Повесть о жизни часть вторая
в моей душе чем старе, тем сильней»
А.С. Пушкин
Часть 2
(Исповедь.)
Теперь я хочу написать про своё детство и дальнейшую жизнь, связанную нашими с мамой отношениями. Думаю, что это будет представлять определённый интерес хотя бы по количеству детских домов и условиям, в которых я находился. Существует понятие – история повседневности и я опишу, как мы жили, чем зани¬мались, во что играли. Но в этой части будет больше ощущений и впечатлений, чем событий.
Я долго думал, как мне поинтереснее описать свою жизнь. Можно было бы художественно-изобретательно начать таким образом: кровавый закат догорал в забранных решетками окнах 2-х этажного из красного кирпича тюремного вида здания. Но звучит это высокопарно и фальшиво. Тем более, что сейчас почти все добровольно сами живут за железными дверями и решетками. Поэтому буду опи¬сывать только те следы в сознании, которые остались от пережитого.
* * *
Когда я выяснял первые годы своей жизни, то из Казанского архива получил свидетельство о рождении.
Совершенно непонятно, на чём оно основано. Зав. архивом в письме мне на¬пи¬сала, что запись акта в отделе ЗАГС Вахи¬товского района г. Казани о моём рож¬дении отсутствует. Но тогда на основании чего «запись восстановленная»? По до¬кументу выходит, что я появился из воздуха; о та¬ких говорят – без роду, без пле¬мени. Но, судя по фамилии моего отца, я должен быть украинцем, а по отчеству дедушки – евреем. Не зря же немцы хотели расстрелять дядю Сашу.
Предполагаю, в те мрачные времена скрывалось, что в заключении находи¬лись женщины с малолетними детьми. Ведь только в 1949 году правительством СССР принято постановление, по которому жен¬щины з/к могли иметь при себе де¬тей до 2-х лет.
– 1 –
Начало
По справке из архива управления ИТУ – исправительно трудовых учрежде¬ний республики Коми меня 30 апреля 1947 г. отправляют в распределитель НКВД г. Казани. Это совершалось во исполнение строго секретного решения Политбюро ЦК ВКП(б) от 05.07.1937г. Был издан приказ НКВД СССР № 00486 от 15.08.1937г., в нем определялся порядок лишения и ограничения прав и свобод как взрослых, так и детей – членов семей изменников Родины. Пункт 2 этого приказа предписывал начальникам управлений НКВД «… определять мероприятия в отношении детей арестуемой…», лишение попечения родителей, жилья, помещении в детский дом с ограничением права жить в определенных регионах под надзором органов НКВД. Таким образом, меня не только лишили родителей, жилья, но ещё и определили жить под негласным надзором за чертой оседлости. Видимо, я тоже представлял опас-ность в свои 3,5 года.
В Казани и, кажется, в Калуге были детские дома для детей социально-опас¬ных элементов. Писатель Василий Аксёнов рассказывал, что детям давали другие имена, фамилии, даты рождения. Их рассылали в различные места. Так ребёнок обезличивался и терялся.
Из распределителя меня передают в детский туберкулезный санаторий «Голу¬бое озеро». Помню людей в белых халатах, они делали надо мной какие-то манипуляции, часто прикладывали к груди тёмно-красную трубочку – слушали, взвешивали, сажая на весы в холодное железное белое корыто, давали порошки, делали уколы. Моих детских встреч с медициной было так много, что я до сих пор её избегаю.
Память сохранила яркие картины раннего детства. Послеобеденный тихий час на веранде. Моя кровать с краю. Гляжу на облака и верхушки сосен. Сильный запах разогретой хвои. Лёгкий шелест тонкой пергаментной коры на золотистых стволах. Покой, блаженство.
Большая комната, окна без занавесок. Горит керосиновая лампа. Сильная гроза, охватывает страх. Мы жмёмся к воспитательнице. Завораживает смена жёл¬того цвета лампы и голубого блеска молнии.
Какие-то солдаты в галифе качают нас на качелях. Захватывает дух, страшно¬вато.
В лесу собираем цветы: колокольчики, сон-траву, сочевичник. Вдали голос кукушки. Папоротником сильно порезал мизинец левой руки. Много крови. Те-перь эти растения и запах хвои напоминают мне ранее детство.
Помню первые игрушки: яркие кубики, коническая деревянная пирамида, со¬ставленная из ярких же колец. Помню сильный запах краски от железной машинки, губную деревянную гармошку и большого облезлого с толстым туловищем коня на дугообразных полозьях, на котором можно было качаться. Игрушек было мало и воспитательница всегда нас разнимала и устанавливала очередь поиграть ими. Ка¬кое там, спать с любимой куклой! Всё запиралось и тщательно береглось.
Было так много переездов, будто все мое детство прошло на колёсах. В па-мяти остался длинный тёмный вагон, перегороженный деревянными стенками. Над дверью горит керосиновая лампа. Сильно качает. Стоя на полу, не держусь. Весело и жутковато от темноты и множества людей в глубине вагона.
Ночь. Мы идем по грязи к машине с двумя круглыми широкими вертикаль¬ными трубами по бокам кабины. Едем на дровах в открытом кузове. Неудобно, хо¬лодно. Я встал. Из левой трубы летят искры и дым. Когда качнуло, схватился за трубу и ожёг руку. Так я познакомился с газогенераторным автомобилем, двигатель которого работал на дровах.
Опять ночь. Сыро, зябко. Долго сидим на станции, хочется спать, нас чело-век десять. Бежим по шпалам, тащим вещи. Женщина поднимает нас на вагон с брёв¬нами. Они скользкие. Рывок поезда, один мальчик упал, сильно ушибся, кровь. Уже на ходу поднимаются оставшиеся. Женщина на бегу бросает нам узел с вещами, не может схватиться за край. Мы тянем руки. Её отталкивает угол следующего вагона. Сидим в ярко освещенной комнате. Мужчина в золотых погонах и ремнём через плечо нас расспрашивает.
Помню много покалеченных мужчин; они были без рук, ног, на костылях. Вокзалы были ими переполнены.
– 2 –
Чурилка
1 августа 1950 г. меня привозят в Верхнеотарский детский дом (детдом) № 97 Ново – Чурилинского района Татарии.
Это была большая барская усадьба в виде прямоугольника с внутренним дво¬ром, одиноко стоявшая на пригорке. Одноэтажное бревенчатое длинное здание на высоком из белого камня цоколе было ориентировано по сторонам света. Парадный вход с широким крыльцом и резными колоннами глядел на восток.
С этой стороны пригорок понижался и переходил в травяной склон, по кото¬рому мы катались зимой и летом. Дальше тянулись большие заливные луга с диким буйством травы и цветов. Трава была так сочна и высока, что мы в ней играли в прятки. За неглубокой речкой Отаркой с омутами и перекатами был высокий каме¬нистый берег. Тянулись поля и на горизонте синел лес, который мы называли Дальним. Я любил глядеть в ту сторону. Мне нравилось следить за густыми тём¬ными тенями от облаков, как они переползают через препятствия, меняя свою форму, и как исчезают в лесу. Это были непонятные молчаливые существа, всегда равнодушные, упрямо движущиеся к неизвестной цели. Что-то подобное детское я ощутил позже в горах Крыма.
В торцы здания упирался высокий каменный забор, который под прямыми углами с одной стороны заканчивался небольшим домом, где была директорская и жили воспитатели, а с другой была кухня, склады, кладовая. Четвёртой стороной были каменный сеновал, хлев, конюшня и склад дров, который называли дровяник (ударение на букву я).
С южной стороны за кухней был старый парк с аллеей из чередовавшихся ог¬ромных сосен и лиственниц, с которых мы обгладывали кисловатую молодую хвою. Парк был очень большой и сильно заросший бузиной, крапивой, лопухами, в котором едва можно было различить аллеи и полянки. За парком была глубокая котловина, которая весной наполнялась талой водой. Здесь мы катались до самого лета на старой толстой двери. Одежду сушили на солнце. Конечно, часто просты¬вали. Дальше шел большой выпас. Здесь останавливались большие таборы цыган. Мы их боялись и обходили далеко. Говорили, что они ловят детей и из них варят мыло. Один год было даже два табора и оттуда слышался шум. Возможно, была свадьба.
С западной стороны за сеновалом шли огород, сад, а дальше поля и Ближний лес, за которым была железная дорога. Рядом был полустанок и нас водили глядеть на поезда. Мне нравилось смотреть, как поднимается и опускается железная рука семафора, как летит в белом паре черный паровоз с большой красной звездой или портретом Сталина впереди. Я смотрел на фигуру часового, который ёжился на площадке последнего вагона, и фантазировал о местах и городах, которые он видел. Нравился, как пахнет чёрный густой дым, долго висящий над дорогой. Нравился затухающий тоскливый паровозный гудок, который как бы жалел, что я остался. Мне везде вспоминались эти картины, когда мы в хоре пели в маршево – бодряц¬ком темпе о молодом парне:
«Он теперь ведёт «Иосиф Сталин» –
Самый лучший в мире паровоз.»
Ближайшими деревнями были Верхние и Нижние Отары, они находились в 5 – 7 км вдоль речки. Детдом был так далек от цивилизации, что мы не раз пили из луж и я не помню, чтобы болели от этого.
Вновь прибывшие проходили через санпропускник. Процедура называлась – пройти карантин, такое было в каждом детдоме. Всех стригли наголо «под ноль», голову мазали какой-то дрянью, оставлявшей желто-зелёный след. Всю одежду за¬бирали и сжигали, но иногда её прокаливали, обрабатывали и стирали. После стрижки всех отводили в баню, где под присмотром медсестры тщательно мыли. Выдавалась детдомовская одежда, которая сильно пахла дустом, хлоркой и ещё чем-то. И новенькие около месяца жили в изоляторе без каких-либо контактов с другими ребятами.
Одежда летом состояла из чёрных ситцевых трусов и майки, в которых так и спали. Бегали босиком. Обувь – полуботинки выдавали в конце августа перед шко¬лой. (Словом – туфли – называлась женская обувь, босоножки назывались танкет¬ками. Мы ещё повторяли скороговорку:
«Папе сделали ботинки,
Не ботинки – пол-ботинки.
Папа ходит по избе,
Бьёт мамашу.
Папе сделали…» Если её быстро повторять, то получалась похабщи-на.)
Для прохладной погоды были мышино-серого цвета рубашки и чёрные ситце¬вые шаровары. Всем выдавали длинные выше колен х/б чулки. Зимой их на бёдрах подвязывали верёвочкой, летом скатывали валиком до щиколоток. Вместо трусов зимой выдавали, ставшие от носки жёлтыми, кальсоны. Завязки на них были оторванными или болтались, но этого не было видно, потому что везде ходили в валенках. (В детдомах не было понятия о второй обуви или домашних тапочках.) В спальне перед сном друг другу часто наступали на завязки и когда кто-нибудь па¬дал, то было весело. Так развлекались. Выдавали пальто тоже серого или чёрного цвета. Во всех детдомах вся одежда была однотонная без каких-либо рисунков, клеток и полос. Так что по одежде сразу отличали детдомовских и домашников.
1 сентября 1950 г. я пошёл в 1-й класс. Был пасмурный, но тёплый день. Нас построили во дворе, что-то говорили и повели в школу, которая была в метрах 300 от детдома. Это было небольшое 2-х этажное бревенчатое здание с завалинкой из земли почти до половины первого этажа. Здесь мы любили греться на солнышке – это было место наших игр, встреч. (Я буду часто применять местоимение – мы, по¬тому что вся детдомовская жизнь проходила в обществе себе подобных, в коллек¬тиве, и быть одному в закрытом учреждении очень сложно.)
Школа была старая, с большими трещинами в бревнах, с клочьями пакли, кото¬рую весной воробьи вытаскивали для своих гнёзд. Здание почему-то стояло в низинке и весной вокруг всегда были глубокие лужи. Когда на уроке было скучно, я глядел на потолок, по которому весело прыгали солнечные зайчики. Штукатурка внутри кое-где отваливалась и была видна дранка, так что зимой от ветра покачи¬вались, развешанные по стенам, плакаты. Бывало так холодно, что в чернильницах замерзали чернила. Какой-то год был очень снежный, засыпало окна и двери и пе¬ред уроками мы должны были снег отгребать, что конечно же нас радовало. В суг¬робы прыгали прямо с крыши, а сараи и забор скрывались полностью. С западной стороны каждую зиму наметало большую гору. Если не было конюха, мы со двора детдома тащили сани–розвальни и, задрав оглобли, скатывались и ударялись в стену школы, от чего она ухала и как-то крякала. Полы были не крашенные и так скрипели, что если во время урока кто-либо шёл по коридору, то в классе все зати¬хали и ждали, когда кто войдет. Школа была начальная и только для детдомовцев. Обучение – раздельное, мужское. Девчат я увидел только в 4-м классе в 1954 году. Может быть впоследствии поэтому было к ним пренебрежительное обращение – бабы, они, в свою очередь, называли нас – мужики, шакалы.
Первой моей учительницей была Нина Кирилловна – немолодая круглолицая женщина, которая была не строгой и на уроках мы часто шалили. Она приходила в школу из деревни Верхние Отары, приносила с собой что – либо вкусненькое и тайком давала кому-нибудь из ребят. Своей добротой она не способствовала нашей учёбе. Мы воспитывались в строгости и поэтому доброту принимали как попусти¬тельство к неблаговидным поступкам. А знаки внимания порождали зависть и злость других ребят. «Любимчик», «подлиза», «сиксот» – можно было получить подобные не лестные клички с вытекающими последствиями. Таких били часто и жестоко, устраивали «тёмную» – спящего накрывали простыней и били в любое место чем попало. Били так, чтобы оставались синяки на видимых местах, как клеймо, и чтобы все знали, что и других ждёт такое же. Кличка «сиксот» была не¬смываемым клеймом. (Позже я узнал, что в дореволюционной России у полиции были платные секретные со-трудники – сексоты.)
Все друг к другу обращались общим словом – пацаны или по кличкам. Чаще всего клички были обидными и переходили по мере переезда из одного детдома в другой. В основном они были с учётом физических отклонений и характерных при¬знаков: пацан с большой головой – «Котёл», очень смуглый татарчёнок – «Копчё¬ный», пацан с высоким (тоненьким) голоском – «Пискля», без глаза – «Косой», кто страдал метеоризмом – «Вонючка», пацан, который часто плакал – «Промокашка» и т.п. Директором была очень худая чернявая женщина по кличке «Глиста». Она была постоянно злой и чем-то недовольной. Мы её мало видели. А её появление всегда обозначало для нас наказание.
У меня первая кличка была «Мадама». А история такая. Летом мы обедали в парке, столы стояли под деревьями. Передо мной на стол капнул птичий помет и брызнул в суп. Я его не стал есть и отодвинул. Воспитательница (мы говорили – воспитка) стала меня ругать, что я, как барышня. В следующий раз у меня на землю упала ложка и я взял другую. Опоздавшему ложки не досталось, он стал ругаться, что я, как мадама, люблю всё чистое. Впоследствии у меня были прозвища «Про¬фессор» и «Сэр».
Весь детдом учился в одну смену, здесь же в школе делали уроки. Сидели за очень неудобными партами, покрашенными чёрной краской, которая долго сохла и плохо отмывалась. Их каждый год почему-то красили в конце лета. Парта была сделана из широкой доски, на которой сверху были вырезаны круглые выемки для чернильниц и горизонтальные пазы для ручек. Внизу был открытый ящик для книг. Сидели на длинных деревянных лавках с длинной узкой доской, играющей роль спинки. Всё это внизу крепилось высокими поперечными брусками на таком расстоянии, что если за партой сидели малыши, то они должны были тянуться вперёд и сидеть на краешке узкой скамьи, а большие упирались коленями в ящик. Какая уж тут осанка при согнутой спине, скрюченной шее и повисших локтях? И ведь ни¬кто не говорил (по крайней мере – не помню), что мы неправильно сидим. Единственное, что делали – это нас сортировали по росту и величине парт. Тоже забота. За партами сидели по 4 человека.
В одном классе были собраны ученики разных возрастов, было много второ – и третьегодников. Администрация детдомов, где мне пришлось быть, сама опреде¬ляла в какой класс записать вновь прибывшего. И нередко ученик шёл на 1 – 2 класса ниже. У меня был товарищ Гена Кухаренко по кличке «Кухня», которому было около 14 лет, он болел эпилепсией. Мы с ним сидели за одной партой. Гена сразу взял меня под свою защиту.
На перемены сторожиха звонила латунным колокольчиком и когда мы в теп¬лое время были во дворе, она обходила с ним все окрестности школы. Подобными колокольчиками пользовались до 60-х годов во всех школах, где я учился.
Первые пол-года мы писали только карандашами. В 3-й четверти ввели урок под названием чистописание, выдали чернильницу – непроливайку из белой глины, деревянную ручку с металлическим зажимом на конце и по стальному перу, кото¬рое вставлялось в этот зажим. Чтобы написать, надо было постоянно макать перо в чернильницу и захватывать столько чернил, чтобы и кляксу не сделать, если глу¬боко макнёшь, и чтобы чернил хватило для большего количества слов. Каждую на¬писанную страницу сушили промокашкой. Это был лист рыхлой бумаги бледных цветов. Её друг у друга часто воровали, чтобы засунуть кусочек в чернильницу пе¬ред контрольной – тогда получались кляксы. Но чаще её жевали, кашицу выплёвы¬вали на ноготь среднего пальца и щелчком стреляли в кого-нибудь. Чтобы красиво писать, применялись разные перья: с нажимом – «лягушка» и «звёздочка», для одинаковой толщины букв применяли «скелетик» – он не задирал бумагу, были «номер 11», «номер 20». Все они отличались формой, цветом, видом отверстия. Ручки ломали или обкусывали. Поэтому писали другой стороной карандаша или простой палочкой, на которые ниткой привязывали перо. Перья часто теряли или ломали.
Для школьной доски, сбитой из 4 – 5 досок и окрашенной чёрной краской, применялся кусковой мел. Он часто исчезал, потому что им играли или съедали, может быть из-за дефицита кальция.
Каждый день уроки начинались с «Родной речи». С тех пор, как мы научи-лись читать по слогам, все выходили из-за парт на проход и, открыв обложку, где на первой странице был гимн «Советского Союза», громко пели: «Нас вырастил Сталин на верность народу, на труд и на подвиги нас вдохновил». Директор или за¬вуч проверяли, как поют в классах. Кроме гимна часто пели песню, припев которой я помню до сих пор:
«Сталин – наша слава боевая,
Сталин – наша юность и полёт.
С песнями борясь и побеждая,
Наш народ за Сталиным идет» 2 раза
Пели «О Сталине мудром, родном и любимом (какие-то) песни народы поют». За¬учивали наизусть стихи:
«На дубу зелёном
Два сокола ясных.
Один сокол – Ленин,
Другой сокол – Сталин.»
Идеологической обработкой, как я сейчас понимаю, тогда занимались очень рьяно. Везде висели плакаты с соответствующим содержанием. В коридоре школы висел большой портрет Сталина в полный рост. В зале детдома, против окон, ви¬сели, сделанные углём на серой ткани, портреты членов Президиума ВКП(б), а по¬среди – большой цветной портрет Сталина. Зачем ребёнку знать «в лицо» эту гале¬рею? В торце зала, против входа, висел во всю стену плакат. На красной материи белыми буквами была выражена благодарность: «За детство счастливое наше спа¬сибо, родная страна!», снизу был портрет Сталина с девочкой на руках, видимо, символ этой заботы.
Вся жизнь в детдоме проходила по горну. Кто-нибудь из старших как умел дудел в него по знаку дежурного воспитателя. По нему был подъём, завтрак, уход в школу, обед, ужин, отбой. Если мы купались на речке или играли в парке, то обяза¬тельно прислушивались, не зовёт ли он на обед. Тогда стремглав бежали, а кто опаздывал, тот оставался голодным, потому что всё съедалось соседями.
Почему-то этот детдом назывался санаторным и специальным. Может быть здесь были собраны дети врагов народа и нас должны были лечить? Знаю только, что меня хотели положить в гипсовую кроватку и после неё надеть корсет. Мы с одним товарищем, когда были в изоляторе, нашли различные лангеты и приспособ¬ления. Из лечения помню только рыбий жир, который я пил с удовольствием сто¬ловыми ложками, иногда желтые витаминки, как лакомство, и физкультуру, кото¬рой медсестре некогда было со мной заниматься. Но часто взвешивали, замеряли рост и прослушивали. Часто давали таблетки и порошки, которые я не умел запи¬вать.
Болели часто и много. Мы были слабыми, болели по 2 – 3 спальни, в каждой из которых было по 12 – 15 человек. Изолятор редко пустовал. Помню, я был один в комнате. От сильной боли, от чувства покинутости я громко плакал. Как хоте¬лось, чтобы кто-нибудь был рядом! А в это время в зале показывали кино.
Нередко звучало слово – карантин. Запомнились запахи карболки, дуста, хлорки, керосина, смешанные с запахом мочи. Этот букет я называю запахом си-ротства. Говорили, что дети умирали, но нам этого знать было нельзя. Часто при¬езжали какие-то комиссии и тогда нас одевали в другую одежду, везде вешали чис¬тые занавески, чаще скоблили и мыли полы. Говорили, что двое умерло, потому что вскоре появился новый директор. Это был мужчина в военном кителе с план¬ками орденов и в очках, нетрудно догадаться – кличка «Очкарик». Видимо, он лю¬бил шагистику, потому что при нём стали ходить колоннами, с песней, много мар¬шировали. Ходили в походы и часто пели:
«Взвейтесь кострами, синие ночи.
Мы пионеры – дети рабочих.»
Директор несколько раз организовывал всему детдому походные ужины у костра. Но при Очкарике нас стали строить в каре и наказывать стоянием. Обычно, если нарушителя не находили, то наказывали всю группу. Стояли, пока виновник не сознается или не надоест воспитке, или старшие не решат, кого выдать. Бывало, стояли от обеда до отбоя без ужина. Стояли так долго, что некоторые падали. «Кухня» несколько раз падал в эпилептическом припадке. Один пацан справа от меня упал и сломал руку. Позже, когда воспитка замечала, что кто-нибудь начинал сильно качаться, то экзекуцию прекращали.
Зимой мы постоянно ходили в валенках. Печи топили с утра, когда все были в школе, так что к вечеру они уже подстывали. Чтобы сушить валенки надо было поискать место. Самые тёплые занимали старшие. И если занял чужое или назло, валенки сбрасывали. Чулки сушили под простынёй своим телом. Было постоянное ощущение холода. Я запомнил низкий гудящий звук от вибрации полосок бумаги на плохо заклеенных окнах. Запомнил красивые морозные узоры и как отдирал лёд с подоконника при тусклом свете керосиновой лампы. (Электрическое освещение я увидел только в 1955 году в 12 лет.)
Нас прямо-таки заставляли, приучали мыть руки перед едой. У входа в столо¬вую стояла воспитка и ей каждый показывал руки. Часто она возвращала их домы¬вать. Оказывается, навык мыть руки надо прививать до 12 лет, иначе в дальнейшем человек не будет чистоплотным. В специальной комнате, она называлась умываль¬ник, на большой деревянной раме было длинное металлическое корыто с сосками, куда водовоз наливал воду. Внизу – корыто пошире для слива, откуда всё перели¬валось в ведро. Сооружение называлось рукомойник. Нередко ведро было перепол¬нено и приходилось шлёпать в валенках по воде, чтобы помыть руки. Мыло было только «стиральное». Понятие – стиральное – значило стирать грязь. Чёрный большой кусок делился на 8 частей. Мы и не знали, что существует ещё и туалет¬ное цветное мыло. При новом директоре стали выдавать зубной порошок в твёрдой бумажной коробке с крышкой, в которой мы хранили свои детские «драгоценно¬сти». Перед сном заставляли ещё мыть ноги. Всё лето мы бегали босиком и у всех были цыпки – кровоточащие трещины на коже верхней части стопы. А уж какая была в тазу вода после 10-15 человек? Вытирали, точнее, мазали ноги общей тряп¬кой и бо-сиком бежали в спальню.
У малышей матрасы набивались соломой 3-4 раза в год. У многих был ану¬рез. Несмотря на то, что нянечка два раза за ночь таких поднимала, я видел червей, которые заводились в матрасах. Поход на большой и высокий сеновал был празд¬ником: мы дурачились, прыгали, съезжали. Всё остальное время склады были за¬крыты на большие амбарные замки с резными ключами. Когда мы перешли во вто¬рой класс, нам выдали ватные матрасы.
Рама кровати была сделана из 3-х металлических полос, на которые клали щит, сбитый из досок. Эти доски отрывали, чтобы кататься на них с горки, так что частенько приходилось спать на щите из 2-х – 3-х досок. Подушки были из се¬рой ваты, которую вытаскивали, чтобы зажечь её в школе или зажжённую засунуть спящему в нос. От простыней отрывали полосы, чтобы использовать вместо верё¬вок или забинтовать рану. Вафельные полотенца (махровые я увидел только в 18 лет) чаще всего забирали старшие. Мы вытирались углом своей простыни.
(Я часто повторяю, что увидел в своей жизни впервые, потому что сейчас к этому слишком привык. Как мой сын или возможный внук может понять, что жили при керосинке, как может представить, что писали мы какими-то перьями, если се¬годня существует интернет? Как передать ощущение той совершенно не далёкой казённой жизни?)
В детдоме были пацаны, их называли глотики. Это были более сильные стар¬шие хулиганствующие, как правило, второгодники, которые имели не один побег из детдома, имели разные татуировки (называли – наколки), знали много блатных песен и т.п. У каждого глотика была своя команда. Вновь прибывший в детдом должен был обязательно включаться в какую-либо команду. Иначе его тиранили все, кому не лень. Так что я с малых лет знаю, что такое, как говорят сейчас, де¬довщина и крыша. Между командами было соперничество и частые драки, причём глотики разных команд с интересом наблюдали, кто победит. За покровительство надо было отдавать самое лучшее: что-нибудь из пайки (так по тюремному называ¬лась порция еды на одного человека), часть новогодних подарков, одежду и вещи, которые понравились. Но угождать и прислуживать глотику не позволялось – «шестёрок» все презирали.
Мы жили своим внутренним миром со своими законами чести. Но эти зако-ны были только для своих, к домашникам они не относились:
- Дрались между собой только один на один. Все становились в круг и было общее решение, кто победил.
- Драка до первой крови. Если была даже незначительная травма – рассечена губа или бровь, то соперничество прекращали, травмированному объявляли пора¬жение. Если кто из команды был не согласен, тот должен был драться сам.
- Лежачего не бьют. Если замечали, как кто-то бьёт упавшего, на того набрасы¬вались все: забыл, падла, закон! Упавший, если хотел продолжения выяс¬нений, должен был подняться.
- Нельзя доносить и жаловаться, что тебя избили. Смешно было наблюдать, как на вопрос воспитки – кто побил, потерпевший с желтеющими синяками, при¬пухшими губами или перевязанной рукой мычал про скользкую лужу или неудоб¬ную лестницу.
Дрались зло. При драках одевали кастет или свинчатку – большой кружок. Их выливали на костре из свинцовых аккумуляторов, которые таскали из МТС (Машино-тракторная станция). Я не помню, чтобы руководство детдома боролось со всем этим. Видимо, как и дедовщина в армии, это было выгодно: озлоблёнными проще управлять, да и знаешь через кого действовать.
Питание было скудным. В основном каши и серые макароны. Довольно часто давали селедку. По воскресеньям и праздникам, а также летом, когда мясо начи¬нало портиться, были мясные обеды. Давали солонину – я думал от слова слон. Окна кухни выходили в парк и мы постоянно паслись рядом. Кухарка бросала нам через окно кости и мы их обгладывали, но по очереди, как по закону джунглей: сильному – лучшее. Знали какие кости хорошо обгладываются, какие можно же¬вать, как выбивать мозг. Мясо ставили охлаждать у окна и мы, прибив к палке гвоздь, его таскали. Так же можно было поживиться и нарезанным хлебом. Но во¬ровали понемногу, чтобы кухарка не догадывалась и не ставила далеко. Зимой, как лакомство, хлеб замораживали. Надо было следить, чтобы не съели собаки или кто-нибудь не украл. Но зато потом его можно было сосать, как пряник! Чтобы оття¬нуть ощущение голода, в столовой украдкой прятали в карманы хлеб, картошку из супа, котлетку и позже съедали где-нибудь тайком. Всё это надо было делать неза¬метно от воспитки, которая заставляла всё есть в столовой, и от глотиков, которые поджидали своей дани у выхода и отделаться от них, получив подзатыльник. Штаны от столовских даров были промаслены, как комбинезон. Если ещё учесть, что не знали носовых платков и вытирались рукавами, от чего на них оставались следы в виде продольных обшлагов, то наш вид был весьма красочен.
Всегда хотелось есть. Существует несколько причин почему люди едят: от голода, скуки, любопытства или престижа. Мы жевали хвою лиственниц, листья барбариса, колоски ржи, сосновые почки, какие-то корешки, свербигу, конский ща¬вель и т.д. – всё что знали. Разумеется, перевязав корой ивы или вьюнком шаро¬вары внизу на ногах, собирали за пояс лесные трофеи. Шароварами и майками ло¬вили мальков и жарили их на костре, засунув палочку под жабры, если глаза белые – уже можно есть. Некоторые пацаны ели рыбёшек живыми. Из сухой еловой смолы делали жвачку. У кого были спички, те в консервной банке, налив воды, вы¬варивали из смолы горечь. Мы же её долго жевали, а горечь сплёвывали. Оказыва¬ется, она очищает зубы, укрепляет дёсны, лечит почки. (Интересно, а что лечит со¬временная резинка?) Жевали вар – чёрную довольно мягкую массу, которая применялась в батареях для радиоприемников. Ещё жвачка получается из пшеницы, но она рядом не росла. Мы, как воробьи, «осваивали» все колхозные поля вокруг. Особенно любили тур¬непс, горох, пол-бу, конечно морковь и картошку. Турнепс и морковь выкапывали палкой, мыли в речке и вытирали об траву или о себя.
Однажды в детдоме был большой педсовет, на который собрались все вос-питки. Мы оказались безнадзорными и все, кроме разве что ленивого, пошли за го¬рохом. Он рос на другой стороне речки. Огромным десантом переправились через неё и по оврагам доползли до поля. Наверное, мы там были целый день, потому что, обнаглев, ходили в полный рост.
В те времена колхозные поля охраняли объездчики. Нам не разрешалось даже наступать на поля: если объездчик замечал следы и примятые колосья, то он сразу же приезжал в детдом для разбирательств. Напоминаю, за что была на каторге тётя Рая, тогда сажали за горсть зерна, а тут исчезает целое поле. Видимо, объездчики вызвали подмогу. Много верховых в азарте погони кнутами согнали нас в большой лог, заставили вытряхнуть всё, что мы набрали и держали до вечера, пока за нами не пришли. В детдоме всех построили. Очкарик говорил о социалистической собст¬венности, о том, как о нас, сиротах, заботится родная страна и лично товарищ Ста¬лин, что вместо благодарности и хорошей учёбы и т.д. Сказал, что завтра будем стоять без еды целый день – раз вы и так наелись. (Новый директор ввёл новое на¬казание: принудительно есть много то, что наворовали. Два пацана лазали в подвал за морковью. Их поймали. Очкарик приказал каждому выдать примерно кило¬грамма по 1,5 – 2 моркови, закрыть в комнате и выпустить, когда всё съедят: раз любят морковь, то пусть наедаются. У одного пацана после этого появилась кличка – «Зайчик».)
Было ли это воровством? В чём была наша вина? В том, что мы хотели есть? Если ребёнок взял без спроса кусок хлеба и съел его – это вина взрослых, потому что он голоден. А вот, если он залез в чужой карман и потом купил себе мороже¬ное, которое является баловством, тогда его надо обязательно наказать. Позже при¬езжал какой-то военный в ремнях с кожаной полевой сумкой. Он долго был в ди¬ректорской, а мы впервые рассматривали машину. Это была шоколадного цвета «Победа»; потом бежали за ней, нюхая приятный запах бензина.
К социалистической собственности относились бережно. Если где-нибудь появлялся дымок, то сразу же могли прискакать объездчики и нас разогнать. Когда Очкарик организовал ужин у костра, то с ближних деревень прискакало много вер¬ховых и две телеги с ручными пожарными насосами. Около леса горела трава – все туда бежали тушить: хлеб сгорит. А сейчас сжигают скирды соломы, траву, кусты, валят деревья и никому до этого нет дела.
Каждый год все, кроме больных, выходили собирать колоски. Выдавалась холщёвая сумка с длинной лямкой через плечо, мы должны были ходить каждый по своему ряду по сжатому полю босиком по стерне и подбирать. За нами ходила и проверяла воспитка, за ней объездчик или бригадир. Ещё мы ходили собирать зерно вдоль дорог, подметали и просеивали его от земли. Кто больше соберёт, тому перед строем благодарность. Использование детского труда – кто об этом тогда думал?
Один раз в две недели были очень неуютные банные дни. В воскресенье рано утром по горну открывались все форточки и двери для большого проветривания. Всё делалось в спешке. До завтрака надо было умыться и сдать своё постельное бе¬льё. Кто не сдал, того не пускали в столовую.
Баня стояла отдельно от детдома, у речки, среди огромных старых елей. Мыться первыми начинали первоклашки. Мне очень не нравилось приходить зи-мой в темноте в ещё холодный предбанник, снимать всё и голым ждать очереди, чтоб постричься. Стриг всех ручной механической машинкой один и тот же, на-верно, армейский парикмахер. Садились на голый табурет среди образовавшегося вала волос; мастер молча и грубо поворачивал голову жертвы, пытаясь её вывер¬нуть в нужное ему положение. Казалось, он спешит победить накатывающиеся лохматые шары. Как ощущала себя паства в руках стригаля никого не трогало, осо¬бенно, когда ножи были не слишком остры и разносился запах лука, проигрывав¬ший в битве с перегаром. Процедура длилась долго.
Затем надо было набирать в большой таз горячую воду большим же черпаком из высоко стоящего на печи котла и, согнувшись от тяжести, тащить его по скольз¬кому с наклоном полу к месту на дальней холодной у окна лавке, потому что ближ¬ние и тёплые места занимали более крепкие и быстрые пацаны. Мочалку из липо¬вого лыка можно было поймать, когда ею бросались друг в друга, а мылом обычно затыкали сливное отверстие в полу и в образовавшуюся лужу бросали его куски. Или же им натирали пол – было весело, когда кто-нибудь падал и всё разливал. Если плохо вымылся, то воспитка возвращала обратно. С детских лет я не люблю общих бань. Масса голых тел напоминает механический поток. (В 60х годах появи¬лись заведения под названием «банно-прачечный комбинат». Можно было бы этого кентавра назвать помывочным пунктом).
Вытирались в предбаннике одним полотенцем, сшитым в длинное кольцо и проденутым в палку, закреплённую на вешалке. Так что один им вытирал пятки, а другой – лицо. Естественно, оно никогда не было сухим, ведь для кастелянши это лишние заботы. Она выдавала чистую одежду, а эта процедура была всегда хло¬потная. В узлах с одинаковыми рубашками, майками, трусами, носками каждый хотел вытянуть себе получше, что-то примерял, засовывал обратно, капризничал. При таком порядке мы никогда не носили своих вещей, по-большевистски всё было общим. Поэтому и ходили оборванцами.
Очень не нравилось, когда примерно один раз в 3 месяца объявлялся сани-тарный день. Это был всемирный аврал. Особенно неприятный зимой. Если в будни подъем был в 6 часов утра, в воскресенье на час позже, то при аврале подни¬мали в 5. В стирку сдавали постельное бельё, наматрасники, чехлы, занавески. Ка¬ждый выносил свой матрас на улицу и охранял, иначе его закапывали в снег. И по¬сле долгих поисков мог достаться чужой, не лучший. Чтобы согреться, некоторые барахтались в снегу рядом, другие, скрючившись, пытались на матрасе поспать. Когда был сильный мороз, то сторожили, столпившись у дверей. Все комнаты и кухня обрызгивались и обсыпались дустом, керосином и другой вонью от клопов, тараканов и мышей. Во второй половине дня всё мылось, чистилось, скоблилось и надо было ещё ждать, чтобы выветрилось. Пища выдавалась сухим пайком.
Одним из наказаний было – не пускать в кино. Один раз в месяц приезжала кинопередвижка. На телеге киномеханик привозил аппарат, движок и коробки с лентой, мы их называли – части. В зале с мебели снимали чехлы, дополнительно из комнат приносили стулья, вешали вместо экрана простыню. Механик заводил на улице движок и долго налаживал аппаратуру.
Мы, малыши, сидели и лежали под самым экраном. Гасили лампы, я долго рассматривал освещенную не очень проглаженную простыню, мелькающие на ней тени, пы¬линки в луче света и представлял, что это и есть ожидаемое кино. Запомнился ле¬тящий на нас паровоз. Охватил панический ужас: кто пригибался, кто плакал, кто убегал. Аппарат останавливали, нас успокаивали или уводили. Это запомнилось до такой степени, что я часто видел сны, в которых на меня скакали всадники, ехал поезд или преследовала машина. Может быть это были обычные детские страхи? Сейчас дети рождаются при свете телеэкранов, а мы были в этом плане очень на¬ивны.
Сеанс часто прерывался, но не на рекламу. Большой фильм состоял из 12 – 15 частей по 10 минут с обязательным киножурналом и надо было останавливать аппарат и перезаряжать плёнку. Кроме того, плёнка самой плохой 4-й категории часто рвалась и её здесь же клеили. Часто глох движок или же его глушили те па¬цаны, кого не пускали глядеть кино. В это время в полной темноте зала стоял рёв, свист, топанье.
От голода, холода, тоски, в поисках родственников и приключений или про¬сто из-за любви к свободе из детдома часто убегали. Мой товарищ убегал не¬сколько раз, но его возвращали. Один раз сняли под Казанью, когда он слезал с крыши вагона, другой – в Свердловске. Он так весело и интересно рассказывал о вольнице, что я тоже собирался с ним бежать. Уже готовились и собирали хлеб, но что-то помешало.
Вечерами, после отбоя, нянечка в спальне у малышей, уменьшив огонь в лампе, рассказывала сказки. Многое фантазировалось, глядя на тени. Спасибо доб¬рой женщине, нам не доставало душевного тепла. Часто, особенно в первое время по приезде, малыши перед сном плакали, звали маму. Ночами в темноте мы долго пели сиротские или блатные песни. Обычно запевал знающий, из тех, кто бывал «на воле», а остальные повторяли. Помню тоскливое:
«… мне так хочется на волю,
Цепь порвать я не могу.
Эх, вы, цепи, мои цепи,
Вы стальные сторожа,
Не порвать вас, не порезать
Без подпилка и ножа».
Пели обязательную «Мурку» или:
«Он зашёл в ресторанчик,
Чекалдыкнул стаканчик.
А ребятам купил шоколад».
Пели разухабистое:
«Эй, ты, Зоя,
Кому давала стоя?
Я давала стоя
Начальнику конвоя».
