Русская жатва 2

К прибытию ввечеру выяснилось, что у Валентина день рожденье, и Алексей предложил всем вместе посидеть в ресторане. Быстро приведя себя в порядок, четверица русских людей, включая жену Алексея, сидела в небольшом ресторане, заказав немного выпивки, самой непритязательной закуски, типа супа и салатов, и десерт. Заполняя пустоту ожидания исполнения заказа, Валентин с вежливой улыбкой задал вопрос:
- И как же тебе Германия, Варя? Домой, в Россию не тянет?
Сначала Варя улыбнулась, а потом тяжело вздохнула:
- Поначалу всё было хорошо. Особенно после того ужаса, который пришлось пережить до отъезда. И хорошо тут было, пока не замечаешь тех мелочей, которые потом становятся каким-то краеугольными камнями. Но я, кстати, не теряю надежду вернуться. Конечно, как говорится, в плане быта здесь легче, чем в России, но мне всё время как-то тревожно. Настолько, что я, например, не хочу здесь рожать.
Валентин, поджимая губы, понимающе покачал головой. За это время принесли ресторанные яства и застолье началось. Цепляя что-то на вилку, Варвара спросила:
- Я не пойму, а кто сейчас после смерти Ленина в России главный? Троцкий?
Валентин взвешенно отвечал:
- Нет, Троцкий давно в опале. Я думаю, главный сейчас товарищ Сталин. И Бухарин.  Вокруг них консолидируются партия и государство. И, вообще, народное хозяйство потихоньку поднимается. И что касается быта – становится лучше и лучше…
Углов заметил, что оптимистичный тон Воскресенского был несколько натянутым.
- Благодаря НЭПу магазины полны добра. Правда, цены такие, что… И на работу можно устроиться. В-общем, жизнь налаживается. После всей этой революционной кутерьмы. И сейчас всё больше и больше требуются образованные специалисты. Вот ты, Варя, где здесь работаешь?
- За детишками ухаживаю в одном частном пансионе…
- Но и у нас открываются всевозможные воспитательные учреждения…
- Да, это интересно. Можно подумать о возвращении, раз, как ты говоришь, в России становится лучше. Я бы поехала. Но вот Алексей.
Варвара с надеждой посмотрела на мужа. Тот напряженно смотрел перед собой и молчал. Валентин обратился к нему:
- А ты, что, Алексей, думаешь об этом?
После долгой паузы он изрёк:
- Ничего.
- Не понимаю тебя, Алексей. Даже после революции Россия продолжается. Ты же русский человек. А здесь для тебя всё чужое.
- Не ощущаю, что Россия продолжается. Там к власти пришли люди, не имеющие к России никакого отношения.
- Типа меня?! – Со смешком уточнил Валентин.
- Нет, ну, что ты?! Ты один из немногих, кто с пониманием относится к традиции. Я про всех тех, кто делает карьеру на крови, идёт по головам…
- Я всё-таки не пойму, чтобы ты хотел? – С досадой недоумения спросил Воскресенский. – Вот можно задать один простой вопрос: что для тебя такое русская революция?
- Бешеная кровавая муть. – Отчеканил Углов.
- Ха! И всё?! Но даже Есенин принял революцию!
 - Не уверен, что он там сейчас очень счастлив. – Предположил визави.
Валентин не выдержал и вскричал:
- Вы все тут такие забавные! Эмигранты, мать вашу! Все эти Бунины, Гиппиусы, Ходасевичи! Как быстро вы похоронили Россию! Как и не было огромного разного мира. Но очень многие люди, творцы, писатели остались в России и стараются удержать то самого главное, что вы поторопились похоронить.
- Да это не мы хороним! – Вскричал в ответ Алексей. – Это нас всех прокляли и похоронили! Ты не представляешь, как здесь много людей, вынужденно покинувших России, стонет и плачет. И надеется. Надеется, что всё это быстро схлынет, так же как и внезапно нахлынуло…
- Напрасно. Всё это общемировая тенденция. А значит, надолго!
- А вот тут согласен! – Вскинулся Углов. – Именно, что с Россией случился всемирно-исторический соблазн под названием модерн. Весь этот гребанный либерализм-рационализм-атеизм под эгидой новоевропейской науки сбил Россию с пути истинного. Отвратил от православия, самодержавия, народности. И всё равно это ненадолго! Потому что и на Западе это не ненадолго! Это же как мания, одержимость, болезнь. Болезнь погружения в иллюзию материального могущества. Она потрясет человека, а потом  отпустит!
- Ты и сам этой болезни отдался!
- Чтобы с вами поездить. – Парировал Углов.
Русские посетители ресторана надолго замолчали. Наконец, когда после ожесточенной пикировки души отмякли, Валентин как бы в продолжение нехорошо прервавшейся беседы спросил:
- Ну, вот всё-таки Варя чем-то, как я понял, недовольна здесь. А чем, собственно?
Варя нехотя взглянула на Воскресенского, давая понять, что не очень-то хочет говорить об этом. Потом всё-таки, поглядев по сторонам, вполголоса заговорила:
- Не знаю, здесь что-то нехорошее поднимается. Шовинизм. Национализм. Обида за Версаль. Меня удивляет, как меняется отношение, когда местные узнают, что ты славянка, из России. Очень сильны все эти мифы, типа Slawen sind Sklaven и так далее. Я вообще не понимаю, откуда в людях столько высокомерия по поводу своего национального происхождения. Даже во французах каких-нибудь этого меньше, чем в немцах. Вот уже точно, где одержимость!
