Маленький город. История 4. Виола

Нельзя строить отношения на лжи. Отношения нужно строить на прочном фундаменте из наркотиков и секса. ©

1
Органично сливаешься со старыми застиранными простынями – такая же белая, белая, тонкая, уродливая, такая уместная, такая родная, из этого мира, из этого чулана, вырванная, вырванная. Другая. Прижимаешь острые коленки к груди, болтаешь в воздухе ножками, и смеешься, смеешься, неловко, словно против воли, обнажая выбеленные зубы, приоткрывая губы, намазанные ярко-красной помадой. Ты не Мэрлин, нет не Мэрлин, сотри ее с себя, сотри, скорее, сотри… Жмуришь подведенные темным карандашом глаза,  ресницы, густо намазанные комковатой тушью, вздрагивают, жмуришься от удовольствия и боли, от смеха, плачешь , и не замечаешь потока слез, стекающих по щекам, теряющихся в иссиня-белых всклокоченных волосах. Комкаешь смятую простыню пальцами, рвешь  ее длинными ногтями со старым маникюром,  кричишь, кричишь несвязные слова, кричишь что-то, чего я не понимаю, на своем родном языке – что-то, чего я никогда не пойму, и не хочу понимать, и не нужно  мне этого, к черту, совершенно, совершенно не надо. Мне нужна ты и твой голос, твои волосы, твои глаза, цвет которых я никогда не узнаю – все твоя страсть к цветным линзам, единственному аксессуару в твоем гардеробе, что стоит дороже пяти сотен.  Мне нужна и эта страсть, и идиотская, блестящая, алая помада на губах, которую я всегда размазываю по твоему лицу, по щеке, а ты кусаешь мои руки и губы и первое, что делаешь, приходя в себя – достаешь из кармана серых, грязных джинсов чертов футлярчик и старую пудру, которая служит тебе зеркальцем, хотя и весьма дурно…
Ты все смеешься и смеешься, постепенно съезжаешь с матраса, запрокидываешь голову, свешиваешь ее вниз – и я чувствую, как иду к тебе, как меня покидает все, что есть во мне, все мысли и ощущения, и мясо с кровью тоже куда-то исчезает, я человек без костей, человек без содержимого, я человек – кожа, полный до краев дымом и эмоциями, легкий, легче воздушного шарика, бессмысленный и беззащитный, я больше не могу держать себя в руке и я сначала взлетаю, а затем стремительно падаю, падаю на постель, в твои уже распахнутые объятия; падаю на тебя, вдыхаю сладковатый, тягучий запах наркотика, запах твоего тела, утыкаюсь носом в костлявое плечо, трогаю телом, как  ты вздрагиваешь – трогаю и запоминаю, каждый вздох, каждый взрыв смеха, запоминаю, запоминаю – и начинаю смеяться вместе с тобой, невпопад, зараженный, как чумой, как неизлечимой заразой твоим смехом, этим запахом и этим ощущением пустоты внутри, я чувствую, как твои крики забиваются в меня, мечутся из стороны в сторону, отражаясь от ребер, задевая колючей поверхностью позвоночник, и замирают звоном тысяч и тысяч колоколов где-то в черепе, внутри, где-то, где сосредоточен сейчас я весь, полностью; крики обнимают это сосредоточение меня бархатной влажной тряпкой, сжимают, неприятно дразнят, и я трясу головой, чтобы выкинуть их из себя – но это бесполезно, бесполезно, ты вся внутри меня, полностью, и без тебя меня бы не было вовсе – я не могу избавиться от тебя никаким другим способом, кроме самоубийства.
