Липа вековая

«Липа вековая над рекой-о-ой шуми-и-и-ит, песня удала-а-а-а-ая…» –  дребезжащий слабенький, но красивый и проникновенный тенорок выводит мелодию, горестно, со слезой льётся грустный мотив, выпеваются щемящие слова. Святка  придержал мать за плечо. Рита остановилась, хотя и блеснула на сына недовольным взглядом. Ей хотелось поскорее закончить это дело, вернуться домой, и окунуться в привычную свою жизнь. А то, что касалось сына и деда, всего двоих на земле  родственников, давно стало как бы жизнью не своей, а так, тягомотными обязанностями.
Они стояли под окошком кривой, поросшей по крыше из щепы мхом, хатки, прислушивались к песне. Здесь, в деревеньке Липонь, прошли самые ранние годы обоих: матери до шести лет и Святослава до двух. Теперь тут доживал дед восьмидесятисемилетний Прохор Петрович Жаворонков, который, по сути, кровной роднёй не был, а так, прибило его к ним когда-то, настолько давно, что почти забылось. Забылось, если нужно было приехать за деревенскими продуктами: сад, огород был большущий, корову с бабушкой держали, самогонку гнали… А  припоминалось, когда приходилось помочь: болел желудком и лёг на операцию в городе, ещё раз после инсульта, когда правая сторона отнялась. Тогда сразу зло лезло Маргарите в голову: «Не родной ведь нам! Бабушка, вдова  с дочкой, приняла его в семью. Ну да, вырастил он мамашу, меня нянчил, до школы почти, Святика у них родила, и он у них  жил… Но ведь чужой!» Святику скоро восемнадцать, шестнадцать лет  бабушка уже в земле лежит, дед один доживает.
У Святослава другое понятие: прадед у него есть, родной человек, руки которого он помнит с самых ранних отпечатков памяти. Подлетал на них под потолок, сердчишко замирало, хохотал от радости, потом сальце сосал, которое крепко держали удивительные, плоские на концах, пальцы дедушки, а потом эти пальцы балалайку  обихаживали, бегали по грифу, били по струнам… До школы каждое лето Святик  у деда жил, мать привезёт, оставит и – хвост пистолетом! А мальчик и рад: не будет каждовечернего гама, пьянки, ругани, пинков…
Так пошло в их семье: Тоня, мать Риты, рано в город уехала на работу, не хотела в колхозе оставаться. Там её шофёр обманул, бросил с дочкой на руках. Куда деваться? К матери в деревню приехала. Но город уже отравил, взял в плен. Оставила Риту и канула. Появлялась нечасто, день радуется, второй скучает, третий        мается, и скоренько – обратно. Правда, в школу ходить было далеко, так что забрала девочку в свою комнату, которую получила в фабричном общежитии. Но теперь Ритка, похоронив мать, в собственной квартире живёт.
Когда фабрика в перестроечном бедламе испустила дух, Антонина стала торговать на рынке мясом.  Сметливая была бабёнка, на квартиру наторговала. Только, видно, зарвалась. Убили её, ножом мясным зарезали, а кто и почему – неизвестно. Рите уже семнадцать было. Пытались у неё квартиру оттяпать, так не на ту напали, мать ей много наук преподать успела. Тут ещё беременность, сама не поняла от кого. Поехала в деревню, там сама родила, бабушка понимала малость в этом. Младенчика бросила, из соски старики выкормили, на ножки поставили. «Э-- эх, непутёвая! – вздыхал Прохор, – мы ж тебя любили, где же твоя материнская любовь?» Но не было её у Риты, а на нет – суда нет.   