Валентин понял, что последнее слово сказано в разрез с речью мужа, а значит, сделал вывод Воскресенский, не всё  у них ладно между собой.
- А еще они как бы европейцы, то есть терпимы, выдержаны, добродушны и так далее, но порой идёт такая агрессия, что её еще среди нас поискать.
Алексей не выдержал:
- Варя, ты не благодарна по отношению к приютившей тебя стране! Мы нашли здесь работу, жилье, получили виды на жительство!
- Нет! – Категорично возразила женщина. – Я вполне благодарна. Я приношу пользу. Но я не слепая! И всё вижу!
- И что же ты видишь? – Стараясь притушить пыл жены, добродушно спросил муж.
- Что дело идёт к новой войне. И это будет война, в которой будет вовлечена вся Европа и весь мир! Ты же, Алексей, не можешь ни видеть, какие искры ссыплются от столкновения политических амбиций. Каждое государство себя пупом земли мнит! Твоё христианство уже никого не объединяет. И даже наоборот. Понятно, что нужна какая-то  идея. Но её нет. Люди едины теперь только в рамках одной нации...
На этих словах Валентин радостно посмотрел на Варвару, поскольку он говорила то, что он говорил Алексею вчера. Правда, радость быстро миновала, когда он неприятно натолкнулся на ревнивый взгляд Алексея. Желая разрядить напряжение, Валентин поднял бокал:
- Друзья, давайте оставим споры! У меня день рожденье и я хочу сказать тост. Давайте выпьем за Россию! Я желаю, чтобы в нашей трагичной стране человек однажды был счастлив простым человеческим счастьем!
Все улыбнулись и дружно сомкнули со звонким чоканьем бокалы и рюмки над серединой стола.
Посидев еще немного, люди отправились восвояси. На следующий день тройка  друзей уже сидела в поезде по направлению к швейцарским Альпам. К Швейцарии они подъезжали с востока. Миновав Зигмаринген с величественным замком, Зинген, множество других непримечательных городков поезд подъезжал к пограничному  Шаффхаузену. На пути к нему всеобщее внимание привлекли бурные перекаты Рейна, рискованно бурлившего под самими колесами поезда. На границе благополучно прошла проверка документов и через час путешественники уже выходили на вокзале в Цюрихе.
Переехав на трамвае на другой вокзал, они сели на поезд до Кура. Весь прежний путь их сопровождало молчание, но хорошая погода, красивые виды из окна и успокоительная тряска езды благоволили к разговору, который Валентин не преминул развязать:
- Алексей, я всё-таки не понял, что имела в виду Варя, говоря о христианстве. Между вами какой-то спор, видимо, идёт. Не очень понятный.
Углов недовольно отозвался:
- Ох, уж эти женские суждения! Образовали мы женщин на свою голову! Я бы вообще эту эмансипацию отменил! Иногда я за эту триаду: киндер, кюхе, кирхе.
Воскресенский улыбнулся, прекрасно понимая, что приятель добродушно ворчит:
- Ну, ладно ты! Просто Варвара умная женщина.
- Слишком.
Углов помолчал, подумал и заговорил:
- В принципе, это представление ей отчасти навязал я сам. Но это такая общеевропейская тенденция. Естественно, она связана с расколом на католицизм и протестантизм. Я, конечно, против протестантизма. И мне, как православному,  католицизм, особенно этот провинциальный, крестьянский, какой есть здесь, на юге Германии, ближе. Но у протестантов своя сермяжная правда, что, мол, мы в отличие от католиков не облекаем своё религиозное чувство в абстрактный ритуал, а непосредственно проявляем его в повседневной практике. Прежде всего потому, что лютеранин не опосредует своё чувство статуарной формой коллективного ритуала, а непосредственно выражает в своей уникальной индивидуальности. Конечно, здесь очень много политики, идущей от самого Мартина Лютера, вступившего в конфронтацию с властью римского Понтифика. Потом Кант загнал религию в пределы только разума, лишив полномочий католицизм. Позже Хегель противопоставил лютеранство как подлинно народную религию. А в наше время даже такие глубокие люди, как Хайдеггер, переходят из католицизма в лютеранство.
- И почему же они это делают?
- Да что там говорить, католицизм впал в глубочайший кризис. Мы, как православные наследники святоотеческого предания, понимаем, что это расплата за отпадение от ортодоксии. А протестантизм – это некий, конечно, очень сомнительный шанс спасти христианство. В нём есть надежда спасти христианство от полной гибели в столкновении с таким, как Маркс или тот же Ницше, кстати. Хотя мне кажется, что в Ницше христианства будет побольше, чем в ином католическом священнике. Вообще, как я вижу, ХХ-й век стал веком похода против Христа, и мы еще пожнем плоды этого. Тут Варя права. Проблема европейского христианства в том, что она попало в центрифугу логического упорядочивания. Аристотель победил Христа. Впрочём, на Востоке похоже тоже. И тут я согласен с одним датчанином религиозным философом Серёном Кьеркегором. Он первым узрел проблему древнюю проблему соотношения веры и разума в виде конфликта логической формы в её универсальности и мистического переживания в его единичности.
- Конфликт универсального и единичного? – С интересом уточнил Агошкин.