И ещё:
«Мама, я летчика люблю,
Мама, я за летчика пойду –
Летчик высоко летает,
Много денег получает
И за это я его люблю.»
Подобные песни не разрешались, пели их тайком. Зато сейчас блатняк расцвёл и не шокирует «шансон» с однообразно-разухабистым ритмом и «высокой поэзией».
В детдом несколько раз приезжали родители, которые находили своих детей. Мы привыкли к мысли, что наши отцы погибли на войне. И как мы ждали, что и нас найдут, и к нам приедут наши мамы. Хотелось заботы, любви, внима-ния, – тех чувств, о которых мы не знали, но без которых страдали. Любой человек должен ощущать ласку близких. Всегда теплее душе, когда грызёшь последний сухарь, приткнувшись к родному человеку. Это трудно передать людям, не ощутившим та¬кие чувства. Как мужчина может прочувствовать беременность?
Я мечтал, что моя мама обязательно прилетит на самолёте. Эту мечту ревно¬стно хранил, никому не доверяя. Редко пролетающему самолёту мы махали руками и кричали: «Самолёт, самолёт,
Забери меня в полёт.
А в полёте пусто –
Выросла капуста». Я любил за ними следить, подражать их гулу.
К нам ко всем было одинаковое отношение. Мы знали, что все мы сироты – дети войны. И было не принято расспрашивать друг друга о родителях. Когда у ребят появлялись родственники, то к таким воспитанникам от¬носились как бы высокомерно – не настоящий детдомовец. И какое у меня было сильное потрясение, когда я узнал, что у меня есть мама. Почему не едет, почему не забирает? Готов был провалиться от стыда, жалости к себе, томительных непо-нятных ожиданий, гордости и предательства – множества противоречивых чувств. Какой психологический стресс! Одно дело желать больших чувств и другое – по¬лучить их, когда знаешь, что они невозможны или недоступны. Я долго не верил. Когда звали, чтобы мне прочитать письмо, то убегал и плакал. Чувство, что меня предали, не покидало до 70-х годов, пока я не узнал, что мама была вдали не по своей воле.
Маме, как врагу народа, запрещалось писать письма. Всю переписку вёл Нико¬лай. В письме, адресованному тёте Оле, он сообщил, что выслал мне в детдом 50 рублей. Денег я не получил, говорили, что «деньги съели». Что такое деньги, как их едят? Но у меня появилась тайная злость на женщин в шляпках. Одна воспитка носила шляпку из чёрной лакированной соломки и я почему-то решил, что именно она виновница.
Мне запомнился сильный страх, когда я долго висел на локтях над омутом. Я не умел плавать, был один, помочь некому. Этот случай дал понять, что надо наде¬яться только на себя. А научился плавать в 8 лет. Старшие, когда видели, что кто-нибудь не умеет плавать, хватали жертву за руки – за ноги и бросали в воду. Крики, слёзы – развлечение. Наблюдали, как мученик барахтается и, когда тот начинал то¬нуть, вытаскивали. Не уверен, что таким образом всегда можно научить плавать. Скорее всего появится страх перед водой. На речку ходили только с близкими друзьями или воспиткой. Я очень любил купаться, видимо, пытался наверстать де¬фицит воды в грудном возрасте. Но надо было постоянно быть начеку – прятаться от старших и следить за своей одеждой. У зазевавшегося её завязывали узлом и смачивали, чтобы узел затянулся. Было «весело» глядеть, как пацан мучается, пы¬таясь развязать, и опаздывает в столовую, а там на его пайку было много желаю¬щих. А ещё одежду топили. Или её могли изжевать коровы, что бывало не один раз. За утерю одежды целую неделю не пускали купаться или гулять. Закрывали в по-луподвальной комнате с окошком наверху. Так прививали бережное отношение к казённому имуществу.
За какую-то провинность нас с другом заперли в пионерской комнате. Долго сидели, было скучно. Сводили на обед и опять закрыли. Что делать? Пересмотрели подшивку газет «Пионерская правда». Шла война в Корее и запах крови у меня ас¬социировался с запахом типографской краски. На столе был чернильный прибор из бесцветной прозрачной пластмассы. Он был из 2-х кубиков для чернил с бронзо¬выми крышечками, горизонтальной подставки для ручек и широкого основания, на которой была выгравирована какая – то надпись. Мы любовались преломлением солнечных лучей в кубиках. Чернилами рисовали на полях газет. Всё извозюкали и в довершение опрокинули чернильницу, благо в другой было пусто. По ящикам ис¬кали чем вытереть и начали кататься на дверке большого шкафа с книгами. Тогда ещё мебель не была из опилок, а петли были длинные рояльные. Шкаф уронили и решили бежать через окно. Комната была угловой. Внизу под водосточной трубой стояла противопожарная бочка с водой. Мы и её умудрились опрокинуть и с ещё большим грузом вины прокрались в сад и в кустах смородины пролежали до пол¬ной темноты. Нас долго искали и вылезли мы от того, что нас обещали избить гло¬тики, потому что никому не разрешали спать, пока нас не найдут. Таким образом жизнь проходила в страхах различной степени.
Наказанием было не давать подарка в Новый год. До сих пор помню его со¬став. В сером бумажном кульке было по 2 пряника, 5 – 6 печений, штук 7 караме¬лек в бумажках (фантиках). Были ещё без фантиков конфеты «подушечки» (Что существуют шоколадные я узнал в 1955 году). В набор входили 3 – 4 грецких ореха и одно или половинка яблока. Это были невыразимые лакомства, потому что мы не знали даже, что существует белый хлеб. Чтобы продлить удовольствие мы сосали пряники и печенья и чем они были твёрже, тем дольше длилось удовольствие, а в яблоке съедали зёрнышки и обгрызали ножку. О новом годе и подарках мы меч¬тали заранее, старались и учиться, и вести себя хорошо, и особенно угождать гло¬тикам, чтобы они меньше собирали дани.
Ещё вид наказания – не пускать на праздники. В торце зала было устроено дощатое возвышение в виде сцены, здесь проходили все мероприятия. Нас всех обязательно заставляли как-то выступать: петь, плясать, делать гимнастику. Если не ходил на репетицию, то не пускали на ужин. И если должен был репетировать хор, то не накрывали на стол до тех пор, пока каждый не исполнит свою роль. Таким образом контроль был двойным: и со стороны администрации, и самих участ¬ников.
Пели дуэтом, хором, плясали, маршировали и делали гимнастические упражне¬ния. Это называлось – спортивно-художественный монтаж. Несколько че¬ловек, кто на колени, кто на плечи, кто мостиком в разных положениях становились друг на друга, и изображая какие – либо скульптуры и построения, кричали лозунг, типа «Спасибо товарищу Сталину за..!» Это действие называлось художе¬ственная пирамида. Брали в основном песнями, маршируя под пионерский барабан: «А ну-ка, песню нам пропой, веселый ветер!..», пели про пуговку, на которую Алешка случайно наступил; «Сталин и Мао слушают нас, Москва – Пекин…»; «Броня крепка и танки наши быстры. И наши люди мужеством полны…» Почему-то было много песен про моряков:
«Буря, ветер, ураганы –
Нам не страшен океан!
Молодые капитаны
Поведут наш караван»
или:
«Какого, парень, года,
Какого парохода
И на каких морях
Ты побывал, моряк?»
Выполняя определённые движения, пели:
«Эй, моряк, делай так, делай так и вот так!» Плясали «Яблочко» и т.п.
Свободное время проводили в игровых комнатах, где было по 2 класса. В спальнях находиться запрещалось, а в зале не на чём было сидеть. Вдоль его стен стояли твердые стулья, обитые чёрным дерматином и гвоздями с бронзовыми шляпками. Между окон были такие же полукресла. На всём были белые накрахма¬ленные чехлы. Садиться запрещалось. Их меняли от комиссии до комиссии и сни¬мали только по праздникам или когда «приезжало» кино.
В детдоме от скуки не страдали. В зале ставили обычно две лампы – трехли¬нейки, одну у двери высоко на стене на Т-образную полочку, другую на противо¬положной стороне. Но было постоянно темно. Иногда экономили керосин, но чаще всего не было стёкол. Во-первых, они лопались сами по себе, во-вторых, мы испод¬тишка на них брызгали. Без стекла лампа сильно коптила, пламя уменьшали и иг¬рали при свете, который шёл из соседней комнаты. Поэтому у меня в детстве праздник ассоциировался с вкусными подарками и обилием света.
Играли постоянно во что-нибудь. Были разные подвижные игры: «чехарда» или «куча-мала», «замри», когда все играющие при этом крике останавливались в различных позах и кто шелохнулся, тот должен был водить, мы говорили – вадить (ударение на а), «дырочки», когда находили у кого-нибудь в одежде дырочку и, за¬сунув туда палец, другой рукой сильно от-талкивались.
Была игра в «жестку» или «махнушку». На кусочек шкурки примерно 7х7 см. со стороны кожи пришивался грузик – маленькая свинчатка или старый дореволю¬ционный пятак. Махнушку надо было, подкинув высоко перед собой и согнув ко¬лено, подбивать внутренней стороной стопы. Высший класс – до 500 ударов обеими ногами. Эта была болезнь всех пацанов. Даже самый неумелый набивал хотя бы по 5 раз.
В темноте по своим обидчикам стреляли из резинки. Её вытаскивали из тру¬сов. Плотно, наслюнявив, скручивали и сгибали уголком полоску бумаги. Обжи¬гало очень сильно даже через рубашку. Это, не считая, классических рогаток.
Мне нравилась такая игрушка: в два отверстия большой пуговицы вдевали длинную нитку и связывали петлёй. Надев нитку на обе руки, пуговицу раскручи¬вали в вертикальной плоскости. Затем возвратными движениями потихоньку растя¬гивали. Пуговица быстро вращалась то в одну, то в другую сторону. Её можно было запустить кому-нибудь в волосы, тогда их надо было только выстригать.
Днём играли в городки, лапту. (Чем эти игры хуже заморского бейсбола?) Часто и с удовольствием играли в ножички. У меня остался шрам, когда попали в вену на ноге. Обычно по – весне в ножички было два вида игры:
1). Большой, очерченный на земле, круг делился на количество игро-ков. И каждый по очереди, стоя в своём секторе и держа за лезвие, бросал нож в участок соседа. Если нож входил в землю под углом больше, чем на 3 (или 2 – как договаривались) пальца, то к «своей земле» по направлению ножа прирезали сосед¬скую. И так до тех пор, пока можно было стоять на своём клочке, а кто-то не стано¬вился «богатым».
2). Поочерёдно втыкали нож, держа за лезвие, в землю с разной высоты и из различных положений поочерёдно с каждого пальца, с запястья, локтя, плеча, колена, носа, лба, и т.д.
Игра в «котёл». Выкапывали большую ямку – котёл, а по окружности в 3 – 5 метрах от центра маленькие лунки. Ведущий должен был палкой (не было понятия клюшки) из котла загнать мячик в чью-нибудь лунку. Вместо дефицитного мячика использовали камень, завёрнутый в тряпку. Игроки охраняли свои лунки. Когда ве¬дущий подводил мяч близко, игрок старался выбить его как можно дальше за круг. Если мяч попадал в лунку, то проигравший становился ведущим.
Игра с немецким названием «Штандер». Играющие становились близко друг к другу. Ведущий подбрасывал мяч и кричал имя одного из игроков. Все разбега¬лись. Названный игрок должен был поймать или подобрать мяч с криком «штандер». Все останавливались. Поймавший мяч должен был им попасть в ближ¬него. В кого попадали, тот становился ведущим.
Ещё была игра – назову «12». На один край доски ведущий укладывал 12 пало¬чек, а под неё снизу ставил упор. Надо было искать спрятавшихся игроков и охранять от них своё сооружение, чтобы не разрушили. Когда ведущий кого-ни¬будь находил, то бил по свободному краю доски, выкрикнув его имя. Если найден¬ный успевал на лету поймать одну из палочек, то всё повторялось, если нет, он ста¬новился ведущим.
Играли в карты. Их делали сами. Тетрадные листы склеивали смолой для прочности. Скоблили цветные карандаши «Радуга» - 6 цветов, порошок смешивали с разведённым мылом и мазали пальцем по трафарету. Играли во многие виды на интерес.
Когда были в лугах, то придумывали следующие игры:
– держа за стебель, попеременно отбивать соцветие подорожника малым количеством ударов;
– свернуть цветонос скобкой и стрелять его головкой, как можно даль-ше;
– загадывать: петух или курица, когда двумя пальцами срывали метельча¬тые соцветия трав;
– сжав пальцы воронкой, укладывали сверху и били по широкому листу, чтобы получался громкий хлопок;
– на доску, которую выдирали из щитов для кроватей, прибивали упор для ног и скатывались по крутому травяному склону. Если она с разгона втыкалась в какой-нибудь бугорок, то седок долго потирал свой зад.
Я любил делать калейдоскопы. Началось всё с «клада», который нашёл в парке под большой старой колодой. Здесь были бусины, красивые бумажки, фан¬тики, разноцветные осколки бутылок. Одному из моих товарищей прислали по¬сылку и в ней была игрушка – калейдоскоп. Я был заворожен разноцветными ор¬наментами, когда мы по очереди в него глядели, спрятавшись от глотиков. Захотел иметь свой.
Осколок стекла вставляли в щель между камнями и обкусывали, чтобы полу¬чился прямоугольник. Нужно было терпение, иначе, если захватишь много, стекло раскалывалось. Полученные заготовки обвязывали ниткой в виде 3-х гранной призмы. Подобным образом обрабатывали 3 круглых стекла: одно для окуляра, между двумя другими насыпали мелкие цветные стёклышки. Всё вместе обёртыва¬лось в виде трубки бумагой или тряпкой и обвязывалось верёвочкой. Позже я стал сортировать различные стекляшки по форме, чтобы, например, красные были уд¬линённые, а синие – круглые. Я любил такие игрушки, они будят художественную фантазию.
Конечно же, играли в футбол, войну, в казаки-разбойники. Повторяю, при от¬сутствии радио и телевизора мы не скучали и может быть мы были дикими и наив¬ными, но в тоже время, мне кажется, более цельными, чистыми, добрыми.
А ещё я стал много читать. Как только выучил буквы, стал читать запоем. Первой книжкой, которую самостоятельно прочёл, была большая в зелёной об-ложке «Лесная газета» В. Бианки.
Кровь животных я увидел впервые, когда во дворе детдома закалывали сви¬нью. Все сбегались смотреть, как вываливаются внутренности, как палят и сдирают шкуру. Дым, вонь – мерзко. Нельзя это делать на глазах у детей – обостряются низменные инстинкты, жизнь перестаёт быть высшей ценностью. Увы, это ба¬нально при современной жестокости на TV. Мы и без того, облив керосином, под¬жигали мышей, голубей. К майским и июньским жукам–золотянкам подвязывали нитки и пёрышки. Наблюдали, сколько может вниз головой провисеть кошка и с каким грузом она может всплыть. Детство жестоко в своём неведении. Ребёнку нужно узнать, как устроена игрушка и он её ломает, почему летает птичка и он её ловит. Важно, чтобы этот интерес не очень обострился. Знаменитый кукольник С. Образцов говорил, что не все, мучившие в детстве кошек, стали убийцами, но все убийцы мучили в детстве кошек.
Впервые унижение и оскорбление я испытал, когда один глотик в школе неожи¬данно без причины хлестнул меня грязной кишкой по голове. Сколько поя¬вилось злости и какие кары я придумывал! Долго вынашивал планы мщения. Я то¬гда понял, что если не могу брать физическим развитием, то надо брать умом. Не раз в темноте стрелял в него из резинки. Ему устраивали тёмную, видимо он мно¬гих «достал». Пусть мелкими пакостями, но мы ему создавали не безоблачную жизнь. Хотя он этого мог и не замечать – такие по-нимают только грубую силу.
Еще раз меня сильно оскорбил старый татарин. В детдом на телеге приво-зили продукты. После разгрузки на обратном пути мы залезали в телегу и с кучером ка¬тались до поворота дороги. А в этот раз приехал какой-то бабай. Мы, как всегда, окружили телегу, я повис сзади, чем-то увлёкся. И вдруг старик с руганью бьёт меня наотмашь кнутом по спине, лицу. Была дикая злость – за что? Только за то, что ребёнок хотел покататься? Или у взрослых в таких случаях есть какие-то свои высшие, недоступные детям, мотивы? После я подкарауливал, когда бабай приедет. Выжидал, как хищник. Мы много раз подрезали гужи, подпруги, черезседельник, чтобы на подъёме лошадь вылезла из упряжи. Вытаскивали чеку из колеса, но чтобы колесо не соскочило сразу, вместо чеки засовывали палочку. В ведёрко с дегтем, которое болталось под телегой, сыпали землю. Снимали с передка телегу и выдёргивали шкворень, пе-ред тем, как её нагрузят.
С тех лет я понял, что зло должно быть наказано и как можно быстрее, иначе оно распространится. Чтобы злой человек знал, что всегда найдёт отпор. Великий Леонардо да Винчи, говорил: «Кто не карает зло, тот способствует его распростра¬нению». Или Цицерон: «Величайшее преступление–безнаказанность». Байки о не¬противлении близоруки – надо терпеть только там, где ничего не можешь сделать.
Ко дню рождения Сталина в декабре 1952 года принимали в пионеры. Нам говорили, что это огромное поощрение, великое событие в нашей жизни. Все стре¬мились быть пионерами. Я очень волновался, ожидало что-то необычайное. За¬долго учили стихи: «На дубу зелёном…»,
«Как повяжешь галстук, береги его,
Он ведь с красным знаменем цвета одного»
и подобные. Каждый обязан был знать гимн Советского Союза. Мы учили, почему галстук красный, почему у него три конца.
Приём был торжественный. В школе построили всю дружину; знамёна, бара¬баны, горны, рябит от красного. Мы чистые в новой одежде. Называют мою фами¬лию, рассказывают, как я учусь, как себя веду, могу ли быть достойным носить звание – пионер. Во всей жизни мы старались быть незаметными, а тут в честь меня такой шум. Выхожу, читаю наизусть «Торжественное обещание юного пио¬нера», даю клятву: «Перед лицом своих товарищей обещаю жить и учиться, как учит великий Сталин». Мне повязывают галстук, я салютую. (Долго учились под¬нимать на определённую высоту под необходимым углом правую руку и отвечать на возглас: «В борьбе за дело Ленина – Сталина будь готов!» громким и бодрым: «Всегда готов!») Потом сделали праздничный ужин для тех, кого приняли. Галстук надо было носить везде и всегда. Кстати, я долго не мог самостоятельно его завя¬зывать так, чтобы получался красивый узел. У дверей столовой или в школе стояла пионервожатая и заставляла галстуки перевязывать.
Когда Сталин заболел – в зале повесили репродуктор. Я впервые увидел и ус¬лышал радио. Это была конусообразная чёрная «тарелка» из тонкого картона. Меня заворожили любые звуки, которые слышались. Мы крутились рядом, заглядывали, откуда они. Громкость была слабая, на нас шикали. Если музыку можно было по¬нять, то через шумы и трески речь различалась с трудом. Кино на меня не так дей¬ствовало, видимо поражал зрительный эффект. Нас перед школой каждое утро вы¬страивали слушать бюллетень о здоровье товарища Сталина.
В марте 1953 года всех построили в зале. Было как-то необычно, без суеты, тихо. Все воспитки стояли с красными глазами. Очкарик кашлял, сморкался. Судо¬рожно и прерываясь сказал, что умер наш любимый вождь и учитель – товарищ Сталин. Что мы должны ещё лучше учиться, чтобы посрамить наших врагов. Вос¬питки ревели в голос – как теперь будем жить. Некоторые пацаны тоже заплакали. По стране объявили траур и несколько дней нам не разрешали ни во что играть, нельзя было смеяться, шуметь, бегать. Мы могли только читать и ходить с пост¬ными лицами. (А мама в это время радовалась и надеялась на улучшение).
После смерти Сталина Берия провёл амнистию и нам первое время не разре¬шали выходить за территорию детдома. Говорили, что ходят бандиты, что на стан¬ции нашли зарезанного, а в лесу прячутся неизвестные люди. Ворота на ночь стали закрывать на замок и сторож с фонарём, постукивая колотушкой, чаще стал обхо¬дить территорию. Мне нравилась его колотушка. Она была сделана из какой-то звонкой деревянной доски с ручкой. На конце был привязан на короткой верёвке деревянный шар. Я со сторожём несколько раз обходил территорию; ему в помощь выделялось по два человека–дружинники? Было жутковато, говорили, что после войны развелось много волков. По крайней мере, вечером, когда выходили за мо¬роженым хлебом, мы видели в парке чьи-то глаза. А утром по дальней горе из де¬ревни в сторону леса бежала стая.
Летом сообщили, что Берия предатель. Сорвали со стены зала его портрет, выкололи глаза, бегали, размахивая, по территории, а потом сожгли:
«Берия, Берия
Потерял доверие.
А товарищ Маленков
Надавал ему пинков».
И ведь никто нас не останавливал. Ладно, дети не понимали, что делали, но почему взрослые от превозношения качнулись в противоположность?
В августе всех построили и объявили, что кто закончил школу, тех переводят в другой детдом. Чувства радости перед поездкой, жалости по ставшим родными местам, по своим остающимся товарищам смешивались с ожиданием лучшего, с волнением и страхом перед неизвестностью.
Переполненные таким душевным хаосом, мы пошли бить стёкла в школе. (Рядом уже был большой сруб для новой школы, в котором мы часто играли). Если мы уезжаем, если школа старая, то зачем нужны старые стёкла? Звоном и грохотом отвели душу. Но наказать не успели.
– 3 –
Сайдаки
В конце августа нас, целую группу, везут на поезде от станции Чурилино в Казань и дальше до станции Буинск. Запомнились толпы людей на вокзалах, они спали и сидели на узлах, чемоданах, на полу. Многие просили милостыню, пели «жалостные» песни о недождавшейся жене, о старушке – матери, о сыне – сироте. Мужчины были в основном в солдатской одежде. Один спал у стены в портянках. Он подстелил одну полу шинели, а другой полой прикрылся, как одеялом. Под го¬лову положил сапоги и котомку. Меня поразил один калека с отрезанной нижней половиной туловища. На него снизу был одет кожаный мешок. Передвигался он, отжимаясь от пола и бросая себя вперёд. У него были одетые на руки что-то вроде подошв от сапог. Другой ездил на маленькой тележке, сделанной из досок, с под¬шипниками вместо колёс. Отталкивался он чем-то похожим на кастеты.
30 августа 1953 года нас привозят в Сороксайдакский детдом № 22 Будённов¬ского района. Он представлял собой несколько старых одноэтажных бревенчатых домов, которые располагались на краю большой татарской деревни Сорок – Сай¬дак. В названии её мы находили русское созвучие – сорок солдат. Нас, новеньких, прогнали через карантин, выдали детдомовскую одежду. Только вместо пол – бо¬тинок и чулок мы носили кирзовые тяжёлые сапоги с портянками. У меня плохо получалось с заворачиванием портянок и приходилось особенно в первое время часто их перематывать.
После карантина всех выстроили в канцелярии. (Это слово до сих пор для меня звучит по-особому, вроде «канцелярия Её величества»). На стене большой комнаты висел какой-то чёрный ящичек с двумя блестящими полусферами. Окна были широко раскрыты, но чувствовался запах табачного дыма. Директриса, очень полная женщина, и завуч – мужчина в военном кителе, говорили о нашей новой жизни, о дисциплине, учёбе, о порядках нашего будущего родного дома. Почему-то нас распределили по разным группам, но мы долго держались вместе.
Здесь порядки были жёсткие. Это был самый тяжёлый мой детдом. После вольности детства Чурилки в Сайдаках мы стали получать наряды. В спальню по¬сле сигнала горна «Подъём!» входил завуч – второе лицо в детдоме и воспитка этой группы. Они зачитывали кто и что должен сегодня делать, это называлось – выдать наряды: мыть полы, пилить и колоть дрова, чистить картошку и т.п. Всё проверя¬лось и учитывалось. Большое внимание воспитки уделяли тому, как были заправ¬лены постели. И не пускали на завтрак до тех пор, пока не будет ни одной мор¬щинки. Ватную неровную тяжёлую подушку ставили на один угол, а три других должны были быть идеально конические. Полотенце должно лежать конвертом примерно в 5 см. от подушки. Надо было сразу же хорошо заправлять постель, иначе, если опоздаешь, то твою порцию съедали.
Каждый раз, перед ужином, было общее построение. Завуч выговаривал о происшествиях дня, кто и как выполнил наряд и какое за это будет наказание. Про¬веряли, как выглядим: не так застегнулся, торчит рубашка, не убраны складки – они должны быть заправлены назад, прощупывались карманы, подозрительных за¬ставляли разуваться. Есть люди не аккуратные от рождения. К таким часто при¬дирались: мятые брюки, застегнись, вынь руки из карманов. Но гладить было не¬чем. Брюки на ночь укладывали на доски, под матрац. Позже, когда появились пружинные кровати, брюки укладывали под простынь.
Здесь, как и в Чурилке, на стульях были чехлы и на них нельзя было са-диться. Так же запрещалось находиться в спальнях. В столовой и в учебных комна¬тах были деревянные табуретки, а в зале вдоль стен деревянные же окрашенные лавки. Полы были не крашены и мы мыли их раза два в неделю, но каждый день подметали веником, который сами же должны были делать из полыни. По вечерам, в субботу, полы надо было скоблить косарём – большим толстым ножом. Чтобы не затоптать выскобленный пол нас заставляли ходить по дорожкам, которые надо было каждый день вытряхивать. Но так как они были длинные, то неизвестно, кого надо было чистить после вытряхивания – их или самих дежурных. Вообще разре¬шалось по комнатам только ходить. Бегать везде запрещалось, чтобы не пылить: «Это вам не улица!»
В учебных комнатах окна были без занавесок, потому что о них вытирали пе¬рья, когда делали домашние задания. А засунуть промокашку в чернильницу–это был обязательный ритуал. Зато можно было чернильницу вымыть и попросить чер¬нил. Иногда давали чернильный порошок, который сыпали кому-нибудь в шапку или валенки. Было весело ходить неделю до бани с чернильной головой. Но потом чернила стали разводить и хранить в бутылках. Если появлялись занавески и што-
ры, а воспитки чаще кричали, чтобы ходили только по дорожкам, значит, скоро приедет комиссия или будет праздник.
В зале здесь также висели идеологические плакаты и лозунги. Был большой плакат, на котором на фоне красного флага был профиль Маркса, Энгельса, Ленина и пустое место, где раньше был Сталин. Висела большая картина Перова «Тройка», видимо, чтоб можно было сравнить, как жили дети во времена царизма и как сейчас хорошо живём мы. Везде на стенах были большие географические карты: полуша¬рия земли, физические, административные, мира и СССР, – разные. Они висели большими полотнищами, чтобы скрыть унылость обшарпанных стен, для нашего воспитания или с какой-то иной целью. Учиться ходили в деревенскую школу. Для принадлежностей выдали чёрную холщовую сумку, здесь её называли – торба. В ней носили тетради и учебники, а летом в неё же собирали колоски. Торбу надо было носить через плечо вертикально, чтобы не мялись тетради и в отдельно про¬шитом кармане не выливалась чернильница. Если торба была без присмотра, то над её хозяином шутили, когда перед школой завязывали крепким узлом.
Учебников не хватало, училка приносила с собой по 2–3 книжки на класс. Было очень неудобно, меня это угнетало и я старался всё выучить в школе. Учился легко, брал памятью и прилежанием. В табеле успеваемости за каждую четверть, кроме предметов, ещё выставлялись оценки отдельно за поведение и прилежание. Если по ним были оценки 3 и ниже, то ученик считался двоечником. Здесь нельзя было учиться хорошо. Таких не любили – выскочка, подлиза. Из серой массы нельзя выделяться, масса этого не любит. В таких сообществах, чтобы выжить, че¬ловек должен быть как все, но в тоже время, вынужден признавать права сильного.
Хоть я и учился легко, но домашние задания старался записать в тетрадь как можно позже. Дело в том, что из тетрадных листов делали карты, голубей, танки. И если брали списать, то тетрадь уже не возвращалась. Воспитка не выдавала новую до тех пор, пока не предъявишь исписанную, тогда «пиши на чём хочешь». Писали на газетах до тех пор, пока не подойдёт контрольная или воспитка не сочтёт нуж¬ным выдать новую. И надо было с газет в неё всё переписать. Зато по чистописа¬нию у меня всегда было 5, потому что я ис-пользовал для него всё время.
В классе надо было сидеть прямо и руки держать на парте. Не знаю, для каких целей была большая деревянная линейка, но училка ею била нерадивых по рукам, а если их убирали, то по голове или спине. Я хоть и хорошо учился, но тоже иногда получал за поведение. Кроме того, у другой училки была длинная указка, которой она тыкала, предупреждая, а потом уже била. Говорили, что она таким образом сломала не одну указку. Это было похоже на правду, потому что училка была какая-то нервная.
Мне кажется, с рукоприкладством никто не боролся. Было элементарно от завуча детдома получить подзатыльник или пинок. Одна воспитка очень больно щипалась, другая сильно дёргала за уши, так что у пацана пошла кровь. В каком-то из детдомов, воспитка углом согнутого среднего пальца била под рёбра так, что за¬хватывало дух. После этого «объект воспитания» долго поглаживал ушиб. Муж¬чины–воспитатели чаще всего били ребром ладони по шее или с размаха пинали прямой ногой в зад, это называлось–получить пендаля (ударение на е). Воспита¬тели били так, чтобы не оставалось следов. Если на воспитателей кто-нибудь жало¬вался, то ему не верили, а в характеристике писали «мальчик мнительный, боязли¬вый».
Здесь отношения друг к другу были зверские. Кроме глотиков были ещё и духарики, рангом пониже что-то вроде «шестёрок». Они делали всю погоду. Вновь прибывших «крестили» следующим образом. По нужде ходили в дощатую убор¬ную. Она стояла в отдалении над узким и глубоким рвом, по которому весной и в грозу текла вода и все смывало. Когда новенький пристраивался над отверстием в полу, снизу «шутники» незаметно подставляли фанерку и, пока жертва не подня¬лась, содержимое кидали вверх. В дальнейшем пользовались кустиками или ходили группой и ставили часового.
Были обязательные драки с домашниками после уроков, когда нам надо было идти на другой край деревни или когда оказывались в меньшинстве и не на своей территории. Прозвище – детдомовец мы воспринимали, как оскорбление. Клич «Наших бьют!» означал мобилизацию всех. Младшие охраняли или уносили сумки, при драках подкатывались под ноги, подносили палки. Такие драки были вроде спортивных состязаний, чтобы не потерять чутьё и форму. (Сейчас дикие драки на Руси некоторыми преподносятся, как удаль молодецкая).
Наряду с законами чести, которые существовали, почему-то процветало и унижение своих товарищей. Ради смеха кидали сапог или валенок в другой конец спальни. Спящему делали «велосипед». Меж пальцев ног вставляли бумажки. Если их одновременно поджигали и чем больше было бумажек, тем быстрее «велосипед ехал».
Делали змейку. Под простыню кольцами укладывали длинную нитку. Когда ложились спать и всё утихало её подёргивали за оставшийся конец. Ничего не по¬нимая, жертва начинала елозить, стряхивая невидимые крошки, беспокоиться. Это могло тянуться долго. Но можно было и получить по шее, если подопытный сооб¬ражал и по нитке мог найти шутника. Хотя нитку перекидывали через другие кро¬вати и обрывали её, когда опасность приближа-лась.
Невинная шутка – подложить под нос спящему дымящуюся вату или изма-зать его дёгтем. Растворителей не было и приходилось долго оттираться песком и глиной.
Особо изощрялись над теми, кто спал на спине с открытым ртом. Мазать чернилами или сажей – лёгкая шалость. «Козью ножку» – самокрутку узеньким длинным кулёчком с загнутым широким конусом вставляли в рот. Её набивали су¬хой травой или ватой и поджигали. Руки связывали, а нос зажимали. Было очень весело, когда спящий задыхался и пучил непонимающие глаза.
В детдоме были два пацана в очках. Один по кличке «Очкарик», другой – «Суслик» – у него выпирали верхние зубы. У них очки прятали, мазали чернилами, стёкла царапали. Чаще всего спящего на спине Суслика связывали, тихонько наде¬вали очки с наклеенной на стёкла папиросной бумагой, а к носу подносили за¬жженную вату с криком «Пожар».
Спящему, сделав кулёк, вливали в рот воду, а некоторые садисты – мочу. Ещё шутка. Один из идиотов над лицом спящего, сняв трусы, очень низко опус-кал свой зад. Спящего будили и в момент, когда тот открывал глаза, надо было пукнуть ему в лицо. Если спящий открывал глаза раньше или позже, то очки не засчитывались.
Идиоты также соревновались, кто своим ветрогонным свойством сумеет потушить лампу.
Было единственное спасение – как можно дольше не ложиться или спать на боку, закутавшись с головой. Недавно я обратил внимание, что до сих пор иногда сплю подобным образом. Но это может быть ещё привычка от жизни в общежи¬тиях.
Делали «подлянку». Зубные щётки были из какой-то пластмассы. Если её поджигали и, когда она разгоралась, сбивали пламя, то выделялся очень едкий дым. От него текли слёзы, кашляли, задыхались. Такой дымарь быстро закутывали в бу¬магу и подбрасывали в чужую спальню. После проветривания ещё долго оставался едкий запах. Спали в холоде и вони. Такие же гранаты делали в школе, чтобы со¬рвать урок.
Ещё подобная выходка. Забежать в чужую спальню перед тем, как печка про¬горит и закрыть вьюшку, от чего дым и угарный газ шли в комнату. Перед уходом домой воспитки проверяли печи. Комнату проветривали, а спать ложились по хо¬лоду.
В детдоме были деревянные вешалки с крючками из лёгкого серебристого металла. Говорили, что они отлиты из трофейных самолётов. Этот металл горел очень ярко. Его подбрасывали в печи, и от высокой температуры они начинали ды¬мить. А ещё горящий металл бросали под ноги, он разлетался искрами и огнен¬ными каплями. Так было прожжено немало валенок.
* * *
Я описываю не чернуху, придуманную современной литературой. Всё это бу¬квально прочувствовано своей шкурой. В Сайдаках я в полной мере ощутил свою уязвимость. В стае всегда есть дух соперничества, обусловленный низким живот¬ным инстинктом. И чтобы не стать изгоем, чтобы выжить, надо найти своё место в её иерархии. А чем ещё можно взять кроме силы? Я стал больше читать, кроме того, что это занятие мне ещё и нравилось. Ведь оно уводит от действительности, в нём забываешься и живёшь другой жизнью, наравне с кино и театром. Думаю, мало читает тот, кто доволен существованием, кто не хочет или не может напрягать во¬ображение, кому достаточен кем-то созданный образ. Постепенно ко мне стали прислушиваться и со мной считаться.
* * *
Здесь тоже было постоянное ощущение голода и холода. Зимой в коридоре наливали на пол воду и катались, как по катку. Печи были так сложены, что должны были обогревать сразу две спальни и коридор. Но сколько их не топили, тепло не держалось, видимо из-за плохой конструкции.
Если в Чурилке мы работали только на «благо страны», то в Сайдаках стали отрабатывать трудовую повинность по самообслуживанию: пололи на огороде, мыли полы, работали в столовой, на кухне, пилили дрова, возили воду. Утром воспитка с завучем объявляли кто что должен был сделать, называлось это – дать наряд.
Самым тяжёлым нарядом было пилить дрова. В зависимости от величины комнат и ко¬личества печей на кухню направлялись, к при¬меру, 6 человек, в зал 4 человека, в спальню № 3 двое и т.п. Надо было напилить, наколоть, натас¬кать и расто¬пить печи. Но перед этим дождаться своей очереди, ведь та¬кие наряды полу¬чали мно¬гие. Брёвна были мок¬рые, тяжёлые, по диаметру бывали почти в наш рост. Почему их нельзя было хранить в дровя¬нике? Приходилось выкапывать из-под снега то, что мы могли затащить на раз¬болтанные козлы и пилить тупой без раз¬вода и зубьев двуручной пи¬лой. Чтобы расколоть чур¬баки применялись то¬поры, клинья, колуны. Гло¬тики железные клинья прятали для себя, поэтому с сучко¬ватым чурбаком, особенно ело¬вым, мучились долго, зато легко кололась про¬мёрз¬шая берёза. Никто пилить, колоть нас не учил, мы должны были всё уметь. По¬этому часто ранили руки, отпиливали и отрубали пальцы, били по ногам. У одного от то¬пора было сотрясение мозга и он лежал в изоля¬торе с синяком на лбу, другой выбил себе глаз и он висел на жилках, пока не прибежала медсе¬стра, третий рассёк ногу соскочившим с топо¬рища лез-вием.
Тяжёлая работа обычно доставалась слабым. Если не наготовишь необходи¬мое количество дров, то меньше топили в спальне виновников, а дрова уносили туда, где не хватало. А так как группы по возрасту были смешанные, то обычно от¬ду¬вались младшие. Помню, было морозно, темно. Старшие отобрали у нас ва¬режки, немного покрутились и, пригрозив, ушли в кино, а мы вчетвером пытались как-то пилить. С вечера готовили дрова на кухню к утру следующего дня. Мучи¬лись, за¬мёрзли и тоже бросили; ведь там смотрят такое редкое кино, а мы должны каря¬читься. Потом нам досталось и от старших, и от воспитки.
Сушилки для валенок были в виде лестницы во всю ширину печки. Нам остава¬лись нижние холодные места. Бывало, валенки просто сбрасывали или в них мочились глотики, когда не хотели идти на улицу. Валенки мы сушили, сидя у го¬рящей печки с открытой дверцей. Нас отгоняли, чтобы мы не открывали дверцы, чтобы не было пожара, и чтобы печь быстрее прогорела до окончания работы вто¬рой смены воспиток. Они уходили домой, проверив, нет ли голубых огоньков. Хо¬лод, в коридоре тусклый свет лампы, за окном вьюга, а печь притягивает своим зо¬лотистым светом и теплом. Сколько здесь всего было говорено. У людей, сидящих у огня, оттаивают души и плохое куда-то уходит.
Здесь было ещё голодней, чем в Чурилке. Вот какой был завтрак, я его за-помнил, потому что давали очень часто. Холодный густой жёлтоватый овсяный ки¬сель или гороховое пюре едва покрывало дно алюминиевой миски. Посреди пятно постного масла. Один кусок чёрного хлеба на алюминиевой кружке с чаем. В шко¬лах завтраков не было и мы терпели до обеда. На ужин могли быть макароны или картофельное пюре мы называли – толчёнка с узеньким кусочком селёдки или по¬ловиной солёного помидора и тот же чай с хлебом. На обед пустые щи и пшённая или овсяная каша с компотом из сухофруктов. Мясо было по воскресеньям в виде котлетки или очень жилистого гуляша. Кормили в основном кашами.