Когда ещё подростком Рита бегала к больному деду в больницу и злилась, что пропускает дискотеку или вечеринку, мать, сочувствуя ей, бурчала: «Навязался на нас чужой старулей!» А теперь всё на неё навалилось, на одну. По смерти бабушки, пришлось Святослава забрать: деда инсульт прихватил, месяц в деревне сидела, как на привязи! Думала, не выдержит, спасибо, успела бабуля самогонки нагнать, было чем расслабиться. Дед кое-как приподнялся, тут  же уехала, запихнула сына в интернат и почти забыла. Чуть лето, отвезёт его к деду, потом снова в заведение.
Так и жили. Но вот окончил парень учёбу, пришлось ему поселиться у матери, стал мешать ей. Устроился грузчиком на рынок, там пропадал до ночи, пробирался в кухню на свою раскладушку и  укрывался  с головой, чтоб ничего не видеть и не слышать. Так и тут нашли его, достали пороки мирские. Ходил в это время к Ритке красивый тошнотворной блатной красотой Лёник  Прилепа. Кличка это была или фамилия, неизвестно: Прилепа и Прилепа. Вроде и не пил Лёник, а вечно, как пьяный, то тупо улыбается и роняет слюну изо рта, то бесится и что-то орёт, словно бредит. Он-то дал Святику сперва покурить, потом и уколол его. Тут и пошло. Деньги заработанные – крохи слёзные, на что их хватит? Прилепа и подговорил Святика на стрёме стоять у ларька. Воры убежали, Святика милиция прихватила. Никого не выдал, молчал на всех допросах, получил год  колонии. А оттуда вышел, словно через годы испытаний прошёл. Молчаливым стал, мрачным. Матери одно заявил: «Поеду к деду. Тебе я не нужен, тут наркоманом стану. Не хочу. Поеду». Маргарита с одной стороны рада, то ли дело жить в своё удовольствие, без оглядки, с другой стороны, какая-то жалость в душе: «А чем жить-то там? Что есть будешь? Там же нет работы, скукота, людей и то уже нет. Дед наш, бабка Степанова да братья Конюховы обоим по семьдесят три, кажись, года…» Но Святослав даже не отвечал, собрался, купил продуктов на все сбережённые и попросил только проводить его до дома в деревне, чтобы увезти все свои вещи разом, особенно, тёплую одежду. Вот и приехали.
На скрип двери дед поднял взгляд, полный несказанного удивления.
— Батюшки – светы! Чтой-то? Ихтой-то? Деточки р`одные! Слава тебе, Господи! Вспомнили старика! Думал, не увижу на этом-то свете! О-ой-ё! С вещами! Жить будете?
— Святка пожить у тебя собрался. Не прогонишь? Ишь ты, как киваешь, смотри, голова оторвётся! Дай-ка, водички попью. Тю-ю-ю! Вёдра пустые. Святик, беги по воду! Я  тут перекус соображу, пообедаем да поеду.
Она договаривала уже как бы себе: сын, загремев вёдрами, убежал к колодцу, дед, кряхтя, полез под кровать в горнице, где держалась, разлитая по бутылкам, самогонка. Он вытащил укутанную паутиной бутылку чёрного стекла, подал Рите, унимая тяжкую одышку.
— У-у-у, ещё от бабы нашей! Не попил, дед! Ничего себе, сколько она стоит! Может это уже яд?
— Не-е, это бутылка прежняя, а продухт свежий, весенний. Я к копке картохи сготовил.
— Так выходит, пауков породистых развёл, если так бутылку запаутинили. Ладно, оботрём, было б что.
А Святик стоял у родника и ждал, когда тонкая струйка из железного жёлоба, вставленного в меловую дырку холма, наполнит ведро. Он просто дышал, слушал птичью перекличку, пропускал сквозь зубы теплеющую воду, сохраняя её во рту, чтобы, не испытывая теперь жажды, наслаждаться вкусом воды. Он улавливал ароматы доцветающих трав и часто подолгу смотрел на глыбы, кажущихся многоэтажными, облаков.  Впервые за последние месяцы Святослав не просто хотел чего-то, нужного его быту, телу, а желал всей душой, словно     забыв обо всех обычных для существования вещах, одного, самого главного. «Я хочу здесь жить! Здесь! Хочу!» – осознавалось, как спасение от страхов и страстей всей его короткой, но наполненной грубостью и жестокостью, жизни. Он, впервые за многие годы, познал покой, воспринял тишину наполненной жизнью природы, ощутил длительность доброго мгновения.