- Да. И этой точки зрения Кьеркегор отказывает гегелевской всеобщности в содержательности христианской веры. В частности, Кьеркегор прибегает к библейскому персонажу Аврааму, которому было приказано принести в жертву своего сына Исаака. И Кьеркегор полагает, что с точки зрения всеобщей этики жест Авраама – это преступление. Но с точки зрения подлинной религиозности Авраам это «рыцарь веры», который продлевает своё чувство в вечность…
- То есть, получается, что Кьеркегор разводит этическое и религиозное? – Опять уточнил Агошкин, не отвлекаясь от внимательного созерцания пейзажа.
- Ну, да, всё это прежний, хорошо забытый контраст закона и Благодати. И что здесь важно. Вся сцена принесения в жертву Авраамом Исаака – это некое разовое событие преображения иудейского законического мотива в мотив христианский, благодатный. Само намерение совершить человеческую жертву выглядит еще как иудаизм, не далеко ушедший в своей кровавости от жестоко-плотоядного язычества. Но на пике иудейской веры происходит обращение плотской жертвы в жертву духовную. Поначалу речь идёт о том, чтобы принести в жертву продолжение своей плоти в лице сына, но в итоге Авраам приносит в жертву свою душу, которую символизирует овен, вышедший из купины.
- То есть, можно сказать, – подхватил мысль Алексея Василий, – христианство преодолевает языческую дистанцию между субъектом и объектом жертвоприношения. А это и определяет событие принесения в жертву Богом-отцом себя в лице Бога-сына.
- Да, Вася, точно. Но я хотел бы заострить другое. Вот этот конфликт между религиозной единичностью и этической всеобщностью. Дело в том, что для Кьеркегора жест Авраама абсолютно единичен. В своём решении он оторван от всего человеческого рода. Поэтому его решение является с всеобщей, родовой точки зрения преступным. Но в его душе нет места для такого знания, поскольку оно полностью занято верой. И Кьеркегор спрашивает: как возможен отказ от преобладания родового над единичным в пользу последнего? Ну, а далее про абсурд, прыжок в веру и так далее. Но уже потом Кьеркегор развивает тему алогичности, преодоления тотальной логичности разума верой духа. И ключевым оппонентом для него становится почему-то не Кант, но Гегель. Причём он является для него таким олицетворением всеобщего, как какой-нибудь Наполеон для самого Гегеля…
- И как я понял, - наконец вклинился в рассуждение Углова Воскресенский, - одним из выражений этого спора между всеобщим и единичным и является контраст между формой статуарного ритуала и содержанием конкретного переживания, практикуемого протестантизмом?
- Да, если угодно. – Согласился Алексей.
- Но я думаю, это вечный конфликт как условие существования человеческого мира. Это же всегда так бывает, начиная, не знаю, с того же Моисея, когда один первым шагает вперед по пути своей личной веры, противопоставляя себя коллективу соплеменников, а потом и остальные, малость покочевряжась, устремляются вслед, как бы вначале не было обидно, мол, «почему он, а не я?».
- Да, возможно, это тоже всеобщая ситуация. Но меня тогда в данном случае волнует, как возможен один в своей целостности, если он одновременно часть родовой общности, а с ней и всеобщности.
- Это потому что ты, Лёша, неисправимый индивидуалист и анархист, - категорично заключил Валентин.
- Ни черта! Всякий человек в принципе индивидуалист! Все ваши революционеры, социалисты, большевики тоже поначалу были одиноки, но в итоге убедили почти весь народ, хотя и очень наивный. Так что и с точки зрения твоего коллективизма проблема свободы столь же важна. Пусть и не внутри России – что уже там? – но хотя бы снаружи ея свобода как суверенитет предельно актуальна и не так уж быстро господа буржуи Запада торопятся признавать единичное своеобразие советской России. Так ведь, Валя?
- Пожалуй. – Иронично улыбаясь, согласился Воскресенский.
- Вот. А значит, жест освобождения актуален, как для отдельно взятой страны, так и для отдельно взятого человека.
- Хорошо. То есть, ты спрашиваешь, как или где сбывается этот рискованный, угрожающий отрыв из ветхой всеобщности в единичность, веря в то, что она станет новой всеобщностью.
- Эх, Воскресенский, за что люблю тебя беззаветно, так это за точность формулировок того, что ты оспариваешь!
- Ну, точность формулировок – это важная часть оспаривания. – Улыбаясь, предупредил Воскресенский.
- Я не сомневался! – Также улыбаясь, отвел предупреждение Углов. – А теперь ответ на точно сформулированный тобой вопрос.
Углов подумал и заговорил:
- Конечно, некая сила дает незамысловатую подсказку, которой и воспользовался Декарт: человек свободен в месте cogito-sum или по-другому, Я-есмь. И в той мере, в какой Я интеллектуально оформляет содержание неопределенного горизонта существования, оно является источником его революционного обновления. Поскольку, например, таким обновлением оно осуществляет себя, выводит себя вовне. Допустим, что Я с риском для своего «есть» выгадывает себя. Но для чего? Здесь, как правило, мы всегда наблюдаем два мотива. Любовный и властный. Можно рисковать собой во имя любви. И это Христос. А можно ради власти. И это, например, Моисей, который синтезировал такое имя Бога, которое одновременно оказалось заверенным божественной печатью мандатом на политическое водительство по выведению евреев из египетского плена.
- Подожди, подожди, Алексей, я уже запутался! Это ты из такого глубока отвечаешь на вопрос о свободе?
- Ну, конечно!