В Сайдаках также ели всякие корешки и травы. На лугах собирали дикий лук, щавель, плодики мальвы – их называли калачики. Ели паслён, орешки липы, семена подорожника, коноплю. Её было почему-то очень много и как хорошо, что не знали, что из неё можно изготовить наркотик. Семена конопли провеивали и под¬жаривали в банке на костре пока они не начнут потрескивать.
Ещё в рационе появились жёлуди. Их ели сырыми или пекли вместе с кар-тош¬кой на костре. С нашей стороны деревни за лугом начинался лес и была роща с огромными толстыми дубами, как на картинах Шишкина. Сюда мы колон¬нами с песнями приходили на пионерские костры. За рощей тянулись заросшие бе¬резняком овраги. Здесь играли в войну, прыгали вниз по склону, держась за вер¬шину, играли в догонялки. Какая развивалась ловкость; жаль, что много деревьев переломали.
Здесь, в Сайдаках, тоже выносили из столовой в карманах хлеб, картошку из супа или котлетку. Но выносили часть своей пайки не столько для себя, сколько для глотика, которого полностью лишали ужина или давали только хлеб с чаем. И получалось, будучи наказанным, он прямо-таки жирел с нашей дани, ибо мы были обязаны «законами товарищества» нести ему свои дары. В нашу сторону эти за¬коны не действовали. Но более обидно было в Новый год. Каждый нёс глотику свой подарок, чтобы он отобрал себе то, что ему нравится.
Обязательно лазали по деревенским огородам и грызли всё, что попадётся: морковь, свёклу, капусту, картошку. Если в Чурилке сырую картошку мы просто ели, то в Сайдаках она являлась почти лакомством. Оказывается, полезно есть сы¬рые овощи. Воровали колхозную капусту. Однажды пошли на дальний огород че¬рез пустыри, ельник, перебрались через речушку. Долго лежали, высматривая сто¬рожей. Уже были заморозки. Одни пацаны стали резать, а мы таскали кочаны через речку и прятали в ельнике. Когда увидели сторожей, то, не разбирая дороги, броси¬лись в воду. Я, не выпуская капусту, полез вверх по обрыву. Дядька схватил меня за ногу, а я от страха бросил в него кочан. Он, видимо, не ожидал и скатился вниз. Я успел убежать и спрятаться под елкой, где уже сидел один из беглецов. Нас ждали на пустыре, отрезав путь к деревне, так уже бывало, а мы сидели под елками. Там было удобно, как в шалаше, прятаться под длинными до земли мохнатыми ла¬пами. Просидели до темна, грызли капусту, от которой ломило зубы. С мокрыми ногами мы промёрзли и согласны были на любые наказания, лишь бы согреться.
Как-то для свиней привезли кильку в небольших бочонках. Мы сумели один бочонок укатить. Как вкусно кормили животных. Ещё мы их оставляли голодными, когда съедали всю картошку, которую варили на скотном дворе. Скотник куда-то отходил, а мы в темноте из горячей воды руками её вылавливали и распихивали по карманам. После нескольких таких набегов все помещения стали закрывать на замки. Однажды пацаны прикатили бочонок, похожий на килечный, но с другим запахом. Говорили, что повидло. Я проглотил и не понимал что это. Оказалось, ели солидол или что-то похожее.
Зато наедались до изжоги капусты, когда выдавались наряды на её рубку. В погреб закатывали предварительно выскобленные на дворе огромные больше 2-х метров высотой чаны. С помоста туда бросали соль и посечённую капусту, кото¬рую рубили в деревянных корытах сечками, похожими на старинное оружие бер¬дыш. В другом чане солили зелёные помидоры. Позже, в Таганроге, я узнал, что оказывается ещё солят и красные помидоры и даже арбузы.
Весной, когда хозяйки перебирали лук и выбрасывали проросший, мы его на¬тыкали на проволоку, один её конец загибали и всю эту гирлянду опускали в трубу над кухней. Надо было только незаметно сидеть на крыше и ждать когда испечётся. Пусть измажешься в саже, но какая сладость.
После схода снега искали по огородам невыбранную перезимовавшую кар¬тошку, в луже отмывали и «жарили» на жестянке в печи. Вкусными были без соли и масла, хрустевшие на зубах, перемёрзшие лепёшки – тошнотики!
В конце зимы вместо чая давали зеленоватую жидкость с запахом хвои. Ока¬зывается это были отвары сосновой хвои от авитаминоза. Каждый день слабым да¬вали рыбий жир. Сколько я его выпил? Один раз в 2-3 недели давали дополнитель¬ный паёк: очень дефицитную тогда гречневую кашу, печёнку сухую и жёсткую, ко¬торая всегда застревала в горле и яблоко или пряник. Всё надо было съесть, чтобы глотики, сидевшие у двери или окон, не увидели, что мы ели. Иначе побои и в сле¬дующий раз мы должны были им всё выносить, но скрывая от воспиток.
От недоедания и простуды часто болели. Если болел, то нельзя было пода-вать вида. Могла появиться кличка «Нытик» – значит, ты отлыниваешь от наряда и за тебя будут отдуваться другие. Один пацан от чего-то умер и мы всем детдомом ходили его хоронить. Это был хороший спокойный товарищ. Снег уже подтаивал. Когда начали бросать землю, многие плакали, но я – нет. Подумал как-то отстра¬нённо, что это не по-настоящему и меня не касается.
Сейчас думаю, как же меня кормили с рожденья, какое сбалансированное детское питание, какие витамины? Запомнились два ощущения: холод и голод – неразрывные братья нищеты. Жаль себя. Поэт Андрей Дементьев сказал: «Мы дети сумеречного времени».
Слова: нежность, ласка, люблю и им подобные были почти ругательствами – «Ты баба, что ли?» Воспитывалась чёрствость. Всё дополнялось спартанским полу¬военным воспитанием – строем ходили на зарядку, в баню, в столовую. В редких разговорах о папе и маме звучало только – «мать», «отец». В загрубевших детских душах так выражалась боязнь обнажить своё сердце, боялись признаться в чувст¬вах: «Что за телячьи нежности?» К памяти о родителях относились свято. Пацан по кличке «Финка» пырнул ножом другого за неуважительный отзыв о матери. Мы часто пели сиротские песни, как родители ищут своего сына, а сестра продаёт себя, чтобы приехать к брату. Часто песни были с матерными словами.
В детдом несколько раз привозили беспризорников и беглецов после поимки. Мы глядели на них с завистью и ревностью. Зависть – от свободы, которой они дышали, ревность – от нежелания впустить их в наш круг. Мы хоть и не свободны, но сыты, как в притче о собаке на цепи и волке. Привозили пацанов, которые отси¬дели в колониях для малолетних преступников. Мы их называли – тюремники. С воспитками они ругались матом. За них надо было делать наряды (свой тоже вы¬полнить), им доставали папиросы, приносили печёную картошку. Для них ловили деревенских цыплят. Кто не выполнял их приказов, над тем издевались: раздевали до гола и заставляли бегать по крапиве. Или становились в круг и толкали жертву друг от друга через костер. Но тюремники в детдоме долго не задерживались.
От таких приезжих к нам приходила «поэзия» внешнего воровского мира:
«Б…ю буду, не забуду
Этот паровоз,
На котором чемоданчик
Всё-таки увёз!»
Или: «Я, бывало, всем давала,
Сидя на скамеечке.
Не подумайте плохого–
Из кармана семечки».
Ещё: «Мой папа - пьяница
За рюмкой тянется,
А мать – уборщица,
Какой позор!
Сестра гулящая
Б… настоящая,
Братишка маленький
Карманный вор».
В детдоме каждый пацан носил нож. На лезвия использовали коньки. Как только их выдали – они сразу же исчезли. Это были деревянные коньки с узкой ме¬таллической полосой. Ножи умудрялись делать с наборными цветными ручка-ми из зубных щеток. Я видел финку с жёлобком вдоль лезвия и гранёным упором для предохранения пальцев. Как можно изготовить такое без станков и инструментов? Воистину, умельцы. Ножны делали из сыромятных ремней, которые срезали с ло¬шадиной упряжи. Ножи также делали из любой железки и были сточенные с одной стороны пятаки. У кого были деньги, те покупали перочинные ножички у бабая – старьевщика. Он ездил на телеге и в обмен на кости, тряпки, бумагу, давал ножи, иголки, пуговицы, свистульки и т.п.
Ещё делали самодельный пистолет – поджиг. На деревянном ложе крепили медную трубку с плотно расплющенным концом. В ней пропиливали маленькую щель, куда для запала вставляли спичечную головку. В трубку насыпали порох (его ковыряли из патронов) или соскобленную со спичек «серу» и забивали пыж с ку¬сочком гвоздя вместо пули. Из поджигов стреляли по собакам или в деревья. Если забивали пыж очень плотно, то порохом опаляло лицо через щель. Один пацан хо¬дил в сине-чёрных оспинах, другому оторвало большой палец правой руки, у мно¬гих на руках и лице были шрамы от разрывов. Говорили, что до нашего приезда один пацан стал слепым.
Делали более безобидный «пистолет». Из толстой доски вырезали его форму. Отверстие в стволе вдоль прожигали металлическим прутом ; 6-8 мм. Из узкой доски вырезали шомпол в виде гвоздя с большой толстой шляпкой. Он должен был свободно двигаться в стволе. Прибивали тугую ре¬зинку, которую петлёй крепили в пазу головки шом¬пола. Стреляли черёмухой, рябиной, горохом.
Была более простая игрушка. Медную трубку сплющивали с одного конца и за него привязывали толстую нитку. Другой конец нитки привязывали за гвоздь с затупленым концом. В трубку набивали «серу», вставляли гвоздь и ударяли шляп¬кой об стену. Ещё находили в полу плот¬ный су¬чёк, делали узкую ямку гвоздём, на¬сыпали в неё «серу» и били всё тем же гвоздём. Чем не петарды?
Откуда у нас были спички? Детям спички и спиртное не продавали. Я запом¬нил лозунг, который часто видел позже: «Детям спички не игрушка!» Спички мы обменивали у бабая – старьевщика или выпрашивали у дядек. Тюремники и гло¬тики заставляли нас собирать для них окурки. Была такая песенка на мотив Чарли Чаплина:
«На палубе матросы
Курили папиросы.
А бедный адмирал
Окурки подбирал.»
Мы паслись около магазина – сельпо (сельское потребительское общество). Здесь был центр деревенской жизни: встречи, разговоры, пьянки. Много раз я ви¬дел дикие драки мужиков, когда рвались рубашки и кровь багровела на снегу яр¬кими каплями. А мы среди них собирали окурки. Тогда сигарет не было. Были па¬пиросы «Огонек», «Бокс», «Дукат», дороже «Беломор – канал», самый дорогой «Казбек», но это редкость. На папиросы «Беломор» тюремники говорили – «наши», как будто они тоже строили этот канал. И ещё была песенка:
«Люблю я бокс, но только папиросы,
Люблю я 40 градусов, но только не мороз.»
В сельпо приходили получать для детдома керосин. Мне нравился такой на¬ряд, он давал немного свободы. Керосин возили в зелёных канистрах на тележке без рессор с двумя большими железными колёсами. Её тащили за две оглобли с по¬перечиной впереди. Внутрь прямоугольника ставили маленького пацана, чтобы он «рулил», а все толкали тележку сзади. Когда дорога была под горку, то в тележку садились и с гиканьем съезжали. Но надо было следить, чтобы направляющий па¬цан был внутри, иначе он мог бросить поперечину и тележка, либо оглоблями вты¬калась в землю, либо опрокидывалась назад. В магазине стоял стойкий запах керо¬сина, мыла, селёдки – запах бедной деревенской торговли, где продают всё вместе: ситец, гвозди, хлеб, хомуты, сахар. Товары в основном выдавали населению в об¬мен на яйца. Так райпо вы-полняло планы по заготовке яиц. (Лет 10 назад я ездил на Украину, простите, сейчас говорят – в Украину. Так моя мама с невесткой оттирала штампы с яиц, купленных в государственном магазине, чтобы обменять их на де¬фицитные товары в сельпо. Что по сути изменилось за 50 лет? Правда, сейчас нет слов – дефицит товаров. Теперь бы у простых людей исчезли слова – дефицит де¬нег.)
В детдоме была мода на наколки. Практически у всех на внешней стороне кисти была татуировка восходящего солнца, на фалангах пальцев собственные имена. Я видел на пятке надпись «Не догонишь!», видел философские «Нет в жизни счастья!» и «Век свободы не видать!», клятву «Не забуду мать родную!». Позже я удивился оригинальному: на одной ягодице была изображена бутылка, а на другой – чёрт с протянутой рукой. Когда человек шёл, получалось похоже, как чёрт тянулся к бутылке.
Процедура нанесения татуировок была простая и болезненная. Три иголки вместе обматывали ниткой, макали в чернила или в самодельную краску: сажа из бересты в растительном масле. О стерильности не имели представления. В луч¬шем случае протирали мылом. Наколки делали друг другу, похваляясь рисунком и собственной храбростью. Мне уже тогда не нравился их художественный уровень. Я не понимал, как можно себе ставить на всю жизнь какую-то ерунду. Ладно зло¬ст-ным сиксотам насильно делали отметину в виде большой точки на носу. А тут добровольно, ластиком-то не сотрёшь и уже не заменишь. Когда мы с мамой гово¬рили об этом, она презрительно усмехалась: «Глупые люди». У неё не было ни од¬ной татуировки.
Кроме того, что здесь друг у друга воровали всё, что можно, ночью шарили по карманам, под подушкой, под матрасом, так ещё по вечерам, когда нас выстраи¬вали перед отбоем, бывал большой шмон. Завуч и воспитки проверяли карманы, ощупывали брюки, искали в постелях, за кроватями, в стульях, – везде. А ещё из¬редка были обыски ночью, когда уже все спали. Появлялась керосиновая лампа, спящего поднимали и обыскивали одежду и постель. Рогатки, финки, спички, окурки, патроны, карты – всё выбрасывалось. Сейчас перечитываю и думаю, чем не колония?
При споре, кто у кого украл, обычно глотики всех подозреваемых собирали и требовали признаться или поклясться, что не виновен. На предложение поклясться (говорили «по-божись!») надо было большим пальцем правой руки коснуться верх¬них зубов, провести ладонью по горлу, приставить два пальца в виде рожек ко лбу и произнести: «Б… буду, не я!» Чем красивее божился, тем лучше, тем правдивее выглядело. Для собственного удовольствия и острастки давали пинок или затре¬щину и отпускали, а укравшего избивали. Но что интересно, обычно кто очень артистично божился, тот и был вором. Разборки унижают, не знаешь как себя вести, если не виновен, а от тебя требуют признания.
Виновников также определяли спичкой: её поджигали, осторожно брали за сгоревшую головку и ждали, когда она обуглившимся концом повернётся в чью-либо сторону.
Нам старались не оставлять много свободного времени, как-то его зарегули¬ровать. Мы много маршировали друг перед другом пионерскими звеньями, отря¬дами. Ходили на пионерские костры с песнями: «Взвейтесь кострами,…», «А ну-ка, песню нам пропой, весёлый ветер», «Наш паровоз, вперёд лети!» Организовывали громкие читки, сгоняли всех слушать какую-нибудь книгу. Само по себе это дело очень хорошее, я и сам любил читать. Но принудиловка и особенно «воспитатель¬ный» выбор книги… Идеологические указания партии продолжали выполнять. Помню, читали С. Маршака, где мистер Кук и дочь его Сюзи решили побывать в Советском Союзе. Было смешно, особенно когда воспитка произносила Сьюзи. Мы так дико веселились, что нас выгнали, а за срыв политического мероприятия нака¬зали: оставили без ужина и дали дополнительный наряд – колоть дрова для кухни на следующий день.
Играли в те же игры, только здесь ещё больше времени проводили у геогра¬фических карт. Надо было найти загаданный остров, пролив, гору. Искали город на букву, которой оканчивалось название предыдущего. Я так изучил карты, что в дальнейшем по географии были одни пятёрки.
Играли в шапку. Не помню, как эта игра называлась. Один садился на пол, ему на голову надевали не плотно шапку и по очереди каждый должен был через сидящего перепрыгивать. Потом надевали вторую, третью, и т.д. До тех пор, пока кто-нибудь не сбивал. Виновник становился на четвереньки. А того, кто сидел, за ноги – за руки раскачивали и со всего маха били задом по заду стоявшего столько раз, сколько шапок он сбил. Затем садился виновник и всё повторялось.
Как только на улице подсыхало, играли в стенку на деньги. По очереди уда¬ряли о стенку своей монетой, чтобы она отскочила как можно дальше. У кого было дальше всех, тот ударял второй раз, но так, чтобы его монета падала как можно ближе к другим. Затем надо было, растопырив пальцы одной руки, дотянуться ими до чужих монет, касаясь большим пальцем собственной. Если дотягивался, то их забирал. Если нет, то начинали бить снова.
Ещё была игра – чика. На земле чертой отмечался город. На черту каждый игрок ставил орлом вверх свою монету, чтобы образовалась колонка. Монеты могли быть разного достоинства, что было не желательно, потому что при проиг¬рыше надо было высчитывать, сколько раз играть одной монетой. Например: если уговаривались ставить по 5 коп., а была монета в 15, то ею можно было играть 3 раза. Но обычно в таких случаях были скандалы, потому что можно было проигры¬вать, выигрывать – запутаешься. На каком расстоянии договорились, например в метрах 5 от города, проводили параллельную черту, за которую нельзя было засту¬пать. По жребию, поочерёдно, кидали битой – обычно царским тяжёлым медяком. Надо было сбить колонку. При промахе отмечали то место, куда падала бита. Если она не долетала до города, то неудачно бросивший считался проигравшим. Если в колонку никто не попадал, то по ней сверху плашмя битой первым бил тот, чья от¬метина была ближе всех к черте города. Игрок забирал все перевернувшиеся реш¬кой монеты. И потом бил по любой. Если монета не переворачивалась, то бил сле¬дующий игрок. Когда в колонку игрок попадал, то он собирал перевернутые, затем бил по любой и далее по очереди. Эта игра вырабатывала меткость, ловкость, па¬мять, дис-циплину. Правда, многие монеты были основательно расплющены и в ма¬газине их не принимали.
Здесь, в Сайдаках, в карты уже играли на деньги. В основном играли в очко, в буру. Были и другие игры, названия которых я не помню. Если не было денег, тю¬ремники играли на пайку, на одежду и на интерес: пробежать босиком по снегу или через костёр, через крапиву, таскать целый день на закорках – фантазия была бога¬тая. У меня появился азарт, но я не позволял себе втягиваться. Видимо, была при¬родная осторожность. (Даже когда в 1974 году в Москве с товарищем играли на скачках в тотализатор и получили неплохой выигрыш, я остановился, несмотря на настойчивые уговоры. Кстати, товарищ много раз полностью проигрывал получку.)
Весной на ручейке делали водопадик, ставили деревянную катушку от ниток, крепили лопасти – получалась мельница.
На земляном или песчаном склоне делали трассу с бортиками, как в совре-менном бобслее, и скатывали те же катушки.
Играли в войну, в казаки-разбойники со щитами, мечами и пистолетами из досок и фанеры.
Устраивали гонки «танков». Узкую полоску бумаги склеивали в виде гусе-ницы танка, ждали ветра и одновременно отпускали.
Из бумаги делали вертушку. Каждый угол квадратного листа разрезали, не доходя до центра. Четыре из восьми образовавшихся углов сгибали без складок в виде лопасти. Края этих углов к центру крепили гвоздём – осью и получалась вер¬тушка. С ней бегали против ветра, изображая самолёт.
Катали палкой обруч от бочки. Но лучше всего было обруч подталкивать снизу и поворачивать толстой проволокой с загнутым концом в виде буквы П. Со¬ревновались, у кого дольше всех обруч не упадёт.
Ещё развлекались тем, что ходили мстить плохим для нас хозяевам. Выби-рали тёмную ночь и привязывали сверху окна грузик на чёрной длинной нитке. Спрятавшись в кустах, дёргали за нитку. Грузик стукал в стекло, хозяева выгляды¬вали, выходили, искали кто стучит. Игра на нервах тянулась долго. Собак обычно запирали в конуре или прикармливали. Или делали из пустой тыквы голову, выре¬зая в ней отверстия для глаз, рта, вставляли туда горящую свечку и, стукнув в окно, поднимали. Хозяева пугались или выбегали за нами.
Директриса детдома много курила и окна её кабинета были постоянно от-крыты. Через окна доносилась музыка и мы, слушая концерты, прятались в кустах сирени. Мне нравились звуки инструментов, голоса певцов. Я следил за течением мелодии и пытался предугадать повороты или мысленно достраивал её сюжет. Не понимая ничего в оперном искусстве, получал удовольствие от знаменитых арий. В зарослях сирени и крапивы были мои музыкальные классы. Здесь я увидел светляч¬ков, которых собирал в коробку. Но они почему-то на следующий день не свети¬лись. Изумрудные жучки и солдатики были това-рищами по музыке.
Когда директриса обнаружила тайных слушателей, то стала иногда пригла¬шать на радиоспектакли, слушать концерты, сказки. Завораживал зелёный глаз ин¬дикатора, секторы которого постоянно двигались. Приёмник работал от большой керосиновой лампы 10 – линейки. Сверху, на стекле, было металлическое серебри¬стого цвета приспособление с рёбрами. От него к приёмнику тянулся провод, дру¬гой уходил в землю. Я думал, что по нему приходит музыка и однажды раскопал его. Очень часто в то время звучали песни в исполнении Утёсова, Шульженко. Часто передавали отрывки из опер, романсы, песни Дунаевского. Мне кажется, было тогда по радио больше чистоты и культуры, чем современный мусор. Почти постоянно звучал голос Лемешева. Слушать, бывало, мешал ящичек на стене. Надо было покрутить ручку и громко говорить в его трубку. У меня от него осталось ощущение беспокойства. Как только ящичек звенел, музыку сразу выключали. Он был символом власти, от которой надо было ждать неприятностей; по нему сооб-щалось о приезде комиссий, о проверках. Я ещё и намного позже относился к теле¬фону с робостью.
В зале иногда по вечерам слушали волшебный ящик – патефон. Я всегда ста¬рался быть рядом. Нравилось блестящей изогнутой ручкой заводить пружину, вы¬бирать по своему усмотрению из небогатого набора пластинку, устанавливать ры¬чажком скорость вращения «78 – 45», передвигать рычажок пуска и медленно опускать никелированную головку змееподобной трубки. В этом было какое-то священнодействие – я себя чувствовал повелителем музыки. Пластинки были сильно поцарапаны, с трещинами и вместо звука были одни хрипы и щелчки. Но мы прижимались к ящику и тогда можно было что-то разобрать. Иголок, как все¬гда, не было, а если в угловом ящичке что-то оставалось, то их надо было долго то¬чить на брусочке. Пластинки были обычные: всё те же Утёсов, Шульженко, рус¬ские народные песни исполнял Лемешев (кстати, мне его голос не нравился; мы го¬ворили, у него – козлетон). Хор Советской Армии пел: «Хороша страна Болгария, а Россия лучше всех!», «На сопках Маньчжурии», «Амурские волны», «Под звёздами балканскими». Было несколько особенно старых, видимо, трофейных пластинок. Здесь были на иностранном языке непривычно дёрганые фокстроты и заворажи¬вающие танго, запомнилась одна мелодия, под названием «Рио – рита». Играл му¬зыку из фильма «Серенада Солнечной долины» оркестр Гленна Миллера. Я бредил музыкой, сам её придумывал. Вот бы в это время ею заниматься!
Весной объявили, что будут экзамены, потому что мы окончили 4 класса – начальную школу. (И потом экзамены были у меня каждый год). Получив табель успеваемости, я прочитал, что свидетельство об окончании начальной школы даёт право поступать в школы ФЗО – фабрично-заводского обучения и другие подобные заведения. Странно было себя ощущать почти взрослым.
Летом все поехали в детдомовский лагерь. На берегу речки в лесу были рас¬ставлены большие палатки из белой ткани, такой тонкой, что когда шёл дождь, то через неё проходили маленькие капельки, а если дотронешься, то в этом месте об¬разовывалась течь и кровати надо было переставлять.
Мы сразу же получили наряд – скоблить от коры длинную тонкую сосну для мачты специальным, похожим на серп, тесаком с двумя ручками. Все были в смоле и потом оттирались песком в пересохшей речушке. Было так жарко, что одуревшая рыбёшка плыла брюхом кверху. Купаться было негде и всем давали наряд носить дёрн, чтобы сделать небольшую запруду. Рыбачили мы удочками, изготовленными из подсобных средств. На удилище срезали ивовый прут, вместо крючка на костре загибали обычную швейную иголку, грузиком служил камешек, а поплавком – ку¬сок сосновой коры. Взамен лески срезали конский волос из хвоста с оглядкой на задние копыта.
Ещё были наряды собирать хворост по столько-то вязанок, собирать вёдрами шишки для кухни. Я часто уходил в лес, залезал на сосну, где на верхушке делал сиденье – гнездо в мутовке из 5 – 6 ветвей. Его сплетал ветками так, чтобы снизу ничего не было видно. И там сидел часами: мечтал, глядя на облака, читал, спал. Любил глядеть на волноподобные вершины деревьев. С тех пор стала близка по¬эзия леса Шишкина. Уже тогда я не тяготился одиночеством. Прячась от любопыт¬ствующих глаз (могли засмеять), придумывал гимнастические упражнения, подтя¬гивался на ветках, отжимался от земли.
По горну, после подъема, до завтрака и перед ужином, до отбоя, были торжест¬венные подъем и спуск красного флага. Стояли рядами по стойке смирно и пели Гимн Советского Союза. Каждый вечер была перекличка, все ли в наличии.
В лагере я в первый раз услышал, как по радио транслируют футбол, ничего не понимая, стоял в толпе, слушая характерный голос Вадима Синявского, как Игорь Нетто отдал мяч Хомичу.
Летом 1954 г. запомнилось большое солнечное затмение. Об этом предупре¬дили молодые пионервожатые, наверное, практикантки. Они приготовили закопчё¬ные сажей стёкла. Среди полдня стали быстро надвигаться сумерки. Ощутимо по¬холодало. Лес был оцепеневший, очень тихий и освещённый, как бы с одной сто¬роны. Было жутковато-таинственно. Мы жались к вожатым, спрашивая, что проис¬ходит. Немного пообвыкнув, кто был без стёкол, побежали к речке смотреть на от¬ражение солнца. Я с непонятным волнением до боли в глазах смотрел на всё увели¬чивавшийся серпик. После этого знаменательного события стал чаще смотреть на звёзды.
В Сайдаках нас также гоняли собирать колоски, полоть свёклу, капусту. Но ещё работали на току: крутили за ручку веялку и ручную же молотилку, в которую женщины подавали снопы. Жатву вели на конных лобогрейках и я гордился тем, что мне немного удалось править лошадьми, хотя и побаивался размахивающихся «крыльев» – граблей. А когда пришли комбайны, то мы по очереди работали на прицепе: вилами разгребали солому в бункере и нажимали на педаль, чтобы его ос¬вободить, когда он становился полным. Пока комбайнёр не видел, мы догоняли прицеп, прыгали в бункер с соломой и вместе с ней вываливались на землю, надо было только пригнуться, чтобы деревянная решётка не стукнула по голове. Бесша¬башное детство.
Ещё нравилось помогать пастухам, слушать рассказы одного деда о повадках животных, о зверях и птицах; нравилось, когда пастух громко, как выстрел, щёлкал длинным кнутом с косичкой на конце.
В августе нас несколько человек сажают в полуторку (так называлась ма-ленькая до 1,5 тн. грузовая машина) и везут на станцию Буинск. Долго ждали по¬езда. Жарко. Нам купили мороженое. Тогда я впервые его попробовал. Это было белое, очень сладкое, холодное, быстро тающее и липкое вещество, которое я, не¬много полизав, выбросил. Но с удовольствием съел два хрустящих тонких вафель¬ных листика, которые больше понравились. Воспитка ругала, что я выкинул такое лакомство.
В то время на железной дороге был видимый порядок. Насыпи выложены ка¬мешками, столбики побелены, везде цветы. На высоких склонах камешками или живыми цветами выложены красные звёзды, серп и молот, надписи типа: «Ленин всегда живой!» или «Сталин с нами!». На каждом полустанке и переезде стояли с флажками стрелочники, смотрители, обходчики. Железная дорога не была забро¬шена, как сейчас. Я каждый год проезжаю от Казани через Волгоград на Украину и обратно через Москву. Везде развал и запустение, строения с разбитыми стёклами, провалившимися крышами, обгоревшими деревьями и выжженной травой. На станциях по 2 – 3 фонаря, а мелкие полустанки не видны во тьме, нигде вдоль до¬роги ни души. Удивляюсь, как ещё поезда ходят.
– 4 –
Свияжск
22 августа 1954 г. вечером мы приехали в Свияжский детдом №31 Верхнеус¬лонского района. Утром меня поразил когда-то голубой с кое-где видимыми звёз¬дами купол большой церкви, которая виднелась за разбросанными зданиями дет¬дома. По-моему, это был Успенский монастырь, где располагалась ремонтная база.
Свияжск – известный исторический городок был возведён в 1551 году за две недели на Столовой горе повелением Ивана Грозного перед взятием Казани и рас¬полагался на левом берегу реки Свияга примерно в 5 км. от впадения её в Волгу. К ней шёл длинный спуск. Сюда до моста подходил, втыкаясь в берег, речной трам¬вайчик ОМка из Казани и Зеленодольска. Дальше шёл высокий берег Услона, над которым вечером было зарево от Казани – неведомой нам большой жизни. С север¬ной стороны, над крутым берегом был монастырь с высокими стенами и всегда за¬крытыми воротами. Говорили, что это тюрьма. Возможно, именно здесь я был с мамой 8 лет назад. (В период сталинских зверств в Свияжске содержалось одно¬временно до 5 тысяч заключённых, а с 1953 г. организовали психиатрическую ко¬лонию, на пациентах которой испытывали, подавляющие психику, вещества. На территории мужского монастыря сейчас остались стены 2х этажного здания «психбольницы». Мама рассказывала, что на всём пространстве были построены бараки, а в здании находилась охрана.) Внизу текла речка Щурка, где мы ловили майками щурят, и дальше за лугами и озё¬рами был мост через Волгу. Со всех сторон были старицы, луга, заводи. При ве¬сеннем разливе луга затапливались и гора становилась островом, похожим на пере¬вёрнутое блюдо. Вокруг ширь воды. Это хорошо передал художник Константин Васильев своей былинно – эпической манерой в картине «Свияжск». На острове было много церквей, возможно, около десятка, а населения не было наверное и 1000 человек. До революции было 2 монастыря и 12 храмов. (Сейчас практически всё разрушено).
Мы вновь прошли карантин, получили детдомовскую одежду. Она была при¬личнее, видимо, сказывалась близость Казани. Здесь большое внимание уделялось внешнему виду: дорожки подметены, дрова уложены в поленницу, строения по¬крашены или побелены. Директором был Марасов по кличе «Мара». Он был какой – то невыразительный, среднего роста с блёклым лицом в сером переутюженном костюме с такой стрелкой на брюках, что мы смеялись – можно порезаться. Он все¬гда присутствовал на утренних и вечерних построениях и лично проверял, как за¬правлены постели. Проверялось также содержимое тумбочек, которые здесь появи¬лись на двоих. Если был беспорядок, то всё вываливалось на пол и потом мы спо¬рили, кто виноват.
В каждом детдоме была своя схема заправки. Подушка в одном должна быть в головах и стоять треугольником, в другом, если была перьевая, то должна быть взбитой и стоять на ребре со смятыми углами в середине постели прямо или под углом 45о. Что существуют покрывала мы не знали. Одеяло надо было заправлять конвертом особым образом. Перед подушкой на ширине ладони должно лежать, сложенное треугольником, полотенце. Во время проверки все стояли у изголовья своих кроватей. Если были морщины, складки или было косо, то заставляли пере¬стилать. Когда в спальне было по 15 кроватей, то, видимо, со стороны неплохо смотрелось. А как всё вылизывалось перед очередными комиссиями!
Завучем детдома была русская женщина, которая занималась только учёбой. Перед 1 сентября была большая суета: получали тетради, учебники, портфели. Мне досталась полевая сумка из кирзы на длинном брезентовом ремне, которой я очень гордился, ведь в таких сумках офицеры носили документы. А мой папа, я почему-то придумал такую легенду, был капитаном и погиб при освобождении Вены. Мы с удовольствием рассматривали книги, пытаясь понять, что будем учить, (старались запомнить «полезные и вредные» растения и птиц, которые были нарисованы на передней и задней обложках «Ботаники» и «Зоологии»), разлиновы¬вали поля на тетрадях, выбирали ручки и пёрышки – приятные хлопоты. Но более всего я радовался новой школьной форме. Это были стального цвета грубые и ко¬лючие брюки и пиджак. Нравилась фуражка с блестящем ремешком и высокой тульей. На околыше эмблема из каких-то листьев и буквы Ш. Особой гордостью был широкий ремень с белой металлической пряжкой и выдавленной большой Ш. Им, намотав на руку, хорошо было драться - это было личное оружие. На ворот¬нике каждый при-шивал белую тряпочку со своей фамилией. После школы должны были переодеться и форму повесить на стулья, которые стояли между кроватями. Я считаю, что учащиеся каждого заведения должны иметь свою форму. Она дисцип¬линирует, да и не режет глаза материальное неравенство. Это лучше, чем коротень¬кие юбочки на акселератках. При виде такой ученицы мысли об учёбе улетучива¬ются.
В Свияжском детдоме уже появились девчата. Они ходили в шароварах по¬верх платьев и в платках, потому что их тоже стригли наголо. Мы с ними мало об¬щались. У них школьная форма состояла из чёрного передника и коричневого шер¬стяного платья.
Свою одежду надо было штопать, зашивать, гладить. Для этого в специаль¬ной комнате, где нас учили таким премудростям, было всё необходимое. Но выда¬валось оно под присмотром воспитки, чтобы не воровали иголки и нитки для ры¬балки и татуировок. Неудобнее всего получалось с глажением, потому что нужны были горящие угли. Их клали в утюг и закрывали крышкой на задвижку. Для того, чтобы утюг был горячее, надо было выходить на улицу и сильно размахивать им, чтобы угли разгорелись. Задвижка часто соскакивала, утюг открывался, горящие угли разлетались. Так однажды случился лёгкий пожар, загорелось крыльцо, ви¬димо, уголёк закатился. Мы почувствовали запах дыма через открытые окна.
Во всех детдомах художественная самодеятельность была основным развле¬чением. Кроме праздников проходили смотры между классами. Составлялись хоры, дуэты, были танцоры. У кого не было голоса и слуха, тех принуждали читать стихи или участвовать в художественных пирамидах. В начале учебного года у всех вос¬питанников проверяли музыкальный слух и потом не пускали есть, если не был на репетиции. Обычно, минут за 20, перед ужином мы по зэковской привычке сидели на корточках или подпирали тёмно-зелёную стену у закрытой двери столовой и когда она открывалась, то все вламывались «пожрать». Если кто не был на репетиции, то пионервожатая до открытия столовой приходила к голодной толпе и по списку предупреждала нерадивых. И такой же список через кухню переда¬вался воспитке, дежурившей в столовой. В каждом детдоме, где я был, одним из основных наказаний было – не давать есть. Постоянно слышалось вслед убегаю¬щему: «Жрать не дам!»
Мы никогда не говорили «есть» или особенно «кушать», применялось слово «шамать». Кушать могли только неженки, буржуи недорезанные. Да и воспитки тоже говорили на нашем жаргоне. Воспитатель по кличке «Скрип» ходил на про¬тезе, который издавал низкий прерывающийся звук со щелчком. Скрип больно ты¬кал костяшками согнутых пальцев и обращался: «Это ты был, падла?» и угрожал: «А тебе, ханырик, жрать не дам!» Воспитатели частенько к нам обращались в весьма не лестной форме: говнюк, шпана, выродок, подкидыш, тунеядец, паразит.
В детдоме был свой электрический свет. Его давал движок, который вклю-чали с утра перед подъемом до ухода в школу и вечером до отбоя. Перед тем, как выключить, мигали 2 раза с интервалом в 3 – 5 минут, чтобы при свете успели уб¬раться. Хоть по современным меркам это неудобно, но мы после керосинок, осо¬бенно в первое время, прямо – таки купались в свете. И я особенно много здесь стал читать, а так как свет давали только в сумерках, то я читал, напрягая зрение, до рези в глазах: Майн Рид, Жюль Верн, Станюкович, фантастика. Меня поразила большая книга, где была картина Брюллова «Последний день Помпеи». Я долго на¬ходился под впечатлением от падающих сверху кумиров. А ещё в столовой натягивали на стене простынь и ставили диаскоп – проектор со стеклянными нарисованными пластинками – диапозитивы; позже появились диафильмы – то же, но с пленкой, которую надо было вручную прокручивать по кадрику. Запомнился странный карлик из сказки про Синдбада.
В пионерской комнате была подшивка газеты «Пионерская правда», журналы «Мурзилка», «Костёр», «Пионер». В них печатали рассказы и отрывки из повестей, очерки о природе, дневники путешествий. Интересная была периодика. В комнате играли в домино, лото, здесь я впервые познакомился с шахматами. Был патефон с большим набором пластинок. Здесь часто слушали радио, по которому передавали спектакли, оперы. Слушать готовились заранее, пионервожатая рассказывала со¬держание, говорила, что происходит.
Учились в 2-х этажной красного кирпича бывшей царской гимназии. С пятого класса пошли от¬дельные предметы. Особенно мне нравились ботаника, русская литература и не¬мецкий язык. При школе были разные кружки для занятия творчеством – я полю¬бил «Юный натуралист». Его вела учительница ботаники – интересная, много ви¬девшая рассказчица. Правда, мы однажды из ее кабинета своровали коллекцию минералов: нравились разноцветные камешки, коробочки, ящички. Но всё было без злого умысла, когда пропажа обнаружилась, то всё вернули.
Русский язык и литературу вёл добрейший учитель. Это был толстенький, не¬высокий, розовый, седой старичок с круглой лысиной в виде нимба, настоящий Санта – Клаус без бороды по кличке «Божик». Он был влюблён в классиков, часто цитировал стихи. «Евгения Онегина» мы читали по ролям, на уроках играли мини - спектакли. Божик приучал нас любить слово, предлагал заменить его в поэтиче¬ском тексте и показывал, как меняется окраска стиха. Он не только давал предмет, но, не побоюсь сказать, как я сейчас понимаю, учил жить. Здесь были уроки мо¬рали, этики, человеческих отношений. Говорил он тихим спокойным мягким голо¬сом, никогда не ругался. Когда ставил двойку, укоризненно качал головой: «Ай, яй–яй, дружок!», будто ты совершил какой-то незначащий пустячок. Становилось стыдно за невыученный урок.
