Пьеса

      Сейчас я уже не могу вспомнить, когда и почему мне пришла в голову эта странная мысль – написать пьесу. Скорее всего, это было ночью после моего очередного плохого дня, когда голова у меня начинает болеть задолго до восхода солнца и когда для того, чтобы как-то приглушить эту боль, я стараюсь не думать о ней, а думать о чем-то другом. Да и ночные мысли у меня всегда бывают более спокойными, чем дневные, когда кругом суета, а голова или совсем пустая, или забита чем-то таким, о чем потом даже не вспомнишь или вспоминать не хочешь. Какие-то рассказы к этому времени я «сотворил», правда, их практически никто, кроме моих самых близких, не читал, да и стихи, а точнее строчки в столбик в стиле верлибр, я тоже успел написать, и тоже практически только для себя самого.
      В пьесе я хотел рассказать иммигрантам в первом поколении, кому больше шестидесяти, о том, что больше всего волновало меня в последние годы, с чем трудно засыпал каждый вечер и с чем толком не выспавшись рано просыпался каждое утро, что ежедневно и ежечасно отравляло мне жизнь и о чем пытался рассказать в своих последних неуклюжих стихах Я долго никак не мог заставить себя обнажить душу, но все-таки решился написать в надежде, что мои переживания не оставят кого-то равнодушным, да и мне самому это поможет их преодолеть.
      Сначала, когда я начал писать свою пьесу, мне показалось, что я хорошо видел, что происходит на сцене.
       Я видел, как появляется и пропадает направленный на сцену луч прожектора.
      Я видел за окном комнаты кусок стены дома, улицу и фары проезжающих мимо автомобилей.
      Я видел героев и слышал их голоса.
      Я видел лица, улыбки и слезы.
      Я видел, что они любят друг друга, и как, пусть даже ложью, не хотят огорчать друг друга.
      Я видел, как герой моей пьесы встает из кресла и, опираясь на walker, медленно ходит по комнате, как берет телефон и как за ним по полу черной змейкой вьется телефонный провод.
      Я видел, как ему плохо, как часто он задыхается и пьет воду.
      Я видел, как героиня, закрыв одной рукой микрофон обычного телефона, другой что-то делает со своим мобильным телефоном и иногда даже с кем-то по нему разговаривает. Или как слушает телефон и при этом смотрит на экран своего компьютера.
      Но потом я подумал, что не бывает пьес без действующих лиц, которые не только говорят, но и что-то делают и понял, что написанное мной совсем не пьеса. И еще я понял, что пьесу я написать не могу, мне просто это не по силам, а могу лишь описать знакомую мне историю, сделав это максимально искренне и правдиво, и вместо пьесы написал рассказ под названием «Пьеса».
      Задумавшись впервые о пьесе, я решил назвать ее «ОН и ОНА» и хотел, чтобы в ней было только три действующих лица: Он, Она и Сосед.
      Он – Отец, глубоко пожилой человек, живущий один в обычном шестиэтажном доме в Нью-Йорке.
      Она – его Дочь, молодая красивая, стройная женщина среднего роста, живущая в небольшом городе, в соседнем с Нью-Йорком штате.
      Я не хотел ничего говорить о прошлом Отца, о его личной жизни, работе, возможности дать своим детям хорошее образование, и еще о многом другом. Я хотел, чтобы никакого действия в пьесе (кроме последних минут) быть не должно, а был только разговор по телефону.
      Я хотел, чтобы все происходило на сцене, разделенной на две неравные части. В первой большей части должен находиться Отец, а вторая часть должна быть затемнена и отделена от первой части сцены и от зала полупрозрачной перегородкой.
      Первая часть сцены должна представлять собой большую комнату, похожую и на спальню, и на гостиную. В комнате большое окно, из которого можно увидеть серую кирпичную стену соседнего дома и часть шумной улицы.
      Комната должна производить такое впечатление, что в ней уже не живут, а доживают. Все какое-то блеклое, старое, изношенное. Ни одного яркого пятна. Дешевая мебель. Что-то принесено с улицы. Что-то – из комиссионных магазинов для бедных, типа Goodwill или Thrift Shop, где за гроши продают самые разные старые подержанные вещи: мебель, одежду, посуду. Стоят дешевые фанерные книжные полки, забитые книгами, привезенными из России. Много детских фотографий.
      Пьеса должна была начинаться и кончаться в комнате Отца и продолжаться без перерывов, но в какие-то моменты вся сцена или ее часть погружались бы в полную темноту.
      Все действие пьесы должно было происходить вечером и начинаться с того, что в комнату медленно, опираясь на walker, из коридора входит Отец.
      Он с трудом садится в продавленное кресло с потертыми ручками, накрывает ноги потертым серым одеялом и тянется к соседнему, заваленному старыми газетами и журналами столику, на котором стоит телефон.