- Да. Ладно. 
- И если вот принять контраст двух мотивов, то в нём проясняется смысл того и другого.
- А ты, например, не допускаешь случай их смешения, такой гибридизации?
- О, да! И это будет самый тяжелый случай, и, конечно, это такой казус Ницше, в котором круто замешались любовь и власть, о которой, собственно, его главный концепт «воли к власти», Wille zur Macht. Поэтому, кстати, Ницше – сам «слишком человек» par excellence.
- Так, стало быть, ты волишь разделить один мотив от другого? – Усмехнулся Валентин.
- Да я бы был не прочь, – стушевавшись, признал Алексей. – Но это же важно. Поскольку Ницше – это такой главный образец для диагностики европейского, а значит и современного человека в целом от Декарта до того же Хайдеггера. И сам для себя делю творчество Ницше на Ницше I и Ницше II. Первый Ницше – это Ницше восхождения, подъема, восторженно поющий гимн жизни. Второй Ницше – это Ницше нисхождения,  падения,  отчаяния, антихристовых проклятий павшему миру, которыми наполнены его последние произведения.
- А «Так говорил Заратустра» где-то посредине? – Предположил Восересенский.
- Да. Там и случается перелом.
В продолжение разговора поезд подкатил к Куру. Главный город кантона Граубюнден находился у самых подножий громадин альпийских скал, примерно на километре над уровнем моря. А далее предстояло, преодолев пару сотен километров, подняться еще почти на километр по горному серпантину. Железной дороги не было. И путешественникам пришлось делать выбор между гужевым и автомобильным транспортом. На одном было дешевле, но дольше, на другом – быстрее, но дороже.
Туристы по причине избытка времени предпочли запряженную двумя конями-тяжеловозами повозку под навесом, оснащенную пассажирскими местами. К тому же поездка в ней делала созерцание более подробным. Как только движение началось, разговор возобновился:
- Так что там со свободой?
- А в контексте чего? – Вопросом отозвался Алексей.
- В контексте двух мотивов – властного и любовного. – Напомнил Валентин.
- Ах да! Я бы здесь предложил примитивное сравнение. По властному мотиву субъект свободно рискует не собой, но другим. И, напротив, любой человек по любовному мотиву свободно рискует собой и только собой. И тут опять же уместен керкегоровский феномен Авраама. Изначально Авраам рискует другим как своим сыном Исааком, но уже в итоге он рискует своим духом, по вере которого из-за кустов выходит овен. Те очи, которыми Авраам усматривает агнца для всесожжения, это уже очи любящего Отца, не могущего причинить возлюбленному сыну ничего плохого. В полной мере событие единства Отца и Сына, конечно, же дано в явлении Христа как земном выражении небесного содержания…
- Подожди, Алексей, - прервал страстное рассуждение Углова Агошкин. – Значит, подлинным риском освобождения духа оказывается вера?
- Конечно, Вася, тебе ли этого как христианину не знать? Поэтому Кьеркегор и заключает, что «противоположностью греха является не добродетель, но вера»…
 Одновременно с беседой, когда дорога иногда выползала из сумрака то одного, то другого междугорья, оказываясь на возвышенном просторе, то в его гигантских рамах открывались величественные панорамы углубляющихся в серо-голубую даль горных каскадов с муравьиным копошением дольней жизни жителей деревушек, разбросанных по плоскому дну ущелий.            
- И всё-таки, как ты сам сказал, всё начинается с властного мотива, с отцовской власти Авраама над Исааком, волящей принесение его в жертву. – Возразил Воскресенский.
- Да. Но его содержание, как сказано, является страх перед Богом, а не любовь. То есть, Авраам вначале движим страхом перед Иеговой, но в итоге наполняется любовью к Элохиму, как началу абсолютного добра, не имеющего в себе никакого зла. И вот, возвращаясь, к контрасту двух мотивов, я бы свёл его к разнице двух оснований. В одном случае – это внешний знак достоверной гарантии, выносимый субъектом в статус другого. Для Авраама таковым является Исаак, поскольку им полагается свидетельство Божьего благоволения. И как нам объяснил Макс Вебер, этот порядок очень важен для протестантской инициативы капитализма. В другом случае – это непосредственность внутреннего переживания, не требующего никакой объективации. И в этом смысле вся сцена жертвоприношения Авраама завершается принесением в жертву себя в виде того самого агнца…
- По-моему, ты слишком обостряешь контраст между внешним знаком и внутренним переживанием. – Полемически проговорил Валентин. – В конце концов, и человеку потребовался наличный символ в виде явления Христа народу…
- …который, да, хоть и символ, но веры, а явлением это было для немногих избранных…               
- Да, ясно. И всё-таки я еще за внешний знак. Потому что любовь любовью, и Бог с ней, но прежде справедливость, а она без знака, например, денежного, невозможна.
- Понятно. Это же твоя специализация!
- Хотя бы. – Охотно согласился Воскресенский. – И мне гораздо интересней быть теоретиком обязательных императивов социальной справедливости, нежели безутешным проповедником блаженной любви к ближним.
- Но тебе всё равно будет надобиться крайний случай справедливости…
- Да. Как и крайний случай несправедливости…
- Мх, а в их балансе обнаружится сама справедливость! Шутка.
- Я понял. Но намёк в ней есть.
- Хорошо, Валентин, но давай искать такой внешний знак, в котором бы содержание выражалось наиболее полно.
- Давай.