Внешний контраст Божику – преподаватель немецкого языка по кличке «Паук». Это был маленький человек с длинными прямыми чёрными волосами, с длинным некрасивым лошадиным лицом, на котором были очень близко посажены глаза в глубоких глазницах и большой жабий рот без губ. Когда я позже узнал, что Паганини был некрасив, то представил, что он должен был выглядеть, как Паук. Голос немца был тихим и хриплым. Он передвигался на костылях, волоча обе ноги. Говорили, что он попал в плен, когда его подобрали раненым. В первое время не¬мец произвёл на меня отталкивающее впечатление. Но он так любил свой предмет, так любил детей, что мы с неохотой от него уходили. На уроках он наизусть читал стихи Гейне, Гёте, ставил немецкие пла-стинки с песнями, читал нам кусками сказки и сразу же переводил, обращая внимание на какое-нибудь правило.
Я полюбил этот чёткий язык, не в пример английскому, на котором говорят, будто с трудом передвигая камешки во рту. С того времени помню четверостишье «Der Hund». (Когда я поступал в Одесский университет, то на экзамене по немец¬кому преподаватель определил, что у меня штутгартское произношение. Склонен считать – в этом заслуга Паука, потому что после него немецкий язык в других школах я только «проходил».)
Отношение свияжских учителей к нам было так необычно, так резко кон-тра¬стно в сравнении с предыдущим периодом жизни, что я старался быть в школе при любой возможности, как можно дольше.
Кормили в Свияжском детдоме чу¬точку лучше, но те же овёс, капуста, мака¬роны, жидкая толчёнка – так называли картофельное пюре. Часто давали горох, се¬лёдку. Хлеб резали необычным образом. Буханку разрезали вдоль на четыре длин¬ных бруска и каждый брусок на квадратики. На пайку выдавали по три не особо толстых квадратика, таких, что кто – нибудь вмиг проглатывал один и кри¬чал, что ему не додали. В праздники выдавали такой же квадратик белого хлеба, а сверху мазали повидлом – получался пряник.
Осенью 1955 года, когда мама была передана на спецпоселение, я впервые полу¬чил от нёё из Воркуты письмо. Она писала, что работает на севере и взять меня к себе не может, писала, что мой отец погиб на фронте, он был штурманом даль¬него плава¬ния. Один раз я получил от мамы посылку.
В детдоме была молодая, всегда улы¬бающаяся пионервожатая. Чтобы стар¬шие ничего не отняли, она получила мою по¬сылку и хранила у себя дома. А меня при¬г-лашала в гости и угощала. Так я впервые в 12 лет попробовал шоколадные конфеты да и ещё в «золотых» обёртках: «Ласточка»,
«Буревестник», «Радий», впервые увидел вафли. Раньше я знал конфеты подушечки, обсы¬панные сахаром, а тут такое богатство. Хо¬дил я в гости тайком с двояким чувством: радость облада¬ния кладом смешивалась с бо¬язнью им поделиться. Но это была не жад¬ность, а не¬желание отдавать драгоценность.
Здесь тоже были «старшие» и так же должны были им всё отдавать и соби-рать для них окурки – чинарики. Если собирал мало, то получал не один подза-тыльник, но хвалили, если приносил целые папиросы. Чинарики собирали около магазинов. Видимо, центр всей жизни обычных людей находился рядом с торгов¬лей. Здесь я увидел моду на широченные штанины – клёш, кепочки – восьми¬клинки с козырьком в 1,5 пальца. Те же пьянки, ругань и дикие многолюдные драки. Было противно и боязно от звериной сути в человеческом обличии. Я тогда не понимал, почему люди не хотят всё решать по уму?
Папиросы мы покупали на деньги от сданной ромашки. Мне один друг под секретом сказал, что аптека принимает лекарственные травы. У дальней заброшен¬ной церкви росло много аптечной ромашки. Её собирали и сушили на чердаках со¬седних домов. Теперь этот запах напоминает детство.
На чердаке дома, где жила одинокая бабушка, мы видели гроб. Меня пора¬зило, что человек живет, движется, а уже приготовился к другому миру. Что это – или человек устал от жизни и стремится уйти, или бережлив и запаслив? Или даже после ухода он хочет, чтобы внешняя сторона была не хуже, чем у других? И жизнь, и смерть с оглядкой. Не боится же он погребения по какому-нибудь индус¬скому обычаю?
В Свияжске были те же игры в карты, махнушку, шапку. Здесь я стал на¬с-тоящим картёжником, играл в козла, буру, очко и т.д. Только в чику играли не деньгами, а кольцами от кроватей. Её рама состояла из пружин, крючков и колец. Когда пружины вытягивались и постель сильно прогибалась, то надо было всё пе¬ретягивать, выкидывая лишние крючки и кольца. Расплачивались при выигрыше никелированными шариками от спинок кроватей.
Здесь появились новые игры. Сачком ловили привязанный спереди шарик.
Играли в полено. Его или валенок ставили стоймя в середину круга. Взяв-шись за руки, дёргали друг друга так, чтобы кто-нибудь, задев, уронил полено. Он выходил из игры, и так до победы одного.
Играли в слова. Каждый записывал в свою бумажку любое прилагательное, затем её загибал и передавал по кругу. Следующий игрок, не видя первое слово, писал какое-либо существительное, также загибал и передавал дальше. Когда бу¬мажку зачитывали, получалась довольно веселая абракадабра.
Из стальной проволоки сгибали «пистолет» и стреляли на дальность скручен¬ными бумажками.
Ещё была «игра» для дебилов. Специально наедались гороха, турнепса и про¬чего ветрогонного и соревновались, кто больше пукнет, а судьи считали, кто побе¬дитель. Посто¬янно выигрывал тип по кличке «Вонючка».
Зимой по спуску к Свияге катались на ледянках – облитых несколько раз во¬дой промёрзших рогожах или старых тряпках. Заливали водой старый ненуж-ный таз или вырытую в снегу яму и затем вытаскивали кусок льда. Чтобы он не раска¬лывался вмораживали в него солому, тряпку, верёвку, за неё же и держались. Ещё катались на деревянных «коньках». Их вырезали ножами из доски в виде длинных треугольных призм.
Летом мы всё время «были на улице». В детдом привозили на дрова брёвна метра по 3 длиной и складывали их в большие поленницы. Там часто играли, делая ходы, норы – как не придавило?
Появилось увлечение воздушными змеями. Они над обрывами так высоко поднимались, что нужна была не одна катушка ниток.
Делали «вертолётик». На катушку прибивали 2 кусочка иголки. Из жестяной банки вырезали пропеллер, пробивали в нём два отверстия на расстоянии вбитых иголок. Всё насаживалось на ось, на катушку наматывали верёвочку и, подняв над головой, резко дёргали. Пропеллер летел далеко.
В то время только ещё строили Куйбышевскую ГЭС и люди уезжали из Сви¬яжска, говорили, что он будет затоплен водохранилищем. В воздухе витал дух за¬пустения и тоски, городок хирел на глазах. А мы играли в развалинах старых домов и церквей, бегали глядеть как разрушали очередную церковь. Зачем? Добывали кирпич, боролись с религией или уничтожали чуждую культуру? А ведь можно было привозить сюда туристов и делать на этом деньги. Какая тупость и не хозяй¬ственность, не говоря об антивоспитании!
Мы лазили везде. Искали подземный ход. Говорили, путая с подкопом под стены Казани, что ход вырыл
Иван Грозный от Свияжска. Здесь я встретился с древностью: храмы, церкви, иконы, кресты. Была непонятная и таинственная кра¬сота заброшенности. Многие церкви были превращены в гаражи, склады, где хра¬нили соль, дрова, всякий хлам. В одной был музей. Мы через решётки окон глядели на сабли, кольчуги, ружья, рассматривали непривычную роспись стен. В каких-то разбитых подвалах находили обломки сабель, ржавые наконечники. Однажды на¬ш-ли снаряд от гражданской войны. Бестолково били по нему, хотели вытащить по¬рох. А может быть он был холостым.
Вокруг острова было много ивняка. Здесь мы делали шалаши, жгли костры. Сюда же вниз скатывали старые шины, зубчатые колёса, бочки, а потом вновь втаскивали наверх – так развлекались.
Единственный мост через Свиягу был низкий бревенчатый с колеями из до-сок. Мы лазили по сваям, выбирая места для рыбалки, купались, прыгая с перил. Когда после сильных дождей река поднималась, мне нравилось стоять на мосту и наблюдать, как вода хлюпает сквозь щели. Было жутковато от свинцово-го неба, ра¬зогнавшегося с волжских просторов ветра, от серых в барашках волн, которые за¬хлёстывали настил и колёса проезжавших телег. А как мост ходил ходуном от ред¬кой машины! За мостом были городские огороды, куда мы ходили воровать огурцы.
Запомнилась сильная гроза с сине-коричневыми летящими тучами, с мгно-венно наступившей чего-то ожидающей тишиной и видимым, резко очерченным ливнем, надвигающимся стеной. Заигравшись в ивняке, проглядели дождь и мча-лись от него через развалины, не разбирая дороги. Мы были босиком и я глу-боко проткнул ногу большим ржавым гвоздём. И потом много дней провёл в изоляторе в парах ихтиолки.
– 5 –
Кокшан
В начале сентября, уже ставшей плохой традицией – не объясняя куда, зачем и почему, нас, несколько человек, везут в другой детдом. Я до сих пор не пойму, почему так часто меня пе¬реводили из одного в другой? Если хотели от кого-то спрятать, то мама всегда знала мой адрес; беспокои¬лись о моём здоровье, то нигде не лечили; если думали об улучшении моей учёбы, то можно было сразу напра¬вить в хорошую спецшколу. Кто-то же составлял спи¬ски и сорти¬ровал нас по детдомам – для чего, с какой целью?
Был солнечный тёплый день. Вместе с пассажирами мы столпи¬лись у места, куда подходил трам¬вайчик. Нас прово¬жали друзья, кото¬рые оста¬вались. Было грус¬тно поки¬дать их, относительную без¬забот¬ность, уже ставший родным за-холу¬стный краси¬вый городок и волно¬ваться перед не¬известностью: какие будут по¬рядки, ка¬кой коллектив, понравится ли место? Психика че¬ловека стремится к стабиль¬нос¬ти. А тут кто-то тайный ме¬няет всё: школу, место, друзей – как будто за¬ново ро¬ждаешься.
Мы отплывали и я много раз огля¬дывался – прощай, Свияжск, доведётся ли ещё когда - нибудь побывать здесь? Я уезжал с большим сожалением.
В Казани сели на колёсный паро¬ход. Наши места были в трюме – для пас-са¬жиров 4-го класса. В иллюминаторы было видно, как шлёпают по воде длин-ные доски на металлических рамах, как замедляется их движение и как они начи-нают шлёпать в обратную сторону.
Я не мог усидеть на голой полке. Всё было впервые: свёрнутые толстые про¬смолённые канаты на железной палубе, здесь же стоящие деревянные бочки, пах¬нущие селёдкой, мешки, сложенные вдоль прохода, и много ящиков. На бочках, ящиках, на полу сидели и лежали люди, у которых были посадочные билеты без места. Всё было интересно: запах разогре¬того масла из машинного отделения, в окошке которого завораживали ворочаю¬щиеся большие блестящие маховики; над¬писи на дверях кают «2-й штурман», «3-й механик»; лебёдки и тросы на корме и развевающийся грязноватый флаг; большие латунные краны с надписью «Кипяток» и «Питьевая вода». Мы обследовали всю нижнюю палубу, заглядывали во все зако¬улки. Манила широкая красная ковровая дорожка на ведущей на верхнюю палубу лестнице с медными набалдашниками по краям перил. Привораживали большие зеркала, в гранях которых играла радуга от электрических лампочек в матовых с узорами плафонах. Но территория наверху была для нас запретной. Там сидел мат¬рос и отгонял всех любопытствующих с нижней палубы. Трюмники не должны были мешать «наслаждаться жизнью» пер¬воклассникам – пассажирам кают 1 и 2 класса. Так я впервые ощутил на себе раз¬деление на богатых и бедных. Кто-то та¬инственный определил – быть мне внизу жизни. С тех пор у меня зародился иму¬щественный зажим, я стал понимать, что живу в недостойных для себя условиях. Странно, богатые не стыдятся своего бо¬гатства, а почему бедные комплексуют от нищеты?
5 сентября 1955 года нас привезли в Кокшанский детдом Бондюжского рай¬она (город Бондюга – сейчас Менделеевск). Кокшан был посёлком городского типа – ПГТ, что это за административная единица я не знаю, но он был большим и тя¬нулся с запада на восток вдоль левого берега речки Кокшанки. Здесь с середины XIX в. находился завод по переработке серного колчедана и от него в центре по¬сёлка оставались несколько производственных строений, не высокая закопченая труба в виде длинной квадратной пирамиды, часть тротуара, выложенного кирпи¬чами с оттиском «УшковЪ», и фиолетовая, метров 12 высотой, гора, похожая на слежавшийся чернильный порошок. Думаю, работая на Бондюжском химическом заводе, великий Менделеев не мог не бывать в Кокшане.
От середины посёлка на запад шли: склады, кухня со столовой, баня и пра-чечная, дирекция, здание для младших групп, потом для ребят и самый дальний – девчачий. Дальше был пологий и длинный спуск в долину речки, где с левой сто¬роны располагались большие светло-жёлтые отвалы.
На северо-западе были детдомовские огороды, небольшое поле, за ними ал¬леи из огромных лип, лес, Волчий лог и дальше большое озеро с коричневой водой от листвы и упавших деревьев. Здесь крестьяне вымачивали лыко. Была счита¬лочка:
– Заяц серый, куда бегал?
В лес зелёный. – Что там делал?
Лыко драл. – Куда клал?
Под колоду. – Кто украл?
На северо-востоке находился большой старый парк с сибирскими кедрами, с которых мы сбивали шишки. Здесь было деревянное 2-х этажное сооружение в виде часовни, мы его называли пасекой – оно пропахло пчелиным воском. Сюда бегали курить. За этим в детдоме строго следили и чтобы не было запаха жевали всякую дрянь, вплоть до волчьих ягод. Однажды мы с другом купили пачку папи¬рос и так надымились «невзаправду», что нас рвало и мы до вечера пролежали в кустах. Было дурно, тошно, противно. С тех пор я не баловался.
* * *
Понятно, что нами двигало детское любопытство и хоть наказывали, но тол¬ком не объясняли никчёмность этого занятия. Но в семьях – то почему не объяс¬няют? Неужели человек до такой степени туп, что, видя, как его ребёнок уничто¬жает себя, даже не шелохнётся, сравнивая с безобидной привычкой ковырять в носу? Курение это отсутствие внутренней культуры. Кто курит, впрочем, и пьёт? Нижние слои общества, занятые тяжелым физическим трудом и так называемая бо¬гема – люди, считающие себя культурными, имеющие незаполненное время, деньги и возможность пребывать средь себе подобных, как сейчас говорят – тусоваться. Видимо, у них переизбыток здоровья.
* * *
За парком было поле и дальше лес. На востоке, на краю посёлка, стояла школа и, сбегая с уроков, можно было в пяти метрах от крыльца спрятаться за де¬ревьями. Дальше находилось кладбище и километрах в четырёх, среди леса, был большой пруд, заросший белыми лилиями, на котором стояла водяная мельница. Всё вокруг было сказочным. Я вспоминаю эти места, когда вижу картину Левитана «У омута» или «Алёнушку» Васнецова. На юге за рекой шли поля, куда уходила дорога и на повороте в обступающие леса стояли, как стражи, 4 высокие ели. В южной части посёлка у реки проводились большие многодневные ярмарки. В своих национальных одеждах съезжались со всей округи чуваши, марийцы, удмурты, та¬тары, цыгане, русские. Я видел крестьян в новых праздничных лаптях с яркой строчкой окрашенного лыка и видел цыганского барона в блестящих кожаных са¬пожках с жёлтой серьгой в ухе, старого бабая в замусоленной, похожей на резино¬вую, тюбетейке и толстую марийку с широким во всю грудь монистом и вплетён¬ным спереди в волосы десятком монет. Всё было интересно, разнообразно, ярко. Здесь продавали всё: от бочек, саней, животных, до тканей, мыла, горшков, се¬лёдки, гвоздей. Но не было сухой нынешней торговли. Сюда приезжали покрасо¬ваться, посмотреть на людей, порастратиться. Наверное, было что-то среднее ме¬ж-ду ярмаркой Гоголя и восточным базаром: говор, смех, гармошка, пьянки, ругань – праздник жизни.
* * *
В 1999 году я с Димой ездил в Кокшан. Там ещё остались от заводика не¬с- колько строений, труба и часть тротуара. Детдома нет. Места фундаментов за-росли крапивой, пустырником и сиренью. Жителей в посёлке мало. В новой ма-ленькой начальной школе в первом классе было всего 3 ученика. В лавочку (если назвать – магазин, оскорбится само слово), торгующую солью, спичками, макаро¬нами и почему-то кирпичом, хлеб привозят только летом 2 раза в неделю.
Среди природной красоты бедность и запустение.
* * *
Леса вокруг были, можно сказать, дремучие, зверей и птиц было множество. Но особенно мне нравилась наша детдомовская западная часть, где за отвалами за поворотом широкой долины Кокшанки, через которую подвесной пешеходный мост вёл в Удмуртию, были остатки плотины и развалины чайного домика в виде средневековой крепости. В середине бывшего пруда находился небольшой остро¬вок с высокими елями. Всё окаймлял лес. Я представлял, как напившись чаю, сюда в жару подплывали на лодках отдохнуть в прохладе. А теперь всё разбито, разру¬шено. Если не можешь создавать, то хотя бы не разрушай. Впрочем, понятно: ло¬мать не строить, а красоту можно низвести до своей дикости.
Детдом состоял из отдельно стоявших больших бревенчатых строений, рас¬положенных по пригорку. Видимо, в них до революции жила прислуга и чинов¬ники завода. Все корпуса находились друг от друга на приличном расстоянии и были одинаковые – большие, приземистые из серых от времени брёвен под позеле¬невшими крышами из подгнивших и кое-где новых досок. Здания были перегоро¬жены на несколько спален вокруг большого зала с небольшими окнами, отчего внутри было всегда сумрачно. Весной и во время осенних дождей в комнатах стояли вёдра под капающими потолками.
Дирекция находилась в более богатом доме, где раньше, возможно, жил хо¬зяин, а теперь на 2-м этаже жил одинокий директор Костенко по кличке «Дед». К нему часто приезжала дочь с детьми. Она была в шляпках, кружевах, от неё пахло духами, была «расфуфыренная» – городская.
Дед был высокий внушительный старик с седой головой с приятным воле-вым, даже суровым лицом, усами, похожими на короткую щётку, прокуренными до тёмно-желтого цвета. Он ходил очень прямо, как говорят – палку проглотил, в по¬тёртом костюме с большим количеством орденских планок, опираясь на толстую трость с ручкой из тёмной полированной кости. Мы мало видели Деда, он царство¬вал, но не правил. Воспитанием занималась завуч – спокойная женщина, любящая книги, музыку. Мне приходилось с Дедом общаться. Мама как-то прислала из Вор¬куты свои фотографии и сколько-то рублей. Тогда я очень на неё разозлился. У моего товарища нашлась бабушка и он уехал к ней. А моя мама почему не берёт к себе, почему я живу в детдоме?
Обычно у нас были ножи из заточенной об камни железки. И моей мечтой всегда было иметь хороший ножик. Я несколько раз подходил к директору и про¬сил, чтобы он мне дал деньги. В ответ было: некогда, что хочешь купить, зачем он тебе, нож – не игрушка. Было противно подстерегать его, определять, в хорошем ли он настроении и захочет ли разговаривать, ведь я его отвлекал своим нытьём от глобальных космических проблем. Разве не унижение клянчить подарок за свои же деньги? Всё же у меня появился ножик с перламутровой ручкой с 2–мя лезвиями и штопором – моя гордость. Но больше я к Деду не обращался.
Детдом был беднее Свияжского. Все прибывшие прошли карантин, но оде-ж-ду только прокалили и вернули. Как поощрение, только на второй год я получил новую школьную форму. Здесь одним из наказаний было – выдавать старую и рва¬ную одежду и обувь. Каждый сам её подшивал. В детдом приходил дедок, который учил нас подшивать валенки. И я знаю, что такое просмолить дратву. В валенках мы ходили всегда и везде с установившихся морозов до оттепели. Но здесь почему-то их выдавали с задержкой и мы частенько примораживали пальцы. На октябрь¬ские праздники уже стояли морозы до 15о, а мы пошли в лес за рябиной. Не сидеть же дома на каникулах. У меня были тесные пол–ботинки. Вначале пальцы не мёрзли, потом я о них забыл. Вернулись с отморожениями. Никто из нас не знал, что нельзя отогреваться в тепле. А была ли в детдоме медсестра – не помню. Сиде¬ли мы у печки и выли от боли. Часа через три принесли гусиный жир и у меня всё отошло, а у друга палец на ноге почернел.
В Кокшане я впервые увидел туалетное мыло, когда одному пацану прислали посылку, а в ней был кусок мыла, по-моему «Земляничное». Мы его осматривали, нюхали, чуть ли не лизали. Как робко входила в наш быт цивилизация, хотя вновь жили без электричества.
Жизнь в детдоме проходила по колокольчику. Из своих корпусов мы часто выбегали на улицу слушать, не приглашает ли он в столовую. Дежурный должен
был с ним обойти все корпуса, но в морозы не очень-то хотелось. После сигнала столовую не открывали минут пять, чтобы подошли все. Толпа вваливалась. Про¬бегая к своему месту, можно было что – нибудь схватить с других столов. Поэтому перед обедом и ужином обычно крутились около столовой. Если опоздаешь, то могло достаться только второе или вообще оставался голодным. В знак бунтарства или выражая недовольство, обычно стучали об стол мятыми алюминиевыми мис¬ками и кружками. Дикость.
Здесь самый лучший наряд был – не трудно догадаться – дежурство по кухне. Всегда перепадала возможность выскоблить от каши котёл или доесть сухофрукты от компота. Кстати, здесь я впервые увидел, узнал, что в чай надо сыпать сахар. Я всегда считал, что чай это готовый продукт, как сок, и его по кружкам разли¬вали уже и сладким, и коричневым. Вот простейший пример нашей неподготов¬ленности к жизни. Зато в столовой с двух сторон у входа были лозунги. Белые бу¬квы на красной ткани; один с цитатой Маркса, другой с нашей стороны я запомнил: «Коммунистом стать можно лишь тогда…» Идеологическое зомбирование про¬должалось. То ли, чтобы холодная каша в мятой миске была вкусней или чтобы мы все стали отъявленными коммунистами.
В наряд по кухне кроме заготовки дров входила чистка овощей и доставка воды. Не беда, что на группу выдавали 2 – 3 тупых ножа и надо было начистить 5 вёдер картошки, зато лук можно чистить ногтями, а морковь вытереть об штаны и поесть сырой. Воду возили в большой деревянной бочке с квадратным отверстием из родника, который находился в метрах 500 у речки. Дежурили по два человека и обычно спорили – кто будет управлять лошадью, тому сидеть на телеге впереди, а другому неудобно цепляться сзади. Естественно, вниз мы гнали с гиканьем и сви¬с-том и, бывало, при развороте у родника телега опрокидывалась. Летом-то хорошо, а зимой всё вокруг заледенело и надо было ведром и большим литров на 5 черпа¬ком на длинной ручке воду наливать в бочку, залезая в сани тоже обледеневшие. Да ещё по возвращении надо было обратной процедурой воду натаскать в баки на кухне и в умывальники. Как всегда крышку от бочки было не найти и частенько водовозы бывали мокрыми от плескавшейся на колдобинах воды. Неприятная и тяжелая работа.
Вечернюю бочку с водой иногда переворачивали и зимой получался каток. Правда, утром завтракали всухомятку: килька в томате и хлеб, посыпанный сахаром.
В школу ходили через весь посёлок по гудку. В то время их ещё не отменили, окончание и начало смены на заводике отмечались коротким и минут через 5 длин¬ным гудком. Если был сильный мороз, то вывешивали белый флаг, предупреждая, что при 30о в школу не идут начальные классы, при 35о – остальные. Об этом в детдоме сообщала воспитка, которая жила рядом со школой. Мне кажется, что за 2 года, которые я был в Кокшане, такие не запланированные каникулы были нередки.
Для школы выдали обтрёпанные портфели, на которых катались по укатан¬ной полозьями саней дороге. Учебников не хватало. По какому-то, не помню, предмету была одна книга на весь класс. Да если ещё учесть, что учились мы во вторую смену при единственной керосиновой лампе, которая стояла у учителя на столе, то уж какие тут знания? На перемене учитель лампу уносил, другой прихо¬дил со своей. Что в это время творилось в классе?! А попробуйте писать на одном столе группой на расстоянии 1–2-х метров от лампы без стекла, по освещенности равной свече. Какой будет осанка и зрение?
Зимой в школе было так холодно, что замерзали чернила и все сидели в пальто. В коридоре, как в Сайдаках, наливали воду и, разбежавшись, из темноты катились по льду под ноги проходящим. Куча – мала! Никакой колокольчик не мог загнать на урок, пока с лампой в руке не растаскивал директор или завуч. Чтоб прод-лить перемену бросали снежок в «главные» школьные часы. Это были обыч¬ные железные ходики, которые висели в коридоре рядом с учительской и уборщица звонила большим колокольчиком, ориентируясь на них.
На уроках мы ползали по полу, из темноты к свету, к доске, кидали снежки, подкладывали на сиденья кнопки, девчатам к косичкам цепляли, намоченные чер¬нилами, промокашки. Перед контрольной сыпали в чернильницы соль и чернила обесцвечивались. Чтобы сорвать урок, доску натирали салом, мочили мел, но чаще всего в горящую печь на перемене подкладывали мокрое осиновое полено и закры¬вали вьюшку. В памяти осталась картина: у печки лежит охапка дров, от неё расте¬кается растаявший снег. Во время урока каждую минуту кто-нибудь соскакивал с места и рвался к печке подложить или поворошить дрова, а его осаживали.
Немецкий язык преподавала истеричная плаксивая женщина по кличке «Плакса». Когда она визгливым голосом делала замечание, то можно было сде-лать вид, что не расслышал. Плакса начинала кричать, её передразнивали. Нервная, она подскакивала и, выпучив глаза, била учебником по голове. Тогда, возмущённо обернувшись, с ней начинали перепалку. Со слезами, что её не ценят и все мы ху¬лиганы, училка выбегала из класса.
Под новый год, во время урока, я лежал на лавке, задрав ноги на бревенчатую стену. Было темно, скучно, один из мучеников в круге света, у стола, бубнил про Kwamperfekt. Я не слышал, как без света подбежала Плакса, шлёпнула меня и стала читать нотации. Я что-то ответил. Когда она отходила я вдогонку показал ей язык. Она обернулась – как не стыдно, ведь хорошо учишься. Геройствуя перед товари¬щами, стал её дразнить. Кончилось тем, что Плакса привела завуча, меня выгнали из класса. И пол-года по немецкому у меня была двойка. А за это была масса не¬приятностей, начиная с неполучения подарка и кончая лишними нарядами. Так я опробовал способ самоутверждения за счёт унижения другого человека. Но двойка была исправлена, ведь я любил немецкий, да и училке нравилось, как я вырисовы¬вал готический шрифт.
Физику, рисование и технические кружки вёл грузный мужчина с белым рыхлым лицом по кличке «Хм-Хм». Он задыхался, ходил медленно и постоянно откашливался. Это был добряк, которого постоянно окружали ученики. Нас, воспи¬танных на запрете заходить в другие спальни, он приглашал к себе домой, показы¬вал свои картины и поделки, поил немудрёным чаем. Он влюбил нас в физику че¬рез опыты и рисунки. Какие могли быть приборы в бедной сельской школе? Но он интересно рассказывал, дополняя схемами и рисунками отсутствие наглядных по¬собий. Я с удивлением глядел, как он на доске идеально точно чертил круг. На ри¬совании он иллюстрацию из журнала «Огонёк» вешал на доску на определённое время, затем убирал, а мы должны были изобразить все, что запомнили. Или рас¬сматривали картину, а затем рассказывали, кто что видел до мельчайших подроб¬ностей. Приносил альбомы с цветными фигурами и предметами на цветных полях и их по памяти мы рисовали. Учитель организовывал уроки на пленэре. Нам, не умевшим нормально держать ка-рандаш, он показывал, как меняется освещённость и как от этого преображается форма, сколько в природе оттенков одного цвета и чем отличается зелень травы от хвои. Он говорил, что если смотришь, то надо ви¬деть. Я могу много рассказывать, как он учил. Мы были влюблены в него, даже те, кто не умел рисовать. Он их не отталкивал, а поручал что-нибудь выпилить или вырезать. Здесь у меня появилась склонность к рисованию; вот бы учиться ещё и этому. Но кроме цветных карандашей в 6 цветов и дешёвого серого альбомчика в деревне ничего не было. Какая была радость, когда мне подарили коробку с 12-ю карандашами, а позже за успехи в рисовании премировали пачкой цветных каран¬дашей в 18 штук. Что за удовольствие раскладывать их, как по спектру ра-дуги, по цветам, поймёт ли кто сейчас?
Русскую литературу и пение вела учительница, которой важно было, чтобы мы знали содержание произведения и могли его как можно лучше пересказать. Много учили стихов, на уроках учились разыгрывать сценки и мини-спектакли. На уроки пения она приносила патефон, рассказывала о знаменитых композиторах и мы в пальто и в валенках слушали арию Чио-Чио-сан. Было так интересно и далеко от нашей захолустной жизни, что даже отъявленные непоседы сидели тихо. Думаю, у меня тогда появилась тяга к прекрасному.
В обстановке добра и мягкости, если так можно сказать про детдом, в Кок-шане уже никто не гнал на репетиции. Мы сами выбирали, чем заниматься. И ча-ще всего – сразу всем. Я разрывался между разными кружками: авиамодельный, судо¬строительный, кукольный театр, пел в хоре и дуэтом. В основном пели военные песни: «Орлёнок», «Ой, туманы…», «Эх, дороги!». Когда я запел из репертуара Шульженко «Замела метель дорожку, запорошила…», то все стали показывать на меня пальцем и дразнить – девчачья песня. Так что и петь надо было с оглядкой. А когда слушал классическую музыку, которая мне просто нравилась, то надо мной ехидничали – будто понимаешь.
В авиамодельном кружке была сложность достать хорошую резинку для вращения пропеллера и хорошо, ровно наклеить на нервюры папиросную бумагу. Уж больно легко она рвалась, когда модель, приземляясь, цеплялась за кустики и жесткую траву. Более прочных моделей с бензиновыми моторами мы не видели.
По дороге в школу был большой пруд, куда на дальний край прилетали дикие гуси. Здесь мы пускали парусники, яхты, кораблики. Как красиво отражался в воде пароходик с горящими лампочками на мачтах и палубах.
Еще я участвовал в кружке вышивания. Надо было разгладить салфетку и вы¬таскивать по одной ниточке через определённое количество строчек так, чтоб по¬лучились клеточки. Вышивали цветы, листья; я вышил портрет Ленина (нельзя без этого) чёрными и стальными нитками. Мою работу возили на выставку в район и, говорили, в область.
В детдоме организовали кукольный театр. Изготовление кукол интересный долгий процесс. Надо было найти пластичную мягкую глину и слепить голову бу¬дущего персонажа. Когда она высохнет, наклеить на неё кусочки любой мягкой тонкой бумаги, вдавливая и проминая все рельефы заготовки, чтобы получилась форма толщиной примерно 2 мм. Затем распилить на 2 части и отделить картон от глины, которую до этого смазывали отталкивающим составом. Полученные заго¬товки соединяли, раскрашивали. Сами шили куклам костюмы, делали декорации. Моими любимыми персонажами были Торопыжка и Пьеро.
Мы были разноплановыми артистами и с концертами ездили по деревням, давали кукольные спектакли, читали стихи, пели, плясали. Закутавшись в большие тулупы, в нескольких санях – розвальнях мы объехали всю округу. Как весело и романтично было рассматривать искрящиеся сугробы, полозьями раскатанные до блеска повороты, или в дрёме следить за бегущими полосами на дороге! С каким радостным ожиданием нас перед концертами отогревали деревенским чаем. После наших выступлений всегда было общее веселье.
Запомнилась одна из поездок в удмуртскую деревню Ильнеть. В клубе наби¬лось народу – не продохнуть: запахи керосина, курева, одеколонов. После нашего концерта стулья расставили вдоль стен и начались удмуртские танцы и песни. Я увидел, как 2 парня и девушка в ярких костюмах исполняют танец, который мы на¬звали – восьмерка: так девушка кружила межу парнями. Один дед на гармошке на своём языке исполнял что-то, вроде частушек, так заразительно, что все хохотали, видимо, слышали впервые.
С большим удовольствием я ездил с такими концертами, всегда было инте-ресно видеть другие места, новые лица. Куда пропадали наши комплексы, когда около клуба на обёрточной бумаге чернилами афиша сообщала о нашем концерте? Вот она – безрасчётная радость!
Зимой давали наряд ходить в лес за хвоей. Её отваривали и пили вместо ком¬пота. А какая радость была ходить под Новый год за ёлками. Завхоз брал большие деревянные санки, сплетённые из прутьев. Они были с широкими полозьями, лёг¬кие, длинную верёвку одевали через плечо. Мы становились на широкие самодель¬ные лыжи и целый день были в лесу, выбирая, какая из ёлок лучше. С каким вку¬сом, как внимательно их осматривали с разных сторон. Рубили одну большую и не¬сколько других поменьше. Мне нравился не сам новогодний праздник, а как к нему готовились: запах хвои, вырезание снежинок, изготовление, склеивание, раскраши¬вание немудрёных игрушек из шишек, ваты, картона. Нравилась суета, шум, мусор. Наряжать елку это было поощрение. Зал закрывали от посторонних глаз и впускали только достойных этого таинства.
Я любил ходить на лыжах в лес, рассматривал на снегу различные следы, пы¬тался их разгадать. Чуть ли не изучал разные оттенки синевы, по которым только можно было заметить плавные границы ямок и впадин. Как-то на лыжах пошёл за товарищами, которые не взяли меня с собой, так как я ходил не очень быстро. (После фильма с Жаровым «Небесный тихоход» мне пытались «приклеить» эту кличку). Был яркий солнечный день, за мной увяза¬лась наша детдомовская собака Белка. Пока лыжня шла по полям и перелескам, было весело и легко. А когда она потянула в гору, пошёл снежок, я начал подумы¬вать не пора ли назад. Но всё казалось, что лыжня вот сейчас свернёт к посёлку. Когда зашёл в большой еловый лес, почувствовал, что устал. Собака куда-то про¬пала, лыжню на открытых местах стало заметать, да ещё натёр ногу плохо намо¬танной портянкой. Быстро стемнело. Странно, но я не боялся ни замёрзнуть, ни за¬блудиться. По полю шёл по вешкам, которые ставили зимой вдоль дорог, скатился в овраг и вылезал оттуда, сняв лыжи. Каким-то чутьём нашёл дорогу и по ней при¬шёл к посёлку с другой стороны. Меня уже искали. Я стал героем. Было чувство значительности и удовлетворения собой.
Лыжи мы делали в детдомовской мастерской сами, как и всё возможное: та-буретки (говорили – тубаретка), лавки, полочки. На лыжи в лесу рубили молодой клён, обтёсывали его с двух сторон, но чтоб не было сердцевины. Несколько дней парили и загибали носок и дальше терпеливо сушили на влажном воздухе, для чего оборачивали сырой тряпкой. Если подвешивали большой груз или забывали мочить тряпку, то носок трескался и всю работу надо было начинать снова. На палки
ру¬били молодые сосенки и к ним прибивали фанерные кружки. Руководил мастер¬скими дядька, который всё умел и был для нас большим авторитетом.
Кроме санок, катались по обледенелой дороге на деревянном сооружении, представлявшем помост, на котором сзади крепили 2 конька, а впереди было не-что вроде руля ещё с одним коньком. Разбежавшись, катились лёжа от детдома к род¬нику. Там проходила центральная дорога и было шиком проскочить перед лоша¬дью. Возницы знали, что мы здесь катаемся и старались стегнуть кнутом. Когда наметало большие сугробы, прыгали с отвалов или берегового обрыва. Чтобы снег не попадал внутрь, штанины обвязывали поверх валенок. В каком-то году был очень крепкий наст и мы бегали по нему, как по паркету, выкапывали в снегу норы или палкой выпиливали плиты и делали домики.
Летом в детдом приходили только есть и спать. Выполнив свой наряд, пропа¬дали целыми днями в лесу или на речке. Купались, рыбачили, здесь же жарили улов, пекли картошку, жарили полудиких деревенских гусят, которые стадами жили и паслись здесь же. (В прошлом году мне было странно видеть, как не могли подготовить костёр и не знали, как печь картошку уже не маленькие 7-и классники. Неужели в этом «виноват» город?)
Взяв с завтрака по куску хлеба и договорившись, кто может съесть нашу пор¬цию и оставит нам что-нибудь с обеда, ходили рыбачить на мельницу. Здесь рыба была не пуганая, окунь и плотва клевали, не боясь белых ниток, которые применя¬лись вместо лески. Чтобы хорошо клевало мы мочились в воду и приговаривали: «На ссаки клюют рыбы всяки» или при метеоризме: «На пердёж клюёт ёрш». Я любил глядеть, как падает вода на мельничное колесо и как сыплется тёплая мука. Мельник, ещё крепкий дедок, точно колдун в мучном облаке, то подтолкнёт шибер, регулируя струйку зерна, то увеличит поток воды или выйдет вдохнуть свежего воздуха и поглядеть сколько подвод подъехало. А какая была радость, когда мель¬ник разрешал нам покататься на плоскодонке и мы заплывали в дальний, заросший камышами и осокой конец пруда, вздрагивая от спугнутых уток или цапель. Голод¬ные, но довольные возвращались к ужину.
Как-то осенью шли мимо кладбища. Я оторвался от группы. Была яркая луна, отчего тени казались чёрными и большими. За оградой увидел что-то поднимаю¬щееся белое. Охватила такая жуть, что я на ватных ногах, казалось, летел. Уже в посёлке ребята сказали, что это была белая лошадь.
А какой страх был, когда я один в комнате читал «Вий» Гоголя. Или ещё в Чурилке с другом, высунув из-под одеяла только нос, ждали, когда придёт полночь – хотели узнать какая она, как приходит. Слышались бормотанья набегавшихся товарищей, какие-то шорох, сопенье. По Пушкину:
«Парки бабье лепетанье,
Спящей ночи трепетанье,
Жизни мышья беготня…»
В Сайдаках боялся пройти мимо огромных зверевших гусей, которые норовили ущипнуть и долго с опущенной шеей бежали вслед. Признаться, и темноты я боялся до 6 класса.
Детских страхов было много. Ещё пример. В Волчий лог ходили собирать малину и однажды видели на другом конце малинника что-то шумно сопящее и бу¬рое, отчего долго бежали, подстёгиваемые фактической опасностью или собствен¬ной фантазией.