За столом уже пьянела от принятой дозы мать, раскраснелась, подурнела от светящегося наглостью взгляда и плотоядной улыбки на губах. Разложены были городские продукты, и шипела на сковородке яичница. Пахло старым салом, чего в городе не любили, но Святик почему-то именно от этого запаха почувствовал аппетит. Мать с дедом изредка перебрасывались фразами.
— Так в три хаты и живёте на деревне?
— Угу. Некому жить. Молодые все в городах, колхоза нету. Есть хозяйство какоесь, так нам, старым, что? Собирают по деревням бригаду: то на прополку, то на покос, а к нам не ездють.
— А корова хоть одна есть?
— Есть. Степановна ещё дыбаить, и браты держут, которые Конюховы Васька да Сашка. А Ульяна, Степанова-то, носит мне глечик молока кажен дён. Мой желудок резаный просить молочка. Конюховы тоже предлагают, но куды мне столько?
— А куры есть?
— Как же без курей? Вон, яичница на столе. Гуси ходят на речку, поросят привозят Конюховы сыны. Я этот год отказался, сил нету. Знать бы, что Святка приедет, не пропустил  бы момент. Не боись, сынка, проживём. Картоху скоро подкапывать будем, старой ещё полно в погребе, рыбки принесёшь, грибочков… Огурки  хороши, да? Я как раз намалосолил, прямо к приезду…
Маргарита уехала. Сын проводил её до речки, помог перейти по шатким берёзовым мосткам, смотрел вслед, пока она не свернула за опушку леса.
Неплохо им жилось. Святослав, словно оживал день ото дня, и дед пободрел, повеселел. Парень       работы не гнушался, соседям помогал, сам напрашивался. Воду таскал во все три избы, хлевы почистил, полол у деда огород. Конечно, рыбачил и в лес ходил. У соседей в гостях то дети, то внуки – разный народ, не соскучишься, хотя и не друзья–товарищи, а всё-таки общество. Но лето – одно, а к зиме готовиться надо, и главная забота – топливо. 
Дед на власти надеялся. Ветеран, инвалид  войны, не с детства же хромоногий. «Привезу-у-ут дровы-то, никуда не денутся!», – успокаивал сам себя, хотя время такое пришло, что веры нет ни во что. Потому и подначивал правнука, чтоб таскал из леска подпиленные сосенки, засохшие на корню. Потому и с липой так получилось… Но это уже в конце июля, а пока…
Любил Святик сидеть на берегу речки под огромной «вековой» липой. Вот зацвела она, пчёлы в кроне загудели, а сверху, как невидимый мёд, полился дивный аромат. Грустно и волнующе изливались волны запаха, горчинка проступала в мягкой, терпкой сладости. И в душе что-то разверзалось, заставляло заглянуть в её глубину и спросить себя о своих самых тайных желаниях. Тогда Святик вспоминал Иринку, бывшую свою одноклассницу, с которой повстречался сразу после освобождения. Случайно встретил, а может, нет? Знал, по какой дороге ходит, рядом с её домом оказался, хотя и мог проехать на троллейбусе… Она постояла напротив него, теребя шнурок на сумке, сказала о подружках и ребятах, кто куда поступил, и увидел Святик, что хочется ей поскорее уйти, что в тягость ей эта встреча. Он и попрощался первый, и ушёл, опустив голову. Конечно, Ирина из хорошей семьи, студентка, будущий юрист, у неё как раз сессия была, забот много… Но, уходя, Свят понял, что разошлись их дороги навсегда. А ведь в седьмом классе… И в девятом… Зачем она так смотрела, улыбалась?! Он там, под липой, осознал, что одинок, что жизнь его бесцельна. Но по-другому он не мог сейчас, обдумывал.