Мы скатываемся с постели, продолжая смеяться, ты вцепляешься в мои длинные волосы своими тоненькими пальцами, прижимаешься губами к моему лицу, мы катимся вниз, влево, вправо, чудо, что не вверх, подо мной хрустит и взрывается что-то, я испуган – неужели, я сам? Нет, наверное, пакет с чипсами, а потом я чувствую, как рука оказывается в чем-то липком и холодном,  и футболка, и волосы – мы разлили едва начатую большую бутылку газировки, я смеюсь еще громче, еще звонче, чем раньше, и ты тоже – теперь ты сидишь на мне,  судорожно дышишь, устала, вижу, что устала – глаза, сегодня они ярко-зеленые, смотрят на меня в упор, насмешливо, восторженно, смешно,  предлагая передышку, но я все еще пуст, я все еще не властен что-либо изменить, и я смеюсь, захлебываюсь от смеха, вытираю слезы, и ты тоже смеешься, показываешь на меня пальцем – а потом крутишь им у виска, и я только и могу, что прижать тебя покрепче к себе, ближе, чтобы не улететь, не разорваться в безвоздушном пространстве на ошметки кожи и веселости, и я обязательно скажу тебе, что ты такая же, сумасшедшая, совершенно сумасшедшая, еще и хуже, чем я, но только не сейчас – я не хочу говорить сейчас, я хочу взорваться не где-то, а в твоих руках, я хочу в темноту, я хочу…
2
Когда я очнулся, первое что я почувствовал – противно прилипшую к телу мокрую от гадкой газировки футболку, ты сидела рядом со мной, напевала что-то себе под нос и играла в тетрис, и черт знает, где ты его вообще взяла в этом хаосе – черт знает, а я здесь еще не разбирался, руки не доходят.  За окном догорал серенький, вполне себе осенний закат, игнорируя тот факт, что сейчас начало июля, и в комнате, в сиреневых сумерках золотились твои колени и всклокоченные иссиня-белые волосы, изящный блик лежал на пухлых, блестящих от помады губах, тушь размазалась по щекам красивыми, картинными дорожками, и мне захотелось нарисовать тебя такой, сохранить, оставить насовсем. Я попытался вспомнить, где фотоаппарат, и зашевелился, чтобы встать – ты обернулась, явив мне анфас сосредоточенное лицо, но я прижал палец к губам – и ты вновь уставилась в маленький экран. С трудом, я поднялся, подошел к подоконнику – фотоаппарат был там, разумеется, я был очень педантичен в этом отношении,  - взял технику и вернулся в исходную позицию, на мокрый пол, с трудом настроил ракурс, и нажимал на кнопку до тех пор, пока ты не обернулась удивленно на звук щелчков. Сделав еще пару кадров, полюбовавшись твоим удивлением, я отложил фотоаппарат в сторону.
- Ты в порядке? – поинтересовались твои губы с легким акцентом, чуть неправильно изогнувшись на стыке согласных. Я кивнул, и показал на свои губы, имея в виду, что съел бы что-нибудь. Ты послала мне воздушный поцелуй, а потом показала пальцем на лежащую у моих ног плоскую теперь пачку чипсов, по которой мы прокатились пару раз, но я несогласно покачал головой. Ты пожала плечами, и вновь углубилась было в тетрис, но я был слишком голоден, и потому дернул тебя за босую ступню, заставив недовольно вскрикнуть и завалиться на бок.
- Ты не хочешь приготовить что-нибудь, лентяйка?
- Нет.
- А придется! – весело сказал я, но по недоумению в твоем взгляде прочитал, что остался не понятым, и пояснил проще, обводя рукой беспорядок вокруг себя: - Готовка. Уборка. Выбирай.
Недовольно сморщенный носик, легкие движения угловатого костлявого тела, взмах рукой – и вот ты смотришь на меня с кровати,  привычно запрокинув голову, и показываешь мне весьма неприличный жест правой рукой.  Я тяжело вздохнул; больше всего на свете мне захотелось в этот момент протянуть руку, поймать твой вытянутый палец и свернуть его, чтобы тебе больше в голову не приходило таких идей – но я не могу, во-первых, мое тело  все еще не вполне мне принадлежит, хотя мясо и кости уже вернулись на место и теперь мешают, как будто бы осколки разорвавшейся гранаты; а во-вторых ты слишком хороша, слишком, и я не осмеливаюсь притронуться к твоему тщедушному тельцу, находясь в здравом уме. Поэтому-то я предлагаю, показывая пальцем на кошелек, лежащий на тумбочке, сходить в магазин – вместе.