В этой стороне были большие орешники, где я нередко наблюдал, как белка собирает и грызёт орехи. Кстати, за орехами ходили не ранее 15-20 августа. Если кто-нибудь из взрослых видел нас в лесу раньше, то объяснял, что собирать орехи нельзя. Попробуй-ка, сейчас скажи это! Дерут всё подряд чуть ли не с июня.
Однажды мы с другом хотели организовать бизнес – продавать землянику. Собрали её в литровую банку и, не зная ни цены, ни спроса, сели у магазина. На вопросы проходящих, сколько стоит, отвечали, к примеру, – 50 рублей. Все качали головами. Одна бабуся стала нас громко стыдить. Я не понимал, почему она руга¬ется, ведь мы сами честно собрали. Если не хочешь – не бери, иди мимо, что ж ру¬гаться? Были недовольны и другие «покупатели». Мне стало неудобно, противно от чужой злости. Мы ушли и спрятали ягоды в кустах. На обед дали молоко. Одну кружку мы выпили, а другую вынесли и вылили в банку с ягодами, чтобы съесть позже. Вспомнили только на следующий день к вечеру. Съели всё с аппетитом и ночью не спали. Было тяжёлое отравление. Так бесславно закончилась моя единст¬венная попытка заняться торговлей.
В Кокшане в играх появился интерес к ученическим пёрышкам. Перо клали на ладонь и по очереди каждый бил пальцами об край стола, чтобы оно упало как можно дальше. Самый дальний брал своё и должен был перевёртывать любые дру¬гие, но только одним движением. Хитрость заключалась в ловкости двух пальцев: если пёрышко лежало корытцем кверху, то надо было суметь его перевернуть средним и указательным пальцами правой руки, а если лежало вниз, то перевёрты¬вать большим и указательным.
Ещё находили крышечку от заварного чайничка с отверстием в середине, на¬матывали верёвочку и, вставив в отверстие гвоздь, дёргали. Получалась юла. Воис¬тину, голь на выдумки хитра.
Клюшки для хоккея вырезали из кривого деревца, растущего на склоне ов-рага. Вместо шайбы летом консервная банка, зимой замёрзшее лошадиное яблоко. Для защиты ног, пока не было валенок, под чулки подкладывали фанерки.
Делали копья, мечи, щиты; стреляли на дальность и меткость из лука, для ко¬торого срезали рябину, на стрелы – тальник.
Кино привозили в поселковый клуб по воскресеньям. Он находился напротив заводика в отдельно стоящем большом бревенчатом, обшитом досками и окрашен¬ном коричневой краской здании, с фронтоном и башенкой со шпилем над входом. Это был центр культурной жизни всего посёлка. При входе слева располагался чи¬тальный зал, где всегда было много народа. Здесь играли в шахматы, шашки, до¬мино, просто встречались, ожидали сеанса. Были подшивки газет, журналы: «Смена», «Огонёк», «Знание – сила», затрёпанные «Крокодил» и «Чаян». Прямо по коридору размещалась библиотека, где я был постоянным и желанным посетите¬лем, увлекался книгами о природе и путешествиях. Пришвин, Паустовский, Коз¬лов, Арсеньев – любимые авторы. В Кокшане увлёкся космической фантастикой, перечитал всё, что было: Уэллса, Ефремова, Стругацких.
Справа находился зрительный зал. Перед фильмом на окна ставили фанерные щиты и закрывали чёрными шторами. Если было продано много билетов, то орга¬низовывали второй сеанс или уплотняли первый. Когда полным составом прихо¬дили детдомовские без двоечников и нарушителей, тогда точно была два сеанса и мы после первого прятались под лавками и за шторами, чтобы посмотреть кино второй раз.
Здесь я увидел редкий в то время американский фильм про Тарзана. После кино мы прыгали, подобно ему, на длинных палках через промоины и овражки, подражая его крикам. Говорили, что есть ещё 3 серии, но нам показывать не бу-дут, потому что ведём себя, как дикари. После фильма у наиболее вертлявого пацана появилась кличка «Чита».
В пионерской комнате детдома, кроме патефона, был большой радиоприём¬ник на батареях. Зимой здесь часто собирались поиграть в шашки и шахматы, по¬слушать радио. На коротких волнах искали радиостанции, которые передавали песни и музыку без перерывов. В паузах была серия коротких сигналов и опять му¬зыка. Эти станции работали каждая на своей частоте и назывались – маяки. По ним, как по пеленгу, курсировали самолёты. Часто звучали песни в исполнении Тро¬шина, Бернеса, ансамбля сестёр Фёдоровых. «Одинокая гармонь» в исполнении Лемешева или «Голубка» Шульженко являются звуковыми визитками моего пе¬риода жизни в Кокшане. Мы учили песни из фильмов «Весна на Заречной улице», «Вечер на рейде» и, впервые прозвучавшую «Подмосковные вечера». Песни не просто звучали, как сейчас, «для фона», а вслушивались в тексты, по ним учились жить. Собирались слушать радиоспектакли или литературные передачи; сидели на столах, подоконниках, на полу – так было интересно. Отрывки из опер и балетов воспитывали вкус, а концерты Райкина, Тарапуньки и Штепселя, Мироновой и Менакера оттачивали чувство юмора. Как у классика, всем хорошим во мне я обя¬зан книгам и радио.
Когда в Москве проходил Всемирный фестиваль молодёжи и студентов и по радио доносились шум, песни, смех, было грустно от чувства оторванности и недо¬сягаемости внешнего мира. Впервые появилось ощущение, что настоящая жизнь проходит где-то в другом месте.
В детдоме не было явных издевательств, а может быть я становился старше. Отношения были мягче, хотя жили группировками по возрасту, по интересам. В основном вместе играли, ходили в лес, рыбачили. Когда в детдом привозили но¬веньких, мы собирались на них глядеть, знакомились, выспрашивали откуда они. Здесь было и любопытство, и сожаление, и, может быть, злорадство – не я один в таком положении. Если кто был из «моего» детдома, то он становился лучше род¬ного. Для младшего становился покровителем, опекуном, братом. Всё смешивалось с жалостью, состраданием, не растраченной братской любовью.
В Кокшане соревновались между пионерскими отрядами – кто больше собе¬рёт металлолома, макулатуры, кто лучше выступит в худ. самодеятельности, кто хорошо поработает на прополке. Дирекцией поощрялся коллективизм: некоторые ребята ездили в Ленинград, двух послали в Артек (я всё упрашивал одного при¬везти для пробы морской воды – вычитал, что она солёная и по составу сходна с кровью).
Летом 1956 г. нашему отряду организовали поход по Татарии. Вместо рюк¬зака каждый пришил к углам наволочки лямку и всех поровну нагрузили: крупы, консервы – кильки в томате, сахар, хлеб, картошка. Путешествовали мы две не¬дели. Ночевали в школах, где на полу были разложены матрасы; есть готовили в ближнем к школе доме. Запомнилась жара, тонкая пыль на дороге, по которой мягко ступать босыми ногами, скрученные лямки мешка жгут плечи, углы банок давят в спину, хочется пить. И огромное блаженство, когда, сбросив с себя всё, ку¬пались в речке и, наевшись, дремали в полуденный зной в тени деревьев. Но стал¬кивались с непонятными поступками – не каждая хозяйка давала пить. Часто в ко¬лодцах не было вёдер и после тяжёлого перехода отказы детям были сродни вреди¬тельству.
Как-то мы отдыхали. Было тихо и пасмурно. Я услышал глухую грустную та¬тарскую песню. Казалось, она стекает сверху. Она так слилась с природой, что было ощущение, будто от тоски звучит само небо. Вдали, по косогору, ехал на те¬леге бабай и пел. Было грустно и одиноко. Больше я эту песню ни разу не слышал.
Во время похода мы заходили на фермы, МТС, полевые станы, знакоми-лись с техникой, узнавали как доят или кормят животных, какой приплод. Если приходили в деревню раньше или шёл дождь, то давали концерты. Заходили на Ижевский источник, где нам организовали экскурсию по заводу минеральных вод. Возвращаясь, от Красного Бора до Бондюги проплыли на пароходе.
В походе вели дневники путешествия и после их сдали для отправки в Рай-ОНО. Меня похвалили за наблюдения. По возвращении с какой гордостью и неко¬торой отстранённостью мы глядели на остававшихся ребят. За маршрут в 260 км. нам выдали значки «Турист СССР». Носить его было приятно.
Перед походом по всем законам шпионских тайников я спрятал в парке свои драгоценности: рисунки, цветные карандаши, альбомы, фотографии. Тогда не было п/э плёнок, я всё завернул в тряпки и бумагу, и зарыл в кустах бузины под высоким деревом. Очень тщательно замел и засыпал следы. Через две недели всё было в со¬х-ранности, но не в целости – отсырело и испортилось. Я этого не мог знать. Очень жалел свои рисунки и фотографии мамы, которые она прислала, когда её опреде¬лили жить на спецпоселении. Помню одну, где она стоит в полный рост в толстом сером свитере. В то время меня сильно удивляли письма, в которых мама сооб¬щала, что переехала из Воркуты в Таганрог, а потом на Донбасс. Я рассматривал карты и думал, почему она так много ездит из края в край? Ребята говорили, что работает геологом. Очень близко к правде, если рубала уголёк.
Осенью произошло ЧП. Детдом был на краю посёлка и ночью его охранял сторож. Он обходил все дома, но уже не с колотушкой, как в Чурилке, а с ружьём. Мы довольно часто, когда дежурили по кухне и сторож приходил ужинать, крути¬лись рядом. И здесь по театральным законам, если в 1м акте на сцене висит ружьё, то в последнем оно должно выстрелить, произошло убийство. Когда на кухне де¬журили девчата, Надя часто брала ружьё и наводила его на подруг. Ружьё не бы¬вало заряжено и сторож вяло её отгонял. На этот раз оно почему-то оказалось смер¬тоносным. Надя, шутя, прицелилась в подругу и со словами: «Сейчас тебя убью» нажала на курок. Мы за два дома от кухни, в своём корпусе, слышали слабый хло¬пок и когда прибежал пацан с криком, что убили девчонку, ему не поверили. Но когда самые любопытные вернулись с таким же известием, мы вместе с воспиткой побежали смотреть. Во мне боролись любопытство и страх. На кухне была немая сцена: в углу стояла окаменевшая Надя, сидели оцепеневшие повар и сторож, валя¬лось ружьё, в стороне лежала девочка. Я как увидел кровь и разбрызганное белова¬тое вещество, сразу же ушёл. Позже ходили хоронить девочку, а я с тайным лю-бопытством и жалостью подсматривал за Надей: как себя ведёт, что делает, о чём думает. Это была моя тайная симпатия и я размышлял, как с таким грузом можно жить.
В это время к Земле подошла комета и было противостояние Марса. Мы часто рассматривали ночное небо, красную планету и довольно большой хвост ко¬меты. Как все в то время заинтересовались астрономией! На брошюры и книжки про космос записывались в очередь – настоящий читательский бум. Мне
запомни¬лись популяризаторы: Перельман, Воронцов-Вельяминов. В клуб приезжали лек¬торы, показывали диапозитивы, рассказывали про Вселенную, отвечали на корявые вопросы забитых жизнью людей, которые, может быть, впервые подняли голову вверх. Тогда появилась моя любовь к астрономии. Ко мне часто обращались с во¬п-росами и у меня появилась кличка «Профессор».
Летом 1957 г. большой группе ребят организовали экскурсию на пароходе до Сталинграда. Меня брать не хотели, говорили, что в прошлом году ходил по Тата¬рии. Но я люблю путешествовать, люблю новые лица, места и делал всё, чтобы меня взяли, канючил и упросил.
Винтовые 3-х палубные пароходы только ещё появлялись, рейсы были грузо¬пассажирские и мы плыли на колёсном из Бондюги до Сталинграда дней шесть. Удобства были самые минимальные. Большая каюта, вмещавшая человек 30, по¬с-тоянно освещалась тусклыми лампочками в проволочном ограждении. Дневной свет почти не проходил через маленькие, постоянно задраенные иллюминаторы, стёкла которых захлёстывали высокие волны или они погружались в воду при по¬вороте парохода. За переборкой был редко смолкаемый грохот судовой машины и вибрация. Спали на деревянных отшлифованных телами полках – постелей для пассажиров 4-го класса не было. Ели крутые яйца и кильку в томатном соусе, запи¬вали хлеб кипятком с кусочком сахара. Зато было много времени исследовать весь пароход: часами стояли у машинного отделения, часто бегали в гальюн и глядели, как в отверстии в полу пенится река, какая вода течёт из крана «Хол.», стояли, пока не надоест, в чёрном угольном дыму на корме рядом с когда-то красным флагом. (Меня всегда интересовало, почему на всех судах флаги СССР? Ведь на таких ко¬рытах никто за границу не ездит, чтобы определить принадлежность к стране. Если это так называемый патриотизм, тогда пусть у себя в ванной вывешивают флаги).
Мы толкались и мешали матросам во время швартовки. Пассажиры собира¬лись у одного борта, пароход так кренился, что противоположные колёса почти мо¬лотили воздух. Капитан через жестяной конический рупор просил половину пасса¬жиров перейти на другой борт. Но так как никто не считал себя этой самой полови¬ной, то матросы настойчиво разгоняли зевак.
Пароход давал один длинный гудок и подходил, разворачиваясь, носом про¬тив течения. Было интересно наблюдать, как на дебаркадер бросали тонкий линь и за него стаскивали толстый канат. Не у каждого матроса получался хороший бро¬сок и, бывало, по 2 – 3 раза вытаскивали из воды мокрый конец, аккуратно свора¬чивали кольцами и вновь бросали. Капитан на площадке сверху отдавал распоря¬жения матросу, говорил в трубку в машинное отделение и тогда колёса вращались то в одну сторону, то обратно. Иногда такой спектакль продолжался довольно долго. Не погасив скорость, пароход боком давил на дебаркадер так, что брёвна, которые висели вдоль бортов для смягчения ударов, выворачивались и расщепля¬лись, а дебаркадер пытался удержаться на месте, напрягая канаты и тросы, закреп¬лённые за камни и деревья.
Подавали сходни из толстых досок и первыми с берега забегали в буфет му¬жики попить свежего пива пока пароход разгружался. Матросы надевали робы или на голову одевали пустой мешок, сложенный углами ввиде капюшона, и таскали разные грузы. Пароход стоял по нескольку часов, пассажиры спрашивали, когда будем отходить и гуляли по берегу, купались или успевали сходить в город за по¬купками.
Перед отходом начальник пристани в чёрном кителе с золотыми пуговица-ми и белой фуражке с «крабом» бил в колокол 3 раза, пароход отзывался гудками; включали музыку, обычно «Прощание славянки», капитан в рупор приказывал от¬дать швартовы. Убирались сходни и пароход начинал елозить вперёд-назад, пы-таясь боком отойти. Взмахи, воздушные поцелуи, последние в крике слова, музыка, шлёпанье плицами, всё расширяющееся расстояние бурлящей воды, чайки – мне всегда было интересно, как прощаются.
Когда шёл встречный пароход, то мы загадывали, кто первым начнёт белым флагом делать отмашку, показывая какой стороной пройти.
В Куйбышеве гуляли по городу; оглушила разноголосица автомобильных сигналов, которые ещё не отменяли. Было так жарко, что размякал асфальт, на ко¬тором мы специально пытались оставить следы. Ездили на строящуюся плотину. Видели внизу падающую воду. Экскурсия на плотину не понравилась: много пыли, шума, машин.
В Сталинград приехали вечером. Когда вышли с парохода, поразило обилие цветов, которые росли без ограждений посреди улицы, а не за забором частных до¬мов, чисто вымытый асфальт недавно отстроенной набережной, толпы гуляющих людей. Вдоль берега маленький паровозик вёз несколько вагончиков. Это была единственная, вроде бы, в СССР детская железная дорога. Мы гуляли по вечернему городу. Понравились фонтаны, запахи цветов, духов, фланирующая красиво одетая публика. Я поразился разноцветьем ещё редких неоновых вывесок. На крыше вы¬сокого дома светилась большая надпись «Парикмахерская» с выделяющимися по яркости буквами ХЕР. Это был чуждый непонятный и привлекающий мир. Сейчас сравниваю те мои впечатления с Маугли, увидевшим человеческое поселение. Жили мы на дебаркадере, на котором почему-то всё время крутили пластинки «Ландыши» в исполнении Гелены Великановой и с песенкой «Красную розочку я тебе дарю». Было непривычно, что здесь всегда был электрический свет. Мы много раз и днём, и ночью проверяли, горят ли лампочки.
Ездили в цирк, который был под большим шатром, где увидели слонов. Но цирк мне не понравился своим запахом и какой-то суетой. При выходе нам купили по мороженому в вафельных стаканчиках, а потом газировку с сиропом, которую продавала толстая тётя за тележкой с навесом из яркой ткани. (Почему-то воду все¬гда продавали толстые женщины.) На дно стакана она наливала из одного из 3-х вертикальных сосудов с делениями выбранный сироп и доливала холодной пеня¬щейся водой. Это была вершина блаженства.
В городе встречалось много разрушенных войной домов. На Мамаевом кур¬гане изрытый пустырь, везде валялись осколки кирпича, железки, мусор. Экскурсия была неинтересной, мы спешили на Волгу купаться. На городском пляже много на¬рода и мазута. После купания оттирались одеколоном, которой дала пионервожа¬тая. В музее Советской Армии было собрано множество знамён, одежды, оружия, немецких наградных крестов. Отдельно лежал меч короля Георга, подаренный анг¬лийским монархом. Вечером в бассейне на берегу смотрели водное поло – не инте¬ресно. Я постоянно путал головы в одинаковых шапочках с мячом.
Вот планетарий это – да! Наша группа ждала своей очереди на скамейках у фонтана среди цветов. Было тихо, прохладно, пахло розами – их везде по городу было много. Нас завели в круглый большой зал с потолком в виде половины шара. В центре стояла какая – то чёрная машина с блестящими трубками, выпуклостями и отверстиями. Тётка что-то долго и нудно говорила, а мы вертели головами и та¬ращились на чудной выбеленный потолок. Когда в полной темноте включили ма¬шину, я был поражён. Под необычную «космическую» музыку электроинструмен¬тов по орбитам плыли планеты, звёзды, вращались галактики. Поднималось и захо¬дило солнце, проходили солнечные и лунные затмения. Мне показалось, сеанс про¬летел в один миг. И позже, где бы я ни был в планетариях: в Ростове, Москве, Горьком – такого впечатления больше не получал.
Ещё запомнилась экскурсия на Волго – Донской канал на речном трамвай-чике. По бокам у входа в канал стояли две огромные белые скульптуры Ленина и Сталина. Они были так высоки, что на носке ботинка Ленина сидел мальчишка и его ноги не доставали до пьедестала. Мы на трамвайчике проплыли по 3-м шлюзам и вернулись. Было интересно, как одни ворота закрываются, а другие опускаются под воду. Во время шлюзования все пассажиры собирались с одной стороны гля¬деть, как канаты цепляют за крюки, двигающихся по направляющим, поплавков. Но здесь капитан уже никого не ругал.
Обратно в Бондюгу из Сталинграда вверх по течению плыли более недели. Я с тех пор полюбил неспешно сменяющиеся картины берегов, особенно их изуми¬тельные виды в начале осени, несуетную пароходную жизнь. При возвращении жизнь в Кокшане показалась очень серой и пресной. Оказывается, основу её со¬с-тавляют будни. Французы говорят, что праздник только тогда бывает праздником, когда он редок (но так хочется, чтоб они были чаще). Когда мне в очередной раз сказали, что переводят в другой детдом и едем в город, то уже не было сожаления, что уезжаю. Всегда было тоскливо, когда из детдома отправляли очередную партию, особенно в которой был твой дружок, было намного легче, если отправляли меня, а товарищи оставались. И хоть грустно было покидать друзей, леса, речки, но волнение отъезда и ожидание новизны приглушали боль разлуки, хотелось городской жизни с её развлечениями и удовольствиями.
– 6 –
Елабуга
19 августа 1957 г. нас привозят в Елабуж¬ский детдом № 39. Го¬род Елабуга расположен в 3-х км. от реки Кама на правом берегу речки Тойма. Его историю описал отец знамени¬того художника И.В. Шиш¬кин. В то время кроме церквей, мо¬настыря и обществен¬ных зданий в городе было более 70 камен¬ных домов и всего со слободой 5700 жите¬лей. Сейчас от красивого уездного города остался относи¬тельно не иска¬жённым лишь один квартал и заречные дали с Чёрто¬вым городищем – башней от разрушен¬ного монастыря на вы¬соком берегу Камы. Да и то рядом не¬давно воткнули мечеть с непропорционально высоким минаретом, как бы в пику колокольне Спасского собора, которая сотню лет являлась визуальным ориентиром городской панорамы.
(Я это писал до 1000летия Елабуги. А к юбилею в центре города создали воистину настоящую «потёмкинскую деревню». Вырублены все кусты и деревья, тротуары сплошь выложены модной ныне плиткой. Все заборы одного «дизайна» выкрашены бледно-розовой краской. Кто захочет здесь гулять летом, где ни травинки, ни былинки, когда нет тени, а зимой не спрячешься от ветра?
В памяти остались огромные липы и тополя, покрывающие город на 2 недели июньским «снегом», от которых после дождя легко дышалось; литые чугунные водоразборные колонки; различной высоты и конструкции многоцветные заборы, ограждающие каменные здания с коваными ставнями, и деревянные домишки с незатейливой резьбой наличников. Как же надо не любить город, чтобы испортить его безвкусием. Что смотреть туристу – пушки и бюсты генералов? Разве этим Елабуга известна?)
Детдом был построен купцом Ф. Черновым как детский приют для «ста дЪвицъ бЪдныхъ сиротъ всЪхъ классовъ» и в память жены Николая I назывался Александринским. Об этом я недавно узнал из мемориальных досок, вмуро-ванных в стены. При нас всё скрывала штукатурка. В 2008 году детдому будет 150 лет.
Он находится на западной окраине города между парком, большими и глубо¬кими оврагами и территорией старого кладбища с разрушенными памятниками и могильными плитами. На месте кладбища начинали строить жилой дом и мы бе¬гали глядеть, как при рытье из склепа вытаскивают волосы и куски дорогих тканей.
Овраги представляли собой ровные длинные площадки с отвесными скло-нами. Они назывались по номерам: «Где был? – На третьем овраге». На них мы иг¬рали в любой сезон. Зимой прыгали с наметённых снежных карнизов, катались на санках, лыжах, фанерках, рогожах. Один из склонов, переходящий в огороды, ближнего оврага назывался «Клюка». На ней играли и катались морозными лун¬ными вечерами до самого отбоя, пока воспитатели не загоняли спать. Весной уже босиком бегали по только что оттаявшим проталинам, играли в разные подвижные игры. За детдомом только начинал появляться посёлок нефтяников, дальше были поля, лесопосадки. Рядом с Чертовым городищем был большой элеватор, напротив него грунтовой аэродром, на котором два раза в неделю садился «кукурузник» – биплан АН - 2 и дальше шёл Танайский лес, в котором у детдома был свой пионер¬ский лагерь.
Детдом – высокое 2-х этажное кирпичное выбеленное здание, обнесённое стеной, соединяющий контору и хозяйственные постройки: конюшню, коровник, свинарник, сеновал, дровяной склад, гараж. Всё было каменным. Внутри большого двора находились деревянные мастерские, прачечная, баня. Тяжёлые деревянные ворота в первое время были постоянно закрыты. После деревенской вольницы Кокшана это был отдельный основательный замкнутый мир, похожий на мона¬с-тырь с игуменьей, со своими правилами, традициями и распорядком. Он до сих пор является закрытым детским учреждением.
Здание в виде буквы П длинной перекладиной обращено на юг к огородам и далее к городскому парку. На первом этаже были спальни для ребят на 15–20 чело¬век, вверху девчачьи. Самая маленькая комната была человек на восемь. В запад¬ном конце размещалась столовая, над ней клуб. В западной пристройке на первом этаже была кухня с подсобными помещениями. Сюда со двора вёл чёрный вход. На втором этаже находились учебные комнаты. В восточной – столярная мастерская с полом из кафельных плиток. Парадный вход в детдом, который открывался только перед комиссиями, вёл сразу на второй этаж. (Меня до сих пор удивляет наличие закрытых дверей. Если они 2-х створчатые, то открывается только одна половинка, а если дверей 5-6, как в метро, то обязательно несколько закрытых. Как будто двери являются только архитектурным украшением). Парадная лестница вела в проходную комнату, обтянутую красной тканью. Сверху висели портреты членов Политбюро ЦК КПСС. Сюда, когда не было комиссий, мы затаскивали стол для пинг – понга и играли твёрдыми картонками или фанерками маленьким резиновым мячиком или лопнувшим дефицитным шариком. Отсюда по коридору до клуба в его конце разбегались и катились в валенках по окрашенному полу, стоя или при¬сев на сложенную ногу. Коридор был беговой дорожкой, спортплощадкой, местом игр. Пыль стояла страшная, ведь и здесь не было второй обуви. Чтобы кому-нибудь что-то поручить любая воспитка окриком «Не бегать!» здесь находила провинив¬шегося.
Весь детдом сбежался посмотреть на приезжих. Это было похоже на знаком¬ство собак, которые оценивающе обнюхивают друг друга. Мы стояли посреди двора плотной группой, поглядывая на окружавших. Посыпались вопросы: «Кто?», «Откуда?», «Кого знаешь?». Наконец-то появился директор. Это была очень полная женщина с помятым, похожим на картофелину, лицом, с волосатой бородавкой на верхней губе, под широким, слегка приплюснутым носом. Кустистые разлохмачен¬ные брови прятали проницательные глаза. Александра Николаевна Филиппова по прозвищу «Кыра» имела низкий с хриплостью командирский голос и суровый взгляд. Она ходила очень медленно, переваливаясь из стороны в сторону, на стол¬бообразных ногах.
Нас привели в изолятор и директор вместе с медсестрой лично каждого ос-мат¬ривала. Такого ни в каком детдоме не было и я ощутил высокие городские требования. Понравилась моя фамилия. Где бы я ни появлялся, меня везде пресле¬довала слава знаменитого советского тенора. Всегда спрашивали, не являюсь ли его родственником.
* * *
К своей фамилии я относился спокойно. В Свияжске у меня была кличка «Лемеш», когда я узнал, что лемех это острый нож – часть плуга, то такое про¬з-вище даже понравилось. Резкий, острый – это часть моего характера. Довольно часто «говорящие» фамилии несут информацию о человеке. А когда их меняют, то получается глупость. В Таганроге работала старая дева Сапелкина, которая посто¬янно была чем-то недовольна, молчала, сопела, дулась и злилась на всех. Я знал дремучую сплетницу по фамилии Сорокина. Во Владимировке работал часто злой Каргин. Когда он женился, то взял фамилию жены и стал Цветковым, но характер остался прежним. Девушка Баранова поменяла фамилию на мужнину – Быкова. Её стали звать Быкова – Баранова.
Другое дело, когда фамилии даются по необходимости. В детдомах были Ляля Найдёнова, Марта Майская, пацан Апрельский, в Елабугу приезжал бывший воспитанник Максим Горький. Надо дорожить своей фамилией. Думаю, что нужно нести её, как вымпел, сообщающий о принадлежности к своему клану, если готов за него отвечать. (Мама рассказывала, что её папа, будучи сиротой, довольно часто жалел, что если дочки, выйдя замуж, поменяют фамилию, то род как бы прекра¬тится).
* * *
И здесь спросили о родстве с певцом, но принимать не хотели, говорили, что слабый. Долго препирались с нашей сопровождающей, которая часто повторяла слово «министерство». Наконец-то Кыра согласилась. Но в дальнейшем никакой заботы о здоровье и лечения я не заметил. Медсестра в основном была у себя в изо¬ляторе или проверяла у дверей столовой чистоту рук. Хоть во всех детдомах бо¬лели часто, но я не знаю, чем болел в детстве. Были ли мед. карточки и пересыла¬лись ли они? До 1960 г. мне никто не сказал, что я инвалид, что требуется какое-то лечение. Видимо, как в тюрьмах, надо было не признавать грудных детей – заклю¬чённых, так и в детдомах все должны быть официально здоровы. Возможно, из-за этого понижались оклады, уменьшались льготы. (Да и ладно, можно было бы как-то привыкать, если б всё в жизни постоянно не напоминало, что я не такой, как другие. В России до сих пор, и похоже, ещё долго будет стыдно быть инвалидом. Ладно уж нескромные взгляды, мягко говоря, бестактных людей и отсутствие удобств. Но нет даже элементарного: перил, подножек, пандусов, съездов с тротуаров, которые теперь модно покрывать скользкой плиткой, где и здоровый рискует стать увечным.)
Карантина не было, но всех оболванили наголо и впоследствии стригли тех, у кого волосы отрастали до бровей. После бани выдали серые рубашки и самодель¬ные шаровары. Девчата везде ходили в платках. Им старше 4-го класса разрешали носить чёлку, младшие были «под ноль». Если появлялись вши, то головы мазали керосином и посыпали дустом.
Жизнь здесь тоже проходила по колокольчику. Это был бронзовый с литыми завитушками вестник. Рано утром из конторы, где рядом она жила, его приносила Кыра и дежурный вместе с воспиткой будил каждую спальню, а днём обходил всю территорию. Пока мы лежали, нам зачитывали наряды.
Утренняя гимнастика проходила в низком сводчатом коридоре. Когда заву¬чем стал Мыльников по кличке «Фитиль», он выгонял нас на спортплощадку, при отсутствии дождя и мороза. Затем умывание в комнате, где стояло 2 корытообраз¬ных рукомойника на 7 – 8 сосков. Рядом с умывальником, в углу коридора, стоял оцинкованный бак с питьевой водой. К его ручке была приклепана алюминиевая кружка на цепочке. На полу для слива стояло ведро. Если краник бака засорялся, то черпали сверху. Какая уж тут санитария; а эпидемии? И это было во всех детдомах. Позже я узнал, что такое же удобство было и у мамы.
Давался сигнал колокольчика на завтрак. У дверей столовой медсестра прове¬ряла, как вымыли руки, какие были ногти и не пора ли приглашать парикмахера. У выхода из столовой на деревянном полудиванчике обычно сидела Кыра и наблю¬дала за едой. После завтрака отправлялись в школу, а воспитки каждой группы проверяли, все ли ушли. Домоправительница к этому времени перемещалась на свой постоянный наблюдательный пункт. У чёрного входа была маленькая прихо¬жая – пересечение внутридомовых путей – проход на 1-й этаж и вход на узкую де¬ревянную лестницу на 2-й. Никак нельзя было миновать это место, идешь ли гу¬лять во двор или возвращаешься из школы, надо ли выйти на кухню или сходить в уборную. Кстати, по нужде ходили на 2-й этаж западной части. Надо было ждать, если на крик «Кто?» через длинный холодный коридор доносилось: «Девчата». Им, в свою очередь, приходилось терпеть, когда, в ответ на окрик, раздавался свист и пароль «Пацаны» или, когда договорившись, мы специально медленно шли один за другим.
В простенке между лестницей и толстым арочным проходом на втором полу¬диванчике бессменно восседала Кыра. Она была капитаном корабля, на котором находилось от 160 до 202 (или 212) пассажиров. Отсюда зычным прокурорским го¬лосом каждому проходящему делалось замечание: «Опять двойку принёс?», «Вынь руки из карманов, сними шапку!», «Почему мало дров в 4-й спальне?», «Лемешев, после школы зайдёшь ко мне». Кыра была исходной точкой, сердцем, деспотом всей жизни детдома – лично во всё вникала и всё утверждала: от сценария празд¬ника, распределения трудовых нарядов, поощрений и наказаний до составления будничных меню и подачи сигналов на обед или ужин.
Учиться ходили в новую 4-х этажную школу № 2. Здесь я увидел знаки го-род¬ской жизни: доска из линолеума, парты с откидной крышкой, электрический звонок, кабинетная система преподавания. Я гордился сознанием, что живу в го-роде, когда увидел большие, освещённые изнутри, электрические часы над воро-тами ткацкой фабрики и освещённую надпись «Берегись автомобиля». Тротуары во многих местах были выложены плитами известняка, а по углам кварталов стояли каменные гранёные столбики. По булыжной мостовой центральной улицы им К. Маркса (сейчас Казанская) от консервного завода до пристани ходили маленькие автобусы. Когда мне друг сказал, что детдомовцы могут ездить бесплатно, я испы¬тал счастье и ездил несколько дней. Но однажды кондукторша громко спросила билет, а я ответил, что детдомовский. Все на меня оглянулись. В их глазах была жалость. Я ощутил такое чувство ничтожества и унижения, что эта поездка отбила охоту пользоваться автобусом.
В школе впервые познакомился с чудом цивилизации – унитазом. Уже поя-вились авторучки, в которые чернила набирались по принципу поршня или пи-петки. Но такими ручками писать запрещалось, говорили, что портится почерк. До 10 класса девчатам также запрещалось ходить в капроновых чулках. (Видимо, есть люди, которые испытывают удовольствие от запретов. «Посторонним вход строго воспрещён!» – можно подумать, что все будут ломиться в двери, если написать «Служебное помещение». Или табличка «Не влезай, убьёт!». Я не видел, чтобы люди лазили по столбам, на которых нет таких страшилок. Ещё мне нравится над¬пись «Съезжать в лес с основной дороги запрещается! Штраф». Если нельзя съез¬жать, так штрафуйте, но рядом никого).
Литературу преподавала Костенко – дочь директора Кокшанского детдома. Она меня увидела, как старого знакомого. Я был горд. А зря. Литературу она не любила, строго следовала учебнику. Произведение, как хирург, препарировала: за¬вязка, композиция, идея, – было сухо и нудно. Вместо красивой девушки получался скелет с отдельными органами. Задавала учить стихи только про родную страну и конституцию. Я постоянно с ней спорил, так как имел своё, отличное от её непо¬грешимого, мнение. Мне не нравился Чацкий, а он был «положительным героем», я любил лирику Маяковского, но его изучали только как революционного трибуна. Конечно, за это у меня были двойки и я два года подряд не получал новогодних по¬дарков. Было не слишком жалко оставаться без подарка – к такому привык, да и пацаны чем-нибудь поделятся, хоть я из-за гордости почти никогда ничего не про¬сил. Но сиротству гордыня вредит.
Математику преподавала старенькая, беленькая, очень тихая учительница с «говорящей» фамилией Боголюбова. Она с каждым буквально нянчилась, очень неохотно ставила двойки. На капризное заявление: «я ничего не понимаю» спо¬койно возражала, что если знаешь таблицу умножения, то слово «ничего» не под¬ходит. После Боголюбовой математику вела худая женщина. Я её называл – Жаба. Она любила зелёный цвет. Садилась к классу боком, подняв ноги и упёршись коле¬нями в стол. Урок начинала с покашливания, чиханья, сморканья. Это длилось не¬с-колько минут и мы ждали – осталось только пукнуть. Частую зевоту она пыталась скрыть, не закрываясь рукой, но делая всяческие гримасы. Отвечающего у доски не слушала, а смотрела в окно и теребила платок, который всегда комкала в кулаке. Зачем таким людям быть преподавателями?
Историю и конституцию СССР вела директор школы, мало улыбающаяся, аккуратно одетая в строгий костюм Елизавета Белова. Она высоким пронзительным голосом часто меня спрашивала о признаках империализма. У неё была хорошая память, чему я очень удивлялся. В 1971 году через 10 лет после окончания школы, когда я приехал на КамАЗ, она окликнула меня по фамилии.
Мне нравились уроки пения, на которых под пластинки разучивали хоры из «Евгения Онегина». Нравились биология, география, черчение, но больше всего – химия. Её преподавала Соколова Лидия Александровна. Она любила ставить опыты, а мы из любопытства смешивали, как алхимики, всё подряд. Я оставался в кабинете после уроков, мыл склянки, готовился к следующему дню. Мы несколько раз классом ездили на Бондюжский химический завод.
С 8-го класса моя любовь к астрономии усилилась. 4 октября 1957 г. в СССР запустили спутник. Все собирались слушать по радио его сигналы. Их специально передавали, начиная такими словами: «В СССР впервые в истории человечества запущен искусственный спутник Земли! Послушайте, записанные на плёнку, его радиосигналы». Мы выбегали на улицу глядеть когда он пролетал. После первого спутника очень много стали писать о строении Вселенной. К моей радости, в 10-м классе был урок астрономии. Но как же скучно и нудно её давали, никаких прибо¬ров и наблюдений, диафильмов и схем. Занимались только какими-то формулами. Как я ни любил астрономию, но уроки вызывали скуку. Единственное, что я делал – вырвал из учебника карту звёздного неба и по ней с друзьями во дворе детдома рассматривал созвездия. В темноте зажигали спичку и, пока она горела, старались звёзды запомнить, чтобы потом отыскать на небе.
Ещё в 10-м классе был предмет – военное дело. Разбирали винтовку, автомат, изучали виды вооружений. Занимались шагистикой с ружьём на плече, учились стрелять, бросали гранату. В школе мы построили тир и ходили в стрелковый кру¬жок. На районных соревнованиях по стрельбе из мелкокалиберной винтовки в от¬крытом тире я занял 1 место. Участниками были также представители Елабужской школы милиции. Я очень удивился, что милиционеры плохо стреляют. Обо мне на¬писали в районной газете. В школе учителя спрашивали, не тот ли я Лемешев, что победил. Я гордился своей известностью. Несколько раз ходил в ДОСААФ за удостоверением. Но потом надоело его выпрашивать.
В старших классах уроки труда разделялись на сельскохозяйственное и про¬мышленное производство. Один раз в неделю мы ходили на механический завод и там из куска металла учились зубилом вырубать заготовки для молотка, а напиль¬ником их обрабатывать. Бестолковый рабский труд. Это всё равно, что при нали¬чии компьютера учить считать на арифмометре или счётах. С весны ходили на поле или ферму, девчата учились доить, мы таскали сено или навоз, работали в парни¬ках. Что даёт такое обучение кроме отвращения к тяжёлому физическому труду? Учить надо передовым технологиям, а не камни ворочать. Было намного интерес¬нее, ко¬гда от школы ходили на экскурсию на прядильную и ткацкую фабрики, ез¬дили на химический и консервный заводы. Хоть сейчас и хвалят советскую сис¬тему обуче¬ния, но, проучившись в ней 10 лет, вижу, сколько давалось ненужного. Учили ра¬ботать, но не учили жить. Разве нельзя было в старших классах ввести возможность выбора, чтобы ученик сам решал, что ему изучать? Когда по психо¬типу лучше за¬ниматься гуманитарными науками, то зачем зубрить бином Нью¬тона? Знание пра¬вил сложения много-членов никому не прибавляет ума в воспита¬нии собственного ребёнка. Далеко не все становятся математиками, но практически все – родителями.
По возвращении из школы надо было повесить форму на стул у своей кро-вати и поменять учебники, которые хранились в тумбочке. (Только в Елабуге у меня появилась тумбочка на одного. Возникало собственническое чувство – моё). В каждой спальне был только один шкаф для верхней одежды, так что можно пред¬ставить, в каком виде были пальто.