***
В это время возница повернулся и что-то извинительно пробурчал на странной смеси языков, в которой Воскресенский одновременно опознал и немецкие, и итальянские, и французские звуки.
- Что он сказал? – Спросил Валентин.
- Я так понял, что впереди большой перевал, а через час стемнеет, ехать будет опасно, и нам надо переночевать в ближайшей деревне.
- Ясно.
И уже скоро из-за поворота скалы показалось человеческое жилье. Повозка подъехала к одному из подворий, в котором угадывался то ли постоялый двор, то ли гостевой дом. Хозяева, пара пожилых супругов, с нарочитым радушием показала гостям небольшую светелку с крохотными окошками, равнодушно обрезавших виды на альпийские красоты. Устроившись, друзья заказали ужин и спустились во двор с длинными столами и лавками, принявшись за еду и пиво. С гор потянуло стылым воздухом, и Воскресенский недовольно сообщил:
- А холодно здесь.
Углов усмехнулся:
- Сейчас еще снег может пойти.
- В августе?! – Удивился Агошкин.
- Мг. Но вы не переживайте, я кое чем запасся.
Углов выскочил из-за стола и через минуту вернулся с парой цветастых вязаных свитеров с горловинами, сам красуясь в таком же.
- А я-то думаю, с чем это твой огромный рюкзак!
- Ну, что ты?! Я же тут не в первый раз. Особенности местной погоды знаю. А насчет рюкзака – там еще много чего хорошего имеется.
Поужинав и поболтав о специфике крестьянской жизни в горах, альпинисты пошли спать. Рано утром, попив кофе, они снова тряслись в повозке, борясь с тянущейся из сна вялостью. Но настоящая бодрость вызрела только тогда, когда из-за гор после долгих намерений в виде красных пятен на синих стенах гор показалось солнце, высветив пейзаж в полуденной красе. Едва обрадовавшись солнцу, туристы тут же стали чертыхаться, вытирая пот, сдирая ставшие тяжелыми и колючими свитеры. После сложной адаптации к климатическим особенностям Воскресенский решил продолжить незаконченный спор:
- Я всё-таки не пойму, Алексей, в чём твоя претензия к знаку в его общеполезной ценности? Вся человеческая жизнь вращается вокруг знаков. Задача лишь состоит в том, чтобы наполнить максимально коллективной ценностью. Я ведь тоже против формализма. Тут у нас, в Москве одна группка теоретиков образовалась. Назвались ЛЭФ, «Левый Фронт», значит. Журнал свой выпускают. Там заправляют Витя Шкловский и Юра Тынянов. Я их еще по университету знаю. И они как-то пригласили меня на своё заседание. И на этом заседании они провозгласили свой манифест, и ключевым тезисом в нём идёт то, что «форма – предел содержания».
- Форма – предел содержания? – Уточнил Углов.
- Да. Мне поначалу это показалось правильным и каким-то новым…
- Новым?! – Насмешливо удивился Алексей. – Этой новизне уже полвека. Это же всё неокантианство марбуржцев Когена, Наторпа, Кассирера. В духе своего идейного вдохновителя, они абсолютизируют форму в ущерб содержанию. В логике такого социал-демократического неокантианства, которое, действительно, можно назвать левым, форма – это универсальный коллективный субъект, а содержание – частный индивидуальный  предикат. В пику им выступает национал-аристократическое неокантианство Риккерта и Виндельбанда, настаивающих на единичности внутреннего мира, уникального и неповторимого. Главное, что их объединяет, и что мне совершенно не нравится – так это капиталистическое культивирование концепта ценности.       
- Правда?! – Воспринял Валентин с интонацией признания большей историко-философской искушенности своего собеседника. – А я-то подумал, что это они всё придумали…
- Да ну, это они так решили, наверное, протащить социал-демократическое неокантианство в ваш марксизм…    
 - Скорее всего. Но тем лучше. Я им уже тогда и стал возражать в том смысле, что социализм – это не формализм. Социализм, прежде всего, стоит на стороне содержания, а не буржуазного формализма.
- М-м-м. Идеологически выдержано. – Иронично похвалил Воскресенского Углов.
- Да не только идеологически. – Раздражено отвёл иронию Валентин. – Но и мировоззренчески. Я принимаю знак, но в только в его объективной, общезначимой ценности. Но я против абсолютизации формы, которая всегда обосновывает самый махровый буржуазный индивидуализм, который мы вполне отрицаем!
Последний тезис пламенел пафосом.
- Это всё хорошо. Но я только не понял, почему ты смешиваешь форму и знак? Это же разные вещи. Форма – более общее понятие, чем знак. Знак – это же просто наличное, вещественное обозначение какого-либо неопределенного содержания. Ну, например, мужские гениталии обозначает мужчину, а женские гениталии – женщину. Но между означающим знаком и означаемым им предметом может быть большая дистанция. А вот форма сама, действительно, может выступать своим собственным содержанием. Форма  автономна, а знак - нет. Так в чём же они тождественны?
- Ты рассуждаешь, как неисправимый идеалист, Алексей. Но с точки зрения материализма и знак, и форма – это нечто вторичное, надстроечное по отношению к базисной вещи. Для нас вещь первична, а её знаковые или мыслительные копии вторичны.
- Как же это всё убого! – Потрясенно воскликнул Углов. – Как будто не было ни Платона, ни Аристотеля! Как так можно рассуждать! Мышление вообще возможно только как замыкание горизонта частей вокруг общего и целого! Потому что части без целого не бывает!
