Человек улетающий

    Отец Сергий у Льва Николаевича Толстого укрощал буйную плоть и даже отрубил себе палец, чтобы не впасть в грех. Фима Фонарев тратил все свое время на борьбу за жизнеспособность, долговечность и живучесть собственного тела, и чуть было не выиграл у него бессмертие, но проиграл.
    У Фимы разногласия с телом начались еще с младенчества. Перед каждым днем рождения он, тогда еще Фимочка Хмельницкий, хворал так мучительно и страдательно, что праздник вынуждено отменялся и атмосфера в доме была такая, будто день этот грозил настать последним, а торжество с весельем, подарками, застольем и тортом плавно перелицеваться в похороны с траурными гвоздиками и задрапированным зеркалом. Каждый год 22 года подряд перед 8 мая вся семья ходила на ципочках, чтобы накануне сказать с досады:
    - Ну вот опять!
    Традиция эта внезапно прекратилась, когда Фима женился на Клаве и стал Фонаревым, взяв фамилию жены родом из пригорода.
    Следует заметить, что его исконная фамилия Хмельницкий была вовсе не от гетмана, а от одного из поселений — Хмельника, Хмелева, Хмелива, Хмелевки или попросту от увеселительного слова «хмель» — происходил его род из простых, едва уцелевших сородичей тех 300 000 несчастных, убиенных казаками Богдана во время знаменитейших погромов, о которых застенчиво умалчивают учебники истории.
Фима стыдился своей фамилии из-за совпадения с «призвищем» душегуба, расстался с ней с удовольствием, сменив на рабоче-слободскую Фонарев, а затем променял родительскую веру на женину, нырнул с головой в Православие, обнаружив с удивлением и восхищением, что его жена Клава духом и телом состояла в полной гармонии. Впрочем, как и вся ее родня, числом более ста. Они, за редким исключением, приходили в мир без осложнений, жили не сильно обремененные сомнениями и уходили из него в одночасье без скрупулезного отношения к себе. И вера была дана им от природы, как способность дышать, неведомо как и ради чего.
    Замечу, что как только он принял христианство православного толка, дела его пошли в гору, что косвенно подтвердило правильность избранного пути.

    Когда мы познакомились с ним, он был не богатый, но вполне состоятельный берлинский бездельник, каких наплодила Федеральная Русь в благополучные годы восхитительных цен на углеводороды. В Берлине с той поры полно подобных праздношатаек. Он был из тех, кому посчастливилось по знакомству, опять же через жену Клаву и весь ее род, купить акции Аэрофлота и Газпрома, параллельно с этим приватизировать пару-тройку квартир, заселить их жильцами и жить на дивиденды, не брезгуя скромным немецким пособием по безработице на том основании, что немцы русским, особенно евреям, должны по гроб жизни. Что в целом соответствует лежанию на печи — стержневой мечте русского человека, так удачно ставшей былью для некоторых счастливчиков в ХХI веке.
    На вид ему было лет 55-57. В его лице было много типичного, знакомого, что отличает, например, от турка или араба той же темной масти: инфантильные, полупечальные, однако, осмысленные и вопросительные глаза.
    Детей он к тому времени уже пристроил. Они были взрослыми и полностью соответствовали немецкому пониманию успеха. В этом смысле они удались. К внукам он был прохладен. «Почитай отца твоего и мать, да будешь благословен на земле и долголетен», - Фима исправно ходил на кладбище во все семейные и религиозные праздники. Воспитание внуков, считал он, — удел детей, ибо нигде не сказано, что надо почитать детей малых и еще меньших. Его к ним особенно-то и не подпускали, зная его прогрессирующую рассеянность, ротозейство и безалаберность на почве витания в облаках, связанного с мыслями не от мира сего.
    С женой у него были сложные отношения, потому что она наотрез отказывалась его понимать еще с тех пор, как став Евфимием, он стал уклоняться от материального по той причине, что оно его смущало и мешало думать о вечном, прислушиваясь к себе. Он стал стесняться своего тела и пошаливать умом.