Обед начинался в час дня. У входа вновь стояла медсестра, а воспитки воз-вращали тех, чьи пальто были не повешены или неаккуратно сложена форма. Если в этот день получал двойку, то надо было побыстрей проскочить на обед, пока из школы не успевала приходить воспитка с «чёрным» списком. При вы-ходе из столо¬вой каждый протягивал руку. Кыра, сидя на полудиванчике, из большого алюми¬ниевого таза выдавала половинку яблока, пряник или карамельку, – что было на сладкое. Если была двойка или плохо выполнил наряд, а то и какая другая провин¬ность – проходи мимо с получением обязательного выговора.
После обеда был тихий (мёртвый) час и потом надо было выполнять наряды: де¬журство по кухне, по столовой, мытье в комнатах полов, заго¬товка дров, работа в мастер¬ских. Почти всем необходимым обеспечивали себя сами – во¬зили дрова, убирали горох, копали картошку. В 1958 году мы закладывали фрукто¬вый сад (он здесь был ещё во времена Шишкина). Большую территорию до город¬ского парка отгораживали глухим высоким деревянным забором. Каждый должен был выко¬пать несколько больших ям. Некоторые хитрили, чтобы не копать глубоко стано¬вились в яме на колени и издали спрашивали: «Хватит?» Старшим урожая от¬ведать не пришлось, зато приятно было наблюдать, как растут «мои» яблони. (Сейчас парк заброшен и разрушается оврагами, а на месте сада быстренько отгрохали гостинницу – лакомый кусок земли в исторической части города с шикарным видом на Каму).
Осенью ездили убирать картошку. С нарушением правил безопасности в от¬крытом кузове детдомовской машины, сидя на корточках или стоя, не-сколькими рейсами все выезжали в поле. Надо предста¬вить, как 2-х ведёрную корзину из не¬ошкуренного ивняка тас¬кали по полю по две девчушки. Затем во дворе картошку пере¬бирали и стаскивали в подвал, похожий на бомбоубежище.
Первый год мне давали наряд возить воду. Её брали у водокачки, в центре го¬рода, против механического завода на углу стадиона (сейчас там площадь). Телега с гро¬хотом тряслась по булыжникам центральной улицы, а я стыдился и пря¬тался за бочку. Самое сложное для меня было запрягать лошадь и подставлять бочку с одного захода под кран. Воду на кухню, в умывальник, баню и прачечную таскали уже по знакомой по Кокшану схеме.
(Рядом с мех. заводом был полуподвальный хозмаг, где я купил красивый пе¬рочинный ножик с двумя лезвиями, маленькими ножницами и массой приспо-соблений. Здесь же приобрёл карманный фонарик – жучок, чтобы горела лампочка надо было постоянно нажимать на рычажок по типу кистевого эспандера. В этом магазине меня удивили каменные ступеньки. Они были так отшлифованы тыся¬чами ног, что сточились наверное на треть толщины. Подобное я видел позже в го¬рах Крыма, в античном городе Чуфут – Кале. Здесь в мостовой колёсами повозок были выбиты глубокие желоба, будто рельсы наоборот. Сколько веков прошло, чтобы такое получилось!)
Ещё приходилось ездить за солью. Рядом со школой находился старинный склад из красного кирпича. Позже мы его ломали и не могли разбить стены – кир¬пич и известь были замешаны на куриных яйцах. На этом месте построили интер¬нат. Кладовщик, открыв склад, указал на ржавые топоры, ломы и пилу. Я удивился. Думал, что если соль сыпучая, то нужны совочки. А тут была грязно-серая сплош¬ная плотная гора. Мы стали отпиливать большие куски и разбивать их ломами. Ра¬ботавший рядом мужик, отойдя в сторонку, помочился на гору. На наши недо¬умённые взгляды сказал, что всё солёное. Мне стало противно – а мы что грузим?
Самый приятный наряд – дежурство по кухне. И хоть надо было начистить много картошки, но зато радость – получить на складе и принести продукты. Было интересно, как кладовщик дядя Костя протезом руки ловко управляется с мешком сахара или режет сливочное масло, вытащив его из ледника, куда в феврале с Камы привозили большие куски льда; да еще что-нибудь могло перепасть. Можно было наесться масла, когда его делили на порции особым приспособлением. Для этого в большой кусок втыкали тонкостенную трубку диаметром 30 мм. Затем приспособление извлекали, захва-ченный продукт разравнивали и выталкивали деревянным поршеньком. Получался невысокий цилиндрик грамм на 15–20. И так на 200 человек. Ещё удавалось тайком хлебнуть из кастрюли, в которой отдельно готовили для вос-питателей. Было очень вкусно. Такая вот наглядная педагогика. И можно было полакомиться сахаром, ко¬гда Кыра решала угостить всех кофейным кремом. Для него мы на большом столе бутылками из-под шампанского перетирали сахар до пудры. Сколько пота стечёт, сколько надышишься сладкой пыли, но надо всё тереть и тереть на всю ораву. А в итоге крема на один укус.
Питание здесь было разнообразнее. Я дословно запомнил строчку меню: «Каша манная на молоке с сахаром». А уж какая была на самом деле синеватая каша?.. Кыра варьировала из небогатых наборов продуктов, выдумывала фрукто¬вые супы из сухофруктов с квасом, простоквашей. Есть хотелось постоянно. Пока дежурные несли нарезанный хлеб из кухни, можно было своровать кусочек. Так же пользовались палкой с гвоздём. Ещё через окошко в подвал стреляли из лука и вы¬таскивали всё, во что воткнётся стрела на верёвочке: морковка, свекла, огурец. По¬с-ле отбоя через окно лазили в сад, воровали огурцы, помидоры – что попадалось и в темноте «рубали» без хлеба и соли. Так что давно знакомы на вкус зелёные поми¬доры.
В школах раньше не кормили и в буфет за пирожком или булочкой выстраи¬валась длинная очередь из домашников, а как быть детдомовцам? С собой ничего не возьмешь и денег нет. В 9-м классе нам стали говорить, что можно ходить в бу¬фет. А там оказывалось, что деньги ещё не перечислили, или они закончились, или ещё что. Унизительно это слышать там, где жуют.
Самый неприятный наряд – заготовка дров. Хорошо, если брёвна были метра по 3 и сложены в дровянике. Но если их привозили поздней осенью и сбрасывали на улице под снег и дождь? А попробуйте разжечь мокрую осину, не зря говорили: «Осина не горит без керосина»! Но у меня уже был подобный опыт и я мог учить младших. (Как-то незаметно получилось, что во всех детдомах я был чуть ли не са¬мым маленьким, а в Елабуге вдруг быстро вытянулся и стал старшим). Печи здесь были цилиндрической формы около метра в поперечнике, обиты железными лис¬тами и окрашены чёрной краской. Они быстро нагревались и также быстро осты¬вали. Воспитки заставляли их протопить пораньше. Поэтому, бывало, ложились в прохладе.
Постоянными нарядами была работа в мастерских. Девчата в швейной стара¬лись превратить чёрный сатин в домашнюю одежду. Ребята в столярке под руко-во¬дством мастера делали табуретки, ремонтировали столы, стулья. Даже для город¬ских школ изготавливали фуганки и рубанки. Выпиливали лобзиком модные по¬лочки и шкатулки, для украшения подкладывая с тыльной стороны узора цветную фольгу. В углу мастерской на возвышении из ступеньки (оказывается, это был ам¬вон домовой церкви приюта) стоял ручной токарный станок. На шпиндель ремнём вращение передавалось от большого, метра в 1,5, деревянного колеса. Муторное дело – его вращать. На станке можно было вытачивать деревянные поделки: кубки, кегли, мебельные накладки и т.п.
Домашние задания выполняли в учебных комнатах, где были столы, стулья, на стенах висели идеологические плакаты и географические карты. Перед ужином, кто выполнил наряды, был свободен. В это время играли, читали, слушали музыку.
Были те же игры, что и в прошлых детдомах, но уже реже играли в чику, махнушку. Кто был старше, занимали очередь на единственный стол играть в тен¬нис, но со своим шариком (большой дефицит, не говоря про импортные). Когда весной подсыхало, играли в клад. Прятали подарок: перочинный ножик, зеркальце, конфеты и различными знаками, записками поочерёдно указывали ориентиры.
Я много читал, часто ходил в детдомовскую, а затем и в школьную библио¬теки, начал делать выписки из книг и журналов. Читал всё подряд: Чехов, Толстой, Джек Лондон, Дюма. Любил книги по искусству, фантастику. Книги учили размышлять, уводили из этого серого мира. Предполагаю, что любят читать люди чем-то неудовлетворённые жизнью. «Вооб¬ражение есть один из путей прорыва из этого мира в будущее» писал Н. Бердяев. В журналах было много публикаций об архитектуре, о строительстве в Москве Дворца съездов и Останкинской телебашни, которая будет высотой в пол-кило¬метра.
Ещё я рисовал, любил участвовать в подготовке и монтаже стендов. Их со-с-тавляли, вырезая из цветных журналов иллюстрации и наклеивая на ткань. Мне нравилось картинки рассматривать, оценивать, отбирать, вырезать, компоновать по размеру и форме. Хотя стенды были сплошь посвящены революции, Ленину, труду, Советской Армии, но, отбирая для них иллюстрации, невольно знакомился с высо¬ким искусством по репродукциям картин из Третьяковки, Эрмитажа, Русского му¬зея. И в школе в фойе второго этажа я участвовал в подготовки целой картинной галереи мирового искусства. Иллюстрации были наклеены на картон и в несколько рядов шпалерами висели по всей длине стены. Появился несколько нездоровый ин¬терес к неприветствуемой властью в те времена обнаженной женской натуре куп¬чих Кустодиева, «Спящей Венере» Джорджоне, «Трем грациям» Боттичелли, «Союза Земли и Воды» Рубенса. На таких образцах воспитывался художественный вкус. Тогда же я начал собирать марки по искусству, понимая, что никогда не увижу музеев Венеции и Парижа.
В детдоме был организован фотокружок. Его вёл милиционер, который при¬ходил из школы милиции. Мне нравилось простеньким фотоаппаратом «Смена» ловить кадр. Я не любил постановочных, когда люди готовятся «увидеть птичку» и застывают, как мумии. Нравилось снимки печатать – это было сродни колдовству, когда в темноте при красном свете в ванночке начинают проступать чьи-то кон¬туры.
Ещё нравилось, когда собиралось по нескольку человек и обсуждали какую-нибудь тему, фильм, книгу. Я был полемистом, мне нравилось переубеждать, дока¬зывать, учился отстаивать свою мысль. Стал различать наличие вкуса, начитанно¬с-ти, художественной культуры. Мне были не интересны ограниченные люди, поя¬вилось высокомерие.
Здесь уже были фабричные лыжи, хоть и крепили их к валенкам по-старому, верёвками. Часто я уходил один, слушал, как в поле тоскливо гудят телеграфные столбы, как в лесу стучит дятел, как неожиданно с шелестом падает с веток боль¬шой ворох снега. Однажды бродил целый день. Прошёл лес, спустился за речку Криушу, вышел на Каму. На другом берегу стал собирать сладкий промороженый шиповник. Пошёл снег. Подумал, что надо возвращаться, ведь ушёл очень далеко, но увлёкся шиповником. Быстро стемнело, началась пурга. Шёл, ориентируясь по ветру. Спустился в овраг. Барахтался, пытаясь выбраться из кустов и мягкого снега. Испугался, что не вылезу. Снял лыжи и полз, опираясь на них. Потом вновь упал с какого-то об-рыва. Когда вышел на открытое место и почувствовал твердый снег, то понял, что иду по Каме. Здесь уже взял направление на высокий правый берег и так дошёл до пристани. На столбе раскачивался, освещённый лампочкой, шар из про¬летающих снежинок под железным абажуром. По дороге шёл, сняв лыжи и еле во¬лоча ноги. После этого эпизода я ещё раз прочувствовал, что надеяться надо только на себя.
По колокольчику приходили на ужин. В конце его обычно Кыра делала уст¬ные объявления о планируемых мероприятиях, о детдомовских новостях или что ожидается сегодняшним вечером: в воскресенье будет такое-то кино, такого-то числа будет баня, в пионерский лагерь выезжаем … июня, завтра будут отмечаться дни рождения, сегодня концерт и танцы, к 29 декабря освободить третью спальню.
Слово «танцы» не означало нынешней дискотеки. После первой части ве¬чера, посвящённой какому-нибудь празднику, к стенам растаскивали стулья, при¬носили радиолу и все учились танцевать польку, краковяк, фокстрот. Затем малы¬шей отправляли спать, а для старших вечер продолжался. При этом у выхода неиз¬менно сидела Кыра и были один, два воспитателя, под их неусыпным вниманием ничего предосудительного не дозволялось. Я сторонился девчат, старался быть по¬ближе к музыке.
Кыра видела мой интерес и стала давать ключ от клуба, где я, запершись, пы¬тался играть на другом, меньшем, аккордеоне, подбирая мелодии на слух. Был ещё большой аккордеон, на котором играл музыкальный руководитель Лихачев. Гово¬рили, что он его принёс с фронта. Видимо, Лихачёву не нравилось, что я играю: оказывалось, что нет ключей от клуба или закрыт аккордеон, или он куда-то исчез. Ещё в детдоме были гитара и балалайка и пацаны на них тренькали. Но эти инст¬рументы мне не нравились – как их настраивать, как играть. Надо было чтоб кто-то показывал. И что бы со мной не заниматься или хотя бы не определить в музыкаль¬ную школу, которая была недалеко от парка, а я сам не догадывался, пойти в неё записаться. Но мы никого не интересовали, видимо, лишние заботы. Да и сами не особенно-то настаивали.
У лестницы на 2-й этаж, над наблюдательным пунктом Кыры, был кабинет завуча. Рядом стоял на тумбочке гипсовый мальчик Ленин. Помниться, я в беготне по коридору его уронил. Наказание было незначительным, потому что Ленин упал удачно и открошился только кончик носа, который до этого уже был отколот. В на¬казание меня несколько раз не пускали слушать радио. Оно тогда было основным развлечением. У завуча был большой радиоприёмник, который работал по прин¬ципу термопары. На шнуре большой электрической лампочки висело приспособле¬ние с рёбрами из светлого металла, как в Сайдаках. Позже появилась сетевая ра¬диола «Урал», которую уже можно было перетаскивать и на которой мы слушали виниловые пластинки. Радио несло настоящую культуру. Это сейчас безголосые «певцы» и безграмотные «поэты», рифмующие розы – слёзы, боятся цензуры. А то¬гда звучали песни в исполнении Гелены Великановой, Бернеса, Трошина; пели Отс, Пьеха, Виноградов, Козловский, Обухова. Каждое утро после трансляции гимна¬стики был концерт «Для тружеников села». Передавали полонез Огинского, арген¬тинский «Танец петушка», венгерские танцы Брамса, музыку Чайковского. Часто были передачи «Театр у микрофона». Мы слушали радиоспектакли, концерты, стихи хрущёвской оттепели. Вечерами собирались специально слушать «космиче-скую» музыку ансамбля электроинструментов под управлением В. Мещерина. Электроорган, терменвокс, электрогитары, моримбофон звучали непривычно. Мне нравилась музыка, разбирал её на отдельные звуки, домысливал свои варианты ме¬лодий. Оглядываясь по сторонам, мычал мелодии из «Лебединого озера». Вечерами после отбоя засыпали под отрывки из оперетт. Темно, за окном вьюга, в спальне холодно. Укрывшись пальто, слушаем из репродуктора: «Самое синее в мире Чёр¬ное море моё».
Позже мне Кыра позволила «заведовать музыкой». Я отвечал за комнату, где хранилась радиола, следил за сохранностью пластинок. В шкафу нашёл 2 альбома по 8 пластинок с речью Сталина на каком-то съезде. На первой пластинке была единственная фраза: «Слово предоставляется…» и дальше с обеих сторон только аплодисменты. Были пластинки с классикой: Шуберт, Чайковский, «Финал класси¬ческой симфонии» Прокофьева. Но больше всего, конечно же, эстрада: фокстрот «Брызги шампанского», довоенная фокс – румба «Инесс», итальянские песни Клаудио Вилла. Мне выдавали деньги и разрешали покупать пластинки, а я отчиты¬вался, сколько стоит и почему купил именно эти. Сам поход в городской магазин «Культтовары» был событием. Я был горд доверием, возможностью вы¬бирать и покупать по своему вкусу. Таким образом я как-бы определял характер музыки на детдомовских вечерах.
Звуковыми открытками елабужского периода остались «В городском саду» в исполнении Нечаева, «Старый парк» и «Осенние листья» Шульженко и «Случай¬ный вальс».
Иногда танцы организовывались в школе, куда пускали только своих уча-щихся старше 7-го класса. На такие вечера все после школьной формы приходили нарядные, а что могли одеть мы, детдомовские? Те же лишний раз проутюженные через собственную простыню школьные брюки, рабочие ботинки, начищенные су¬конкой до блеска. (Как у Маяковского: «Начисть штиблетину, чтоб видеть рыло в ней!») Зато были одеколоны «Тройной» или «Шипр», которыми протирали покой¬ников. «Тройного» я не жалел – как только выдерживали окружающие? Кто бы сказал, что нельзя столько на себя наливать, как себя вести – и кто вообще учил манерам?
Надо объяснить в какой «модельной» обуви мы ходили на танцы. Я повто-ряю, что в детдомах второй обуви не было. И валенки меняли только когда насту¬пала распутица. Весна 1958 года была ранняя и мы сидели на уроках с мокрыми ногами, сняв валенки. Отчего нас к доске не вызывали. В детдоме мы, старшие, возмутились, потребовали вторую обувь. (Из детдомов, где я был, воспитанники либо убегали, либо их переводили в другие места. Из елабужского все уходили в «Большую жизнь»: после окончания 7 классов целыми группами отправляли в школы ФЗО, в РУ или ФЗУ – ремесленные и фабрично - заводские училища. Там готовили низкоквалифицированную рабочую силу для строек коммунизма: тока¬рей, портних, штукатуров… Как исключение десять классов заканчивали кроме меня ещё Толя Юрченко и Раис Тимеров и, живя в детдоме, учился в ФАШ – фельдшерско-акушерской школе Витя Феоктистов.) Нам выдали, и с этих пор была вторая обувь, тяжелые рабочие ботинки из кирзы с блестящими заклёпками. Вот их-то мы и пытались превратить в бальные туфли, замазывая заклёпки чернилами, гуталином и опуская пониже штанины.
Еще после ужина бывало кино. Его привозили один раз в месяц, говорили, что если показывать чаще, то дети перестанут читать. Оставлять без кино было на¬казанием, да если ещё привозили появившиеся тогда цветные … Фильмы были про путешествия, войну, музыкальные: «Два бойца», «Чапаев», «Ленин в Октябре», «Волга-Волга», «Серенада Солнечной долины». Успехом пользовались военные фильмы, при смене частей громко обсуждали, что будет дальше или кто шпион, криками подбадривали «своих», вскакиванием и громким ура! гнали белых или немцев. Когда были фильмы о балете, опере или спектакли, то в зале шумели, ело¬зили, кричали, так что Кыра демонстрацию останавливала. Вкус надо воспитывать и хотя бы перед началом что-то рассказывать и объяснять. Сеансы были сверхце¬ломудренные, если на экране действие подходило к поцелую, то объектив закры¬вали рукой, что вызывало дикий шум и свист или кадры в этих местах были уже предусмотрительно вырезаны. Кто был наказан, те стояли за закрытой дверью зала и пытались по звуку понять, что происходит. Изворотливые становились друг на друга или на спинку стула и, толкаясь, заглядывали в окошко над дверью. Чаще по¬казывали диафильмы и диапозитивы. Это были учебные фильмы и сказки.
До Елабуги я не помню, чтобы как-то отмечались дни рождения. Здесь же че¬рез пару лет стали организовывать 1 раз в квартал праздничный ужин тем, кто ро¬дился в этот период, а остальные заглядывали, что было вкусненькое. Ко дню рож¬дения у меня давно отношение холодное – я его не праздную. Тем более, когда от¬мечать: в апреле или декабре? Какова моя заслуга в том, что я родился? Получать подарки, как орден за несовершённое геройство, по меньшей мере – глупо. Сама жизнь это уже дар. Я ничего не сделал, чтобы её улучшить, а наоборот, дурными наклонностями сокращаю. Есть другие жизненные вехи, которые можно отмечать. Сколько труда я вложил, чтобы закончить учебное заведение; сколько энергии мы потратили, чтобы дожить до серебряной свадьбы; скольких усилий стоило родите¬лям воспитать ребёнка?.. Т.е. я не требую подношений по случаю своего дня рож¬дения, а в этот день надо делать праздник своим родителям. А сам праздник в чём заключается? Только стол, плюс песни с плясками? Пить и объедаться можно в любой день.
В 2100, мигнув три раза, по всему детдому выключали свет. В коридоре 2-го этажа вешали керосиновую лампу. И под ней, скрючившись на стуле, учили уроки, если не успевали. Детдом своим распорядком как бы изгонял старших. Когда утром всех поднимали, гнали на зарядку и в школу, мы шли на практику позже. Мы позже приходили из школы или с практики, когда обед или ужин заканчивались и нам доставались остатки. Тяжело было подбирать одежду и обувь больших размеров. Становилось не только неуютно, но и неудобно жить. Было тоскливо сидеть в тем¬ноте после отбоя, когда не хотелось спать, а по радио доносились звуки «настоя¬щей» жизни!
Перед Новым годом была суета. Привозили несколько маленьких и одну большую ёлку. В клубе на сцене ставили маленькие для спектаклей, а большую – в центре зала. Только избранным дозволялось наряжать ёлку и украшать зал: из ваты на ниточках делали снегопад, из бумаги вырезали снежинки, а из цветной фольги мастерили звёзды, луну и прочее, соответствующее моменту. Свет в праздники не выключали долго. После керосиновых ламп я был поражён висевшими гирляндами, а когда ёлка стала крутиться, хоть движок сильно шумел, эффект был потрясаю¬щим. Непритязательным развлечением было катание с горки. Но не на улице, а в большой спальне второго этажа. Её полностью освобождали и строили деревянную горку. Для скольжения скат и бортики натирали воском. Горка стояла все дни ка¬никул. За окном мороз, а здесь сколько шума, визга, радости!
Новый год в 1959–60 г. был очень холодным. Температура днём была до – 40о. Из-за морозов каникулы начались досрочно. У меня за вторую четверть выхо¬дила 2. И отстающие приходили по морозу их исправлять. Нам вывели по 3 за му¬жество и жертвы – каждый из бедолаг что-то отмораживал. Я отморозил нос. Про¬хожий сказал, что он у меня побелел. Я с таким жаром и силой стал тереть ничего не чувствующий орган снегом, что после долго ходил с украшением, подобно красно-фиолетовой сливе. Кто же знал, что снегом тереть нельзя? Мы так всегда делали.
Весной весь город ходил глядеть, как вскрывается Кама. Каждый день друг у друга жители спрашивали: «Кама ещё не пошла?», словно интересовались здо¬ровьем близкого. Считалось, что тому повезло, кто увидит самое начало ледохода. Мы ходили слушать, если глухо лопается лед, то скоро начнётся. Когда начиналось движение, то весь город был возбуждён, будто напряжение огромных глыб, напи¬равших друг на друга, точно молния, передавалось жителям по воздуху. Обычно в это время здесь всегда тепло, ярко светит солнце и мы днями пропадали на Каме, а я каждый год хотя бы один день прогуливал школу. Река шириной более 800 мет¬ров рядом с Елабугой у подножья горы резко поворачивает налево и вода сильно бьёт в берег. Это место называется – Быки. (Шишкин писал, что здесь промышляли монахи. Они подряжались проводить суда и некоторые специально направляли на берег.) Толстенные ледяные поля, выталкивая и подминая друг друга, с шипением, гулом и треском прямым ходом вылезали на камни. Всё вздымалось, громоздилось, рушилось. Когда особенно огромное чудище, поблёскивая зеленоватым брюхом, вылезало на товарищей, зрители восхищённо выдыхали: «Ух, ты!» Это была мощь, во много раз превосходящая ледоход на Свияге, где на льдинах плыли остатки бань, кусты, часть почерневшей санной дороги с гуляющими по ней грачами и не¬известно откуда плывущей собакой. Ледоход был несколько дней и постепенно на¬пряжение в городе спадало. Только некоторые жители иногда лениво спрашивали: «Лёд ещё не прошёл?»
А какая ширь воды была во время разлива, особенно, если смотреть от Чер¬това городища. Только и можно было определить русло Камы и её стариц по вер¬хушкам деревьев. И сколько здесь было рыбы. (По указу 1748 г. к царскому столу велено отправлять живых стерлядей длиной от 8 вершков – 36 см. по 2 коп. до ар¬шина – 71 см. по 10 коп.) Жители нижней части города и Подмонастырки готовили лодки, чтобы запастись дровами. Во время половодья к берегу прибивало много брёвен и все спешили притащить их ближе к домам. А еще к самому городу по реке Тойма подтаскивали плоты и подходили баржи. Мы крутились рядом, помогая во¬рочать брёвна и пилить дрова за плату или возможность покататься на вёсельной лодке.
Когда привозили дебаркадер и начиналась навигация, я любил приходить на пристань встречать и провожать пароходы. Тихая размеренная жизнь: запах ма¬лосольных огурцов, рыбы, разбитых арбузов, плеск воды от брошенного на верёвке ведра, тихий говор, редко приходящий автобус, из которого пассажиры нетороп¬ливо вытаскивали багаж. Люди на камнях и брёвнах перекусывали нехитрой сне¬дью, прихваченной из дома. Дети пускали кораблики из щепок или бросали ка¬мешки.
И вдруг волнение, оживление, суета, когда показывался пароход. Мамаши громко сзывали ребятишек, вели перепалки с мужьями, не желающими закончить беседу. Наиболее нетерпеливые хватали сумки и проталкивались на дебаркадер, будто уже собирался отходить не причаливший ещё пароход.
Я глядел на женщин, которые взваливали на себя груз чемоданов, сумок, уз¬лов – тащили разве что не в зубах и думал, что когда начну работать, то буду путе¬шествовать с одним лёгким чемоданчиком. Что время будет другое, будет другая, лучшая жизнь. Ну и что? Вот уже и XXI век, появились Интернет и мобильный те¬лефон, а изменились ли условия поездок для простых людей? Если верить офици¬альной статистике, за чертой бедности, т.е. в нищете, находится 30% жителей бога¬той России, а сколько на самой черте и около? Вот и получается, что для более чем 80% жизнь не улучшилась. Грустно видеть, что и сейчас, через столько лет, прихо¬дится всё таскать на себе. И, более того, чего раньше не было, сахар и муку люди тащат мешками.
Бывало, мы брали билет без места, чтобы покататься до Соколок, Тихих гор, Набережных Челнов. Ездили в санаторий Красный Ключ, чтобы погулять по его парку (ещё не было химического монстра – Нижнекамска). Когда появились «Ра¬кеты» на подводных крыльях, стали ездить дальше: Берсут, Чистополь, Красный Бор. Меня до сих пор будоражит и манит куда-то запах речной сырости и просмо¬ленных канатов.
Детдом в пионерский лагерь выезжал в начале июня. До этого старшие хо-дили его ремонтировать, красить, мыть. Идти в лагерь можно было низом по берегу через пристань и Верхние камни или верхом мимо элеватора и аэродрома по лесу. Верхняя дорога была легче, но на 1,5 километра длиннее, а, когда было жарко, на нижней можно было искупаться. Ещё ходили по тропинке над обрывами. Но у эле¬ватора надо было спускаться по длинной лестнице к пристани. Я любил этот путь, потому что постоянно были видны огромные дали. Панораму этой шири напоми¬нает картина Левитана «Над вечным покоем». Я сразу вспомнил Свияжск, когда первый раз прошёл здесь.
* * *
Интересно, как связаны характер, привычки, культура, сейчас выражаются – менталитет, с окружающей обстановкой? Кроме песен и ритма жизни, обусловлен¬ных темпераментом, чем внутренне отличается лесной житель от приморского, степной от горца? Наверняка разными будут городской человек, перед которым по¬стоянно торчат серые дома, и житель тундры, взору которого не за что зацепиться. Я благодарен судьбе, что моё детство проходило около реки и леса, что жил среди красивой природы. И благодарен Богу, что дал возможность эту красоту ощущать. Как бедны люди, у которых в детстве не было природного разнообразия? «Вы¬лазки» на природу по выходным дням мало что компенсируют. Если детство прой¬дёт на природе, то душа будет более восприимчива к красоте, добру, любви. Дру¬гое дело, что в дальнейшем она будет не развита и деревенский житель превра¬тится в грубую мускульную машину в воспроизводстве себе подобных.
Все великие творческие личности: композиторы, писатели, художники жили в имениях, на природе. Не зря ещё в Древней Греции, недалеко отделённой от при-роды, беременная женщина должна была гулять в садах, где её окружали цветы, скульптуры, музыка. Сравнить с нашим существованием среди однообразных до¬мов, чахлых измученных кустарников, мусора и плевков.
* * *
Лагерь находился в 5 км. от города на высоком берегу Камы рядом с утёсом Красная горка и состоял из длинных деревянных бараков. Отдельно у родника стояла столовая и кухня. Спали на деревянных топчанах. Когда был дождь, то вода текла по полу через барак, а топчаны приходилось перетаскивать от ручьёв с крыши.
По горну выходили на зарядку, затем утренний туалет и пионерская линейка с подъемом флага. Здесь же Кыра читала наряды. Для кухни надо было собирать хворост и шишки, в лесопитомнике полоть ряды между деревьями, собирать се¬мена акации. На колхозных полях пололи свёклу, после поездки Хрущёва в Аме¬рику каждый год вручную пололи очень длинные рядки кукурузы. (Сейчас многие Хрущёва ругают – кукурузник, а ведь с тех пор это растение является основной культурой для силосования). Старших отправляли на сенокос. Ещё на детдомов¬ской машине старшие возили зерно на элеватор. Надо было его по кузову разгре¬бать лопатами, а на элеваторе так же ссыпать. Мне нравилось раскинуться на тёп¬лом зерне и, покачиваясь на колдобинах, рассматривать небо. Мы неделями жили в деревнях Бехтерево, Гари и других. Убирали горох, картошку, работали на току. Уже, как городской житель, я жил при керосинке, спал на полатях или русской печи, когда нас размещали к оди-ноким женщинам, у которых были большие избы.
Ходили из лагеря в детдом полоть огород, работать в саду, что-то ремонтиро¬вали в столярке. Бывало, уходили на целый день. С собой нам давали по 2 куска хлеба, посыпанных сахаром. А когда возвращались, то иногда, обеда или ужина не доставалось – забывали. Холодильников не было и на ночь ничего не оставляли. Только молоко и масло хранили в низеньком строеньице над родником, ключ от которого было трудно найти. И оставшуюся буханку чёрного хлеба или сухари же¬вали у родника вместе со злостью и обидой. Не очень хорошим нарядом было пасти свиней. (В детдоме было 5 коров и штук 10 свиней). Если коровы держались вместе и их легче было найти в лесу, то свиньи разбредались. На нас с другом Кыра как-то взъелась и целый месяц мы были свинопасами. Ребята купались, рыбачили, а мы днями гонялись по лесу. Зато на них можно было кататься, держась за щетину. Немало раз, мчась сквозь кусты, получали синяки и ссадины.
В лагере были волейбольные сетки, мячи, кроме волейбола и футбола были немудрёные развлечения: городки, ги¬гант¬ские шаги. Вскоре купили 5 дамских вело¬сипедов без верхней перекладины, чтобы не катались по два человека. Вот это была радость, по Чуковскому: «То-то стало ве¬село, то-то хорошо!» Кыра пер¬со¬нально закрепила их за нами, старше¬классни¬ками. Я быстро научился кататься по лагер¬ным дорожкам и уже в детдом из лагеря мы гоняли на велосипедах.
Купаться ходили на Верхние камни, под Красной горкой есть ещё Нижние. На огромных кусках скал хорошо было прогреваться сразу с двух сторон. Для малы¬шей сделали деревянную купальню – большой в 20 кв. метров плот из досок с вы¬сокими решётчатыми бортами. Когда в неё входила ребятня, купальня погружа¬лась на глубину до одного метра, ниже не позволяли специально подложенные камни. Если кто из малышей купался рядом, то его загоняли в купальню. Одна ста¬рая вос¬питательница часто кричала непослушным: «Утонешь, домой не приходи!» Чтобы сократить путь на Каму мы прыгали с обрыва и по песку скатывались вниз. Это ме¬сто называлось Песчанка. К концу лета весь песок стягивался вниз и, если прыгал неудачно, то приземление было болезненным.
В лагере детдом зачем-то имел свою большую вёсельную лодку. На ней мы плавали на другой берег собирать на затопляемых лугах клубнику и ежевику, пла¬вали вверх по течению к пристани попить сока или узнать, когда будет мороженое. После отбоя направлялись в свой сад воровать огурцы. И не лень было километра 3 грести против сильного течения?!
На Каме было большое судоходство: плоты, катера, сухогрузные баржи и танкера, пароходы и лодки. По маршруту Москва – Пермь навстречу друг другу ходили последние, которые я видел, колёсные пароходы «Вера Фигнер» и «Вера Засулич». Если шёл плот, то на лодке около пристани мы подплывали к нему. Здесь бегали, загорали, купались и таким образом доплывали до лагеря. Плоты на длин¬ных тросах тащили колёсные буксиры. Конец плота у Быков заносило близко к правому, а буксир шлёпал у левого берега. С плота никто не мог согнать, правда, по рупору кричали про опасность. Ещё близко подплывали к редким винтовым толка¬чам, чтобы покачаться на его волнах. И как-то раз могли утонуть, когда на сере¬дине Камы вода стала захлёстывать через борт. Только позже я это осознал.
В детдом в гости приезжали бывшие воспитанники. Один подарил мне ру-башку в чёрную и красную клетку. Это была радость, потому что цветовая гамма детдомовской одежды была, мягко говоря, сдержанной. По одежде можно было сразу отличить нас от домашников. Мы так привыкли к унылому цвету, что ещё в Кокшане, когда выдали голубоватые и совсем не яркие шаровары, их отказывались носить. Дразнили – монах в синих штанах. Бывшие детдомовцы покупали нам кон¬феты, пиво. Так я впервые в 16 лет познакомился с вином.
Однажды мы с таким воспитанником переплыли на другой берег Камы. Там сидели у костра, выпили, как водится – не хватило и решили добавить. Несколько человек поплыли к лагерю. Была середина августа. Стемнело, стал накрапывать дождь. Я рулил на корме и пытался определить куда плыть – ни одного огонька впереди на высоком лесном берегу, да ещё надо учитывать не слабое течение. По¬качивало на волнах или от вина. Справа вдруг мы увидели сразу два бортовых огня: красный и зелёный – значит, баржа идёт прямо на нас. Что есть силы стали грести. Позже почувствовали запах машинного масла и сильно качнуло. В довершение в спешке я уронил весло, но мы в темноте как-то сумели его найти. Страха не было. В лагерь поднимались и падали по скользкой от дождя дорожке. Кто-то на велоси¬педе поехал в город, а мы прокрались в столовую глядеть кино. Там обсохли и со¬грелись. И как не хотелось идти вновь в темень под разошедшийся дождь. Вновь переплыли – как сориентировались? У костра опять выпили. Возвращались более осмотрительно. Наш старший то-варищ на середине реки жёг спички, а проходящая баржа осветила прожектором и обругала.
Мама стала меня активнее приглашать к себе в гости. Но я на неё обиделся за то, что на мою единственную просьбу она не смогла мне выслать денег. У многих знакомых были ручные часы и я тоже очень хотел иметь подобную игрушку с на¬рисованным на циферблате спутником. Позже мы с мамой говорили об этом. Ока¬залось, у них с Олегом в это время осталось два рубля на неделю до получки.
Ещё я очень возмутился, когда получил письмо от дедушки из Таджикистана. Как он, не зная моих увлечений, советует стать портным или часовщиком – ведь это такие не интересные профессии? А я мечтал об авиации, о чем-то выдающемся. Нет, только инженером или кем-то подобным! Письмо я выкинул и даже не отве¬тил на него. Вот она, детдомовская чёрствость и детская тупость! А ведь от пере¬писки всё могло измениться. Подобное письмо я получил от бабушки из Таганрога. Господи, как оказались правы старики!
Когда после очередной допризывной комиссии я получил удостоверение об освобождении от воинской обязанности, то остро ощутил психологический удар. Во всех детдомах меня не выделяли. Наряды давали всем одинаково и спрос был на равных. Хорошо это было или плохо, но я сам себя считал и вел, как все. Скорее всего, в детдомах только так и надо было жить, в ущерб собственному здоровью. Но когда военком со словами утешения вручил документ, подтверждающий о су¬жении моих возможностей в профессиональном плане, я почувствовал свою второ¬сортность. Я хоть и знал, что летчиком мне не быть, но ещё о чём-то воображал. Кроме этого, в те времена девчата, если можно так сказать, без энтузиазма глядели на ребят, которые не были в армии. Так что и в личном плане я как бы получил приговор.
После нового 1961 года я запомнил киножурнал «Новости дня», где диктор говорил, что как ни крути, как ни верти, а год наступил 1961-й и при этом число переворачивалось то в одну, то в другую сторону. Я тогда ещё думал, что до начала следующего века осталось немного, мне будет только 57 лет и верилось, какая дальше будет интересная жизнь. После кино не хотелось возвращаться в казённую серую действительность.
12 апреля 1961 года я прогулял занятия. Мы с товарищем пошли в лес за под¬снежниками. Был солнечный тёплый день, в лесу осталось мало снега. Когда к ве¬черу вернулись в детдом, то все наперебой кричали, что мы в космосе. Я не верил, думал, что человек полетит лет через 20. В газетах, по радио был большой шум, возникло такое ощущение, что ещё немного и откроется что-то неизвестное и хо¬рошее, что космос даст материальное благосостояние и наступит эра общего брат¬ства. А когда после XXI съезда КПСС уже в училище писали ло¬зунги: «Партия торжественно провозглашает – нынешнее поколение советских лю¬дей будет жить при коммунизме!» и оформляли стенды о моральном кодексе строителя коммунизма, то было ожидание чего-то необычного и нереального. Как это, через 20 лет наступит коммунизм? Светлая эра, о которой мы пели пионерами, уже скоро будет? Все станут честными, жить по потребности, работать по способ¬ности? Какая дикая накачка! И хоть с сомнением, но мы верили.
С возрастом стали появляться неясные томленья. Особенно тяжко было, ко¬г-да в детдоме после отбоя выключали свет, тёплыми вечерами из городского парка доносилась музыка духового оркестра, а по воскресеньям под радиолу были танцы. Очаровывающий голос Ружены Сикоры пел о любви, женский дуэт песней Дунаев¬ского уговаривал «Не забывай!», модная Пьеха с ансамблем «Дружба» звала в до¬рогу, Утёсов упрашивал: «Так скажите же слово, сам не знаю о чём». Из слов пе¬сен, которые тогда звучали, можно составить целый рассказ о юношеских сомне¬ниях и мечтаниях. Хотелось куда-то ехать, чего-то добиваться. А как было муторно сидеть в темноте взаперти, когда в Новый год по радио была весёлая музыка, звон бокалов, песни. Тоска зелёная. Казалось, что жизнь проходит мимо, что настоящая взаправдашняя жизнь где-то в другом месте. Д. Свифт писал: «Мало кто живёт на¬с-тоящим днём. Большинство готовится жить в будущем». Мне казалось, что дейст¬вительная жизнь будет позже. Вот стану взрослым, окончу институт, поступлю на работу, тогда всё будет по-настоящему, подлинным.