Пенсию принесли, за свет заплатили той же почтальонше, в магазин Святка пошёл в большое село Комятино. Там на рынке купил мясца, сильно соскучился, да и дед после Петровского поста разговеться мечтал. Выпили по глоточку, посидели за столом, отъелись тушёной картошки с мясом. Дед за балалайкой потянулся.
— Ещё бренчишь, дедуш? Да как же? Всего-то одна струна осталась?               
— Да на одной и вывожу. К Ульянке сын приезжал, толстый её Василий, так сильно меня разобидел. Ладно, за стол позвали, напоили, накормили, зачем же обзываться? Я ж старый человек…
— Как обзывал тебя? За что?
— Дык… просить мене Ульяна, сыграй, Проша, мол, для веселья. Я кочевряжиться не привык, просют люди – нате вам. Сбегал за струментом, сел на лавке и завёл етту… «По диким степям Забайкалья». Ну, песня-то какая? Печальная, значить. А Васька в хохот. Чего ты, говорю, подхмыкиваешь? А он уже давится. «Ты,– говорит, -- дед Прохор на одной струне играешь, как паганина. Слыхал? Не «погано» там или «как поганка», а словцо какое завернул, вроде, на иностранный манер – «паганина»! Я плюнул и убёг, чтоб балалайку ему об харю не разбить! А ты чего хохочешь, срамник? Деда на позор поставили, а тебе весело?
— Нет, дедуш, не думай даже! Просто, ты не понял! Василий тебя назвал по имени знаменитого скрипача, который на скрипке тоже на одной струне играл! У него фамилия такая была итальянская -- Паганини!
— Вона!… Ох, темнота я деревенская! Людям только праздник подпортил. Ульяна всё пытала, чего, мол,  убёг, как от бешеной собаки? Я ж не хотел, чтобы она на сына недовольствовала, говорю, живот прихватило. Она опять расстроилась: «Что ж ты, Прошенька, такое у меня съел, что не на пользу пошло?» Я, конечно, на больной желудок всё списал.  Дела-а-а…
— А чего ж ты, деда, не приказал струны тебе новые купить? Я бы мог…
— Не надо теперь. Рука моя плохая, пальцы путаются, не смогу, как раньше. А по одной струнке ещё попадаю… Давай-ка споём, подтягивай: ли-ипа векова–ая над реко-о-й шуми-ии-и-и-ит…
Лето клонило голову, созревало: травы колоски набрали, с берёзок семечки–самолётики полетели, небо выцвело, опустело… Сушь, для покоса надобная, дала сено собрать, да затянулась. Огороды вяли, сады скучали. Люди все разговоры начинали со слов: «Нужен дождь! Ох, как нужен!»
