Тётя Варя. Ольга Ланская

Так уж случилось, что провела меня жизнь через людские судьбы нескольких поколений. Вплела в мою, вроде бы единственную, столько других, что соединились они в душе моей в один венок.

И в нем у каждого цветка – свой стебелек, у каждого колоска – своя былинка…
Но иногда, как камнем о камень чиркнет, выбьет искру, и смотришь – не стебельки и былинки это вовсе, а годы и даже века человеческие.

Вот и вчера так случилось…

…В тылу во время войны не было, пожалуй, человека важнее почтальона.
Женщину в ватной телогрейке, перетянутой ремнем, укутанную в платки и шали, обутую в большие серые валенки, а – главное – с огромной кожаной, видимо, форменной сумкой на груди ждали в каждом доме. И каждый день.

Потому, что носила она по домам письма с фронта.
 
Стоило ей появиться на улице, как замораживались глаза женщин, пристывали к теть-Вариной сумке, как на морозе язык к топору. Без крови не оторвать.

И тетя Варя не торопилась.

Медленно двигалась по снежной тропке между домами. Знала: все равно ждут.
Да и сил не было по такой зиме бегом бегать. Рассказывали, что другой такой холодной, голодной, стылой зимы, как зима 1941-42-го года не было. Никогда.
 
Иногда сумка была толстой, пузатой. Иногда на дне ее покоилась парочка писем. То ли две жизни, то ли две смерти.

И тетя Варя шла. И тяжелее ее сумки в те времена не было на свете.

Тетя Варя неспешно подходила к дому, поднималась к нужной квартире, нажимала звонок.

Ждала. Не спешила. Знала, что и у тех, кто за дверью – женщин да детишек – нет сил, чтобы бегом к дверям мчаться.

Входила. Шла за хозяйками на кухню. Говорила той, которой весточка:
– Да ты присядь, милая, присядь.

Не ей говорили – она. Потому, что при виде ее сумки немели женщины, обмирали. И дети, глядя на матерей, затихали и старались быть к ним поближе.

Говорила тетя Варя всегда одно и то же, независимо от того, что лежало в ее черной форменной почтальонской суме:
– Ты присядь, милая.

И все это знали. Считали, что присказка у нее такая. И слушались.

А она ждала, пока опустится онемевшая женщина на стул и только после этого доставала тяжелую свою ношу из сумки и передавала женщине.

И опять стояла. Смотрела в белое лицо. Не уходила.

Ждала.

Закричит, забьется женщина раненой птицей, рухнет, завопит в голос, тетя Варя говорила тихо:

– Терпи, терпи, милая.

И уходила.
 
Потому, что знала – если пошло горе в крик, то пронесет. Отплачется, откричится. О детках вспомнит – отойдет.

А если промолчит, не двинется, лишь скажет мертвым голосом, белыми губами:

– Спасибо.

И застынет, – все.
 
Самый тяжелый случай. Самый страшный.

Такую сразу из горя надо вытряхивать.

Иначе с ума сойдет.
 
И ничего, кроме похоронки, помнить уже не будет.

– Да, самое страшное было, – говорит мне тетя Варя. – Когда тихо так "спасибо" скажет. Да еще, если улыбнется. Из вежливости, конечно, а я уже видела, что не в себе она и тут без посторонней помощи никак нельзя.

– И что же Вы делали?

– А что? Водой в лицо лила, трясла за плечи, по лицу била, кричала… О детях, говорю, вспомни, о детях! Кто их, кричу, теперь без тебя-то на ноги поднимет, кто?! Ору, а сама плачу… Семьи-то у нас, русских, тогда большие были. Абортами женщины не баловались. Стыдное это было дело – дитя родное убивать. Да…

– Ну, и?...

– Что – "и"?

– Помогало?

– Когда как, – тихо говорит тетя Варя. – Иногда помогало. Смотришь, очнулась: глаза ожили…

А иногда нет. С ума сходили женщины от похоронки. С ума… Тихо так. Незаметно.

…А вчера смотрю я распроклятый "Эховский" псевдо-визор. В компе, конечно. Работы было много, отдохнуть решила.

Поводила Мышем, он мне, вроде как, экран открыл.
 
Женщина на нем.

– Сергей, – говорит. – Сережа…

Поднимается, сумочку за ремешок к себе тянет, – а та, видимо, зацепилась за что-то, не идет...

Кто-то, невидимый, помог отцепить ремешок сумочки.

– Спасибо, – тихо говорит Женщина.

И даже губы улыбнулись.

А глаза неподвижные. Мертвые глаза.

Как у тех, кто во время войны похоронку получал, а закричать не смог.

– Девочки! – кричу. – Кто это тут в компе у меня?

– Мать, – говорят. – Мама это. Магнитского. Аудитора. Которого сердюковы, или как их там, убили…

И отплакалась я в этот вечер за всех.

И за тех, кто с фронта не вернулся.

И за тех, кто в тюрьмах сгинул.

И за тех, кто, выйдя из дома на полчаса, никогда больше не пришел…

Может быть потому, что 13 лет до этого не могла заплакать. А фронтового почтальона тети Вари уже не было на свете. Давно.

Санкт-Петербург


Рецензии