О театре на задворках проспекта Плеханова

Времени того случая я не помню даже и приблизительно – может быть, мне было лет восемь, а может – все тринадцать или даже больше. Место помню именно приблизительно – какой-то театр на задворках проспекта Плеханова (сейчас он переименован в проспект Давида Возобновителя). Семью нашу нельзя было назвать страстно влюбленной в театр, но, с другой стороны, и к той части населения, которую в театр никакими коврижками не заманишь, мы тоже никак не относились. Бывали на спектаклях, и не так уж редко. Почему же тогда я не помню точно, что это был за театр? Потому, скорее всего, что не принадлежал он к числу тех театров, которые посещались нами чаще всего. Это не был ни ТЮЗ, ни Грибоедовский, ни театр имени Марджанишвили, ни, разумеется, самая красивая на свете тбилисская опера (миланцы и одесситы уже готовы обидеться – простите, пожалуйста, мой перехлестывающий через край патриотизм; уверяю вас, поклонники Ла Скалы и Одесской оперы, он совсем не квасной). Это был, вероятнее всего, какой-то грузинский театр, и спектакли в нем шли на грузинском языке. Я, однако, не смог бы объяснить, каким образом оказался я на том спектакле; не помню я также, в чьей компании я там был.

То, о чем я хочу рассказать, есть всего лишь одна сцена, одна как бы застывшая, статичная сцена из того спектакля. Рядами десятью впереди меня, в правом углу сцены, стоял стол. За столом сидели двое – мужчина и женщина, на столе же стояли чашки, по-видимому, с чаем. Вся остальная сцена была затемнена, лучи прожекторов падали лишь на стол и небольшое пространство вокруг него.

Мужчина и женщина о чем-то говорили друг с другом. Речь их была тиха, но слова отчетливы; то, что я вообще не помню, о чем они вели беседу, служит еще одним косвенным указанием на то, что спектакль шел на грузинском. Немолодые уже – обоим было лет за пятьдесят – они обсуждали что-то занимавшее их обоих. Что-то хорошее, складывающееся, или же, наоборот, нечто вселявшее в них беспокойство. Дело было не в том, о чем и что они говорили. Дело было в том, как. Это было светлое, грустновато-приветливое, проникновенное общение двух людей, для которых большая часть жизни была уже в прошлом, но потрясения и разочарования, которых вдоволь выпадает на долю всякого человека, а в особенности – хорошего, не озлобили их, не превратили в унылых циников; бури жизни лишь смягчили их, сделали покорнее, но не тупой покорностью человека без единой мысли в голове, а светлой и тонкой покорностью блудного сына, вернувшегося к отцу и от сознания того, чем была прожитая им жизнь, даже не могущего вымолвить просьбу о прощении…

Такой и осталась эта сцена в моей памяти – без предыстории, без развития, без контекста времени и пространства, словно вписанных в формуляр, который ей присвоили бы в качестве паспорта. Все это не нужно ей. Икона остается иконой, висит ли она на черном или белом, одноцветном или пестром фоне; и даже будучи положенной на напольный коврик, дабы проходящие люди как бы ненароком наступали на нее (и такую печальную диковину видел я много позже в славной своими иконоборческими традициями земле германской), она все равно останется иконой. И эти мужчина и женщина, словно бы выхваченные неведомым прожектором из огромности бытия и через мгновение вновь растворившиеся в этой огромности – иконой чего они были? А они были ею, ибо оставили след. Ибо и сейчас еще улыбка каждого из них – тихая, добрая, обращенная к другому и ласкающая другого в полном сознании того, что здесь, в этом мире, не может быть ласки, которая давала бы совершенное счастье – говорит мне о том, какими были бы отношения между людьми, если бы в мир не пришел грех. Каким образом человеческая сокрушенность, которая ведь происходит от жизненных бед, являющихся, в свою очередь, порождением вошедшего в мир зла, каким образом сокрушенность эта и душевная чистота суть одно? Я не знаю. Но узнал это тот, кто сказал: «Сердца сокрушенного и смиренного Бог не уничижит», узнают и ныне многие и многие, прошедшие ему вослед. Если бы и мне не уйти в сторону.

октябрь 2010 г.


Рецензии