- Правильно. Не бывает. – Иронично согласился с возражением Воскресенский, но уже хорошо озирая перспективу его опровержения. – Но это вы, идеалисты делаете часть – целым, а целое вменяете в часть! И это для нас исходное как материальная реальность  является целым, а её умозрительная, воображаемая копия, имеясь только в голове, его часть!
Раскричавшись друг на друга, приятели привлекли внимание возницы, оборотившего на них тот взгляд, мол, вроде вместе едут, а ругаются как заклятые враги. Сглаживая конфуз, Агошкин решил вмешаться недовольством каждой из сторон:
- Эка вас разобрало, до самого ключа докопались! Форма, знак. Но прежде образ. А с ним имя!
- Молодец Агошкин! – Воскликнул Алексей. – Что-нибудь такое выдаст, что потом можно прекращать прения.
После некоторого молчания, в котором неутомимые спорщики усмиряли свои страсти, Углов спросил:
- А что ты, Василий, хотел сказать, говоря про образ? Мне интересно.
Агошкин недоуменно поводил глазами и, наконец, ответил:
- Не знаю. Вроде вы всё о разном говорите, но послушать – об одном и том же. Но не о том!
- Опа! – Иронично отреагировал Воскресенский.
- Да. Всё у вас одно противоречие выходит. Потому что с противоречия начинаете. А надобно прежде единство положить и из него исходить…
- А в чём оно единство-то, Василий? Просвети!
- Как в чём? – Сердечно изумился Агошкин. – Понятно – в Боге!
Валентин добродушно усмехнулся:
- Ты, Лёша, ожидал что-нибудь новое услышать?! У них тысячелетиями ничего не меняется!
- Так и хорошо, что не меняется. Изменение одного корня с изменой. – Вступился за Агошкина Углов. – Но я бы с радостью начинал с Бога, но как же нам такое начало ухватить?         
- Чтобы оно в разуме поместилось? – С какой-то деревенской хитрецой вопросил Василий.
- Ну, почему бы и нет?! – Полемически настоял Алексей.
- Недопустимо. – Посерьезнел Агошкин. – Разум, он сразу супротив веры настроен. Разум-то он весь из логики скроен. Всё в нем нарочитое, условное, из головы взятое. Вот я как дело разума представляю? Наука вся на суждении покоится. А суждение – что?
- Что?
- Суждение делится на субъект и предикат. Значит, всё разумение с деления начинается.
- А еще спрашивает, кто такой Хёльдерлин, спокойно воспроизводя его тезис. – Иронично удивился Воскресенский.
- То есть, плохо это с деления начинать? – Серьезно спросил Углов.
- Ну, конечно. Деление – это же раскол, распря, спор, которым вы грешите. Вот я как подумал, слушая ваш разговор. Вот один, ты, Алексей, говоришь про внутреннюю форму, а другой, ты, Валентин – про внешний знак. А я мыслю прежде образ. Но опосля образ об логику спотыкается и потому распадается на форму и знак, где форма – это субъект, а знак – предикат…
- Вот это копнул! – Восхитился, хотя и не без иронии, Углов.
- Но правды нет ни там, ни там.
Агошкин смущенно замолчал, не зная, что еще сказать. Через паузу Алексей помог:
- Ну, вот мы логически этот, не очень понятный, образ логически разложили на форму и знак. Пожалели об этом. А как же нам вернуться обратно? Мы же хотим, но обратно для нас ворота рая закрыты. Да еще для охраны рая архангел Михаил с мечом поставлен.
- Но так Христос ворота рая раскрыл! – Поведал Василий.
- Но мы через них почему-то нейдем.
- Мало верим. Ибо верой мы и обращаемся к началу, в котором субъект и предикат совокупно пребывали. Я вот сейчас за одну статею принялся. Про отца одного нашего православного святого Нила Сорского…
- Ну, Нил Сорский – это столп православная! – Велеречиво поддержал Углов.
- Да. И вот он предложил устройство греха, что в своём развитии проходит ряд образований – прилог, сочетание, сложение. А до этого я Порфирия, толкущего логику  Аристотеля, штудировал и почерпнул оттуда, что заключение последовательно  складывается из большой посылки о видовом предикате, малой посылки о родовом субъекте и вывода. И вот подумал я, что, возможно, святой ту же саму последовательность мыслит, и частей у него то же три, и даже названия совпадают. Вот «прилог» звучит так же как «имя прилагательное», но «прилагательное» – это то же, что и «предикат» в переводе с латыни…
- Так-так, интересно, - изображая внимание, проговорил Алексей.
- Потом следует «сочетание». Это как синтез, концентрация, конденсация. И поэтому оно походит к логической категории «субъект». Потому что субъект – это полюс концентрации рода по отношению к виду. А еще субъект – это как глагол. А далее следует «сложение» как сложение прилагательного предиката и глагольного субъекта. И это сложение и есть вывод. Но в понимании Нила Сорского – это завершение развития греха и переход от замысла к воплощению.
- Я так понял, что грех структурирован как логическое заключение? – Удивленно спросил Воскресенский.
- Получается. – Смущенно признал Агошкин.
- Да в этом что-то есть, - восхищенно глядя на Василия, признал Алексей.
- Нет, ну, подождите, - возмущено вмешался Воскресенский, - может быть, всё структурировано как логическое заключение?! И грех в том числе!