    - Слишком подробно к себе относишься, Хмельницкий, - говорила Клава, подозревая в нем рядового ипохондрика и дурака.
    Как человек действительно ограниченный, Фима не мог думать о квартирах, акциях, картинах, ремонте фасада дома, о собственных внуках, личном здоровье и Боге одновременно. Последние оставалось, по его убеждению, в накладе.
    Так он и жил. А жизнь у него, между тем, была вообще-то из прескучнейших. Школа с математическим уклоном, ефрейтор в армии, архитектурный институт, несколько удачных коммерческих сделок, - вот, собственно, и все. А в сухом остатке — непонимание детей, отсутствие друзей, неугомонная Клава со своими претензиями до поры, до времени, пока не была отправлена в отставку с должности жены.
    - Зачем я? - появился в итоге толстовский вопрос, мучивший Фонарева теперь, в период рутинной праздности и неограниченной свободы, как графа.
    - Не чуди, - останавливала его Клава.
    - Новый завет есть естественное продолжение Ветхого, и тот, кто этого еще не познал, на неправильной стороне пути,  - вторил он герою Чехова из рассказа «Перекати-поле». - Хотя есть и исключения, которые, как известно, подтверждают правило,
    - Хмельницкий, лучше вынеси помойное ведро, - говорила Клавдия, упорно игнорируя новую фамилию мужа.

    Однако с тех пор, как Фима выкрестился, у него возникла проблема особого рода. Фонарев стал относиться к своему телу как к взятому напрокат. Будто он его одолжил, как лыжные ботинки у подножия пологого склона горы Винтерберг, где он поначалу осваивал модный спорт, прежде чем отправиться в Альпы: жмут, натирают, давят на нежные пятки. И дорого заплатил, и вернуть надо, а издержек жаль.
Словом, неудобное, неуютное, будто не свое попалось ему тело.
    Фима, между тем, не абы как, а очень внимательно и заботливо относился к нему, прислушивался к каждой прихоти, к любому позыву, всячески холил, обихаживал, ублажал, ходил, как за почтенным родственником, кругом поощрял и лелеял, как капризного ребенка, но не единокровного, а как взятого на воспитание или у родственников взаймы, то есть баловал с повышенным усердием и чуть ли не показательной любовью, не путать с показной.
    Тело отвечало ему последовательной враждебностью. И что бы он ни делал, ничего толком не помогало. Тело вело себя как неприятельский диверсант: то чихнет в постели в неподходящий момент соития с женой, точно у него аллергия на супружество, то не даст внимательно слушать оперу Набуко, надоедливо сопровождая арию урчанием живота так громко, что конкурирует с хором и стыдно перед соседями в третьем ряду партера, а иной раз разразится отрыжкой при быстрой ходьбе или издаст предательский, неудержимый прусский звук с ароматом преисподнии, так что приходится оглядываться, не опозорился перед кем и не обидел ли кого невзначай.
    Фима по-всякому пытался обуздать тело утренней гимнастикой, разнообразными упражнениями средь бела дня, в спортзале на снарядах, подтягиванием на турнике во дворе, спортивной ходьбой, наконец, штангой. Но если ему удавалось путем интенсивных движений и активного образа жизни наладить пищеварение и сон, то начинали страдать колени, попеременно правая или левая икры ног, или хватало поясницу, а однажды он порвал миниск, неудачно сыграв по мячу неразогретой ногой — тело неукоснительно гнуло свою лживую линию на членовредительство, саботаж и отказ.
    Он регулярно ходил в церковь, прикладывался к иконам, постился не без фанатизма, поздравлял всех друзей и родственников с обеих сторон с церковными праздниками, кланялся батюшке и целовал тому ручку. Не помогало.