      Он долго смотрит на телефон, потом снимает трубку и набирает номер. Слышны гудки, никто долго не отвечает, потом слышен молодой женский голос автоответчика:
      «Вы позвонили по номеру………. К сожалению, меня сейчас нет дома. Оставьте, пожалуйста, сообщение и номер вашего телефона, и я вам перезвоню».
      Он кладет трубку и закрывает лицо руками. Некоторое время сидит, не шевелясь, потом убирает руки с лица.
      Он (разговаривает сам с собой). Я больше не могу. Устал. Не надо ей звонить. Зачем лишний раз огорчать? Ведь я все равно ничего хорошего ей не скажу. Опять ведь врать придется. Ну, был вчера в своем госпитале* на шестьдесят восьмой, ну сказали. В первый раз, что ли? Пора бы уже привыкнуть. Пожил и хватит. Не буду ничего ей говорить. Надо держаться. Не хочу, чтобы ей было больно.
      Он встает с кресла, берет в руки walker и медленно уходит в коридор. Через несколько минут возвращается с большой кружкой чая, садится в кресло. Смотрит на телефон, не может удержаться и снова набирает номер.
      Его звонки слышны во второй затемненной части сцены – в комнате Дочери. Виден только ее силуэт. На этот раз она отвечает:
      Она. Да. Кто это?
      Он. Это я. Я еще вчера хотел позвонить тебе вечером, часов в девять, но почему-то не собрался, не хотел тебя беспокоить, передумал и отложил на сегодня. Недавно я тебе уже звонил, говорил с автоответчиком, и я был почти уверен, что ты не дома.
      (* в США все больницы называют госпиталями).
      Она. Сегодня я целый день дома. Просто ходила за почтой. Ну как ты? Как день прошел? Ты куда-нибудь выходил?
      Он. Утром выходил в магазин. Кофе кончился, а пищевые деньги еще остались. Правда, уже немного, долларов сорок. Но до конца месяца вполне хватит. Да и от тех ста, что ты мне последний раз прислала, еще шестьдесят пять осталось. Так что с деньгами проблем у меня нет. Пока больше, чем достаточно, и пожалуйста, больше не присылай. Может, когда подъедешь, я немного у тебя попрошу. Кружку большую нужно купить, и пару тарелок. Разбил недавно.
      Она. Тебе сейчас деньги еще нужны?
      Он. Не беспокойся. Денег не нужно. С деньгами у меня сейчас все хорошо. Государство платит нормально. Не дает умереть.
      И вообще ты не думай, что мне плохо, или, что у меня есть какие-то проблемы. Ты лучше вообще обо мне поменьше и реже думай. У меня все хорошо. Все в порядке. А что со мной может случиться? У меня все есть. Да и не один я совсем. Соседи часто заходят. Одного ты даже видела. С пятого этажа. Он живет с женой, но она пару раз в неделю уходит из дома – присматривает за какой-то маленькой девочкой. Она уходит, а он ко мне спускается. Старый, правда, он совсем. Даже меня старше. Но голова еще ясная и соображает неплохо. Мы с ним играем иногда вдвоем в преферанс, в гусарика по центу за вист. Лучше бы, конечно, играть втроем или даже вчетвером, но никого больше здесь найти не смогли.
      Она. Конечно, ты его обыгрываешь. Ведь ты старый картежник. Ты ведь играл во все карточные игры?
      Он. Да не во все. Но во многие. В очко играл. Потом и в секу, и в покер, и в деберц, и в преферанс, еще со студенческих лет. А в последнее время играл только в бридж. Ну, вот и немного в преферанс играю с соседом.
      Она. Ну и что? Ты больше выигрывал или проигрывал?
      Он (смеется). Наверное, больше проигрывал. Но давно это все было, и сейчас кажется каким-то даже смешным. А у соседа я почти всегда выигрываю.
      Да и мальчик один иногда приходит. Вот и сегодня был. Мы с ним в парке гуляли. Там сейчас цветы зацвели – очень красиво. Как в прошлом году, когда мы с тобой там были. Мальчик очень добрый. Он школу кончает, да и еще находит время на волонтерство. Ему это пригодится, когда поступать будет в колледж. Похоже, он из хорошей семьи. Я ему раньше деньги предлагал. Небольшие, конечно. Типа – на мороженое. Всегда отказывался. Ни разу не взял.
      Мы тут с ним смотрели старые фотографии. У тебя они тоже должны быть. Ты помнишь ту, где тебе три года? Я тогда еще хотел послать ее в какой-нибудь детский журнал, чтобы они на обложке ее напечатали. Но так и не решился. А сейчас жалею. Уж очень ты хорошенькая на ней. А мальчик, когда ее увидел, даже не поверил, что это моя маленькая дочь. Он же меня видит совсем уже старым и не верит, что у меня есть такая красивая дочь.