Слово «вместе», как и слово «магазин», тебе знакомо, и ты согласно киваешь головой, переворачиваешься со спины на живот и вытягиваешь из-под кровати свои полусапожки с избитыми каблуками и чудной шнуровкой. Я безуспешно ищу свои кеды минуты три, прежде чем осознать, что я обут. За это время ты успеваешь схватить облупившуюся лаковую сумочку, пустую и потому совершенно бесполезную, подбегаешь к двери и наматываешь на шею длинны легкий шарф, совершенно несуразный, бежевый, не подходящий ни к серой растянутой майке, ни к красной дурацкой сумке, ни к прохладной по-осеннему погоде. Уместнее было бы надеть свитер – но какая разница. Я застегиваю пуговицы на рубашке, глядя на то, как ты забавно корчишь рожицы зеркалу, а потом поворачиваешься ко мне и стремительно тараторишь что-то на своем языке – но я никогда не узнаю, что именно, потому что ты никогда не скажешь мне, откуда же ты, кто ты, и как ты оказалась в тот вечер в нашем подъезде, на огромной грязной сумке, в которой были одни сплошные бесполезности и пакет с наркотиками; и еще тысячи и тысячи разностей, которые я хотел бы узнать – а ты не скажешь, я не узнаю, и прощу тебе их, как все твое прошлое и мое загубленное твоими разноцветными глазами будущее, и все то, что я готов тебе простить.
3
Мы уселись в парке на скамейку, исписанную различными парочками; одну из немногих  скамеек, освещенных фонарем; открыли купленное в супермаркете печенье, и жадно съели все до последней крошки; кормили друг друга, дразнили, вырывали из пальцев кусочек, несомый ко рту, смеялись, потом кидались сухариками, которые ты украла все в том же супермаркете, и дрались за бутылку с водой, потом, наконец, замерли – пришло чувство окончательного заполнения, какой-то тяжести; захотелось спать или вернуться, поскорее вернуться в то невесомое небытие, на которое совсем, совсем не оставалось денег. Тебя стошнило; вытирая выступившие против воли слезы ты размазала остатки туши, по щекам, горизонтальными полосами, и стала похожа на жителя вольных прерий, о чем я попытался тебе сказать – ты, кажется, поняла, слабо улыбнулась и ударила меня кулачком по колену, а я поймал твою тонкую ручку, и ты замерла – и я поцеловал тебя, осторожно и неловко, как всегда, прислушиваясь к твоему ответу, чувствуя твой вкус, табачную горечь, печенье и пластилиновый какой-то привкус помады, а все вокруг замерло – никого, ничего, нас вновь только двое на весь этот гребанный континент, а может, и на всю планету – хотя едва ли… В этот момент в кармане моих джинсов зазвонил телефон, классическая, совершенно нелепая мелодия разрушила нас до основания, и свет фонаря, и твоя улыбка, все переменилось от этого вторжения, все померкло, и мне хотелось разбить телефон об асфальт – но я сдержал свой порыв, и вместо того, не глядя, нажал на клавишу «отбой», не желая никого слышать сейчас. Возможно, это звонили насчет работы, или денег, или насчет возможности получить немного счастья в долг, но не сейчас, нет, только не сейчас, не тогда, когда ты перебираешься на мои колени и обхватываешь меня за шею, оставляешь отпечаток своей кровавой помадой на моей щеке, и я прижимаю тебя к себе, встаю со скамейки и кружусь, кружусь, как сумасшедший, а ты смеешься и сильнее держишься за меня, легкая, как эфирное видение, загадочная, теплая, настоящая, настоящая, и моя, только моя, созданная кем-то там специально для меня, попавшая, без знания языка в мою родную страну, потерянная, оставленная всеми, доживающая последние свои дни по половинам – в моих руках и в объятиях наркотического опьянения, светлого, как твоя кожа, нежного, как твой взгляд, и всесильного, как твоя любовь.