Небо за речкой стало набухать чернотой. Ещё резко и горячо пылало солнце, но тишина наступила глухая и тревожная. Ветер вдруг налетел шквалом, согнул деревья на берегу так, что они увидели свои верхушки в потемневшей воде. Закрутило песок под нависшим берегом, погнало вдоль по реке смерчем. Туча дымящейся чернотой заволакивала небесные окна. Вот молния, как разрыв на бархате, показала силу небесного огня, гром грохнул, раскалывая ядро земли! Запахло влагой, но небо ещё копило сухую и твёрдую, как жесть, чернь. Люди разбежались по домам, по укрытиям, но все смотрели на стихию, ждали щедрости ливня. Однако, артподготовка затягивалась, дождя всё не было. Казалось, природа пугала, показывала свою власть над живой жизнью, прежде чем милостиво одарить. Стало темно, как осенней непогожей ночью. И тут, прямо над деревней, ровно посередине небесного, тяжёлого полога, прорвался зигзагом белой до ослепления молнии совсем неземной, яростный свет и воткнулся прямо в одинокую вековую липу на берегу. Треск грома показался всем очевидцам треском самого дерева, принявшего острие молнии в самую середину кроны, в сердцевину до глубины корней.  Липа дрогнула, казалось, воспарила над поверхностью почвы, и, словно раскрыв объятья небесной силе, развалилось на две ровные половины, подпирающиеся ветвями кроны и оттого направленные к выси. Вместе с ударом грома ахнули все, кто видел эту небесную казнь, дрогнули сердца людей и, возможно, животных, узревших власть природы. И обрушился ливень. Он занавесил и не успевшую обгореть липу, и сам берег, и всё вокруг на расстоянии протянутой руки. Сплошная стеклянная, оглушительно шуршащая, стена дождя…
Ночь наступила в сплошном мраке грозы, так что до утра не было никакого просвета. А утром… Блеск воды на всех поверхностях сущего казался искристым пологом, расшитым бриллиантами. Зелень стала яркой и заблагоухало всё, что имело свой аромат или запах: и доцветающие одичавшие цветы в палисаднике, и намокшие кучи навоза за сараем… Пахло баней, мокро было ступать. Но к полудню подсохло, и Святик, взяв ножовку и топор, отправился к поверженной липе. Он начал пилить с верхушки до первого большого сука, и тут же колол спилы на поленья. Обработав таким образом примерно шестую часть дерева, сходил за тачкой и перевёз дрова во двор. Назавтра так же распорядился и второй половиной верхушки. А потом работа остановилась: в одни руки полствола не перепилишь. И тогда, осознавая своё бессилие, Святослав  отбросил  инструменты  и стоял, глядя на огромный разлом. Почему-то правая сторона дерева была не столь сучковатой, лежала ниже на сломанных ветках, и парню показалось, что она похожа на лодку. «Вот бы выдолбить сердцевину, обтесать, заострить… Сесть в лодку и уплыть по речке, куда глаза глядят…»
Снова стало жарко и сухо. Приходил Святослав к липе, смотрел, как вянут листья, ловил запах умирания, грустил всё явственнее, теряя своё первое ощущение свободы и покоя. Да и дед стал сдавать. Он ещё ковылял по двору, но, садясь на скамейку у ворот, склонял голову на руки, упёртые в палку, и тут же задрёмывал. С помощью внука еле-еле поднимался и шёл к своей кровати. Потом лежал остаток дня и всю почти бессонную ночь. А в это утро и вовсе не встал. Позвал Святослава, попил воды и, собираясь с силами, судорожно вздыхая, стал говорить с ним, словно торопясь выговориться.
---  Унучек! В сарае мой гроб стоить, под рогожами. Я знал, что тут людей скоро не станет, подготовился, пока силы имел. Смёртное моё всё есть, в шихфонере, унизу. Там и с церкви, что надо. Документы в бабиной сумке, наверху. А ещё… Хату ж никто не купит. Так я тебе деньжат подкопил – на похороны возьми немного, сколь надо по самой малости, а остальные – твои. Они вон там, под сундуком в тайничке. Досточку нащщупай, открой. Детка моя, не воруй, не пей, работай. С`емью  себе создай… Голос у тебя звонкий, в меня. Ты пой, не стыдись, что тонко выводишь, это такой ценный голос, по природе нашей. Рита говорила, стыдишься… Зря. Ох, детка, хлопот тебе от меня!.. Прости.
Он замолчал, устал, закрыл глаза. Молодой месяц прорезался в тёмно-голубом небе, вывел звёздочки на гладкое поле. Дедушка легко и неглубоко дышал, и Святослав отошёл от него, лёг на диван, задремал. Вдруг его словно током ударило, вздрогнул, резко сел, подошёл к постели деда. Тот лежал с широко открытыми глазами, неподвижно. Свят всё понял, закрыл потускневшие дедовы глаза, замер. Стоял так, пока не стало светлеть в окошке. Вздохнул горько и пошёл к соседке.