      А когда мальчик был у меня в прошлый раз, он рассказал о госпитале, в котором волонтерствует. И я вспомнил госпиталь, в котором мы чуть не потеряли тебя. Ты ведь даже и не знаешь ничего. Мы с мамой еще тогда решили не говорить тебе об этом. Сейчас уже я могу рассказать, но кое-что стерлось из памяти.  Я постараюсь вспомнить и расскажу, ты только не торопи.
      Она. Торопить, конечно, не буду. Но ждать буду. И вообще зря ты что-то от меня скрываешь. Ведь я уж не девочка. Надеюсь, пойму.
      Он (после паузы). А на той неделе ко мне приходила женщина из SSI. С переводчиком – старой, высохшей еврейкой, злой на весь свет. Предложила перебраться в дом для престарелых. Тут есть один, совсем рядом. Их об этом попросил хозяин дома. Чтобы квартиру освободить. Сделает ремонт, будет сдавать, и получать намного больше, чем от меня. Я отказался, сказал, что мне и здесь хорошо. Правда, хорошо.
      Она. А чем ты сейчас занят? Что-то по телевизору смотришь?
      Он. Телевизор смотрю? Ты спрашиваешь, что там показывают? Подожди минуту. Я взгляну.
  Он подходит к стоящему в углу комнаты и не подключенному к кабелю антенны старому телевизору с выпуклым экраном, включает его, видит на экране надпись «Нет сигнала» и возвращается к телефону.
Он. Кино какое-то показывают. Я вроде его уже видел. Да ладно, шут с ним, с этим телевизором. Я тебе лучше про моего нового соседа - раввина расскажу, если хочешь. Интересно.
      Она. Расскажи, конечно. С удовольствием послушаю. Я уже давно никаких историй от тебя не слышала.
      Он. Ты, может быть, помнишь, я тебе как-то говорил про моих соседей по лестничной клетке. Совсем пожилых, Карла и Розу. Они – евреи, еще до войны сбежали сюда из Германии. Карл – высокий худой старик, а Роза – совсем маленькая старушка с трясущейся головой. Про Карла историю рассказывали забавную. Как он ногу сломал в казино в Атлантик Сити. Туда автобусы бесплатные от нас ходят. И еще, говорят, каждому жетонов на двадцать долларов дают на игру. Многие не играют, а потом жетоны сдают, деньги получают и домой c деньгами возвращаются. Так вот сломал он там ногу, и в суд на казино подал. И выиграл. Говорят, миллион. И на этот миллион купил санитарную машину – ambulance. Она тут рядом с домом всегда стоит, и на ней написано, что подарок от Карла и Розы. Этот Карл вообще здесь человек знаменитый. Раньше вещи вывозил из соседних домов, где умирали жившие по соседству евреи. Они в основном богатыми были. Вывозил, а потом знакомым раздавал. Там были хорошие вещи, не только одежда, посуда и мебель, но даже и картины старинные. Сейчас они у многих в нашем доме висят. И многие ему благодарны за это.
      Последнее время они болели. Оба. А недавно умерли. Сначала Роза. Перед смертью она почти год провела в доме для престарелых, там же и скончалась. Прощание с ней Карл устроил в соседней синагоге, куда попросил прийти всех живущих в доме евреев. После смерти Розы Карл остался совсем один и спустя несколько месяцев тоже умер. Пока он был еще жив, к нему каждый день приходила толстая немолодая черная женщина – хомотенд, и заглядывали соседки, которые по каким-то известным только им причинам рассчитывали на часть его наследства. Прощались с Карлом в той же синагоге, где прощались с Розой. После смерти Карла откуда-то, говорили, что из Израиля, приехали его какие-то дальние родственники и вывезли из его квартиры все, что представляло собой, по их мнению, хоть какую-то ценность.
      В квартире Розы и Карла долго никто не жил.
      А потом там начался капитальный ремонт. У меня даже треснула стена в коридоре, а в комнате упала и разбилась сделанная художником из Азербайджана тарелка с рисунком из мелкого камня, и еще целый месяц торчал черный конец пробитого через стену штыря.
      При ремонте квартиру Карла, квартиру рядом и еще одну, сверху, объединили. Получилась огромная двухэтажная квартира, и в ней поселился раввин, ради которого на лестничной клетке поставили персональные бачки для мусора. Раввин он, видно, не обычный, а очень важный, в соседней еврейской школе работает. И денег, похоже, много зарабатывает. Говорят, его специально из Канады сюда пригласили.
      В нескольких окнах у раввина, рядом с моим окном, поздним вечером часто горят очень яркие лампы дневного света. Свет не дает спать, а гасят его в разное время, иногда в два часа ночи, а иногда уже на рассвете. Несколько раз ночью в одной из его комнат я видел и самого раввина. Я его и в лифте встречал. Совсем не старый человек лет около сорока пяти с яркими живыми глазами. Когда он поселился в нашем доме, у него уже было семь детей, а потом его жена родила еще трех. Они очень приятные люди. При встрече всегда здороваются, улыбаются, а в еврейские праздники подарки приносят.