    А ведь ради организма Фима вдобавок бросил курить, а затем и пить, что раньше продуктивно расслабляло душу и концентрировало мыслительный процесс. Но неблагодарное тело все это игнорировало, точнее сказать, отойдя от первого, позитивного шока, ответило изощренной гадостью, подвохом, запоздалым кашлем курильщика и увеличением печени до размера, как у орангутанга-самца.
    Перечислять все промахи, проделки и злодейства тела на жизненном пути Фимы Фонарева нет резона и времени, но вот только главные из них: коклюш, ветрянка, камни в почках, лысина, несварение желудка, метеоризмы всегда неожиданные и не к месту, понос, ишиас — прострел в пояснице, люмбаго — в народе радикулит, перхоть на нервной почве, от которой не спасала вода Мертвого моря, кариес и, наконец, инфаркт — вот неполный, как говорили в старину, «скорбный лист» с перспективой логического трагифинала.
    При этом доктора не только не лечили внутренности, а лишь усугубляли болезнь, будто были с ней в сговоре и заодно. Например, во время лечения почечной колики Фима чуть было не загремел на тот свет: в мочеточнике позабыли катетор — Фонарев месяц ходил с инородным предметом внутри и делал через него наружу. Труба стала причиной загноения и сепсиса.
    - Ach du meine G;tte! - что приблизительно можно перевести, как что-то между «Ах, Боже мой» и «Нефига себе» с уклоном в матерщину, закричал лечащий профессор и вкатил лошадиную дозу антибиотиков три раза в день. Фима опух всем телом, будто неделю дрейфовал в тинистом пруду. Его отправили на гемодиализ, а отец Ираклий по фамилии Пельмень-Содомский, по прозвищу Неистовый, призванный Клавой на финальное исповедание, пригласил гостившего у него в поповском доме экстрасенса Чумака, с которым украдкой водил дружбу.
    Чудо случилось на следующий день, но никто не понял, что явилось причиной, живительный гемодиализ или целительное молчание Чумака. Но перед тем, как Фима выкарабкался, его заставили подписать бумагу, что у него нет претензий к клинике на случай осложнений и вообще.

    После этого казуса Фонарев стал сознавать себя депутатом от Господа Бога на Земле, пророчил себе участь необыкновенную и стал в этом деле бойким до бессилия, деятельным до печали. Однако, тело стало разговаривать с ним исключительно вслух.
    - Ну что, Хмельницкий, теперь тебе понятно, кто из нас главный? - спросило Тело.
Фима испугался и ничего не ответил. Не хватало еще раздвоения личности, то есть явного признака психического отклонения в сторону болезни душевных недр.
    Понятное дело, почему Фонарев полностью отказался от докторов, перейдя на самолечение здоровым образом жизни, свежим воздухом и святым духом, то есть молитвой, под руководством духовника, отца Ираклия Пельмень-Содомского, покрестившего его повторно, как только Фима поведал ему о своих злоключениях и беседах с Телом, заподозрив в первых крестинах халтуру и лукавство.
    С тех пор Фонарев, случайно оказавшись в живых, будто вновь обрел потаенный смысл существования — он увлекся активным поиском веры, помноженной на любовь, в чем его с удвоенной надеждой наставлял отец Ираклий, тоже относительно недавно новообращенный в Православие из атеизма, дарвинизма, марксизма и ленинизма, но уже с закалкой духовного просвещения поповской выделки и церковного литья.
    Но тело, несмотря на поиски здорового духа, только и делало, что вставляло грабли в колеса. Иной раз придет Фонареву в голову светлая мысль о том, как правильно наладить жизнь, свою, окружающих его близких и всего мира на базе всеобщей веры, любви и как начать оказывать влияние на счастье всех людей без разбору, или заострится на мысли «Блаженны нищие духом, ибо их есть Царство Небесное», особливо делая акцент на слове «ибо», как вдруг тело позовет его спазмом желудка затвориться в уединении и призовет к себе пристальное внимание, устроив панику изнутри. В другой раз заточится Фонарев на «Блаженны плачущие, ибо они утешатся», как тело потребует скорейшей помощи в виде клизмы или таблетки от изжоги, а то и от тошноты. Глядь, и мысль вместе с желанием улучшать и совершенствовать ушли, сбитые с толку, а вместо высокого приходится концентрироваться на низком, похабном и пошлом.