Запомнилась одна из весенних ночей, когда мы вылезли из окна и катались на велосипеде. Луна угадывалась за мутно – дымчатой пеленой. Густая зеле-новато – серая резкая тень от зданий и серебристо – жемчужное сказочное освещение. Ве¬село и тряско было ездить по булыжной мостовой. Возбуждённое, пьянящее со¬стояние молодости и неясных порывов. Мы пошли в парк. Нас могли заметить (хо¬дить на танцы не разрешалось) и мы прятались за деревьями. Гуляющая публика, парфюмерные запахи, за танцплощадкой в овраге соловьи, сходившие с ума, бу¬доражили кровь. «Настрадавшись», пошли на пристань. Выглянувшая луна ярко очертила справа на горе абрис Чёртова городища. Слева дрожала длинная дорожка на Каме, как бы приглашая в путь. Ночной пароход гудком звал куда-то...
Среднюю школу я закончил обыденно, без медных труб и ажиотажа. Не было ощущения жизненной вехи. В детдоме это событие прошло незаметно. Но в школе выпускной бал организовали символично. В конце мероприятия, когда солнце взошло, все пошли на пристань. Классные руководители посадили нас на пароход прокатиться до Красного Ключа. Получилось знаменательно, будто мы со школь¬ными напутствиями и аттестатами зрелости (видимо, человек созрел для жизни) отправились в эту самую жизнь.
После окончания школы я не знал что делать, куда идти. Учиться дальше особого желания не было, а главное, не знал, кем хотел стать. Многие жалуются, что родители заставляли их куда-то поступать. У меня же была полная, нет, абсо¬лютная свобода при отсутствии какой-либо информации. Мы жили в закрытом мире: нас одевали, поили - кормили, за нас решали куда идти, что делать, нам да¬вали уре¬занную информацию. К примеру, я не знал, что в Елабуге жили М. Цве¬таева и Н. Дурова, мы не хо¬дили в их музеи, а может быть тогда ещё они не были организованы. Не были в музее И.И. Шиш¬кина, хоть и находится он в 15 минутах ходьбы от детдома.
(Кстати, о елабужских памятниках. В 1976 г. с Ка¬мАЗа была экскурсия по Елабуге. Нас привезли на го¬род¬ское кладбище к могиле Цветаевой. Но её раньше не было. Зачем людей вводить в за¬блуждение и поклоняться огороженной пустоте? Ещё осенью 1957 г. мы детдомом хоронили девочку и здесь, у входа, было боль¬шое сво¬бодное ме¬сто. Добро хоть красивый памятник Дуровой по¬ставили около детдома на старом кладбище, где она и была похоронена.
Хорошо смотрится памятный комплекс с бюстом Цветаевой в старой части города. И памятник Шишкину поставлен на удачном месте. Но повернут он на 90о не в сторону красивых далей, а на свой дом, будто художник был певцом недвижи¬мости, а не при¬роды. Другое дело – купцу Стахееву поставили пе¬ред пединститу¬том, который был построен на его деньги. А вот к 1000-летию одиноко стоящее Чертово городище закрыто очередным «жрачным» строением).
Если в группе было по 40 человек, то наша воспитательница Мария Алексан¬дровна Зеленина физически не могла с каждым поговорить по ду¬шам. Да особенно-то от педагогов я нигде не видел такого желания, добросердечности. Воспита¬ние сводилось к коротким приказам: «Вынь руки из карманов!», «Сними шапку!», «Ко¬пай кар¬тошку!», «Делай уроки!». К нам обращались только по фамилиям. Когда мама обращалась ко мне – Вовочка или сынок, – то меня передёрги¬вало: думал, что это фальшь.
До определённого момента всё в жизни че¬ловека идет своим чередом и ре-шения принимают другие люди. Его отдают в ясли, ведут в садик, решают в какую ему идти школу. Если ум¬ные родители видят наклонности своего чада, то за¬писы¬вают его в определённые кружки, направляют в спецшколы, а затем в институты. Советуют выбрать какую-то специальность. Куда пойдёт дочь актёра, конечно, на сцену, а куда сын то¬каря?... Бывают ис¬ключения, но они, как говорил Жванецкий, только ус¬ложняют доказательства. С детдомовскими я не знаю, чтобы советова¬лись; вырос, читать – писать умеешь и, как не подготовленного парашюти¬ста, пин¬ком из са¬молёта, пры¬гай в жизнь. О чём мечтаешь, чего хо¬чешь?.. Стано¬вись, к примеру, штукатуром, а дальше как знаешь. Какие желания при принудительном направлении подростков в ФЗУ или РУ? Я не чистоплюй и не против любой ра¬боты. Если дочка у себя в деревне становилась, как мама, дояркой, в этом было пусть вынужденное, но хотя бы осознанное решение. Я же совершенно не знал, что делать. Привыкшему быть ведомым, мне не хватало родного человека, чтобы он подсказал куда идти, как быть. Жить в дет¬доме, если нигде не учишься, было нельзя – тунеядец. И я решил от неприкаянно¬сти, скуки, любопытства поехать зна¬комиться с мамой, но с Кырой договорился, что если мне не понравится, то вернусь в детдом и буду куда-нибудь поступать.
Я долго и много думал, как встречусь с незнакомой мне женщиной, которая называется – мама. Что явится доказательством, что данная женщина моя мать? Товарищи мало что могли мне посоветовать. С такими мыслями я послал фотогра¬фию, как бы в подтверждение своего существования.
В августе 1960 г. я один, самостоятельно, впервые без сопровождающих сел на пароход до Казани, а дальше поехал поездом до станции Валуйки. Было не¬обычно, волнующе, тревожно. Я по многу раз прощупывал рассованные в разные места деньги, пытаясь спрятаться от чужих глаз, пересчитывал свои средства.
В Валуйки приехал рано утром. Так судьба привела меня во второе после Свияжска место, знакомое по «прошлой жизни». На юг летом в разгар отпусков билетов не было. Народу – море. Сидели на узлах, чемоданах, спали на лавках, на траве. У касс давка, по трое суток ждут лишний билет. Я в панике – всегда всё шло само собой, а тут ни одного знакомого лица, некому помочь. Сидел на чемодане грустный. Что делать? Познакомился с молодым лейтенантиком Витей, который ехал на службу в Севастополь. Он взял и на меня тоже билеты до Сталино в воен¬ной кассе. Вместе целый день коротали время. В скверике к нам подошли цыганки, стали назойливо приставать. Я их всегда побаивался. Когда они гадали Вите, я ря¬дом скептически криво ухмылялся. Подошедшая пожилая цыганка, медленно со значением, глядя пристально, сказала: «Зря, красавчик, улыбаешься! Еще многое не знаешь, у тебя не весёлая жизнь». После того, как мне стало известно мамино про¬шлое, интересно, что могла бы сказать эта цыганка? Будучи твёрдым материали¬стом, поневоле задумаешься о предначер-танности судьбы.
В общем вагоне не было мест и мы всю ночь простояли в тамбуре, настоящая казнь стоять 10 часов в железном грохочущем прокуренном ящике. В Сталино по¬разило обилие роз, непривычно тяжёлый воздух, пахнущий цветами, углем и заво¬д-ским смрадом.
В автобусе до города Амвросиевка я всё время крутил головой, хоть и не спал всю ночь. Всё было необычно: иной мягкий говор со множеством украин-ских слов, чем-то отличающаяся одежда, вдоль дорог растущие шелковица, тёрн, узкие пира¬мидальные тополя, вокруг сады и виноградники. На Донбассе населённые пункты расположены так близко друг от друга, что было удивительно видеть среди степи одиноко идущую хорошо одетую девушку. Другой мир. В районном центре Амвросиевка было тихо и чисто. Запах роз и цемента.
В посёлок Войково приехал к вечеру. По адресу на конверте нашёл дом. Со¬седка – молодая украинка сбегала на завод, что находится в пятистах метрах и со¬общила о моём приезде. И вот тут я сильно разволновался. Неужели сейчас впер¬вые увижу маму, о которой мечтал, которую часто звал, которую наделял всеми только хорошими качествами? Как встретимся, как себя вести, что делать, что го¬ворить? Я боялся, что она мне не понравится. А как выгляжу я? Признает ли меня, ведь видела только трёхлетним? И что такое – родственные чувства, как их ощу¬щать? Как передать, что психика моя была не на месте?
Вскоре я увидел высокую стройную красивую женщину, которая спуска-лась с железнодорожной насыпи. Мы глядели друг на друга, как изучают незнакомый предмет, с любопытством, страхом, надеждой, пытаясь сразу полностью ознако¬миться, боясь разувериться в своих предположениях. Я пытался увидеть что-то особенное, что сказало бы о нашем родстве, найти признаки, подтверждающие сходство происхождения, найти нечто такое, что явилось бы ключом нашей близо¬с-ти. В этом не было зова крови, а было элементарное любопытство, сродни холод¬ному исследованию.
Встреча была сухой. Мама пыталась меня обнять, но я неловко увернулся. Она заплакала. Я не знал, как себя вести – женские слёзы так близко видел впер-вые. Если к Олегу – 10-летнему пацану я относился как к младшему детдомовцу, тем более, что он жил в интернате, то к маме, как к воспитательнице, ничего родст¬венного не испытывал. Это была женщина, которая почему-то меня приняла и обо мне заботилась. Хоть мне и не нравилось пристальное внимание к своей персоне, но было приятно и в тоже время странно слышать, что я похож на маму. Кстати, она выглядела лет на 10 моложе своего возраста, но не бахвалилась, говорила, что в этом нет никакой её заслуги.
Через неделю мы втроём поехали в Комсомольское, где я увидел Хижняков. Дядя Гриша мне показался высоким, мало разговорчивым, всё время занятым рабо¬той на фабрике. Ему постоянно звонили по телефону и он часто уходил. Тётя Оля была похожа на маму, только чуть полнее и пониже. Двоюродные сёстры Люда и Тома 11 и 9 лет никакого интереса не вызвали – обычные девчонки. Мне понра¬вился сад, я впервые ел сливы, груши, абрикосы, крыжовник. Удивлялся, почему девчата ничего не едят, ведь так вкусно.
Позже мама меня повезла в Таганрог. На станции Марцево мы ждали элек-тричку. Запомнилось много мотыльков вокруг освещённых фонарей и обилие раз¬ных оттенков роз. Было очень тепло, дыхание степи смешивалось с вонью шпал и ароматом роз. Впервые живьём услышал украинские песни.
Поздно вечером приехали к дяде Васе, который жил в переулке Донском с дочкой Галей и женой Лидой вместе с её родителями. Домик стоял на обрыве на самом берегу моря, которое манило неясным шумом. Я давно о море мечтал и вот оно, здесь, в темноте. Захотел, не медля, сходить к нему, но меня отговорили, что лестница крутая и не все ступеньки. На раскладушке под абрикосой (на юге про это дерево говорят в женском роде) засыпал, как в раю: прохладный ветерок в листьях, мягкие смачные шлепки падающих переспевших абрикосов, вздохи моря и треск цикад, – все природные звуки соединились в колыбельную. Я почти повизгивал от удовольствия и ощущал себя безмерно счастливым.
Проснувшись, был поражён вертикальной голубовато-жемчужной стеной. Скрывающаяся в лёгкой дымке линия горизонта почему-то была необычно высоко. Я спустился вниз. Был штиль. На откосе обрыва от низкого солнца и его дорожки на зеркально ровной воде отражались две тени. Редкие гуляющие парочки уходили домой после ночных встреч. По урезу воды, твёрдому, как асфальт, пробежал спортсмен, проехал мальчишка на велосипеде. Далеко в море чернели полоски ры¬бацких лодок. Прохладный от ночной сырости песок и подувший лёгкий ветерок вызвали озноб. Я заставил себя раздеться. Быть летом у моря и не искупаться? Не¬ожиданно очень тёплая вода и мелкое ровное дно вызвали эйфорию. Я плескался, нырял, прыгал, плавал, ползал по дну. Вода была скорее горьковатая, чем солёная. Такой радостной запомнилась моя первая встреча с природным феноменом.
После завтрака мы втроём с дядей Васей поехали на восточную сторону по¬луострова, на котором расположен город. Трамвай был с деревянными сиденьями в один ряд. Сверху свисали длинные ремённые петли, за которые держались. Все окна были открыты. Их рамы поднимались вверх так высоко, что какой-нибудь энергичный гражданин что-то выкрикивал остающимся на остановке, высунувшись наполовину. Пассажиры сами подходили к кондуктору и брали билеты или переда¬вали монетки. Кондукторами работали почему-то в основном тучные женщины. Даже если было много пассажиров, они не топтались по ногам, пытаясь протис¬нуться, как танк, обрывая чужие пуговицы, чтобы «обилечить». Понравился трам¬вай вечером, когда он с грохотом и цветными искрами, освещённым снарядом, проносился по тёмному переулку, захватывая всеми открытыми окнами благо¬ухающий посвежевший воздух. Можно было издали определить маршрут, потому что кроме большого номера впереди ещё была яркая цветная лампочка. А на авто¬бусах было по две, например: маршрут № 6 – синяя и жёлтая, а № 7 – белая и крас¬ная.
На улице III Интернационала квартира состояла из одной комнатки и была разделена тонкой перегородкой с просветом у потолка. У входа на стене вешалка. Около печки стоял стол с посудой и ведром питьевой воды. К печке притиснута кровать бабушки. Здесь не было дневного света. Чем занималась бабушка зимними вечерами и как жить в таких условиях, когда печь пылала жаром, а от двери скво¬зило? И как она себя чувствовала летом, когда на печке надо готовить еду, а на улице +35О? В таких пыточных условиях пожилого человека вынуждали жить не один год. За перегородкой жили дядя Саша, тётя Аня, их 5-летний Вова и только что родившаяся Лора. Признаками городской квартиры я увидел репродукцию кар¬тины фламандского художника «Охота на львов» и белую статуэтку, стоящей в арабеске, балерины.
Бабушка была невысокого роста с высоким лбом под ситцевым платочком с грустными и добрыми глазами. В моём представлении это был классический тип бабушек. Она сдержанно меня обняла и скупо с мамой всплакнула. За столом была малоразговорчива, только задала пару простых вопросов, но всё время глядела на меня, как бы пытаясь с кем-то сравнить или запомнить. Я не сумел с ней погово¬рить. Мы не используем возможностей, которые предоставляются, оставляем «на потом». Этих «потом» чаще всего не бывает. И моя встреча с бабушкой оказалась единственной.
Дядьки мои, оба были высокие, очень интересные, с вьющимися волосами и длинными узкими бакенбардами. Дядя Саша был с большим чувством юмора, по¬с-тоянно шутил. Дядя Вася был малоразговорчив. Их жён я в первой встрече не за¬помнил.
Мы вернулись в Войково. Я заскучал по ребятам. Всю жизнь жил в специфи¬ческих условиях, жил в толпе, когда тебя днём и ночью окружают десятки глаз, ко¬гда не можешь ступить и шага, чтобы не было посторонней оценки, когда тяго¬тишься обществом и одновременно стремишься к нему. В детдоме приучили к стадности – куда все, туда и я – играть, учиться, работать, жить. А тут надо осваи¬ваться в новом мире. Я испугался незнакомой мне жизни, где каждый должен при¬нимать решение в одиночку, самостоятельно, где не всё идёт по накатанному
кем-то пути. В детдоме часто звучала пословица: «Жизнь прожить – не поле перейти», пугая предполагаемыми трудностями. Часто говорили, что перед вами открыты все дороги, но получалось, что в их выборе уже была заложена опасность ошибок и проще идти по той дороге, которая определена другими. Всё это я не мог тогда толком объяснить маме, она ни в чём не настаивала, только молча с грустью гля¬дела на мои метания. О будущем с ней мы не говорили. Видимо, оба привыкли, что жизнь нас несёт по собственному усмотрению, а мы смирились и ничего не делаем, чтобы её изменить.
В Елабугу я возвращался в начале сентября через Москву. С провинциальным любопытством, с чувством гордости и свободы, что я один, ходил на Красную площадь, катался в метро, вечером сидел на скамейке около МГУ. Толпы гуляю¬щей молодёжи, смех, песни. Сейчас это время называют хрущёвской оттепелью, а я был как не оттаявший осколок старой и такой привычной жизни.
В детдоме Кыра не удивилась моему возвращению, только сразу в лоб спро¬сила: «Что будешь делать?» Я что-то бормотал, никакого честолюбия, никакой яр¬кой мечты или чёткого желания. На глаза попалось объявление в газете о приёме в Казанский оптико – механический техникум. Я подумал, что оптика может быть связана с астрономией.
Вскоре мы с воспитательницей Пигалевой – «Пигалица» летели на «кукуруз¬нике» в Казань. Сбылась моя хрустальная детская мечта. И пусть грунтовой аэро¬дром похож на невспаханное поле, и посадочную полосу отличишь от обычной лу¬говины только по белой тряпочной Т, и аэровокзал представлен вагончиком с по¬лосатым чулком – «колбасой» на мачте, указывающим направление и силу ветра, и самолёт с двойными крыльями и расчалками похож на этажерку, но зато ощущение полёта было незабываемым. Летели низко вдоль берега Камы. Над оврагами на воздушных ямах качало неимоверно, казалось, что самолёт падает, аж дух захваты¬вало, в животе холодело и подташнивало. Пассажиры с зелёными лицами наклоня¬лись к предварительно выданным летчиком бумажным пакетам. Я же крутился на железной вдоль бортов скамейке с выдавленным по форме тела сидением, пытаясь в маленькие иллюминаторы сзади себя рассмотреть с необычного ракурса овраги, поля, леса. Как интересно, красочно, необычно! И какое чув-ство свободы, легкости, похожее на сон. Такое не испытаешь на больших самолётах, где ощущаешь себя, засунутым в пенал, карандашом, особенно, когда летишь ночью на третьем от окошка кресле. Так я познакомился ещё с одним видом транспорта.
Переночевали у брата Пигалевой. Здесь я увидел телевизор – большой тём¬ный ящик с маленьким экранчиком, перед которым стояла большая стеклянная ём¬кость в виде линзы, куда наливали воду. Я сидел сбоку. В мутно-голубоватом пятне деформированная голова что-то говорила, кривя рот.
Утром в техникуме узнали, что для поступления нужны заявление и фото-графии. В ателье сказали, что снимки могут выдать через час, но они будут влаж¬ными. Воспитательница ушла по своим делам, а я стал гулять по городу. Рассмат¬ривал людей, читал вывески, объявления. Понравились большие плакаты на глухих стенах зданий. Вот примеры рекламы тех времён: «Летайте самолётами Аэро¬флота!» с красивой стюардессой на фоне облаков, «Детям спички не игрушка!» с плачущим малышом и горящим домом; на следующем плакате советская голубова¬тая сберкнижка – «Накопил и машину купил» или «Отправляясь в дальний путь, аккредитив взять не забудь!»
Фотографии я сложил трубочкой, а сверху обернул газетой. Когда приехал в техникум, то снимков не оказалось, они подсохли и выпали. Ещё раз сфотографи¬роваться не было денег. В большой панике и досаде бродил по городу, боясь пред¬стать пред грозной Пигалевой. Вечером она сорвала на мне всю злость. Ругани не было конца: «Не хочешь учиться, бездельник, тунеядец, дармоед!..» Я не понимал, почему столько злости за мой небольшой проступок? Чувствовал обиду, унижение. За какую вину меня оскорбляют? Вот если бы ругалась Кыра!..
Возвращались тем же самолётом. Горечь от неудачного поступления была за¬глушена эйфорией второго полёта. Директор не ругала, но на следующий день от¬правила с Пигалевой в Культпросветучилище. Здесь я написал заявление о приёме на библиотечное отделение, сдал экзамен комиссии из 2-х человек по истории и написал сочинение. С октября, когда все вернулись из колхоза (в СССР каждый год больше одного месяца студенты и учащиеся начинали учёбу с работы на полях), я опять стал учиться.
Отношение директора детдома стало более мягким. Она дала мне ключ от чердачной комнаты в западной пристройке, где я готовился к занятиям. Новый за¬вуч Шастин ни в чём не ограничивал. Меня никто не контролировал, нарядов не давал. Хоть в столовой и было моё место среди старших, но обед оставляли на кухне, если я задерживался в училище.
На библиотечном отделении было две группы, где из мужского пола я был единственным. Мне нравилось учиться. Были интересные дисциплины: культура речи, плакатное дело, уроки музыки, библиотечное и переплётное дело, углублен¬ное изучение русской литературы. Через пол-года один день в неделю была прак¬тика в библиотеках, когда надо было рекомендовать и выдавать книги читателям. Но чаще всего я работал за стеллажами, где расставлял книги или составлял кар¬точки каталога.
Я стал себя ощущать взрослым. Однажды сходил в единственный в городе ресторан «Елабуга». Меня привлекало слово – ресторан, считал, что там еда дол-жна быть необычная и вкусная. Зашёл днём после занятий в училище. Было всего 5 – 6 посетителей. В не очень чистом туалете было неприятно мыть руки. Не слиш¬ком молодая и не совсем привлекательная дама нехотя принесла меню, где были знакомые названия: щи, котлеты, компот. Не ходить же в ресторан из-за та¬ких блюд! Пока я читал, официантка нависала над столом, всем видом показывая, что она спешит. Было неудобно. Обычно ждал я, а тут меня ждут. Я заказал, подхо¬дя¬щие по цене, пельмени. Ничего особенного, на базаре, в чайной, было вкуснее.
Мне нравилось самостоятельно ходить в городской кинотеатр «Ударник». Фильмы выбирал музыкальные, исторические, мелодрамы. Это был настоящий культурный поход. Перед сеансами организовывались выставки картин или фото¬графий, каких-либо поделок. Выступали с маленькими концертами заезжие арти¬с-ты, анонсируя свои гастроли. В буфете можно было перекусить, полакомиться мо¬роженым и выпить свежего бочкового пива (бутылочное означало не свежее). Зи¬мой пиво грели в чайнике на электроплитке и буфетчица спрашивала желающих: «Вам с подогревом?» С подогревом брать было выгоднее, потому что буфетчица
доливала в кружку с уже осевшей пеной чуть ли не на треть её высоты. И хоть обычно рядом висела табличка «Требуйте отстоя!» публика под возгласы жаждущих: «Что мелочишься,.. не задерживай!» стеснительно отходила, поливая пол всё
ещё ползущей через край пеной.В клубе механического завода всем училищем ходили глядеть оперетту «Сильва». Хороший ли был театр – не знаю, но мне всё очень понравилось: яркие костюмы и декорации, свет, музыка, голоса. Сразу стал театралом.
Летом меня направили на практику в Рыбную Слободу. Я приехал на паро¬ходе и всю ночь просидел на пристани. Сыро, холодно, неуютно, много народа, хо¬чется есть, спать. Толком в училище ничего не объяснили, сказали, что придешь в районную библиотеку, а там тебя определят. Естественно, оказалось, у библиотеки ничего не было; кто будет мною заниматься? Денег на гостиницу не выделили, да я и не знал тогда, что надо платить за жильё. Детдом выдал деньги только на билеты и чтобы плотно поесть один раз в день. Но, правда, выдали одеяло, видимо, пред¬полагая походные условия проживания. Куда идти, к кому, где приткнуться? Вече¬ром брёл неприкаянным. Разговорился с пожилой женщиной, она направила к со¬седке. И я месяц жил на сеновале над хлевом, где по ночам тяжело вздыхала корова и дико кричал петух. Жил впроголодь, сердобольная хозяйка иногда по вечерам поила меня чаем или простоквашей, как-то в темноте скормила сухую рыбу с червями. А, впрочем, почему она должна была входить в моё положение? Запомнилась баня, которая топилась по – чёрному. Бабка предложила помыться, сказала, что уже проветрила и обмела. Я не понял. В детдоме всё пересыпалось хлоркой и обмывалось, а тут что обметать? Оказалось, печка была без дымохода, камни и котёл с водой нагревались практически на ко¬стре. В маленькой избушке всё было в гари и копоти, и как я ни старался не заде¬вать стен, но, смывая грязь телесную, измазался печной.
В библиотеке работы не было, сами сотрудники изнывали от безделья. Я за стеллажами читал или, отметившись утром, уходил на пристань. На берегу стояла церковь без куполов и колокольни. Здесь был клуб, куда я часто ходил в кино (на дневной сеанс билет стоил 10 коп. уже новых денег после реформы 1961 года.) Моя библиотечная практика проходила на берегу Камы: купался, загорал, встречал и провожал пароходы. Здесь познакомился с начальником порта, мужем работницы библиотеки со странным именем Каля. Эстонец Юстус был плотный крепыш с ши¬роким лицом и стриженой круглой бородкой. Он всегда был аккуратен, ходил в чёрном кителе и белой фуражке с «крабом». Говорил с характерным акцентом спо¬койно и размеренно. В моём представлении это был, списанный на берег, морской волк. Для полноты картины ему не хватало только трубки. Юстус притягивал к себе надёжностью и умом. Я гордился, когда он приглашал: «Сейчас подойдёт «Ра¬кета», посмотрим, как пройдёт посадка».
В Елабугу с практики я вернулся в конце лета поздним вечером. Детдом был закрыт, ещё не приехали из лагеря. Я закутался в одеяло и голодный спал в саду у забора. Утром пошёл в лагерь, но там уже готовились к переезду в город. Всё было упаковано. Всем выдали сухой паёк, на меня никто не рассчитывал. Меня это очень возмутило, получалось, что за всё лето я никому не был нужен. Только вечером удалось поесть.
Вскоре сменили директора детдома. Александру Николаевну оставили дожи¬вать в её комнатушке около канцелярии. Она меня приглашала в гости, расспраши¬вала о событиях и порядке в детдоме.
* * *
В 1971 году я приезжал на разведку на строящийся КамАЗ. Мне наша бывшая воспитательница сказала, что Александра Николаевна находится в доме для пре¬старелых. Я решил туда сходить. И зря, осталось очень тяжёлое впечатление. Среди убогости подобных заведений в комнате на 4 человека я увидел скрючившегося чернявого старичка. Первой мыслью было – почему в женской палате мужчина. Стриженый наголо с усами очень сморщенный армянин лежал, глядя в потолок. Я спросил нянечку: «Где Филиппова?». Няня показала на старика. Приглядевшись, я узнал директора. Господи, что стало с властной внушительной правительницей?
Безумным мутным взглядом она пыталась меня вспомнить. Когда проскаль¬зывала какая-то мысль силилась улыбаться и мычала. Но тут же кривилась и хны-кала. Я несколько раз называл свою фамилию, вытащив фотографию детдо¬мовско-го периода, показывал на себя и на изображение. Больная кивнула, замы¬чала, по¬пыталась двинуть рукой. Подобие улыбки перешло в плаксивую гримасу. Она за¬плакала и повернулась к стене. Смятая простынь открыла обтянутую обвис¬лой жёлтой кожей ногу.
Так заканчивать свои дни, имея детей и внуков!? Понятно, что они работа-ют, но всё же… О. Уайльд писал, что на свете тяжелее всего делать три вещи: Богу мо¬литься, долги отдавать и докармливать родителей.
Печальный финал боевой женщины.
* * *
Меня сильнее стали раздражать запахи сиротства. Угнетал общий отбой, когда выключали свет и запирали двери. Была противна всеобщая стрижка. Не оболванивание, когда головы всех похожи на яйца, а сам процесс. Было неприятно, когда укрывали одной на всех простынёй серой и колючей и под стрёкот машинки разглядывать пол и долго стряхивать с себя свои и чужие волосы. Угнетали одежда, пища, отсутствие това¬рищей. Было неуютно, тесно, стыдно, как будто ходишь в костюме не по росту. На¬верно, так себя ощущает змея перед тем, как менять кожу. Я стал понимать, что в детдоме лишний. Мне было 18 лет, неудобно оставаться большим ребёнком. Хоте¬лось самостоятельности, свободы. В этом возрасте надо уходить из дома в армию, на учёбу, на стройку. Иначе обязательно будут конфликты с родными и окруже-нием. Потом можно вернуться, но отношения будут другими.
Психологи говорят о бытовых эмоционально-тёплых межличностных отно¬шениях. Этого детдомовцы лишены, им не хватает внимания, человеческой теп¬лоты, участия. Бывали очень тяжёлые минуты и не с кем было поделиться. Меня спасала классическая музыка. Ещё в Кокшане, когда я слушал классику, меня драз¬нили – притворяешься, будто понимаешь. А здесь книги и музыка были отдушиной и так получилось, что я интуитивно тянулся к звукам. Чайковский, Шуберт, Верди были моими духовными наставниками. Это звучит высокопарно и я бы хотел их слушать при других обстоятельствах, но в этом было спасение.
Весной 1962 года стало невмоготу. Прогуливал занятия так часто, что из учи¬лища не переставали жаловаться. Дерзил и грубил воспитателям по большей части на справедливые замечания. Поругался с подвыпившим Шастиным. Долго так продолжаться не могло. И я впервые принимаю самостоятельное решение изменить свою жизнь: в начале лета бросаю училище и уезжаю к маме.
Но к горлу подступил комок и засвербило в носу когда на пароходе я оглянулся на скрывающуюся в речной дымке колокольню собора.
Прощай пасмурное детство, здравствуй светлая взрослая жизнь!
Я ехал к маме голым нахлебником. Только в чемоданчике из фибры стучала мыльница, зубная щетка и станок безопасной бритвы со стаканчиком из алюминия. Из одежды было только то, что на себе. Но, главное, я и не думал, что понадобится сезонная одежда. Вот ещё одна черта неподготовленности к жизни. Наивно говорить, но в детдоме всё появлялось как бы само собой: перед зимой выдавались валенки, приходит весна – получи ботинки, помылся в бане – одевай чистое. Сейчас по закону всем воспитанникам детских домов должны предоставлять отдельную квартиру с первичной денежной суммой. Мы же выходили в худшем положении, чем выходят из заключения – ни денег, ни жилья, ни одежды. Нас просто пристраивали в школы ФЗО, передавая из одного учреждения в другое, где также были одежда, питание, кровать. Я же ехал без всего и в неизвестность.
Так незаметно и скомканно закончился мой детдомовский период. Но о Ела¬буге и местной природе остались хорошие воспоминания, которые в будущем вер¬нули меня в эти места. Сейчас так подаётся, что жизнь Цветаевой в этом городке была мучением, являлась чуть ли не ссылкой и потому-то она не выдержала. Не верю в такое, были другие причины. Для меня Елабуга был красивый тихий горо¬док, ещё мало испорченный безмозглым строительством, со своим спокойным те¬чением жизни, со своим образованием, спортом, культурой. С присущим ему запа¬хом, цветом, звуком. Каким надо быть рафинированным эстетом, чтобы не ценить всего этого в патриархальных российских городках. Сейчас появилось много Пли¬сецких, Ростроповичей, Шемякиных, живущих в Париже, Нью – Йорке и со сто¬роны любящих Родину. А по-настоящему любить можно только то, что находится рядом.
– 7 –
Таганрог
Мама встретила меня спокойно, как будто знала, что я скоро вернусь. Только позже, когда я объяснял свой возврат в детдом тягой к друзьям и привычной обста¬новке, говорила, что дружба явление временное. Теперь я понимаю, что людей объединяет возраст, общие интересы, место жительства. Если одного из этих фак¬торов нет, то вместо дружбы появляется её суррогат.
Надо было привыкать ко всему: жить в одной комнате вместе с женщиной, не было подъёма и отбоя, не надо было куда-то обязательно идти, есть не по часам, а когда хочется, мама спрашивала, что приготовить на обед и из скудного набора пы¬талась стряпать что-то вкусное для меня.
Моё беззаботное детство продолжалось, я не думал о будущем, где буду жить, работать. Живу и всё. Наверно, надо быть целеустремлённым и тогда мож-но достичь каких – то вершин, «наследить в истории». Если ребёнок с малых лет бьёт по клавишам рояля, то он, может быть, будет великим артистом, но уж детство его будет точно искажённым. И кто скажет, что лучше для человека?
Дней через десять мы с мамой поехали в Таганрог определяться с моей даль¬нейшей жизнью. Бабушки уже не было. Кладбище, куда мы пошли, было аккурат¬ным и солидным: прямые аллеи и дорожки, скульптурные ещё купеческие надгро¬бия, кусты. Бросилась в глаза на металлическом кресте отполированная доска из нержавеющей стали с надписью «Остапец – Лемешева». Я думал, что двойные фа¬милии носили только знаменитые люди. Когда в кладбищенской церкви мама по¬с-тавила свечку и я спросил, зачем она это делает, она сухо ответила: «Так надо!»
На другой день мы с дядей Васей поехали на военный завод, где он работал. В отделе кадров я оформлял какие-то бумаги, а в «1-м отделе» две больших синих секретных анкеты, где отвечал на массу вопросов, в т.ч. есть ли родственники за границей (откуда я мог знать?), был ли судим сам или кто-то из родственников и т.п. и какая ожидает ответственность за разглашение государственной тайны. (Ещё не зная маминой истории, я так составил автобиографию, чтобы её не упоминать и в дальнейшем для различных прошений и ходатайств постоянно заглядывал в зара¬нее составленный образец, чтобы не путать формулировки и даты). Мне понра¬вился плакат, на котором было нарисовано большое волосатое ухо и надпись: «Враг не спит – враг подслушивает!» Был ещё плакат с нарисованным языком: «Болтун находка для шпиона».
Меня веселила борьба за секретность по-советски, с которой я встречался. По городу и на заводе ходили офицеры в военной форме – заказчики, которых через пару лет обязали ходить в гражданке. Военный завод под названием «Организация п/я 19» был переименован в механический завод им. Димитрова, а над пляжами не закрытого города летала готовая продукция.
Или когда во время отпуска, который я проводил в Крыму, мы ехали автобу¬сом на экскурсию в Севастополь, то нас дважды проверяли, сверяя паспорт с лич¬ностью, вначале милиция, затем на другом КПП – флотские. Один из подвыпивших отдыхающих спросил: «Ребята, кого ищем? Шпионов здесь нет». Мичман вытащил его из автобуса и повел на КПП, а мы в духоте ожидали шутника. Зато в самом го¬роде стоял огромный английский корабль, у его сходней тянулась очередь желаю¬щих по нему погулять. А по городу шлялись пьяные английские моряки. Мы на¬б-людали, как, обняв друг друга за плечи и подняв руку в сторону потока машин, переходили проспект Нахимова, там где вздумалось, два матроса. Другой вояка по¬с-реди улицы, показывая на много раз менявшийся сигнал светофора, пытался та¬щить упиравшегося офицера. Благодарные зрители были довольны происходящим.
Разве была не игра в бдительность, когда в Сухуми на прогулочном катере отдыхающие плавали по Чёрному морю? Я взял с собой карту побережья, прода¬вавшуюся в киосках Союзпечати. Любовался видами Кавказа, сверяя их с картой. Мимо несколько раз проходил молодой абрек, с любопытством на меня посматри¬вая. Я стал его подозревать в нездоровом интересе к своей особе. Когда он пригла¬сил к капитану в рубку, то я был насторожен и удивлён. Оказывается, интересова¬лись моей картой.
За ответом о приёме на работу надо было приходить через 2 месяца, столько времени меня проверяли, а пока мы вернулись в Войково.
Большой посёлок тянулся вдоль балки и был разделён на две части: с одной стороны колхоз, с другой – завод. Посреди находились клуб сталинской архитек¬туры с колоннами, магазин, почта, больница. Вокруг было много ставков (прудов) и больших водоёмов, образовавшихся в отработанных карьерах, откуда брали глину. Недалеко от дома, где мама имела комнату, находился ставок Белый, в кото¬ром вода всегда была свежей и чистой. Название он получил от каолина – белой мылкой глины. Её взвесь долго не оседала и вода имела цвет разбавленного мо¬лока. Старики рассказывали, когда были трудности с мылом, глиной отстирывали бельё, ведь здесь не было дров, от золы которых на Руси использовали щёлок.
Два месяца я прожил на иждивении мамы. В жаркие дни, когда на небе ни облачка и солнце жжет сквозь муть выцветшего неба, когда ничего не шелохнётся и над степью дрожит марево, а над асфальтной дорогой вдали как будто разлита вода или когда дует такой суховей, что, кажется, пересыхает в лёгких, мы с Олегом сутками пропадали на ставках. Загорали до черноты, купались, рыбачили, играли. По близлежащим посадкам собирали шелковицу, жердели, дикие груши, тёрн. Было удивительно, что вдоль дорог и улиц растут черешни, груши, грецкие орехи и никто их не охраняет. Только по ртам пацанов да плохо отстирываемым пятнам на рубашках можно было определить их походы за чёрной шелковицей. Для меня, вы¬росшего среди сочной зелени лесов, была необычна ширь слегка всхолмленных степей, где до пропадающего в дымке горизонта, глаз скользит по высохшей бу¬рой траве, изредка цепляясь за маленькие тёмные островки, поросших кустами, ба¬лок и ставков. Какой простор, какое приволье!
Когда мама приходила с работы и спадала жара – мы отправлялись в степь тяпать (полоть) картошку, фасоль, соняшник (подсолнухи) и работали до темноты. А ночью под звёздами купались в парном молоке Белого.
Жили мы втроём в комнатушке площадью около 7м2, где размещались две кровати и меж ними столик. Если мама не работала в ночь, то мы с Олегом спали вдвоём на одной узкой кровати. В углу у двери стояло ведро с водой, над ним ви¬села одежда. Рядом печка, топившаяся углём. Летом мама готовила еду на электри¬ческой плитке, а если занималась заготовками на зиму, то растапливалась одиноко посреди двора стоящая без навеса печка. В первое время меня удивляли такие си¬ротливые печки. Хозяева побогаче имели летнюю кухню – во дворе стоял малень¬кий домик, где кроме печи была кровать, стол и прочее необходимое. Это была дача, где жили до наступления зимы.
Мне многое казалось в диковинку. Я с удовольствием резал яблоки, очищал от косточек жердели и рассыпал их для просушки. (В детдоме редко выдававшуюся половинку яблока не ели, а обсасывали и сгрызали даже плодоножку, а тут столько ягод и фруктов!) С интересом смотрел, как варят в большом тазу варенья из слив, яблок, абрикосов или как готовят из шелковицы, вишни, тёрна наливки и настойки. Когда мама попросила меня перебрать крупу, то я удивился. Зачем? В детдоме каша всегда хрустела на зубах, я считал, что так и должно быть. Но, оказывается, её надо ещё и мыть.