3
А потом мы вернулись в эту дурацкую захламленную чужую квартиру, замерев, как всегда, на лестничной площадке, где впервые встретились, где ты сидела, на черной сумке, вытянув ноги в узком проходе, в слезах и с глупой улыбкой, голая, бледная,  с  невероятным, фиолетово-сине-желтым синяком на плече, который я в первое мгновение принял за татуировку – за яркость и красоту;  с расцарапанными щеками, с перетянутой ремнем повыше локтя левой рукой - и когда я опустился на коленки рядом с тобой, ты весело посмотрела на меня своими карими в тот день глазами, улыбнулась еще шире и заговорила, медленно, растягивая слова, говорила с достоинством, спокойным, ровным шелковистым голосом, а я понял, что пропал, что сломлен, сожжен и издан заново, что без тебя никогда не было меня и не будет и ни за что, ни за что ты не останешься здесь, ты навсегда будешь такая, и только моя – но сначала… Я прижал палец к твоим обескровленным губам – они были холодные и сухие – и ты покорно замолкла, а я побежал, сломя голову, в квартиру, трясущимися руками чуть не выбил заедавшую дверь, схватил с подоконника фотоаппарат,  и самое страшное, помню, в те секунды было чувство, что я вернусь – а тебя не будет, и не было никогда, и никогда не появится больше, а будет только грязный кафельный пол и окурки, как всегда,  но не ты, только не ты, и я вылетел обратно на лестницу, уже заранее зная, что не увижу никого – но ты была там, смотрела прямо перед собой внимательно и серьезно и не отреагировала даже тогда, когда я нажал на кнопку на черном шершавом корпусе фотоаппарата и раздался щелчок, а потом еще и еще, входя в раж – я, к слову, так и не вышел из него, хотя прошло уже больше месяца, я не знаю как тебя зовут и не хочу знать, ты божество, сумма моего никчемного, эгоистичного мира, где никогда не было никого крупнее кошки – а теперь ты, ты,  худая, с торчащими белыми волосами,  покорная, когда тебе удобнее, некрасивая, но это не мешает тебе быть  идеалом, совершенно особенным, непостижимым, нетленным, робким, агрессивным, смеющимся, смеющимся, смеющимся…
Ты уснула в ванной,  куда забралась, как и всегда, не сняв длинной грязной майки, в мутной от мыла воде, положив голову на ржавый бортик, а руками держась за холодную железку батареи – никогда не понимал, как ты это делаешь. Я разбудил тебя, предварительно поправив смятую постель; вымыл, словно маленького ребенка, снял и забросил в раковину майку, вытер тощее тело мягкой зеленой мочалкой, намыленной апельсиновым гелем, оставшемся здесь наверное еще от прежних жильцов, а ты смотрела на меня с сонной улыбкой, покорно поднимала и опускала руки, и ничего больше не говорила и не делала, я замотал тебя в большое темно-синее полотенце и отнес на постель, где ты наконец-то смогла спокойно заснуть. Сам же я до глубокой ночи сидел на крохотном балконе, мерз, пускал табачный дым и думал обо всем подряд – о мире во всем мире, о войне, о том, что денег нет и завтра придется выползать на поиски хоть какого-то заработка, а значит – оставить тебя одну на целый день, уйти, рискуя вернуться в пустую квартиру – ни за что такого не должно случиться! А еще надо отнести фотографии за последнюю неделю к пареньку, что проявит их за полцены, а еще тебе нужна новая футболка, потому что старая совсем уже никуда не годна – а я хочу видеть тебя прекраснее, еще прекраснее, я хочу сделать тебя счастливой, и не могу – никто не знает, чего ты хочешь, и ты сама не знаешь, а потому можешь быть счастливой всегда, в любой момент, когда чувствуешь в себе необходимость быть таковой, и это, правда, самое ценное, что может быть в человеке.


4
Замолчи! Ради всего святого, замолчи!