    Чтобы Тело не мешало Фиме в его благородном деле поиска веры с надеждой на любовь, он еще больше за ним следил, всячески потакал и ублажал. Он выбрал для него дорогостоящее здоровое питание, частично компенсировав расходы примерным образом жизни, из дома без шапки не выходил, будто жил в старину, но не из учтивости, а ради тепла, ввел в семье необременительный секс, если и вообще, поскольку у Клавы закончился репродуктивный цикл и соитие превратилось в бессмысленную, пустую забаву. Против этого Фонарев пошел на дальнейшую жертву и переехал от жены в отдельную квартиру, предварительно распродав недвижимое и частично движимое имущество под неодобрительное ворчание Клавы, женщины мещанского мировоззрения с уклоном в гламур, провинциального поведения из пролетарской слободы, с примитивными до вульгарности представленияни о плоти и любви.
    - Ну что, Хмельницкий, пытаешься обуздать меня здоровьем духа? - ядовито просипело Тело, - ну-ну.

    Мы познакомились с ним в тот день, когда он появился в нашем доме на Цилерштрассе, как раз в самый разгар, как он признался, процесса укрощения Тела через гигиену души.
    Любопытно, что во время переезда, неизвестно каким Макаром, почти что новый холодильник, доставшийся Фиме при предварительном разделе семейного имущества, остался у жены. Спохватился Фонарев только когда все выгрузили: стиральная машина, все бытовые приборы, диваны, кресло, кровать есть, а холодильника нет.
    В течение первого месяца Фима все собирался купить холодильник — прежний жена с помощью знакомого, подозрительно нарисовавшегося у нее в тот же день, выставила на помойку, - собирался, потому что не представлял себе, как можно прожить без него, но было недосуг — хватало других забот.
    За это время Фонарев исследовал окрестности, и оказалось, что вокруг, в шаговой досягаемости находятся 8 супермаркетов, три турецкие лавки, один магазин по продаже успокоительных и горячительных напитков, бесчисленное количество булочных, кафе, ресторанов и прочих забегаловок.
    - Так прожил я месяц без холодильника, - сказал Фима, качнул указательным пальцем правой руки и продолжил:
    - И вот я перестал таскать набитые едой сумки.
    - И вот я перестал делать закупки впрок.
    - И тогда я перестал закупать дешево и в большом количестве, что как правило заполняет холодильник, а затем дружно, с досады летит в помойку.
    - И тогда я перестал сомневаться, есть ли мне колбасу, обветренную и свернувшуюся в поросячьи уши, так или пожарить с яйцом.
    - И тогда я перестал тратить время на разглядывание срока годности на йогуртах и размышлять о том, выбросить их сейчас или подождать до следующего приступа беззаботной щедрости.
    - Я говорю вам, я стал питаться только самыми свежими продуктам и научился покупать ровно на одну трапезу, чтобы не оставалось на потом.
    - И тогда я перестал есть на ночь, потому что для этого надо снова идти за покупками.
    - И тогда я перестал вставать ночью и ходить в трусах «к холодильнику».
    - И вот я перестал ночью вообще вставать.
    - В конце второго месяца я прекратил рыскать от скуки по дому в поисках еды, поборов грех чревоугодия.
    - Я был счастлив.
    - И, наконец, я стал замечать, что худею. Я говорю бам: я похудел на 20 килограмм и накрепко зафиксировался в этом весе, без диеты, медикаментов, пищевых добавок, прочего насилия и вреда для опекаемого заботой организма, из чего сделал вывод, что в идеальном обществе самая бессмысленная и вредная вещь — это холодильник, впрочем, как и жена, если она не сподвижник добрых дел.