      Кстати. Ты про кладбище не забыла? Брата моего надо навестить. Мы как поедем? Вместе или ты сама? Предлагаю вместе. Я могу здесь договориться. Нас отвезут и обратно привезут. Но лучше самим. Так сможем там дольше побыть.
      Она. Конечно, сами поедем. Я за тобой заеду. Время потом уточним.
Он. Ладно, спасибо. Но я еще свои истории не закончил.
      Здесь в доме живет еще один какой-то загадочный и странный человек. Я думаю, что живет он совсем один. Как и я. Я с ним ни разу не разговаривал, только киваем друг другу при встрече, а встречаемся мы очень редко. Я даже не знаю, как его зовут. Но почему-то про себя я его называю Владо. Мне кажется, что родом он откуда-то с Балкан.
      Правда, недавно мы с ним встретились в «детском садике»? Ты ведь знаешь, что это такое.
      Она. Знаю, конечно.
      Он. Из нашего дома туда несколько человек на автобусе возят. Удобно. Туда и обратно. Пару недель назад я тоже решил там побывать. Оказалось, совсем неплохо. И еда приличная, и пообщаться можно, даже в бридж поиграть или на бильярде.
      А Владо часто рано утром выходит из дома. Он с трудом закрывает старый, оставшийся еще от прежних жильцов замок квартиры, и в сотый раз, подумав, «надо поставить новый», медленно, тяжело опираясь на палку, проходит по пустому длинному выкрашенному в тускло-желтый цвет коридору. На лифте спускается в подвал, проходит мимо шести новых, недавно установленных стиральных машин и двадцати больших грязно-серых баков для отходов и попадает в закрытый с трех сторон стенами дома небольшой, похожий на каменный колодец двор, открывает узкую запертую на замок калитку и выходит на улицу. В нашем доме Владо живет давно, сначала на третьем этаже, а вот уже пару лет на первом, в небольшой квартире, куда ему из-за его хромоты предложили перебраться во время длившегося почти полгода ремонта лифта. Выйдя на улицу, Владо обычно поворачивает налево и долго, опираясь на палку, поднимается вверх к дому для престарелых. Там он садится на скамейку и с тоской смотрит на большие стеклянные двери, через которые иногда в дом для престарелых с трудом входят люди, наконец-то нашедшие здесь свой последний приют.
      Есть что-то важное, что беспокоит его и что он хочет сказать, но, чтобы ее не расстраивать он никак не может решиться и ничего об этом не говорит. Несколько раз во время рассказа ему становится не по себе, он вдруг замолкает, сбивается с мысли, пьет воду из стоящей рядом бутылки, а потом продолжает.
      Он. Ты извини. Я, наверное, тебя уже уморил своими историями. Все про себя и соседей своих. Теперь твоя очередь. Расскажи, как ты? Что у тебя, что нового?
      Она (смеется). Прекрасно! Ты помнишь, я еще девчонкой так всегда отвечала, а ты советовал мне говорить «нормально», чтобы не сглазить. А я не боюсь сглазить. Но для тебя – нормально!!! А нового – ничего. Живу, как живется. О тебе часто думаю.
      Он. Подожди. Кто-то стучит в дверь. Пойду, открою. Перезвоню минут через пять. Я тебе не задерживаю? Ты никуда не собираешься уходить?
      Она. Да, нет, я не уйду. Никуда я не тороплюсь. Ждать буду.
      В этот момент на сцене должен погаснуть свет.
      Через несколько минут свет снова зажигается.
      На самом деле никто в дверь не стучал. Просто он уже немного устал, и ему нужно было добраться до холодильника, взять стакан, налить в него немножко воды, накапать тридцать капель валокордина, выпить и отдышаться. Он ей об этом ничего не сказал, а когда через несколько минут перезвонил, соврал и сказал, что заходил сосед, а он попросил его зайти позже. Все эти рассказы о соседях ему нужны, чтобы удержать ее у телефона и подольше с ней пообщаться.
      Он. Ты здесь? Забыл сказать, у меня автоответчик сломался. Поэтому не удивляйся и не беспокойся, если позвонишь, и никто не ответит. Значит, я не дома. Или задремал, аппарат из уха вынул, и звонок не услышал. А ты еще раз позвони. Хотя я знаю, что ты вечно занята, да и без меня у тебя забот полон рот. И еще. Я себе недавно тетрадку купил. Толстую. И пишу в нее всякую ерунду, что в голову лезет. Если она тебе на глаза попадется, и ты прочтешь, что там написано, всерьез не воспринимай и не вздумай обижаться, если что не понравится. Надеюсь, что русский ты еще не совсем забыла и сможешь мои записки прочесть.