У Степановой был мобильник. Назавтра приехал из Комятино мужик на телеге с таким же, как сам,    угрюмым приятелем, схоронили дедушку рядом с бабулей, крест, который тоже в сарае был, в ноги поставили.  Святик всю самогонку из-под кровати достал, заплатил могильщикам, те, довольные, уехали.
Вечером открыл дедов тайник. Денег было немного – на первое время, но уезжать не хотелось. Он помнил, что скоро в армию, что надо объявиться по месту прописки, но это после января, когда его день рождения, сейчас же…
Святослав пошёл к липе. Он собрал тонкие, подсохшие ветки, сложил на правой половине ствола и поджёг. Когда костёр истощился, он разгрёб золу и увидел, что в стволе обозначилось выгоревшее углубление. Наутро парень пришёл с инструментами и стал выдалбливать, выглаживать ямку в древесине. Работа спорилась, потом и рубка пошла, с трудом, медленно, обозначалась лодка – долблёнка. Весь август работал Святка, и вот лодка отделилась от комля, поползла по травяному откосу, по песчаному берегу и вошла в воду. Он попробовал сесть в неё, получилось, хотя судно было очень шатким. Святослав вытащил лодку, перевернул вверх дном, начал подрезать, подтачивать снаружи, а потом и внутри, снова опробовал и снова доводил до нужного состояния. У деда в сарае давно нашлись весла и ржавые уключины. Когда-то у каждого в деревне была своя лодка, но мастер по этому делу помер, и лодки обветшали, рассыпались.
 Назавтра Свят покрыл дно слоем разваренной смолы,  благо, куски вара в хозяйстве нашлись, приделал уключины. Вечером, неспешно обдумав всё, собрался, взял продукты, деньги, забил окошки досками и лёг спать. А на сером рассвете запер хату, погрузился в лодку и поплыл по течению, чувствуя снова, как по приезде в деревню после заключения, прилив свободы и покоя. Он знал, что речка, извиваясь змейкой, недалеко отнесёт его за день от деревни, что долго-долго надо плыть по воде, чтобы преодолеть расстояние, которое на машине покрыл бы за срок втрое меньший. Но Святослав не спешил. Он плыл  к своей судьбе, в неизвестность. Ночью, глядя в звездопадное небо, он загадывал только об одном: «Если бы нашлась девушка, которая меня полюбит, станет моей на всю жизнь! Если бы она меня дождалась из армии, можно бы жить в деревне, а нет, так и в городе найти работу. Не знаю… Но только бы я был ей нужен!»
Никто судьбу свою не знает, потому, может быть, и читаем мы терпеливо свою книгу до последней странички. Не знал и Святослав, что лодку его перевернёт в ненастную сентябрьскую ночь, что еле выберется он на берег у районного городка Кожино, что будет радоваться своему чутью, потому что деньги и документы положены в непромокаемый пакет на груди. Прибредёт он к зданию детского садика, постучится, в светящееся оконце, коченея на холодном ветру. И откроет ему его Вера. Не побоится, поверит, поможет. Не ведает он, что после службы в стройбате, где в самодеятельности займёт первое место исполнителя солдатской песни, станет и на гражданке выступать, окончит музыкальное училище и будет работать в филармонии. Артистом станет, певцом! И дети его, Тоня и Прохор, будут учиться в музыкальной школе… Не ведомо ему, хотя и понятно было – к тому идёт, что не станет ни на земле, ни на новых картах родной и спасительной в его доле деревни Липонь.
Ничего этого сейчас нет и, кажется, не может быть. Только качается лодка, сыплются звёзды, и звучит в душе голос дедушки: «Липа векова-ая…»               
               


Рецензии