    - Ай да молодца, - похвалило его Тело, - отрицая холодильник, ты совершил великое дело для рода человеческого со времен монадологии Лейбница, теории Канта или даже начала употребления говядины в щах. Не зря, получается, прожил жизнь.
    Но по-настоящему задобрить достигнутым неблагодарное Тело все равно не удалось. Оно лукаво восприняло достижение Фонарева как отощание и нарочито обременило Фиму одышкой. Несмотря на облегченный вес, Фонарев стал с трудом подниматься на свой четвертый этаж и везде теперь пользовался лифтом, чего никогда не случалось с ним раньше. Из человека прямоходящего и бегающего за здоровьем по утрам, он превратился в сгорбленного, еле переставляющего ноги субъекта, а Тело все больше отрицало ухаживание за собой, игнорировало заботу, капризничало, точно пожилая девственница, мстило, как уволенная жена, и подмигивало прогрессирующей дистрофией.
    Теперь стало вообще непредсказуемым, с какого бока подберется зараза и хворь. В результате похудания у Фимы параллельно ко всему образовался флюс и сами собой удалились четыре зуба, два из которых — передние. Фонарев увидел в этом прямую зависимость от смены веса, неделю вообще не выходил из дома и страдал. В отчаянии смотрел на себя в зеркало, угадывая в нем угасающего старичка, и чуть было не поставил на себе могильный плюс, пока Боря Штиглиц чуть ли не насильственным путем затащил в зубной кабинет и не вставил Фиме временный протез из пластмассы и поправил улыбку.

    Смена веса буквально породила смену вех. Фима придумал еще старательнее воздействовать на тело посредством гигиены души. Но Тело при этом настырно отвлекало Фонарева от главного, приземляло и не давало думать о вечном.     Признаться, Оно оставалось последним оплотом мирского на его пути к совершенству и собственному идеалу. Так, по крайне мере, думал Фима.
    В левом кармане у него всегда была с собой записочка с заповедями, основательная, как конспект основоположников, который он, как всякий адепт, пользовался как руководством к действию и аккуратно ставил галочку на полях.
    «Я есть Господь Бог твой, и нет других богов, кроме Меня», - было написано на листочке в клетку под цифрой один и первой строкой. Заповедь была усвоена и превратилась в истину в голове Фимы. По этому случаю рядом уже стояла галочка.
    «Не сотвори себе кумира и никакого изображения; не поклоняйся им и не служи им», - было написано второй строкой, и рядом та же пометка.
    «Не поминай имени Господа Бога твоего всуе», - и тут была поставлена птичка.
    «Шесть дней работай и делай всякие дела свои, а седьмой – суббота – есть день отдохновения, который посвяти Господу Богу твоему», - здесь Фонарев допустил вольность под влиянием отца Ираклия, зачеркнул субботу и сверху написал воскресенье, однако птичку на полях поставил.
    «Не убий», - это, как раз, оказалась самой простой к исполнению, даже в период воинствующего атеизма. Фонарева однажды чуть было не отправили в Афганистан воевать, чтоб землю афганцев афганцам отдать. Но тело накануне заболело желтухой, бойца буквально сняли с поезда и оставили в подмосковном гарнизоне до конца службы. Так что не пришлось убивать и каяться. Тут его тело даже определенно помогло, кажется, в первый и последний раз.
    «Не прелюбодействуй», - с этим он благополучно расплевался еще в молодости, опытном путем поняв, как Лев Николаевич Толстой, что адюльтер в корне не решает проблему, а только создает дополнительные трудности и головную боль.
    «Не укради», - вообще в случае с Фимой было ни о чем, потому что для этого тоже надо приложить непосильное умственное усилие, чтобы оказаться в том месте, где имеет смысл красть.
    «Не лжесвидетельствуй», - от этого Фонарев всегда с успехом уклонялся, в случае замеченного происшествие переходил на обратную сторону Луны и удалялся бочком-бочком.
