Восемь
Вначале было Слово. Скамейка. Красная. Красная скамейка была вначале. И история именно о ней, красной скамейке до существования мира, возникшей в совершенном Ничто. На ней никто не сидел, по причине отсутствия мира. Хотя сущая глупость: начать мир без того, чтобы удобно устроиться. Когда скамейка была чудесным образом создана и плыла в невообразимой пустоте, зародилась Вселенная, улегшаяся ковриком, придав тем самым скамейке устойчивость. Чем хороша эта история? Она может быть окончена в любой момент. Вселенные имеют такую особенность: превращать нематериальное в пустоту. И если и останется только скамейка, всем 8 миллиардам на ней не уместиться.
"Раздались аплодисменты. Она не принимала их на свой счет. Скорее всего алкоголь, судя по количеству чейсеров, из-под которых уже не была видна стойка бара, и был причиной такого приёма. А тот парень в углу более чем похож на того мальчика, из Её детства. Кажется в метро, когда Она ехала сюда, в час пик, их прижало друг к другу, сдавленных толпой, и Она представляла, что это её близнец. Близнец тишины – высшая оценка, которую Она давала людям".
Скамейка твёрдо опиралась своими четырьмя ножками в основание, уверенная, что основание существует. И основание возникло. Красный песок, собираясь песчинка за песчинкой, замутил невероятный балаган. Значит вот так. Красный, власть и пустота. Красный, так и запишем и определим в красные. Основание возникло. А 8 миллиардов нет. На фига всем стоять в очередь, чтобы присесть, устав висеть в пустоте, холодной, как касание нелюбви. Вначале были Двое. И это ещё одно слово.
По другую сторону калейдоскопа, жила пара диванов. Но какое дело было скамейке до этого? Она не собиралась делить этот мир не только два, но даже на 8 миллиардов. Кинжалы новостей рассекали мрак и укладывали его кирпичами в дорогу. Скамейка нивелировала мир, и так появился горизонт. Потом шар, согревший свежеокрашенные доски, плотно вкрученные шурупы и аляповатые львиные лапы.
Шар летел навстречу по той же полосе. Во всем виноваты стрелочники. Как будто стрелочников послала другая цивилизация. Но оставалась долгая, несорванная никем, с ещё невысохшей каплей росы цветком, секунда. Уймища времени.
Мир рос стремительно. И его огромность скрыла место, где его и родила скамейка, так и не сумев перерезать пуповину. Мир был уверен, что это он сам владеет миром своего мира. И только скамейка, с присевшими на ней, невесть кем сотворенными людьми, ждущими отмашки бежать к двум диванам, как к началу начал, кричала о своей исключительности, но слышен был лишь едва различимый скрип. Скрип уключин, уходящих за горизонт вельботов. Скамейка вздыхала: мир несправедлив. И история была бы окончена, ведь скамейка затерялась в складках настоящего, если бы на неё не присели, дождавшись своего часа, двое. Вот оно что - «двое», оказывается, такое существует. И в 8 миллирадах есть какое-то количество этих вот «двое». Присевшие знали слов, имеющих вес. И потому словами можно играть, как кубиками. Из кубиков лепят шар. Шар освещает мир. Мир, созданный скамейкой, приютившей этих вот двоих. Шары вешают на ёлку. Потому, что тогда наступает Рождество, а именно в Рождество случаются лучшие истории, скроенные из обрезков брезента, льна и клубочков пряжи, принесённой, уколовшейся при наматывании на веретено, девушкой, заснувшей в тот самый момент, когда её поцеловал тот, кто и сидел с ней на скамейке, посреди безумия несвязанных друг с другом событий. Один из таких шаров и катился навстречу мчащимся прямо на него двоим.
«Вроде, я могу продолжать. Пока никто не кидает в меня табуретами. Держать улыбку. Грудь вперёд».