      Просто у меня какое-то странное состояние. Хочется все тебе рассказать. На брата твоего я не рассчитываю. А никого, кроме вас, у меня уже нет. Вот и вываливаю все на тебя. И прошу часто о чем-то, потому что не попросить уже нельзя. Время подошло. Ты не хорони меня в земле. Сожги, а пепел выброси в воду где-нибудь на Лонг Айленде. На могилу каждый год не нужно будет ездить.
       Ты знаешь, я тебе этого никогда не говорил. Не мог, боялся, трудно было слова найти подходящие. Думал, что ты и сама догадываешься. Я ведь очень тщеславный. Не во всем, конечно. И не в том, что касается меня самого. Себе-то я цену знаю. Не очень-то она и высокая. А вот тебя я всю жизнь хотел видеть самой лучшей. И все время переживал, если у тебя было что-то не так.  Переживать-то переживал, но делал не все. И в этом я виноват перед тобой.
      Ты меня слышишь? Ты у телефона?
      Она (после долгой паузы). Да. Я тебя слышу. Но не понимаю. Не придумывай ничего. Никакой твоей вины ни в чем нет и быть не может. Это скорее моя вина. Это ты меня прости.
      Он. За что? О чем ты?
      Она. О чем? О том, что я часто не говорила тебе всей правды о своей жизни. Чтобы не огорчать и не делать тебе больно.
      Я знаю, что никто никогда не любил меня так, как ты. Никто столько не думал обо мне, и не переживал за меня, не старался сделать для меня все, что мог. А я не слушала тебя, всегда поступала по-своему. Насмотрелась, начиталась и решила, что я очень умная.
      Я подвела тебя, хотя на словах и соглашалась с тобой и даже что-то тебе обещала. И ты знал, что я живу в придуманном мной самой мире, с того дня, когда я ушла из дома. И я знаю, что у тебя из-за этого сердце всегда болело. Но ты ведь потом простил меня? Верно? В том, что я не стала такой, как ты хотел, ничьей вины нет, уж так получилось. Видно, я просто не смогла, да и многое не понимала раньше. И тебе поэтому больно. Но ты держись, не сдавайся. А вдруг все как-то изменится и наладится, и мы снова перестанем обманывать друг друга. Я надеюсь на это, и верю, что-то хорошее у нас еще есть и еще будет.
      Он. Ты подожди минуту. Тут опять кто-то звонит в дверь. Я открою. Не уходи далеко. Я сейчас вернусь.
      Снова пьет капли.
      На сцене снова гаснет свет и через несколько минут опять зажигается.
      Она. А почему мы с тобой так редко маму вспоминаем?
      Он. Ты спрашиваешь, почему редко? Я думал, что ты все понимаешь. Но раз спрашиваешь, скажу.  А сказать тебе мне еще нужно о многом. Так вот мама. Она ведь молодая еще совсем была, когда ты в школу пошла, намного моложе меня. А брат твой (ее сын, не мой) уже школу закончил и уехал из дома, учиться. Маме после этого скучно стало. Вот она и ушла от нас. Я ее совсем не осуждаю. Ведь каждый человек – целый мир, у каждого своя судьба, в чем-то похожая на судьбы других, но и чем-то от них отличающаяся. А маленьких судеб вообще не бывает. Судьбу нельзя оценить и измерить.  Сам я не мог уже заполнить ее жизнь и дать ей всего, что она хотела и что ей нужно было. Тогда я уже работал сам на себя и на работу каждый день не ходил. И спокойно тобой занимался. И занимался, и растил. Не очень, наверное, хорошо, но старался, и ведь ты выросла и на ноги встала.
      Она. А ты сильно жалел, что вы расстались? Сильно скучал по маме?
      Он. Ну, конечно. Скажу тебе честно. Ведь сначала мы жили хорошо. Не идеально, конечно, но хорошо, с теплом и даже с любовью. А потом все стало совсем по-другому. Сколько уже лет прошло, а давит постоянно. Я тогда просто впал в транс и погрузился в какой-то мрак и во мне что-то умерло. Но привыкаешь, приспосабливаешься. Да и ты была у меня. И я ведь еще здоровый был, и кое-что еще мог. И делом, и словом. Ведь хорошее слово даже согреть может. Из своего мрака я выбирался долго, почти целый год. Но потихоньку выбрался. Не до конца, конечно. Но сейчас живу вроде нормально. Счастье заменили заботы. Да и какие-то проблески надежды всегда оставались. Ведь это жизнь, не один я такой. Есть еще одна вещь, о которой я очень сожалею. Об этом я никогда раньше тебе не говорил.