Мне и без твоих стонов плохо, плохо, я кружусь на слабых, подгибающихся ногах по комнате, маленькой, захламленной, а потом замираю – и она начинает кружить вокруг меня разноцветным блеклым хороводом, и я никак не могу успеть соскочить, запрыгнуть, забраться на кровать, где лежит твое тело, белое и скомканное, стонет, тяжело дышит, не шевельнет и пальцем, словно боясь сорваться, словно вмерзнув в простыни – а мне так невыносимо жарко, что пот течет по вискам, я ведь в двух шагах от тебя – но ты вся дрожишь, я знаю, ты всегда чуть заметно дрожишь, едва ощутимо, болезненно, когда внутри становится слишком много, когда плоть равномерно заполняет нежную, тонкую кожу и горло, словно горловину мешка, стягивает грубыми нитями, душит, сжимает, кровь бьется в виски, в сердце, стремится пробить себе путь наружу, назад, в рай, в небытие; белая кудрявая голова, нелепое украшение, что-то вроде банта, с размазанной по щекам помадой, бессильно бьется лбом о матрас, хочет оторваться, и не может; ты ровно, однотонно как-то стонешь, ты мясо, без наркотика ты ничто, мешок, набитый гнилью, мусором, разукрашенный принтами пакет, сгнившая масса, бурая и дурнопахнущая, и потому спрятанная в коже, падаль, мешок перепутанных костей, которые мешают тебе, остриями рвут тебя, мстят тебе за то, что ты их ненавидишь, за то, что ты знаешь, как это – иначе, как это – без костей, как это – быть воздухом, и вот ты уже бьешься, словно в предсмертной агонии, дико кричишь что-то на своем языке – я не понимаю, что, но, кажется,  будь ты моей мыслью, моей фантазией – я бы и тогда не понял, не знал, чего ты хочешь, хотя я ведь и сам – то же мясо, та же грязь, и как мы, живые трупы, зомби, можем понять друг друга – ничего, кроме того, что я тебя люблю я сейчас не понимаю и не знаю, слишком душно, слишком больно… В моей голове звенит, кричит, буйствует, стучит, требует, я трясу головой, тяну себя за волосы, пытаюсь понять, каким образом туда окунулись все храмы и соборы нашего города, звонницы и колокольни, пожарные сирены и твои крики; комната, крутясь по своей оси, показывает мне тебя – вот ты лежишь, комкая простыни в руках,  а короткую вспышку спустя – уже сидишь, напряженная, опираясь на тонкие прямые руки, и смотришь встревоженным, восторженным взглядом в коридор, и я, закрывая глаза, позволяю всему хаосу в моей голосе сжаться в маленький комочек, в звонкую комету, и прорваться каким-то образом через мою черепную коробку, с веселым свистом умчаться в коридор, замерший наконец-то черным квадратом зева слева от меня и там рассыпаться наконец, оставляя после себя лишь тонкую трель дверного звонка.
И я знаю, кто это, и облегченно падаю на кровать возле тебя, дико смеясь, радуясь, как зверь радуется возвращению любимого хозяина, чистая радость, с легким налетом тоски по пережитому одиночеству, а ты бьешь меня по щекам, со злой веселостью, подпрыгивая на месте, ты ожила, словно резкий звонок тебя воскресил трелью волшебной флейты, вырвал из колючих объятий агонии, ты теплая, ты снова настоящая, хотя я и знаю, что дело не в чудесах – чудеса не умеют ничего, а потому их нет, - но какая разница, в чем дело, пускай лучше так, музыка куда более романтичный воскреситель, чем порошок, пускай это музыка воскрешает нас к жизни, главное, что мы снова будем, мы будем живы, сейчас, здесь, так ни разу и не умерев мы снова вернемся к прекраснейшему, что у нас было – к жизни, два дня этого безумного голода спустя, станем еще лучше, лучше, еще легче, воздушнее, чем раньше, безупречнее, освободимся от того, чем нас начинили при рождении, от мяса и крови, станем, наконец, теми, кем мы были до рождения…