Скамейке надоело тотальное невнимание и она сорвалась в новый вакуум. За ней осталась прежняя пустота. Скамейка неслась, оставаясь на месте. Упоение ожидания нового омрачало лишь то, что двоих она не могла сбросить. Пустота не предполагает вторжения тепла.
- Ты пойдешь спать?
- Да устал, гуляли же целый час
- Приляжем в спальне?
- Нет, я на диване в салоне перед телевизором. Посмотрю чуток.
- А может в спальне? Я тоже устала...
- Нет, я на диванчике. Мы купили прекрасный дизайнерский диванчик. Шустерманы нам завидуют.
- Ой, а какие у Шустерманов классные ребята. Особенно старший, Додик.
- Не знаю, не знаю. Карьеру не сделали. Возятся, возятся и ничего у них не получается. То ли дело мы. Мир у наших ног. Взяли отпуск и вот в Израиле, пока в Америке рождественские праздники. Нам это ни к чему - Рождество не наше. Но Америка, сама понимаешь, как нам повезло, что мы вдвоем. Весь мир у наших ног.
- Вчера эти Шустерманы звонили. Додик занял шестнадцатое место. И это среди 20 участников. Представь, сумел одному не проиграть. Вот бы и нам...
- Принеси мне булочек. Я тут пока проверю биржу.
«И что мне теперь делать с этой Америкой? Хорошо хоть Шустерманы живут везде. Надо было перекусить прежде. О булочках в тексте - это от голода. Хотя попа прилично выросла. Да и вообще возраст. Время, мать его". Подслушанное ею, очень кстати ложилось в канву выступления.
Скамейка искала хоть какой-то пятачок сущего, чтобы сбросить сидевших. Этот разговор ломал, казалось надёжную, конструкцию. Краска отрывалась крупными кусками и исчезала, превращаясь в пустоту. Скамейки было все меньше и меньше. Два дивана звали к себе. Они подавали знаки, посылая сигналы, что там сидит человек, намеревающийся встать и подойти к обрыву. И вот этот человек бы не спал, когда кто-то просит лечь вместе. Он бы сумел отвернуться от обрыва, оставив крылья на хранение саламандрам. Для кого-то и когда-то.
Они шли по дорожке для бегунов, невзирая на недовольные окрики. Их склонность к вкусной пище скрывала места, где должна быть талия. Он любил Ее. Она искусно управлялась с выпечкой. И кофе делала превосходный. Она любила Его. Он был приветлив и образован. Он был ревностным ценителем чистоты. Дом, в котором жил Он должен был блестеть. И Она старалась, приглашая самых усердных работниц. Не то, что этот дом Шустерманов. Там всегда дети и бардак, не приведи Господи. И всё всегда не на месте. Этот смех и шум. Эта мишура и ёлка, и кот этот, которого они подобрали на улице. "Представляешь, Шустерманы кота с улицы привели". Нет, в Его доме Она отвечает за порядок. Даже снежинки на окнах были одинаково элегантны и чисты. Они, снятые аккуратным словем с окна, составляли узоры праздничных скатертей. Ей так хотелось в это верить. И верила, всем сердцем. Они были женаты уже громаднейший срок. Целых 3 года. И никогда Она не дала Ему и повода сердиться из-за её нерасторопности. И счастью не было предела. И Она, встречая свою соседку Шустерман, всегда говорила ей: «Белла, я так счастлива». И соседка радовалась вместе с ней, успевая в это время как-то рожать, заниматься спортом и писать докторат. И кот этот ещё с улицы, рыжий кот. Когда-то у нее была такая игрушка, и Она всегда брала игрушку с собой в спальню. Сейчас, правда, Она засыпает с дорогим белым, невероятной величины, мишкой, подаренным Им. «Ой, Белла, у нас такая спальня, вмещает кучу игрушек. Ты же видела моего Мишку»?
- Так ты останешься в салоне?