    «Не пожелай ничего чужого», - тут следует вспомнить, что он добровольно расстался со своим, потому что считал, что нет ничего глупее, чем умереть богатым бобылем или оставить после себя в наследство коробку с энергосберегающими электрическими лампочками, купленными по случаю на распродаже.
    Когда были окончательно поставлены все галочки по первым десяти пунктам, удрученный духовным прозябанием Фонарев побрел к отцу Ираклию, чтобы тот переключил и наставил на следующие деяния, более актуальные по времени и настрою.
    Батюшка в тот момент взбирался на недостроенную колокольню посмотреть, не заделали ли дырку в полу, сквозь которую поднимали новенький колокол. Дырку, понятное дело, не заделали, а только прикрыли двумя широкими досками. Фонарев встал на одну из них, ему нетерпелось первым дернуть пестик колокола и услышать сакральный звон.
    Он потянулся за веревкой, доска прогнулась на бок, Фима потерял равновесие, проскользнул под колокол между двумя настилами и шлепнулся этажом ниже. Он приземлился сперва ступнями, потом упал на колени, затем на живот, грудь и ударился головой о пол. От удара вылетели вставные зубы. Только случилось это мгновенно, хотя и последовательно. Колокол отозвался звуком, будто шаром сбили кегли.
    - Ну вот что ты полез? - спросило Тело.
    Фонарев только простонал в ответ.
    - Думаешь, Хмельницкий, что все еще бойкий и проворный? Вот неугомонный попался народец, - сказало Тело о Фиме во множественном числе с пресловутым душком.

    Ехать в больницу Фонарев категорически отказался. Скорая доставила его домой. Он еле вскарабкался на свой четвертый этаж и с тех пор лежал в постели, изнемогая духом и сдаваясь Телом, то есть страдал не понятно чем, но всем сразу.
Он едва держал перед собой второй список, стойко преодолевая муку и угасая на глазах, ставил после каждого пункта последние галочки карандашом. Пометка на сей раз означала, что он проникся глубиной познания и понял фундаментальный смысл бытия, предчувствуя неизбежное пора.
    «Блаженны плачущие, ибо они утешатся. Блаженны кроткие, ибо они наследуют землю. Блаженны алчущие и жаждущие правды, ибо они насытятся. Блаженны милостивые, ибо они помилованы будут. Блаженны чистые сердцем, ибо они Бога узрят. Блаженны миротворцы, ибо они будут наречены сынами Божиими. Блаженны изгнанные за правду, ибо их есть Царство Небесное. Блаженны вы, когда будут поносить вас и гнать и всячески неправедно злословить за Меня».
    Фонарев, дойдя до этих слов, так обрадовался и развеселился, предвкушая великую награду на небесах, что напрочь потерял связь со временем и пространством, взлетел над собой, возвысился и застыл над неподвижным Телом, как взмывает человек в состоянии восторга или испытывая катарсис, взглянул осуждающе вниз, как на предателя и саботажника, всячески замедлявшего ему процесс поиска веры в надежде на любовь, презрительно сплюнул и полетел туда, где ему ничто не могло помешать свободно думать о заветном, сокровенном и высоком, без насилия над собой.
    Он без страха отправился в небытие, где уже скопилось внушительное большинство и откуда еще никто не вернулся, предположительно потому, что там намного лучше, чем здесь.
    - Нет! - крикнуло Тело. - Хмельницкий, стоять!
    - Надоело Ты мне, - заорал Фима в ответ.
    - Быстро назад! Рано тебе еще.
    - A по мне так в самый раз.
    Фима слегка качнулся влево, обернулся, точно в раздумии, потом молча, совсем послушно вернулся к Телу.
    - Дружище, покорность не есть кротость, а кротость не есть смирение, - совсем незлобиво, по-отечески сказало ему Тело, - а пока не поймешь разницу, страдай. Живи и терпи, - и затащило несчастного Фонарева назад и добавило, - покамест.
    - И долго мне предстоит дальше мучаться? - спросил Фима.
    Тело в ответ ноет, но молчит.


Рецензии