По моим щекам стекают слезы, ты не замечаешь их, в нетерпеливом возбуждении перебираешь мои грязные волосы, смотришь в темноту коридора, откуда доносится звон ключей, скрип двери,  шаги – и наконец он выходит оттуда, молодой небритый мальчишка, невысокий, входит в комнату и смотрит с вполне понятной жадностью прямо на тебя – ты даже не пытаешься прикрыть обнаженную неразвитую грудь, и я представляю, какой жаркой ты сейчас выглядишь, игнорируя размазанную косметику; этот безумный взгляд фиалковых нынче глаз, безупречная кожа, ты прекраснее любого наркотика, такая, еще наполненная чужеродной плотью – но уже на грани, на старте, готовая оторваться от земли, жадно вцепляешься в паренька взглядом, а он, придуриваясь, раскланивается, говорит что-то на французском, ты не понимаешь – только глупо улыбаешься, несмело киваешь, твои пальчики замирают в моих волосах – и я чувствую, что в тебе бушует сейчас нечто, сродни дразнимой кобры, ты ждешь, ты готова разорвать его одежду на части в поисках самого главного, а при необходимости – и его самого разорвать, лишь бы скорее, скорее в пропасть без крыльев.  А я его ненавижу так же сильно, как люблю тебя – ненавижу его и ту дрянь, что он протягивает тебе, у него есть это, а у меня нет – и поэтому я тебе не нужен, я, в общем-то, тебе никогда и не был нужен, и он тоже, тебе вообще ничего и никого не надо, жаль, что ты не ангел, а девушка, жаль, что ты здесь, а не на небе, там тебе определенно более уместно, такой грешной, такой, какая есть, тебе надо бы разносить чертоги Отца нашего к чертовой бабушке, свергая устаревшую фальшивую мораль!... Парень смотрит на меня с чувством превосходства и какого-то удовольствия, протягивая тебе маленькую сумочку, зеленую и блестящую, в таких обыкновенно дарят ненужные сувениры на День рождения. И ты берешь ее, осторожно, словно не веря своему счастью,  благодарно киваешь, медленно слезаешь с постели и уходишь в ванную – мы с парнем смотрим тебе в спину, а потом он садится на край постели, ожидая твоего возвращения и вознаграждения его труда – а я закрываю глаза, сейчас, одно мгновение полежу так, обессиливший, и сразу же пойду за тобой, я ведь тоже хочу хотя бы маленький кусочек этого счастья – без него я кажется не могу ценить тебя по-настоящему….

5
А потом были дни, где тебя не было – а может и не было этих дней, может, это все мои предсмертные фантазии, фантасмагория, а может – тебя и вовсе никогда не было, ты иллюзия, придумка, шепот сумасшедшего сознания, тонкие пальцы, касающиеся сейчас моих похолодевших щек – не твои?...гладят губы и тянутся к глазам, серым и пустым, я знаю, пустым, и снова возвращаются к губам, ты бессильна закрыть мои глаза, бессильна разорвать наш взгляд, смотришь на меня сквозь строгую оправу очков своими ледяными голубыми глазами, наконец-то – как невыносимо поздно я узнал их цвет! – бледный блеск на губах, томный какой-то взгляд, персиковая кожа под ровным слоем тонального крема, пудры, черт его знает, из чего они тебя сделали, кукольную, зачем одели в это нелепое шуршащее золотистое платье, пышное, неуместное в этой квартире, где я сейчас лежу на столе – а завтра буду лежать на кладбище, - ты вся неуместна, ты уместна только на моих старых простынях, встрепанная и с алыми губами – а за пределами меня тебя нет, это не ты, это чье-то другое совершенство, не мое, - а тебя больше нигде нет, ты умерла, так же как и я, задолго до встречи со мной – и ты это знаешь, не хуже меня знаешь, нет!... Не закрывай, пожалуйста, не закрывай, оставь… Пусть кто-нибудь другой, плевать кто, я хочу полюбоваться на тебя, насмотреться за все те годы, что не знал тебя, за то время, когда тебя не было, когда я тебя не знал; касаешься короткой прядью белых волос моей щеки, целуешь бессильные ответу губы и исчезаешь за темнотой моих век, слышу твой всхлип, стон, крик, смех – я, как всегда, не могу понять тебя, не могу, я не знаю, как описать этот звук, я хочу плакать, но совершенно не могу,  я уже ничего не могу, в аду наплачусь,  или куда там меня отправят, лишь бы не забыли, чтобы душу вырезали из этого тяжелого тела, не сожгли в крематории, не оставили мучиться до конца света и второго Пришествия…
- Виола! – слышу я мужской голос из коридора, направленный к тебе, зовущий тебя, властный и довольный, жизнерадостный голос.
А затем стремительный бег твоих каблуков.


Рецензии