      Самое главное, что я не сделал в жизни, хотя это, наверное, и было в моих силах, это то, что у нас с твоей мамой не было больше детей. И совсем скоро вы с братом останетесь на этом свете одни. Конечно, у вас будут свои семьи, будут и свои дети, но ни сестры, ни брата, родившихся от меня у тебя никогда не было и никогда уже не будет. И это отчасти моя вина. В этом я перед тобой виноват. Очень виноват.
      Она. Папа! Не надо об этом. Что было, то было. Все нормально.
      Он. Ну ладно. Но коль уж мы вспомнили маму, то я хотел бы еще одну историю рассказать. Ведь ты была для меня «поздним ребёнком», и рожала тебя мама нелегко. Может, поэтому ты и была мне так дорога с первого дня и всю жизнь потом. У молодых отцов обычно есть, о чем подумать и о чем позаботиться, кроме ребенка. Жизнь их обычно еще не устроена, и опыта у них мало. Часто бывает не до детей. А у меня все было по-другому. Я ведь и семью завел только в сорок пять. А ты родилась, когда мне было уже сорок шесть.
      Вот теперь я вспомнил все и готов рассказать историю о том госпитале. Тебе тогда было около четырех, и перед этим мы втроем, с твоим братом, но без мамы на пару недель летали в Москву, кое-какие дела надо было доделать. И жили за городом у приятеля. И буквально за три дня до вылета домой ты заболела. Это был какой-то кошмар. Никаких врачей поблизости не было, а температура у тебя подскочила до сорока. Что, почему, какие нужны лекарства никто не знал. У кого-то из соседей нашли обычный антибиотик, и стали тебе его давать. На второй день температура упала, а на третий день мы улетели домой. Здесь тебе вроде бы стало лучше, а врач, который тебя наблюдал сказал, что ничего особенного не видит. Ну, мы и успокоились. А через два месяца все повторилось, и мы с тобой поехали в госпиталь. Тебя положили в отдельную палату, и давали какое-то лекарство. Ближе к ночи я задремал, а мама не спала, сидела у твоей кровати и держала тебя за руку. И вдруг тебе стало плохо. Еле дышала. Я вскочил и долго искал сестру или врача какого-нибудь. С трудом где-то нашел сестру. Полусонную. Она никак не могла понять, что я от нее хочу. Может потому, что мой английский тогда был еще совсем плох. Но я просто схватил ее за руку и привел в палату. Когда она увидела тебя на руках у мамы, испугалась и прямо из палаты стала кому-то звонить. Наверное, врачу. А потом убежала, но через пару минут вернулась, и дала тебе другое лекарство. А когда утром пришел врач, он сказал нам, что мы молодцы, что вовремя спохватились и все сделали правильно, и что, если бы лекарство поменяли на полчаса позже, то все могло кончиться плохо.
      А когда врач ушел, мама немножко успокоилась, и отпустила нас с тобой погулять по коридору. Ты была еще под капельницей. Я очень медленно возил капельницу, а ты, соединенная с ней тонкой резиновой трубкой, ходила за мной. И мы с тобой где-то нашли пустую комнату с большим аквариумом и детскими игрушками, которые тебе очень понравились, и ты даже улыбнулась. И только после этого, я понял, что тебе стало лучше, и что беда обошла нас стороной.
      Она. Это правда? А я действительно о том госпитале ничего не помню.
      Он. И потом, когда ты уже подросла, я очень хотел что-то для тебя сделать такое, чтобы ты это надолго запомнила.  Хотел, но ничего толком придумать не мог. У тебя спросить? Не решился. И еще удивлялся, почему мне ничего не приходит в голову, но потихоньку начал понимать, я просто не знаю, что тебе нужно. Что тебя по-настоящему радует, а что огорчает. А сама ты о себе почти ничего не рассказывала, и когда хотел поговорить с тобой, у тебя всегда были какие-то свои дела, и думала ты о чем-то своем, а на мои вопросы обычно отвечала – не знаю. И я терялся. Может, действительно не знала, а может отвечать не хотела. И постепенно стал все меньше и меньше тебя о чем-то спрашивать. Старался больше молчать. Так и проходили наши дни, когда мы были с тобой одни и рядом. А потом решил, что, может быть, не так все это плохо, может быть, на самом деле все могло быть хуже? Может быть, ты просто выросла и перестала видеть меня, даже когда я был рядом?
      Она. Неправда это, папа. Ты просто придумываешь. Я всегда знала, что ты рядом. Может просто голова была занята глупостями или какими-то своими делами. Школой, подругами.
      Он. Сейчас ты выросла, и рост у тебя нормальный, и красотой судьба тебя не обидела. Но ведь было же и другое. Росла ты плохо, и всегда небольшого роста была.
      Она. Мало ли что было. Ведь все прошло. И зря ты об этом вспоминаешь.
