Какао

Вечер субботы. Декабрь, ранние сумерки, сухие листья и обертки от шоколадок, волочащиеся по пустым улицам — вниз-вниз под горку, вниз, к блестящей трамвайной рельсине. Толстые птицы, нержавеющие пикапы моделей 70-х годов, нестареющий блондин-квортербек в комбинезоне автомеханика, его жена, их дети, большое небо, хорошо изученные североамериканские звезды.

Я вышел на балкон подышать, стою с чашкой какао, вдыхаю прохладный воздух, выдыхаю негорячий пар. Демисезонная парка и тонкая вязаная шапочка вполне надежно защищают меня от калифорнийской зимы, приближающейся к своей экстремальной точке: плюс девять градусов Цельсия после захода солнца. С соседнего участка, из-за плетня и плотных листьев лавра, доносится заводная мелодия, громкие радостные возгласы, хлопки в ладоши и счастливые повизгивания — в мексиканской семье, очевидно, справляют чей-то день рождения. Они поют на неизвестном мне — наверно, единственному в этом нейборхуде — языке, поют очень стройно, с красивой гармонией: один голос на терцию выше другого. Ни тот, ни другой не лажают, аккордеон заливается жизнерадостным соляком, контрабас ровно и без лишних отступлений выводит простую гармонию: один — три — один — четыре, один — шесть, пять — один. И по новой!

Беззубый рот стодвухлетней бабульки выкрикивает что-то по-испански, в хитрых морщинках вокруг глаз угадываются солнечные дни на террасе в Тихуане, сиеста, начало времен, любовь, песчаные волны пустыни Соноры, легализация и ассимиляция, в пластмассовый стакан ввергается поток черной шипучей кока-колы, резвые молодые зубы откусывают разом пол-сникерса, и розовые молодые губы бесстыдно растягиваются в улыбке, обнажая неподвластную кариесу эмаль и непрожеванные частички орешков с полосками шоколада, вамос, вамос чикос, вырывается из красной напряженной гортани, которая уводит глубоко в организм, где текут соки и сталкиваются заряженные частицы, вершатся судьбы съеденных белков, жиров и углеводов, создаются новые и разрушаются старые химические связи, зарождаются и разбегаются во все стороны маленькие электрические импульсы, собирается из почти что ничего, из одной пучеглазой клетки и другой бесноватой клетки зародыш, у которого все тело — хребет, потом все тело — рот, потом сердце, потом они разделяются, и он начинает шевелить то одним, то другим, вызывая слабое свечение на плоском экране, вызывая громкие хлопки и яркие вспышки в черных небесах, отражающиеся в черных глазах, полных радости и смешанного с ней испуга, и еще одного, какого-то очень сложного компонента, на синтез которого в лабораторных условиях ушли бы, наверно, сотни, если не тысячи лет.

Она спрашивает по-испански: «Ты что?» А он — на автомате по-английски — отвечает: «Да не, ничего, просто». «Что — просто? — не отстает она. — Ну скажи. Мне важно знать, о чем ты думаешь». О тебе, отвечает он застывшей маленькой статуэткой, о том, как мне с тобой хорошо. И мне хорошо, совсем уже невидно отвечает она. Она прилипает к нему головой — одна точечка к другой точечке, по мере того, как камера продолжает подниматься, и под ней стягивается паутина из мерцающих огоньков одного квартала, четырех кварталов, целого района, цветастого гетто, вывалившего сонную лапу на заброшенное фабричное побережье. Антенны и строительные леса высотных зданий косо входят в фрустум и сливаются с кусочком материка, переливчатым и пестрым, будто праздничный торт, камера поднимается все выше и выше, обнаруживая кривизну поверхности, легкую затуманенность поля зрения, формирующиеся циклоны и уже прошедшие вчерашние дожди, кусочки северокорейского спутника и полоски на шевроне командира экипажа МКС. Невесомые люди в белых громоздких костюмах проводят сложные механические манипуляции, вися кверху ногами над тонюсенькими реками Сибири, они отражают своими надежными шлемами злое радиоактивное Солнце и медленно двигают человечество вперед, one step at a time, они — люди — плавают в прозрачном безвоздушье, она — Земля — блестит им своими синими океанами и красуется своими густыми облаками, камера продолжает удаляться в сторону Марса, постепенно набирая скорость, постепенно нарастает симфоническая музыка, своей торжественностью и меланхолией похожая на позднего Циммера, — если прислушаться, она основана на той же chord progression, что та незамысловатая мексиканская песенка back on Earth, one — three — one — four, one — six, five — seven, да, вместо первой ступени — седьмая, так монументальнее, так пронзительнее, так неумолимей, камера восходит над Юпитером, становясь в один ряд с его спутниками, на секунду отсылая к Стенли Кубрику, которого тут, между холодными и тусклыми небесными телами Ио и Европой, никто не знает, хотя бы потому, что здесь не развит такой глагол, как знать, поскольку для знания нужен органический субстрат, на который можно было бы его записать, как на магнитофонную пленку, да, а здесь весь субстрат — холодный камень и лед, ледяной камень и снег, каньон, кратер, нефтяное озеро и снова снег. Не зависая надолго над поверхностью юпитерианских лун, камера уносится в глубокий космос, развивая скорость, близкую к околосветовой, проползает тонким пунктиром к границе гелиосферы, пересекает ее и вперивается в межзвездную черноту, не заполненную ничем, кроме бесконечно перемножающихся гигантских чисел.

Бетельгейзе светит из-за высокой сосны и прячется среди снующих туда-сюда самолетов. Я перевожу глаза с созвездия Ориона обратно на соседский дом, где шныряют за клетчатыми занавесками быстрые мексиканские головы и головки, мелькают пустые бутылки и полные тарелки, кружки пива и слайсы пиццы. Симфония стихает и уступает место сан-францисской ночной тишине с редким случайным грохотом мусорного бака или взревом мотоцикла. На дне кружки плещется какао. Прохладный воздух наполняет легкие. Космическая станция уходит за горизонт. Кажется, кто-то смеется или всхлипывает — не разобрать. Басы из промчавшейся машины рассеиваются в пространстве, не достигая границ района. На дне кружки плещется какао. Пар идет изо рта. Мирно светят фонари. Тянется голоцен.


Рецензии