- Безусловно. Жаль тут не показывают бейсбол. Кстати, как тебе моя кипа? Правда, я в ней элегантен?
Когда - то ей было уже за сорок. Конечно, сейчас ей 20, и через год Ей представят Его. Но когда-то Ей было сорок. И Она бежала по дорожке. И огибала себя, идущею с Ним в их дом, стоящий далеко в Америке, окнами на тот мир, который покинула скамейка. Когда ей было сорок - одиночество не было чем-то ужасным для нее. Если бы одиночество не стало синонимом к "быть с Ним". Он остался, а Шустерманы улетели на другую планету. Потому что там, говорят, котам и детям намного лучше. А на этой планете, кристально чистой, жили только по двое. Когда ей было сорок, прямо за день до ее двадцатилетия, она видела весь свой путь. Вдвоем.
- Может, все-таки, ты ляжешь со мной. Мне бы хотелось этого.
- Зачем? Мы же прекрасно ладим. Что хорошего от того, чтобы спать вместе? Ну в самом деле, крошка.
Когда ей исполнилось сорок, она слыла достаточно смелой и решительной. Потом, отметив свое двадцатилетие, Она станет степенной. А сейчас Ей сорок. И Она бежит, встречаясь то тут, то там. И всегда и везде, как бы Она не красила свои волосы, как бы не стриглась по моде, как бы не одевалась, предпочитая рекомендации глянцев, всегда и везде узнаваема. Та сороколетняя, которой скоро стукнет двадцать.
«Я очень хорошо помню свой первый раз. В сорок. Да именно в сорок. Жуткий холод, когда термометр опустился ниже отметки в плюс 8. Ну и трясло меня тогда. Выйти на сцену в тонком платье и, стараясь не истерить, читать».
Кот выпустил из своих когтей облако, вдоволь наигравшись с ним, и посмотрел вниз. Вечерело, задергивались занавески. Кот спрыгнул на подоконник, а облако, завернувшись в себя же, сладко зевнув, уснуло до утра, в котором прольётся дождем, прямо на стремительно несущихся на месте. Кот отодвинул занавески и через форточку забрался в комнату, сбросил на пол Мишку и улегся рядом. Она порывисто прижала озорника и, успокаиваясь, заплакала прямо в его полосатую, до рыжины, спину. «Хочу чтобы Она стала Шустерман. Ведь у меня же осталось последнее желание в моей восьмой по счету жизни, да Бог»? И кошачий Бог кивнул, соглашаясь перевести стрелки всех часов к моменту рождения красного чуда.
Утро наступило свежее, как те булочки, которые никогда не получались у Нее. Додик опять проспал. Надо подниматься. Да и малышей в садик вести. Хотя может, а ну его всё, создадим на сегодня такой праздник непослушания. А кот? Зачем ты ободрал эту скамейку во дворе? И далась тебе совершенно незаметная, скрытая лопухами, скамейка. Лопухами, не теряющими свою зелень даже в сильные морозы.
Он взял кисти и подошел к мольберту. Картина наконец-то задышала. Космос обрёл глубину. Из иллюминатора межгалактического корабля можно было увидеть, разве что сто рассветов в минуту и сто один закат. Не мелькали придорожные станции, не проносились кроткие, перед грозами, озерца, не опадала листва, прилипая к мокрым от невыпавших дождей, экранам слежения. Корабль уверенно летел в никуда. Там, где дети и коты живут вечно. Он понял, что ему не хватало какого то предмета на этом, сплошь чёрном, полотне и маленьких точек разновеликих спиралей, тоже чёрных в свое черноте. Бывает, чернота так слепит глаза, что от такой яркости в глазах черным - черно. Он смело написал скамейку, выдавив немного красного из почти засохшего тюбика. В космосе воды – кот наплакал. Он детально выписывал каждую мелочь. И картина, пульсируя, как живой организм, висела сама по себе, придерживаемая запыхавшейся Вселенной, успевшей для того, чтобы и ей нашлось место во всем этом великолепии.