      Он. Я не могу об этом забыть Я хорошо помню каждую твою болезнь, и каждая из них оставила трещину в моем сердце. Ведь родилась ты обычным, нормальным ребенком.  Но росла ты медленно, и когда тебе исполнилось десять, я впервые услышал про зоны роста. Мысль о них потом ежедневно отравляла мою жизнь и лишала меня возможности нормально смотреть на окружающий мир.
      Тяжелое время было, когда тебе начали делать уколы гормона роста. Особенно тяжелой для меня была одна ночь летом на Лонг Айленде. Ведь в первое время ты очень боялась уколов, сопротивлялась и плакала. И мы не спали всю ночь, а я не знал, что мне делать. Заснули под утро, но укол так и не сделали.
      Потом, после этого лета, ты постепенно привыкла к уколам, но когда я видел твое лицо с длинными темными волосами и твою стройную фигурку, видел, как ты выходишь из автобуса, который привез тебя из школы домой, или из магазина, в котором ты что-то купила себе, или играешь в теннис, или идешь рядом с другими девочками, я вспоминал твои слезы, и мне очень хотелось в этот момент сделать для тебя что-то хорошее, мне хотелось, чтобы ты нормально росла, и от собственного бессилия и неспособности помочь тебе мое сердце замирало и почти останавливалось. 
      Она. Сам говоришь, что я была хорошенькой. Ну, пусть маленькой, не очень высокой. Но ведь хорошенькой. Да и вообще, большинство людей – не великаны, а среднего роста. Есть кто повыше, но есть и кто пониже. И их тоже немало. Я думаю, что никто сильно не озабочен своим ростом, и думаю, что маленький рост никому особо жить не мешает. Ведь и Наполеон был совсем небольшого роста. Да и не только один он был небольшим из великих (смеется). 
      Он. Ты, конечно, права. Но я ничего не мог с собой поделать. А на улице я все время смотрел на девочек, девушек и молодых женщин. Я не видел их лиц и не думал, красивые они или нет. Я замечал только их рост и думал только об этом. И почему-то тихо радовался, когда видел маленьких.
      Почти все живущие там, где я бывал, были высокого роста, но были и маленькие, приехавшие из Чили и Мексики. И я думал, что нам лучше было бы жить в какой-то из этих стран.
Я часто задавал себя один и тот же проклятый вопрос. Почему так? Почему эти рано закрывшиеся зоны роста? А потом, почему очки, скобки во рту, красные руки и шершавая кожа у локтя. Почему все это? Я догадывался почему, но не хотел признаваться даже самому себе. На самом деле, это была даже не догадка, а уверенность в том, что причиной всему этому было еврейство и гены. И я, и твоя мама были евреями, и наши родители тоже были евреями и, может быть, даже какими-то дальними родственниками.
Она. Да ладно, пап. Оставим эту тему. Забудь, не мучай себя этими мыслями. Лучше радуйся тому, что имеешь сегодня, надейся на бога, и тогда завтра все будет лучше.
Он. Ладно. Давай оставим. А как там твой брат, сынок мой, поживает? Меня он совсем забыл. Последний раз звонил месяцев семь назад. Надеюсь, что своего родного отца он вспоминает почаще. А я всегда считал его своим сыном. Таким же родным, как и ты.
Она. Да все у него вроде бы нормально, хотела сказать прекрасно, но удержалась (смеется). Работа, жена, дети и все остальное. Говорит, что глупостями не занимается. Про марихуану и водку забыл. Если иногда пьет, то только пиво. В зал спортивный стал ходить. Так что, ты за него не переживай. А я ему скажу, что ты о нем часто думаешь и сердцем за него болеешь.
      Он. А у тебя есть стихотворение, которое я ему недавно написал?
      Она.  Есть, конечно. Ты ведь мне тоже прислал. Сейчас найду и еще раз прочту. Нашла. Хочешь послушать?
      Читает.
 
Ну, вот и кончается путь.
Осталось дойти.
Осталось чуть-чуть.
Мне трудно идти,
Я один не дойду
И мне помощь нужна.
Я думал всегда
Что будешь ты рядом,
Поможешь, поддержишь в пути.
И скажешь в конце –
прощай и прости.
Но ты вдруг собрался,
Ушел далеко.
Я не слышу, не вижу тебя.
И я встал, обессилив.
И долго стою,
Близко к краю пути
Я один и мне трудно идти.
Не сумею идти –
Упаду.
В тощую землю
Вцеплюсь.
И последние силы собрав,
Я до края пути ползком доберусь.
Доберусь, доползу,
И, вспомнив тебя,
Улыбнусь.
И, улыбнувшись, уйду.
Уйду и умру.
Не оставив следа,
Я уйду в никуда.
Стану прахом без урны,
Стану пылью дорожной,
Стану золой от костра.
И никто, даже если захочет,
Не увидит меня никогда.

