ушло много лет Вашей и моей жизни. Нам удалось невероятное! Сегодня я сквозь приоткрытое окно смотрел на мир своими глазами, вдыхал его своими легкими, ощущал холодный метал решетки своими руками…
      Я был свободен от болезни, родителей, безумных историй… Свободен! С детским восторгом подбежав к зеркалу, я хотел увидеть себя настоящего, хотел вспомнить цвет своих глаз, волос, узнать свой возраст и рост, но увидел лишь молодого, побитого жизнью мужчину! Худощавый и долговязый, с впавшими по-рыбьи бесцветными глазами и спутанными волосами цвета той самой выжженной полевой травы, я казался себе живым мертвецом… На вскидку мне чуть больше тридцати, а это значит, что в стенах этого храма психоанализа я провел более двадцати пяти лет. Я стар… безгранично. За четверть века я прожил десятки жизней… Они осушили меня. И теперь в полной мере я могу ощутить, как сильно устал. Я успел повидать весь мир, он сиял для меня всеми цветами. Я повидал ад и рай, плавал среди созвездий, падал на самое дно, тонул в крови, грязи и безумии, был запретно счастлив, не покидая пределы больницы… собственной головы. Теперь же реальность распахнула передо мной свои ворота, и мне бы бежать на встречу, однако… Я чувствую себя пустым сосудом без прошлого и будущего. Едва ли мне хватит сил построить и прожить еще одну жизнь… свою!
      Я безгранично благодарен Вам, доктор, за исцеление и терпение, за возможность еще раз взглянуть на этот мир не через призму чужих глаз. Это вознаграждение для нас обоих. Чувствуя огромную признательность, я пишу Вам эти строки. Это наш первый и последний сеанс… Сеанс длиною в двадцать с лишним лет, длиною в десятки жизней. Как же я рад, что именно Вы стали моим верным спутником, мудрым Вергилием, прошедшим со мной этот тернистый путь.
      Вашим даром для меня стало исцеление, всё, чем я в силах отплатить – это моя не самая счастливая, история. Думаю, нам пора попрощаться…
Ваш самый преданный пациент… пациенты.

***

      В конце письма красовался post scriptum. Ни одной буквы, ни единого слова, лишь рисунок: цирковой шатер, у входа в который стоит маленький мальчик, его правая ручка поднята вверх в прощальном жесте.
***

      Немолодой доктор положил листы прощального письма на свой рабочий стол и, устало потерев переносицу, потянулся за бокалом с крепким тягучим коньяком, бокал был уже скорее наполовину пуст, нежели…
      Произошедшее утром не удивило его. Он ожидал такого исхода. Смог ли он помочь? С точки зрения медицины… да. С точки зрения человеческого фактора… Да! Даже не смотря на то, что шанс на исцеление был почти нулевой. Но дрожащий мальчишка много лет назад вызвал желание защитить, которое так и не исчезло с годами. Это и впрямь был долгий путь. Однако, и как врач, и как человек он был готов идти столько, сколько будет нужно… до самого конца, пусть и такого.
      Позже он прочтет исповедь исцелившегося безумца еще раз… наверное уже четвертый за сегодня. Наверное, сотый за оставшуюся жизнь.
      Еще много раз, во снах, его будет посещать картина, увиденная тем утром в палате: осколки разбитого зеркала, хаотично разбросанные по полу, отражают и преломляют свет, раскидывая ошметки солнца по стенам и потолку, на кровати лежит человек, немного бледный, но полный умиротворения и, судя по лёгкой улыбке – счастья. Могло бы показаться, что он спит, если бы не испачканные ещё теплой кровью пижама и постель, если бы не маленькие гранатовые зёрнышки человеческой жизни, капающие на пол… И аккуратной стопкой сложенные листы на прикроватной тумбочке, как эпилог этой драмы.
      Но однажды все изменится, сон станет другим… В палате не будет ни осколков, ни крови, лишь он на постели: живой… мальчик лет шести – семи. Он вежливо поздоровается, чего не сделал при их первой встрече и, взяв доктора за руку, поведет его прочь из больницы хитросплетениями коридоров и лестниц, прочь за ворота, горящие золотом… в обожжённое августовским солнцем поле по среди которого стоит огромный шатер.
      Это будет последний сон доктора. Это будет вторая их встреча, дарующая исцеление уже обоим.


Рецензии