Она не возвращалась. Он звонил везде и даже забегал метущейся тенью к Шустерманам. На всем квадратном месте отведенного ему пространства Ее нигде не было. Она ушла. И в груди рос шар тревоги.
«Надо еще после выступления зайти в супермаркет. У кота кончился корм. Говорят, на Рождество какие то нереальные скидки».
- Он всегда пишет картину обо мне.
- Я всегда писал только Её.
- Он не знал одного, что я была. Была настоящей.
- Её не существовало и я писал и писал, пока краски не исчезали за парсеками. Пока я помнил черты.
- Он никогда не мог запомнить мое имя. Она. Я была для него Она.
- Я всегда помнил Имя. Она была только одна. На скамейке не было места никому, кроме Неё.
Додик перекинул мяч на соседский двор. И мяч закатился за лопухи. Додику недавно исполнилось шестнадцать и он уже мог похвастать своим шестнадцатым из двадцати возможных мест. Мама очень рада. Лопухи у соседей были самыми развесистыми из всех, которые он встречал. И они ловко скрывали почти выцветшую скамейку. На ней лежал достаточно объемистый пакет. Осмотревшись, Додик разорвал плотную бумагу обёртки. Между пальцев заструился тончайший шёлк. Шёлк опутал мальчика, сделав невидимым для соседей, которых он, кстати, никогда не встречал. Слышал только, что они счастливы. Так говорила мама. По вечерам дом освещался мерцающим огнём камина, а утром только едва заметный дым из печной трубы был доказательством жизни. Мама могла, наверное, видеть то, что многим было недоступно. Наверное, мамино зрение все-таки острее. Как у нашего кота, чувствующего мышей, роющих подкоп в погреб, обнаруженный после того, как дом был снесён, наполненный картинами с одним и тем же сюжетом: скамейка, отвергающая вакуум. Точь-в-точь как та, скрытая лопухами. Однажды Додик постарался оторвать ее от земли. И совершенно зря. Под ножками зияла бездна. И он шагнул. И видел, исчезая, как мама машет ему рукой. И страха не было. Ведь они оставались там: мама и кот. Оставались в стране нестарения на планете, где песочные часы всегда показывают восемь часов. Не вечера и не утра. А просто восемь часов. Семейство Шустерман внутри цифры восемь.
"Ну вот, опоздала и не успела на свой поезд, метро в эти часы жутко переполнено. Шёлк сыграл важную роль. Это всё меняет. Шёлк подтолкнул сделать первый шаг туда, под свет софитов. Написанное за этот день ни к чёрту. Тоже мне, ну какой из Него художник? И кто Он? Три года живём вместе, а я его так и не узнала. Спит на своем диванчике. Ладно, пусть Додик займет первое место. Кот пусть будет удачлив в охоте. Мишку пусть подарят другой девочке, которой исполнится 20, сразу после ее сорокалетия. И жаль рубить секвойю для одной скамьи».
Она завязала шнурки, не дорожке не было никого, потревожив только одну Ей понятную неизвестность. Где-то, посреди скомканных листов, таилось вот это вот самое счастье, о котором говорила мама. Она напишет ещё сотни и сотни страниц. И что-то из написанного будет именно тем, ради чего живут. Парики, баночки с пудрой, помада. Белые крупицы порошка на полированной поверхности стола - модель звездного небо для тех, кто падает в него, спиной вперед, широко расставив руки.
- Встречайте. В этот вечер с вами драг-мадам Додичка.
- Привет-привет, а вот и я.
Шар встречного поезда обнял Её. Она увидела маму, кота, дом и наконец-то тех двоих, идущих рука об руку. Увидела так отчетливо, как видят только в ту секунду, когда мир сжимается до цифры восемь...
Тель Авив. Декабрь семнадцатого.
Свидетельство о публикации №217123000507