      Печальное оно очень. Да у тебя все стихи печальные. А помнишь, я, когда его первый раз прочла, тебя спросила: Пап, ты что? Умирать собрался? (грустно смеется). А ты мне ответил: да вроде бы нет. Подожду немножко.
      Он. Вот видишь. Жду пока.
      Она. Жди подольше, не торопись. А ты хоть ел сегодня? Завтракал, небось, своим творогом?
      Он. Да, вчера только сделал. Хороший творог получился. Ты такой любишь. И варенье твое еще есть. Так что все нормально.
      Она. А на ужин у тебя что-нибудь есть? Горячее?
      Он. Все есть. Не волнуйся. С голода не умру (пытается смеяться). Да, и вообще я счастливый человек. У меня лучшая в мире дочка. Пока лучшая.
      Она. А почему пока?
      Он. Потому что скоро лучшей будет твоя. Или сынок. Но он тоже будет лучшим.
      Она. Пап! А что, если я в город переберусь? К тебе поближе.
      Он. Я только рад буду. Сначала, пока не найдешь себе что-нибудь, у меня поживешь. Места нам хватит. И диван твой еще стоит. А с домом что будешь делать? И с работой?
      Она. Работу какую-нибудь найду. А дом? Продавать его надо. Да и не нужен мне он, одной. И банк наседает. Задолжала я им.
      Он. А как продать? Ведь вы его вдвоем покупали.
      Она. Дом продать – не проблема. Найду риелтора. Тут их полно. Он поставит дом на продажу. А пока не продам и деньги не получу, у тебя поживу. Ты ведь приглашаешь, значит, пустишь, на улицу не выгонишь. А что вдвоем покупали, ну и что, что вдвоем. А где он сейчас? Не знаешь? Вот и я не знаю. Да и знать не хочу. Сама как-нибудь с домом разберусь. Не маленькая уже.
      Он. Ты что? Еще злишься на него? Никак забыть не можешь?
      Она. Да не злюсь я. Чего зря злиться, нервы себе трепать. А вот забыть не могу. Разве такое можно забыть? Но дом я продам, может, через несколько месяцев, жилье себе куплю рядом с тобой и в городе жить буду. Работу найду нормальную. И все будет хорошо. Вот увидишь.
      Он. Делай, конечно, как хочешь. Только не торопись. Мне время надо. К твоему переезду подготовиться. Пыль подмести (с трудом смеется). И старье всякое из шкафов выкинуть. Место освободить.
      Она. Торопиться не буду. Подметай спокойно. Время у тебя еще есть. А старье все пока не выбрасывай. Чем черт не шутит. Может, что-нибудь нам и понадобится. Жизнь-то ведь еще не кончается.
      Он хочет встать и подойти к стоящему у кровати столику, на котором лежат его лекарства. Приподнимается, пытается сделать шаг, но не может и снова садится. Вытирает пот со лба. Тихо что-то говорит в трубку, но неожиданно она выскальзывает из его руки и падает на пол.
      На сцене опять гаснет свет. Через какое-то время свет на сцене должен загореться снова.
      И видно, что в комнате рядом с креслом кто-то стоит, держит неподвижно сидящего за руку и понимает, что Он уже умер. Поднимает лежащую на полу телефонную трубку и слушает. Освещена и комната в доме дочери. Она держит в руке трубку и повторяет:
      Папа! Папа! Почему ты молчишь? Что случилось? Тебе плохо? Подожди, я сейчас приеду. Соберусь и приеду. Ты только не уходи никуда. Дождись меня.
      И слышит в трубке чей-то чужой голос:
      - Ему уже не плохо, и с нами его уже нет. Я вам сочувствую. Хороший был человек. Мы с ним почти подружились. Не убивайтесь и берегите себя. Ведь он прожил долгую жизнь. А может это happy end – быстрая легкая смерть, которая приходит к нам в тот момент, когда мы ее не ждем, но к которой долго готовимся и поэтому ее визиту нисколько не удивляемся. Вы приедете? Приезжайте. Тут, кроме него, никого не будет.
      В это время вся сцена должна погрузиться в темному и должна быть слышна горькая музыка. Потом должна осветиться только комната с сидящим в кресле Отцом, покрытым тем же старым серым одеялом. После звонка во входную дверь в комнату вбегает Дочь. Она останавливается и медленно подходит к креслу, опускается на пол, плачет и сквозь слезы кричит.
      Она. Папа! Ну зачем, почему? Почему ты ушел? Вернись! Я не смогу ничего без тебя. Я жить не смогу.
      Кладет голову на колени отца, продолжает плакать и тихо, сама себе, говорит:
      - Как давно мы не виделись и, вот, наконец-то, встретились. И даже поговорили. Ты не переживай. И прости меня. Всех нас прости.
И на этом моя пьеса должна была закончиться, а на сцене должен был опуститься занавес.
      


Рецензии