- Нет. Не всё. Бог не структурирован логически. – Твердо высказал Агошкин.
- Это смотря, какой бог!
- Бог Троицы. – Пояснил Василий.
- Ну, Троица – нечто точно нелогичное. – Согласился Углов. – Хотя и здесь имеется тройка элементов как в логическом заключении.
- Здесь какая-то странная аналогия наличествует. – Недоуменно признал Агошкин. – И мне непонятно это.
- Да. А вот Гегель заявлял, что в основе его Науки логики пребывает как раз троичный догмат. – Напомнил Углов. – Хотя я думаю, что это мистическое обоснование весьма спекулятивно.
- Да-да. – Возбуждено согласился Василий. – Нет в гегелевской логике Троицы!
Углов резко заговорил:
- Слушай, Вася, а ты что-то сказал про то, что знак – это прилагательное, а форма – глагол. А что с именем?
- Да. Получается, что глагольная форма и прилагательный признак возникают из распадения существительного имени. – Известил Василий.
После паузы Углов подытожил:
- Всё это возможно значимо, но что с этим делать?..
Все надолго замолчали. Тем более что мимо вереницей потянулись разбросанные по высоте приземистые домики под широкими тупоугольными крышами. Деревушки носили   странные – то ли французские, то ли итальянские – названия: Самедан, Понтрезина, Целерина. Углов пошутил, что они похожи на названия модусов логических фигур типа Celarent или Disamis. Самой большой из них был Санкт-Мориц, окруживший своими домами и особняками большое вытянутое вдоль крутых берегов озеро.
В какой-то момент повозка с путешественниками выкатилась на возвышенность, откуда открылась ошеломительная панорама – сапфировое ожерелье озер, бережно удерживаемых на гигантских ладонях заросших лесом кистей, костляво ощерившихся зубцами скал. Воскресенский испустил восторженный выдох с наворотившейся на глаза слезой:
- О, Господи, красотища какая!
Углов с удовольствием разглядывал раскрасневшиеся от эстетического возбуждения лица спутников, гордясь как бы и им произведенным впечатлением:
- Вот оно место рождения Заратустры Ницше!
- Да антураж подходящий. – Согласился Валентин.
- Но нам надо проехать дальше. – Пояснил Углов. – Деревня, где жил Ницше, дальше. В километрах пяти.
По пути Алексей, выпрастывая руку с вытянутым пальцем туда и сюда, выдавал очередную информационную справку об объекте указания. Наконец они заехал и в место, что было окончательной целью поездки, и поехали вдоль узкой речушки, разрезавшей деревню пополам. Воскресенский разволновался:
- Лёша уже вечер. А где мы поселимся?
- А это еще один сюрприз. Сейчас увидишь…
Повозка с седоками подъезжала к простенькому без всякой архитектурной вычурности двухэтажному домику, что стоял под самой стеной, уходящей ввысь скалы.   
- Вот здесь мы и остановимся…
- А в чём сюрприз-то?
- А как ты думаешь? – Хитро спросил Углов и, улыбаясь, всмотрелся в Валентина.
И стоило ему только начать подыскивать ответ, как его подкисшее от усталости и досады лицо стало молодеть удивлением:
- Не может быть! Неужели этот тот самый дом?!
- Именно. Это тот самый дом, где летами жил и писал своё главное произведение Ницше.
- Может быть, еще и в той же самой комнате будем ночевать?
- Нет, втроем мы там не поместимся. У нас комната будет побольше.
Путники покинули повозку, поблагодарив своего водителя. И вновь сопровождаемые дежурно вежливыми хозяевами оказались в очередном гостиничном номере. После приведения себя в порядок в виде мытья, переодевания в свежую одежду и ужина Углов предложил сходить на озеро, по пути зайдя в лавку для пополнения походного запаса. Все согласились.
В местной лавке было полно всякой съестной всячины домашнего изготовления – головы сыра, круги колбас, копчености, хлеб, пиво, вино. Углов щедро утяжелил свой рюкзак едой, и они отправились дальше. Они подошли к берегу озера и пошли вдоль него под сенью елового леса, покрывавшего резко уходивший вверх склон. Посыпанная мелкой озерной галькой тропинка ползла по узкой кайме между берегом и кручей, кое-где ответвляясь подходами к озеру, вздымаясь в лесную тьму.
Пройдясь немного и полюбовавшись местным пейзажем друзья решили посидеть на берегу озера. Вода голубела абсолютной прозрачностью, показывая дно в мельчайших подробностях. И тут Углов воскликнул:
- Друзья, а что вот сидеть? Мы можем отметить это дело!
- Как?
Углов покопался в рюкзаке, и тут же в его руке блеснула бутылка. Он радостно известил:
- Я приготовился.
- Что это? – Удивился Воскресенский. 
- Водка.
- Настоящая русская?
- Настоящая советская. «Рыковка». Мне её приятели контрабандой привезли.
Углов расставил на траве деревянные стаканчики, извлеченные из рюкзака, быстренько наломал, нашинковал закуску. Разливая водку, Углов неожиданно похвалил Советскую власть, поприветствовав национализацию спиртовой промышленности:
- Что там говорить?! Для России это стратегическая отрасль. Поэтому она должна находиться в руках государства. Господину капиталисту этот ресурс отдавать нельзя… Итак, за что пьём? Давайте еще раз за встречу!
Приятели выпили. Агошкин только пригубил. Закусили. Молча, смотрели вокруг. Вода тихо плескалась у берега. Уже скрывшееся за горы солнце напоминало о себе узкими красными полосками на синем небе.
Углов снова налил и предложил:       
- А давайте выпьем за Ницше!
- Да, нужно. – Поддержал Воскресенский.
- Я не буду пить за того, кто называл себя антихристом! – Вдруг выпалил Агошкин.
- Ты, Вася, ничего не понял! – Вступился Алексей. – Это же было такое философское  юродство! В этом якобы христианском мире, в котором первым забвению был подвергнут сам Христос, и остается что быть антихристом! Вот что хотел сказать этим Ницше.
- Всё равно это неправильно. – Не принял объяснения Василий. – И это такое искушение бороться с неприятием Христа, нещадно пугая это неприятие антихристианской противоположностью. Но заместо этого он только отпугнул убежденных христиан. Своей критикой в чём-то действительно виноватой религии он усилил повальный атеизм! И потом эти страшные слова Ницше «Бог мёртв»…    
- Не знаю. Меня Ницше не отпугнул. И атеистом не сделал.
- Ладно, Алексей. Я не то, чтобы против Ницше. Но я должен был как-то высказаться…
Внезапно глаза Василия потеплели, лицо разрумянилось и он блаженно улыбнулся:
- А еще я очень благодарен тебе за то, что привёз нас сюда. Здесь действительно очень красиво. Как в сказке.
Потом сдержано добавил:
- Только чужой.
- Почему же чужой. – Спокойно возразил Валентин, тоже как-то отмякший и подобревший. – А мне сейчас всё это детство напомнило. Сидишь вот так вечером возле речки с друзьями, думаешь о чём-то таком, переживаешь непонятное, грядущее. Только вот костра не хватает.
- Костра?! – Радостно спросил Алексей. – Сейчас мы эту нехватку для полноты  образа устраним. Тут всё для этого есть. 
Углов вытащил всё из того же заплечного мешка топорик. Отошёл куда-то в сумерки, где тут же раздались хлопки разрубаемых поленьев, еще несколько движений и на фоне посиневшей воды расцвел красный цветок огня.
- Может еще по одной?
Друзья выпили. Потом еще. И еще. Вдруг Углов вскочил, взмахнул руками, и, издавая  клацающие, шипящие, гортанные звуки, стал восклицать нечто странное.
- Что это? – Удивленно спросил Агошкин с улыбкой глядящего на огонь Воскресенского.
Расслышав несколько знакомых слов, Валентин известил:
- «Так говорил Заратустра». В оригинале. Самое начало.
И тут же стал не столько переводить пламенную декламацию Алексея, сколько приблизительно воспроизводить по памяти русский перевод Антоновского:
- Когда Заратустре исполнилось тридцать лет, покинул он свою родину и озеро и поднялся в горы. Здесь он наслаждался своим духом и одиночеством десять лет. Но однажды изменилось сердце его и, проснувшись с зарёй, он воскликнул: Великое светило! Чем бы ты было, если бы не было тех, кому ты светишь?! Ты бы пресытилось и прешло, если бы не было меня, моего орла и моей змеи. Каждое утро мы принимали твой избыток. И вот теперь я и сам также преисполнился мудростью, как пчела мёдом, и жажду рук, простертых ко мне, чтобы мудрые обрадовались безумству своему, а бедные осознали, как они богаты...
Тут Углов прервал оригинальную цитату из Ницше и с тем же пафосом заговорил по-русски:
- «Заратустра» был моим первым философским произведением, которое я прочёл в 17 лет. После этого у меня уже тысячу менялось отношение к философии Ницше. От полного отрицания до равнодушия. Но к этому тексту я продолжаю относиться с любовью! Потому что это неподдельный гимн жизни! Да в нём много высокомерия,  неприкрытого самолюбования, обид и того самого ресентимента. Но в нём есть и глубокое, искреннее чувство любви к жизни. Душа у Ницше была великая!
- И есть.
- Да, была и есть. Ну, что Вася теперь выпьешь за Ницше?! – Весело спросил Алексей.
- Ладно. Теперь выпью. – Кивнул головой Василий и лихо опрокинул рюмку.
- Вы, как хотите, а я пошёл купаться! – Следом заявил Углов.
- Так вода, наверное, холодная.
- Ну и что?! Зато я такой горячий, что своим телом всё это озеро вскипячу!
Углов скинул одежду, широкими шагами вбежал в озеро и нырнул. И тут же вынырнул, шумно фыркая и восклицая. Издалека он прокричал:
- Действительно, не парное молоко. Но купаться можно. Идите сюда!
Зазываемые друзья всё-таки откликнулись на призыв Алексея. И уже скоро втроём как дети, бурно резвились в озере, обрызгивали друг друга водой выставленными вперед подушками ладоней, хватали под водой за ноги. Накупавшись, они бодро выскочили на берег, одеваясь и торопясь не только к костру внешнему, но к тому же, чтобы развести маленький костерок внутри. Получив новую порцию дров, костер разгорелся, сделав свой жар едва терпимым. Люди лежа вокруг огня, блаженно переживали состояние согревания. Через время Валентин предложил:
- Слушайте, поздно уже. Может, пойдем уже?
Действительно, над озером стояла звездная ночь. Темное стекло воды прорезала  лунная дорожка. Силуэты отодвинувшихся в темноту гор едва угадывались. О берег тихо плескалась вода.


Рецензии