Я запомнил поход в магазин, когда мне впервые мама покупала костюм для будущей городской жизни. Ведь я приехал, не имея ничего ни для осени, ни для зимы. Любую покупку мама долго рассматривала, проверяла, примеряла. Она об¬новами не была избалована, а для меня всё было экзотично. В детдоме приучили носить то, что дают, а тут можно выбирать, откладывать, приценяться. Хотя какой уж выбор при тощем кошельке? Но какая-то игра присутствовала. А когда возвра¬щались с покупкой, то дома ещё не один раз всё прощупывалось, просматривалось, примерялось. Если обнаруживался какой-нибудь дефект, то мама себя успокаивала: «Бачiли глазонькi шо купували.» Покупка вещи была целым событием, но в тоже время мама не любила торговаться и толкаться по магазинам «просто так». Это считалось необходимостью, но не развлечением, хотя она и одевалась празднично и с другими женщинами могла пообщаться. А по возвращении с удовольствием рас¬сказывала, кто меня видел, какие девчата мною интересовались и какое я произвёл впечатление.
Наши отношения складывались тяжело. Сколько надо было иметь выдержки, терпения и мудрости, чтобы дожидаться, когда установится контакт. Мы оба пря¬тали за вежливостью холодность и элементарное любопытство. Мои замкнутость и чёрствость проявлялись во всём: в манере разговаривать сухо и коротко; спрашивая что-либо, я избегал обращений, на что мама позже стала с обидой выговаривать, что она не стенка; при прикосновении я отшатывался, мне казалось это не естест¬венным. Мама замечала, что я веду себя, как зверёныш, и упрекала: в тебе много «казёнщины». При наших ссорах она, видимо, чтобы досадить, говорила: «Насупил брови, как отец». От такого сравнения было только смешно, ведь я не видел отца, так это меня и не задевало.
О моём отце мама говорила, что он был капитаном дальнего плавания и по¬гиб на фронте (так я указывал в анкетах). Конечно она имела в виду Евдокимова. Только через десяток лет она решилась сказать, что отец одиноко живёт недалеко от Хижняков, но для меня он не существует. На мою просьбу познакомиться, она почему-то зло процедила, ничего не объясняя: «Делать нечего!» Тёте Оле тоже было запрещено нас знакомить. Как-то в Комсомольске мы поругались и я со¬брался искать отца. Мама заявила, что в таком случае я могу не возвращаться. По¬сле чего пила таблетки и лежала весь день. Меня удивляла такая реакция при её твёрдости и сдержанности. Она долго ничего не объясняла. Из уголовного дела в 1996 году я узнал, что мой отец от неё, беременной мною, отказался. В одном из протоколов допроса мама указала, что есть муж и от него ждёт ребёнка. В другом мой отец свидетельствует, что у него никого нет и живёт он один. Все листы дела мамой были подписаны, таким образом она узнала, что её бросили. Отказ от ре¬бёнка является для женщины огромным ударом, а в подобной ситуации? Моего брата дразнили – безбатешник и он кулаками отстаивал своё положение. А я при живом отце жил в безотцовщине. «Жестокая судьба отца и сына – жить розно и в разлуке умереть», – писал о себе Лермонтов.
Для жизни в Таганроге мне дядя Вася, он жил в тёщином доме на пер. Дон-ской, отдавал свою квартиру – комнату на улице III Интернационала, которую к тому времени освободил дядя Саша. Нужна была прописка. Хоть и была возмож¬ность где жить, но тогда советское, а сейчас так называемое демократическое госу¬дарство требовало идти к нему на поклон и просить у него разрешения находиться на данной территории. А очередной слуга народа по придуманным им же правилам решал позволить ли жить где-либо или нет. На работу без прописки не принимают, но в то же время и не прописывают, потому что не работаешь. Что такое прописка я не знал и до сих пор не понимаю. Мы с дядей Васей стали ходить… ЖЭКи, дом¬комы, конторы, какие-то районные и городские организации. Классический образец волокиты, и ведь все чиновники «работают» и чем-то заняты. Дубиноголовость было не пробить. Неразрешимой задачей для столоначальников было то, что по тем законам жизни на одного человека определялось 4м2, для прописки – 8, а общая площадь квартиры со-ставляла 15,5 и чтобы разрешить жить второму человеку не хватало 0,5 м2. Только когда дядя Вася одел все ордена и мы записались к началь¬нику города, вопрос разрешился, для чего их величество должно было лично лице¬зреть мою немощь.
В сентябре 1962 г. меня принимают на п/я № 19 учеником гравировщика, ви¬димо, не нашли, что я сын врага. Мы делали надписи на пультах управления само¬лётом. На фрезерном станочке через пантограф форма знаков и букв передавалась на спец. фрезу. Зрение очень напрягалось, когда надо было следить за глубиной надписей в 0,7 или 0,3 мм. и зимой сильно замерзала рука, которой, сидя у окна, я водил щупом по металлическому копиру.
Первые месяцы у меня была постоянная лёгкая паника. В детдомовской жизни вокруг были знакомые лица и внешний мир ограничивался периметром ог¬раждённой территории в малых населённых пунктах. А здесь, в городе, я чувст¬во¬вал себя беззащитным моллюском без створок. Вокруг были чужие лица, враж¬деб¬ный мир, которому не было до меня никакого дела. Чувство одиночества и не¬нуж¬ности сил не прибавляло. Я никуда не ходил и после работы сразу же закры¬вался в квартире, благо надо было делать ремонт: убрал перегородку, на высоком потолке очищал от многолетних наслоений лепные украшения, белил.
Дядя Саша оставил в углу фотографию молодых дедушки с бабушкой, иконку и библию дореволюционного издания с множеством пометок на тонких по¬желтевших листах. Я всё отвёз маме. Она посуровела и сдержанно сказала, что её младший брат не отличается теплотой отношений. Мне было странно – отказаться от вещей своей матери, с которой так долго жил вместе. Предположим, партийные боялись обвинений в религиозности. Но зачем же выкидывать фотографию, может быть она не вписывалась в интерьер? Человек должен иметь свой архив, памятные вещи. Они являются ключами в прошлое, или, если угодно, якорями в суетном настоящем. Без них воспоминания очень тусклые или вообще пропадают.
Мебель состояла из табуретки и раскладушки. Верхнюю одежду вешал на гвоздь, вбитый в стену с закреплённой газетой, чтобы не пачкалась от побелки (на юге обои не применялись). Около печки, которая топилась газом и которую я бо¬ял-ся включать, под кастрюли приспособил фанерный ящик от сигарет. Вместо стола использовал широкий и длинный подоконник. На нём стояла маленькая на¬стольная лампа с железным абажуром, который крепился двумя проволочными ду¬гами на лампочке и царский подарок дяди Васи – радиоприёмник. Это был малень¬кий в металлическом корпусе сказочный прибор с вертикальной шкалой. При пере¬ключении диапазонов зажигались разноцветные лампочки.
Здесь уже никто не мешал слушать то, что я хотел: стихи, спектакли, класси¬ческую музыку, эстраду. Зарубежные станции глушились, но можно было слушать столицы соц. лагеря: Бухарест, Берлин, Варшаву, где крутили джаз, рок-н-ролл, «Биттлз» и прочую, запрещённую в Союзе, музыку. Сквозь писк и вой эфира слу¬шал вражеские «Голос Америки» и станцию «Свобода», а по Москве звучал бари¬тон Джонни Моранди и сладкоголосый мальчик Робертино Лоретти, оркестр Рэя Конифа и цикл песен Островского «А у нас во дворе» в исполнении Кобзона и Кристалинской.
Двор дома был вымощен булыжником, посреди находилась водопроводная колонка. Напротив во флигеле жила Наташа, стройная загорелая студентка – пер¬вокурсница в лёгком и коротком платье по пришедшей мини – моде. Она была бы¬строй, весёлой, постоянно напевала, часто бегала в «Булочную» (какое хорошее на¬звание магазина после елабужского казённого «Хлеб»). Я подсматривал за Наташей из-за деревянных ставен своего окна, которые закрывались изнутри.
Снедаемый комплексами, робостью, стыдом пытался с ней познакомиться, но куда мне против молодых высоких красавцев, которые постоянно кружили рядом. И точно из песни «Я стою и смотрю, и обида берёт».
Да и выглядел я не слишком респектабельно. Что можно было приобрести на зарплату в 40 рублей? Первые месяцы мой заработок был 34, 37, 42 хрущёвских рубля – для ориентира – бутылка водки стоила 2,87. Когда «соображали на троих», от трёшки оставалось 13 копеек на плавленый сырок «Дружба». Я ходил в хлопча¬тобумажных светло-коричневых штанах за 5 руб., на ногах плетёнки из искусст¬венной кожи, похожие на лапти. Носки в виде получулок крепились подтяжками под коленкой. Чтобы не промокали туфли и для тепла осенью и зимой носил ка¬лоши. (Мама рассказывала, что в её детстве калоши были только у богатого ста¬росты и попа). Для зимы на выход была не простроченная синяя телогрейка, а на работу ходил в чёрной простроченной.
Как пролетарий, я начал организовывать своё хозяйство с нуля, купил сково¬родку, кастрюли, ложки. Было интересно – моё, для себя, но как вести бюджет, что покупать не знал. В магазинах продавцы были обязаны нарезать тонкими ломти¬ками колбасу, ветчину, сыр и т.п. Наконец-то наелся чего хотел: сыр, колбаса, сгу¬щённое молоко, шоколад. Холодильников не было, поэтому всё хранили на окне между рамами (при жаре 40о). Мама научила заливать сливочное масло водой или солить. Кастрюлю с борщом укутывать тканью и ставить в тазик с водой.
Обедал и ужинал я на заводе или в городе. Рядом с домом находилась боль¬шая столовая, где обед из 3-х блюд стоил не дороже 35 коп. При том, что в те вре¬мена (как сейчас это воспринимается!) на столах был бесплатный чёрный и белый хлеб, прибор со специями: соль, горчица, перец, уксус и бумажными салфетками. Купив за 4 коп. стакан чая, можно было стать сытым. (Бомжей не было, за тунеяд¬ство сажали.) Полный обед в заводской столовой стоил вполовину дешевле город¬ского. А директор завода генерал Голованов лично проверял как готовят. Это не легенда – сам видел. И в городе при мне комиссия рабочего контроля проверяла количество хлеба в котлете. Можно сказать, что это показуха, но как-то сдерживалось хищение и мирило нас с правящими. Правда, когда в СССР ввели рыбный день – в столовых и ресторанах вместо мяса была только рыба, то я, как и все, возмущался, что за меня, как в детдоме, ре¬шают, что я буду есть в четверг. Где свобода?.. Но ведь рыба какая была дешевая и вкусная!
Во взрослой жизни было много тайн, к которым детдом не готовил, выйдя из него, получил жизнь в лицо, как говорил Жванецкий. Мыть крупу, пользоваться газом, телефоном, стирать бельё можно научиться быстро. Но когда я стал жить в квартире, выяснилось, что ещё надо платить за жилье, газ, элек¬тричество. Очень удивился, зачем? Считал, что они просто необходимы, как вода, как воздух, за которые не платим. Если детдомовцев отправляли группами, то адаптация ко взрослой жизни проходила мягче: было кому поддержать, с кем посоветоваться. Я же до всего доходил самостоятельно. Есть своя комната – вроде отлично, но как строить свой бюджет, как поступать в разных жизненных ситуациях.
Как-то я заболел, соседи вызвали скорую. Когда врачи спросили, нужен ли больничный лист, чтобы предъявить на работе, я от него отказался. Зачем, ведь ясно, что болею и об этом на работе знают? В цехе все очень удивились, прогул мне не поставили, но каждый объяснял, что больничный надо обязательно брать. Откуда было знать, что он являлся документом оправдания и оплаты?
Ещё было непонятно, почему с 18 лет берут холостяцкий налог, если я не хочу жениться? А с девчат брали этот налог с момента регистрации брака, будто они должны были идти в ЗАГС на 9м месяце. Если не будет детей, то требовалась справка.
Постепенно я стал вылезать из своей норы, знакомиться с красивым тихим купеческим городом. Моя квартира находилась в старой срединной части полуост¬рова – рога, где были особняки XIX века с колоннами, лепными украшениями по фризу и фронтонами на домах и солидных каменных воротах под какой – нибудь греческий стиль. Я любил бродить по городу и рассматривать всё вокруг, благо для этого нужны только глаза и ноги. Не боялся ходить поздно один в незнакомых мес¬тах. Хоть и была бандитская поговорка «Ростов (читай, Таганрог) – папа, Одесса – мама», но я не знал, чтобы встречного избивали от скуки или убивали посторон¬него. Да и милиция с дружинниками тогда работали. Когда я возвращался с работы в полночь, то не раз видел на улицах патруль. Могли обыскать любого человека и за нож дать 3 года. Сейчас многие кричат о свободе и нарушении прав человека. Но люди тогда жили спокойнее, а я при обыске не ощущал этих самых нарушений своих непонятных личных прав. (Сравнить с нынешнем положением, когда прохо¬жего для развлечения можно пырнуть ножом, ногами избивать лежачего. Когда с наступлением темноты люди спешат за бронированные двери квартир, а милиция прячется по кабинетам или с воем и мигалками проскочит на машинах).
Мне нравились солнечные часы со старым шрифтом на белом мраморном по¬стаменте перед «каменкой» – длинной лестницей, ведущей к яхт – клубу, качаю¬щиеся мачты, памятник Петру I, стоящему на самой оконечности рога и смотря¬щему на турецкий Азов. В этой части города был интересный частный дом. На углу забора с колючей проволокой с одной стороны была табличка «ул. Крепостная», с другой – «переулок 1й Крепостной». Позже я на фотовыставке видел фотографию этого угла с подписью «Мой дом – моя крепость». Любил отдыхать в скверике, где вокруг памятника сидящему Чехову готовились к занятиям студенты и старики гу¬ляли с внучатами.
А какой был большой городской парк, огороженный высоким литым чугун¬ным забором, с летними эстрадами и лекториями, танцплощадками и аттракцио¬нами, кафе и киосками! По воскресеньям с 1700 вход стоил 10 коп. (Проезд в трамвае – 3). В передней части парка, примыкающей к центральной улице Ленина, было много цветов различных сортов, их виды были так по-добраны, что цвели с ранней весны до снега. Дорожки посыпались крупным песком и мел¬ким ракушечником розоватого цвета. Дальняя часть парка представляла настоящий лиственный лес, где при наступлении темноты гу-ляющие пары, при отсутствии в то время в СССР секса, (так ещё в 80-годах прозвучало по телевидению) занимались неизвестно чем. Я любил приходить в не забитый толпой парк в будние дни. По средам приезжал из Ростова симфонический оркестр областной филармонии и на открытой эстраде давал большие бесплатные концерты. Так я по¬знакомился с живым звучанием. Удивляла 2я скрипка. Толстый господин сидел развалясь и широко расставив ноги. С презрительной гримасой он нехотя поднимал скрипку с видом «ну, так и быть» и сонно водил смычком, будто выполнял подневольную работу. Как можно так себя вести при божественной музыке? Почему-то часто играли Чайковского. Мне нрави¬лась какофония инструментов, настраиваемых перед концертом, ставшая знакомой, постоянная публика, после горячего асфальта свежий воздух, составленный из цве¬точного аромата и древесного духа. По четвергам проводились лекции и встречи с поэтами, политобозревателями. Было интересно слушать о событиях в Китае попо¬лам с доносившейся песенкой про чёрного кота, которому не везёт. Запахи роз, маргариток и душистого табака смешивались с дымом табака курительного и пере¬дозированного парфюма. Приходилось пересаживаться от громко разговариваю¬щих и дымящих случайных посетителей.
Город был очень зелёным. В каждом дворе кусты сирени, цветы, абрикосы, виноград. Вдоль улиц росли каштаны, белая акация, тополя, которые никто не ре¬зал и белый пух, собирая в воздухе мельчайшие пылинки, посеревшим снегом ска¬тывался с тротуаров. (Ещё в Кокшане и Елабуге мы настаивали в воде липкие то¬полиные почки и представляли, что это одеколон.) Как легко дышалось после до¬ж-дя! А какой воздух стоял в душные дни, когда дурманяще – сладкий аромат цве¬тущих акаций настаивался на запахах степи и моря!
Мне в Челнах всего этого не хватает. Здесь глаз не радуют безликие кубики домов, чахлые кустики и редкие тополя, которым ежегодно делается мусульман-ское обрезание. Кто-то решил, что тополиный пух виновник современной аллер-гии и по пол-года «украшают» город трёхметровые культи с отсечёнными пальцами. А просматриваемые насквозь жалкие «парки», в которых работники Зеленхоза весь подрост и деревья для прореживания вырубают с особым остервенением? Меня ос¬корбляет, когда эти замусоренные и изгаженные собаками лысины называют пар¬ками культуры и отдыха. Да и само слово парк от этого может обидеться.
Таганрог – город, культура которого, видимо, обусловлена рождением здесь Чехова. Чтобы наверстать упущенное в сером детстве я прямо бросился в культур¬ную жизнь: театр, картинная галерея, музеи, выставки, концерты. Будучи зажатым и стеснявшимся своего не очень презентабельного вида, держался позади (особенно девчат), жался к стенам или колоннам, старался неза-метно оттягивать, ставшие коротковатыми, брюки. Все артисты, ко¬торые ехали в Ростов, здесь останавливались. Я вёл календарь, в котором расписы¬вал дни, куда собирался пойти. Это был обязательный культурный ритуал для мозгов и души. (Такой же календарь был у меня в начале 70-х го¬дов, когда жил в Москве. Для чего жить в городе, если не использовать всех его возможностей? Правда, работая на ЗИЛе термистом, я знал бригадира Льва Алек¬сандровича, который спрашивал где Манеж, узнав, что там открыта французская фотовыставка. А жил он в столице уже четверть века. Мы его звали Лёва с Бирю-лёва.)
Мне нравилась взрослая жизнь, я упивался молодостью и беззаботностью. Мог после работы пойти куда угодно и заниматься чем хочется. Пойти в любой ки¬нотеатр, перед фильмом съесть любое мороженое, какое пожелаешь. Особенно по¬любил «Эскимо», дорогое по 19 копеек «Ленинградское» и в бумажном стаканчике кисленькое «Фруктовое» по 7 копеек. Обделённый в детстве, я в 19 лет дорвался до сладкого. Какими пирожными можно было себя ублажать: бисквитные, песоч¬ные, шоколадные, вафельные и масса других. А какие стали доступны кондитер¬ские изыски: ореховые колечки, маковые кренделя, коричное печенье, трубочки с кре¬мом! Желанье сдерживалось только кошельком.
Просто так ездил в Ростов, гулял по городу, ходил в кино, стоял на новом мосту через Дон. Специально ездил за дефицитными стержнями для появившихся шариковых ручек. Ходил в театр – где впервые был на балете «Лебединое озеро» Белорусского академического театра. Кстати, на балет я купил 2 билета, чтобы пригласить знакомую девушку. Долго собирался ей об этом сказать, мялся, мычал, боролся с собой: что подумает, что ответит, но так и не решился. В итоге смотрел спектакль рядом с пустым креслом, продать билет постеснялся.
В Ростове впервые проехал на такси от похожего на гусеничный трактор театра до ж/д вокзала. Приятно было себя ощущать «повелителем», ведь везут меня куда хочу. Чувство собственной значимости так и распирало.
Независимо от суммы появилось интересное чувство, когда есть свобода вы¬бора товара, но сам себя сдерживаешь: вот это я купить могу, но не буду. И ходишь эдаким гоголем, мысленно поглаживая себя за твёрдость. Сократ говорил, что если хочешь стать богатым, сократи свои потребности. Думаю, так воспитывается эко¬номность, но не скаредность. Этого чувства не понять толстосумам, у кого есть лишние деньги. У них «Всё куплю – сказало злато». И не понять бедным, у кото¬рых тормозом является отсутствие денег. А я ощущал себя человеком, у которого возможности равны желаниям.
В Таганроге пешеходной улицы не было и с новыми друзьями я по вечерам фланировал только по одной стороне центральной улицы на отрезке примерно в 1,5 км. от ресторана «Волна» до театра им. Чехова и парка. По не очень широкому тро¬туару все двигались медленно. Заинтересованные и оценивающие взгляды (какая стрельба глазами!), возгласы, рукопожатия, смех. Это действо называлось – хилять по Броду. Сюда съезжались со всего города погулять, подышать, скоротать время перед танцами или киносеансом, встретиться или познакомиться, на людей по¬с-мотреть и себя показать, похвалиться нарядом и редким транзисторным рижским (почти заграница) приёмником «Спидола». (Года через два я купил маленький при¬ёмник, говорили – транзистор, «Турист». Спал с ним в обнимку, как, взрослеющий от ребёнка до старика, человек спит попеременно с соской, игрушкой, девушкой, грелкой.) Заходили в пирожковые, появляющиеся заведения с иностранным назва¬нием кафе – что-то среднее между столовой и рестораном. Лакомились пирож¬ными, мороженым, пили газировку, продававшуюся с тележек на каждом углу. Но выбирали пить у той тётки, где больше газа, холоднее, сиропа не жадничает и ка¬кой вкуснее – клюквенный или дюшес. Когда просили воду без сиропа, весёлые продавщицы шутили: «Без какого?» Вода после мытья стаканов растекалась по тротуару, привлекая пчёл и увлажняя духоту вечера.
Когда появились питьевые автоматы, продающие по 3 коп. газировку с сиро¬пом и за 1 коп. без него, то в первое время умельцы опускали монету на ниточке, каждый раз подставляя стакан, когда шёл сироп. Так можно было пить воду с двойной и более порцией сладости. Позже нашли подходящую по весу и размеру высечку из дюраля и такой «монетой» можно было пользоваться при посторонних жаждущих.
Девчата гуляли загорелые в мини – юбках, коротеньких платьях с причёс-ками, которые назывались «Конский хвост», «Я у мамы дурочка». А ещё в волосы прятали моток тряпок и сооружали на голове башни. Была песенка на мотив из «Порги и Бесс» Гершвина: «О, Сент – Луис, город стильных дам,
Но Таганрог не уступит Вам.
Зажали даму в одном углу,…» и т.д.
Почему-то никто из гуляющих не ходил в шортах. Приморский город, жара, а носить их было или не принято, или запрещалось. Также не было видно бородачей. Я познакомился с командированным из Львова, который был с подстриженной бо¬
родкой и ходил в шортах. На нас все пялились и показывали пальцем. Бородач го¬ворил: «Какие здесь дикие люди!», а я чувствовал себя от пристального внимания весьма неуютно.
Здесь, на Броде, я увидел стиляг с высоким коком, зачёсаных над лбом и на¬мазанных бриолином, волос а-ля Элвис Пресли в неестественного цвета широ-ких в плечах пиджаках, с яркими широкими галстуками расцветкой под названием «По¬жар в джунглях» или, наоборот, в галстуках – шнурочках, больших ярких туфлях на толстой белой каучуковой подошве – на манной каше. Брюки были короткие и та¬кие узкие, что их надо было натягивать, намылив лодыжку (мы сами их перешивали, убирали клинья, зауживали); у моего товарища ши¬рина штанин была 14 см., а я носил – 18. Позже я купил себе широкий мохнатый пиджак и не избежал после сиротской серости ярких расцветок: ярко-синий с крас¬ными цветами широкий галстук, оранжевый с коричневыми полосами шарф и го¬лубовато-стального цвета плащ. В такой павлиньей палитре, видимо, смотрелся эффектно, так бы и влюбился в себя.
После стиляг появились хиппи. Хиппари носили узкие в коленях и очень ши¬рокие книзу брюки. Или в разрез штанин вшивали контрастные и яркие лоску¬тья, цветные пуговицы или электрические лампочки от фонаря. Но мне уже это не нра¬вилось.
Хильнув 2-3 раза по маршруту, расходились по домам, довольные проведён¬ным вечером.
Речь на юге была несколько своеобразная, более напевная с мягким фрика-тивным «г». На эту букву была дразнилка: «Гришка – гад, гони гребёнку, гниды го¬лову грызут!» На вопрос звучал ответ: «А я знаю?». Для местных словечек и жар¬гонизмов нужен был словарь: при обращении – кореш, покойник – жмурик, парень – чувак, девушка – чудоха, «классная подруга» – чувиха, гулять – хилять.
В центре города, недалеко от моей квартиры, находилось несколько киноте¬атров: «Рот Фронт», «Октябрь», «Победа», «Новости дня». Можно было выбирать и фильм, и обслуживание перед сеансом – здесь лучше кофе и можно полистать журналы, там всегда такое – то мороженое, в другом бывают хорошие 30-минут¬ные концерты. Посещение кино было культурным развлечение и я ходил не меньше трёх раз в неделю. По воскресеньям, бывало, в один день смотрел по два фильма. «Гамлет», «Война и мир», «Доживём до понедельника», «Я шагаю по Мо¬скве» – какие шли фильмы! И какой романтический настрой они несли – жела¬ния любви, ожидания счастья, светлого будущего, справедливости. Цена билета на ве¬черний сеанс стоил 20 коп., а на дневной – 10. Кому это не нравилось, что надо было не только плохое унич-тожать перестройкой?
Ещё мы с ребятами сразу после работы до наплыва посетителей занимали в парке столик в летнем кафе и брали на каждого несколько кружек пива. Рыбы в го¬роде было много, каждый приносил таранку, чехонь или бычков, которых можно было в камнях наловить руками, и начиналось действо. Страждущая очередь на солнце томилась в ожидании освободившихся мест, а мы под деревьями за не¬с-пешной беседой и разглядыванием проходивших девчат «оттягивались» весь ве¬чер. А сейчас по городу ходят с банкой пива, постоянно к ней прикладываясь. По¬казывают, что есть такая возможность или мучает постоянная жажда? Хорошо, что не носят с собой унитаз. Кстати, и семечки грызть на людях было дурным то¬ном – деревня.
После пива я стал интересоваться напитками покрепче, начав с дешевых вин. «Плодово - ягодное» мы называли плодово – выгодным, «Бiле мiцне» – БМЦ, порт¬вейн «777», кагор и т.п. Затем подороже: «Лидия», «Чёрные глаза», кубинский ром, коньяк. Естест¬венно – напивались, ведь появились невесть какие деньги, собствен¬ная квартира, много времени, лю¬бовная неустроенность, сво-бода и бесконтроль¬ность. Видя мою весёлую жизнь, все вокруг твер¬дили, что надо учиться. На 2м этаже жила тихая старая пара. Я любил с ними разго-варивать. Иосиф Рейнгольдо¬вич говорил, сильно кашляя: «Володя, не теряй даром время, молодость очень бы¬стро проходит. Зани¬майся чем-нибудь и обязательно учись». А я жил без забот и был доволен настоя¬щим, о будущем не думал.
Изредка приезжавшая мама мне предрекала: «Будешь пить, как отец». Я от¬вечал: «Нет!» Мне не нравился вкус спиртного. Даже когда в Мас¬сандре была экскурсия в дегустационный зал, где после лекции давали попробовать 10 различ¬ных крымских вин, то я их различал только по виду, запаху, количеству сахара и крепости. Но на вкус они были все одинаково неприятны, кроме вина «Кокур». А какое самочувствие бывает после обильных возлияний, думаю, знает любой. Но кроме неприятных ощущений меня останавли¬вало отключение памяти. Очень не нравились провалы сознания, когда нет самоконтроля. Когда в узких окошках бес¬сознатель¬ности я четко ловил на себе оценивающе-жалостные взгляды зевак и представлял, как выгляжу со стороны, то решил – надо завя-зывать. И в дальнейшем жестко себя контролировал, несмотря на слюнявое приставание типа «Ты меня уважаешь?» Уже в 90м году, после развода, за столом мама интересовалась: «Так и не пьёшь?» (Когда меня спрашивали, как не пить, я отвечал – не пить. То же самое при курении и при ожирении – не курить, ограничиваться в еде. Если говорили – не могу, думал – не хочешь.)
Я стал размышлять о будущем. Где учиться? Радиотехнический институт не нравился, после педагогического становиться дере¬венским учителем не хотелось, куда-то ехать по¬ступать не тянуло. Решил пока поучиться в авиа¬ци-онном техни¬куме – всё к мечте детства ближе. В 1963 году я поступаю на вечернее отделение авиа¬техникума по специальности самолётостроение. Учеба была ин¬тересной, время так заполнено, что часто не успе¬вал поесть и если было по 3 пары, то в 12 ночи, на¬скоро попив на¬доевший компот с хле¬бом и марга-рином, от которых была постоянная изжога, падал на кровать, чтобы завтра вставать в пол-пятого. Скажут, надо успевать, молодость дана для этого. А нужен ли кому больной специалист? Да и сама учёба остаётся на совести студента. Что же, при всём, удивляться одной из самых низких продолжительностей жизни в России после какого-нибудь Бурунди?
Вопрос с квартирой в будущем был туман¬ным. Дядя Вася был хозяином. Он приходил со своими друзьями, сослуживцами, однополчанами; они пили, курили, спорили. Я вынужден был уходить гулять или с ними сидеть, терпеть, злясь на по¬терянное время для курсовой работы. Как-то привели с собой приятную девчонку, которую подобрали на вокзале. По её рассказу, она приехала поступать учиться, а жить не¬где. Меня упорно с двусмысленными улыбками уговаривали, чтобы она пожила несколько дней. Было противно, скучно. Не веря и, в тоже время, состра¬дая, я не согласился. Если б пришедшие не были выпившими. Распивать в подъез¬дах и дво¬рах было опасно – ходили дружинники и милиция, могли посадить на 15 суток. Поэтому квартира в центре города была очень удобной. Выпившим дядя Вася прихо¬дил часто. Он оставался у меня ночевать, выпивал одеколон, которым я пользо¬вался после бритья. В семье у него начался раздрай и после развода он пе¬решёл жить ко мне.
Дядя Вася был молчаливым, чем-нибудь занимаясь, он мог за 5 часов не ска¬зать ни слова, на мой вопрос только угукнуть. Его рукам было под¬властно всё. Ви¬димо, умение работать передалось от отца. Прежде чем приступить к делу дядя Вася тщательно готовился, всё раскладывал рядом, примерялся, удобно ли. В ред¬кие минуты на лёгком взводе он рассказывал, что остался на войне целым, благо¬даря умению шить одежду, обувь, стричь, ремонтировать технику. Показывал ос¬колок в предплечье, говорил, что есть около лёгкого и где-то ещё. Рассказывал, как в госпитале, чтобы разработать руку, начал стричь всех и одной иголкой так хорошо подшивал одежду, что когда вернулся в часть, командир взял его ближе к штабу, а затем дядя Вася перебрался в армейские мастерские. Про войну он ничего не рассказывал, кроме одного эпизода, который много раз повто¬рял.
В августе 1941 г. их кавалерийский полк перебросили в Прибалтику, чтобы закрыть немецкий прорыв. Солдат спешили и приказали на краю не сжатого поля перед дорогой окапываться. Никакой заградительной техники не было, в спешке даже не успели выдать патроны. Прискакавший комиссар прокричал, что немецкие гады рвутся к сердцу революции, товарищ Буденный надеется, что его кавалеристы грудью закроют Родину, обещал боеприпасы и ускакал. Через несколько часов ус¬лышали гул примерно 10 танков. В сумерках немцы, видя свежевырытую землю, побоялись идти дальше. Наверно они оторвались и ждали пехоту. Ночь прошла тихо, только поле освещалось прожекторами, осветительными ракетами и изредка постреливали. Дядя Вася задремал.
Вскочил он от грохота. Танки стреляли и продвинулись вперёд. От упавшего рядом снаряда его контузило. Сколько пролежал – не помнил. Когда сознание вер¬нулось, он приподнялся. Пулемётная очередь ткнула его в землю. Что делать, где свои? Решил ползти от дороги в поле. Метра через 3 наткнулся на разорванного на куски друга, тоже выходца из Донбасса. На его месте была воронка. Так близко кровь дядя Вася видел впервые. Было очень страшно. Одно дело заниматься шаги¬с-тикой на плацу и клацать оружием на парадах, другое – воевать. Когда дополз до ржи, стало еще опаснее, потому что она, качаясь, выдавала движения. Танки стояли на высоких местах и стреляли в рожь. Ясный солнечный день не давал шелох¬нуться. После одной из очередей дядя Вася услышал, как кто-то ойкнул и выру¬гался. Недалеко оказался товарищ из их части, ему задело щёку и срезало часть уха. Перекрикиваясь, пролежали ещё сутки. Ракеты светили непрерывно. От голода спасала рожь, но по утрам было холодно от росы. Сколько ещё пролежали – неиз¬вестно. Под очередное утро появился сильный туман и солдаты вначале с опаской, затем бегом пустились к дальнему краю поля, где в низинке был лесок. Они хотели убежать подальше от дороги, но боялись заблудиться в тумане.
Два дня шли на восток, избегая дорог и хуторов. Когда вышли к своим, один из офицеров кричал, размахивая пистолетом, спрашивал, где их часть, называл тру¬сами, дезертирами и вызвал часовых, чтобы отвести в штаб под арест. Неожиданно проезжавшая немецкая колонна бронемашин и мотоциклистов обстреляла хутор. Дядя Вася этим воспользовался и убежал. Больше он ничего не рассказывал.
9 мая (этот день еще не был официальным праздником) он после работы с однополчанами обязательно выпивал, брал на гитаре пару аккордов и плакал. И для меня День Победы не является праздником, кощунство петь и танцевать на моги¬лах.
* * *
Не является ли издевательством тот факт, что победители живут хуже побеж¬дённых? Сколько жизней положили зря отцы – командиры, сколько людей умерло в тылу и от ран после войны? Что значил человек, если все жители Ленинграда были брошены во имя какой – то революционной идеи? После Кутузова воевали не ратным искусством, а телами. Абсурд полный – ради жизни класть жизни. Про¬па¬ганда кричала про геноцид, что фашизм уничтожал народы. Но кто честно по¬счи¬тает, сколько жизней уничтожено «родным» правительством во всех конфлик¬тах, стычках, войнах и репрессиях? Фашисты были в Португалии, Испании, Ита¬лии, Германии. Подобные правительства были в Венгрии, Турции, Японии. И как там живут люди по сравнению с нами? Возникает вопрос – надо ли было воевать? Право ответа имеют лишь погибшие, их родители и сироты – дети.
* * *
Дядя Вася не смотрел кино про войну. Мы с ним ходили в кинотеатр «Ново¬с-ти дня» на фильмы о путешествиях и на исторические. Когда мы говорили о те¬кущей политике и я с жаром отстаивал хрущёвские реформы, он спокойно осажи¬вал: «Володя, да всё кругом обман!» Я спорил, говорил о честности. На это он спраши¬вал, что я знаю о недавно расстрелянной демонстрации в Новочеркасске, когда дети падали с деревьев, как воробьи. А я с высокомерием думал, какой дре¬мучий у меня дядька и собирался переделать мир, чтобы жить в обещанном комму¬низме.
Было интересно наблюдать, как дядя Вася брился. Они с братом носили длинные узкие бакенбарды, доходившие до нижней челюсти. Ещё не было различ¬ных гелей и дядька, подмазывая наструганным мылом, часа полтора выскабливал лезвием опасной бритвы, которую правил на солдатском ремне, идеально ровную линию. Когда я замечал, что уже всё отлично, он говорил, что мужчина должен себя ува¬жать в сугубо мужских делах. Собираясь куда – нибудь, он говорил: «Лучше подо¬ждать, чем опоздать». После детдомовских надоевших каш и селёдок меня удив¬ляло удовольствие, с каким он ел и нахваливал солёную селёдку со слад¬кой манной кашей.
С дядей Сашей они обращались друг к другу со словами – брат: «Как здоро¬вье, брат Саша?» Дядя Саша отшучивался: «Брат Вася, пусть жмурики обижа¬ются». (Дядя Саша играл на трубе в духовом оркестре и подрабатывал на похоро¬нах).
У дяди Васи был маленький дачный участок. После вечнозелёных помидор Татарии на юге я с удовольствием срывал их переспелыми и горячими. Под шат-ром из винограда, перебирая сорта, срывал любую кисть, смотревшую на меня.
Когда наступала пора делать вино, дядя Вася долго драил, парил и отмывал ноги. Затем снизу плотно обвязывался и влезал в небольшую бочку с краном. Я вы¬валивал внутрь виноград, а дядя его топтал. Предварительно процедив, я выливал сок в ёмкость. Работа была хлопотная: надо очищать фильтр, распределять сок по сортам, отмечать бутыли, удалять жом, липкими руками отгоняя ос. В дальнейшем надо добавлять сахар, специи, фильтровать и т.д.
Ещё новым для меня была рыбалка. Я с дядьками выходил в море на неболь¬шом моторном баркасе. После моих детских примитивных снастей здесь было ко¬роткое бамбуковое удилище с катушкой и на толстой леске по 5 – 6 крючков. С борта опускалась приманка. Над составом её и наживок постоянно колдовали. Зато, если был клёв, то я вытаскивал за раз по 3 – 4 чебака. Осталось ощущение тяжести снасти. Запомнился шторм, когда погода резко испортилась и нос лодки стал бить по высоким, но узким волнам. Мы так увлеклись, что забыли про опасность. Только когда стало захлёстывать повернули к берегу. Тогда я струхнул. Во впади¬нах меж волнами ничего не было видно кроме воды и неба, как на огромной кар¬тине Айвазовского «Среди волн», что поразила меня в Феодосийской галерее. Ка¬чало так, что в животе холодело. И страшновато, и весело.
Азовское море у Таганрога своеобразное. Если несколько дней дует «ни-зовка», то она нагоняет к берегу высокую воду. Обычно в это время штормит и я любил глядеть, как волны бьют о камни и брызги летят вверх, точно в фонтане. Видел, как плавающим в прибое бревном разворотило кусок дамбы. Если же дует верховой ветер, то вода уходит и обнажается дно на многие километры. И я ходил «аки посуху». (Может быть так появилась легенда про Моисея, проведшего народ через море). В это время люди сачками ловили в ямах оставшуюся живность. Но это занятие было опасным. Говорили, что бывали случаи, когда люди тонули. Рас¬сказывали такую историю.
Двое на мотоцикле с коляской поехали в ямах ловить рыбу. От берега отъе¬хали далеко. За добычей не заметили, как стих ветер, сдерживающий воду. Сами участники рассказывали, что не обратили внимание на неясный шум. Когда спо¬хватились, к ним стремительным валиком подкатывалась вода. Пока в спешке за¬вели мотоцикл и объезжали вдруг появившиеся большие лужи, водоросли в жёлто-грязной пене стали цепляться за колёса. Гонка была сумасшедшая. Застревали в проседающем песке и натыкались на камни. Когда заглох двигатель, они вначале мотоцикл толкали, затем всё бросили и к берегу добирались вплавь.
Дядя Вася стал приводить в квартиру женщин, а я лишний раз вынужденно гулял по городу. Когда он решил жениться и мне было предложено искать жилье, то я был в панике. Кто-то мне всегда предоставлял крышу над головой, а тут надо её искать самому. В заводском общежитии мест не было. Возвращаться в Войково таскать кирпичи я не мог по здоровью, да и там комнатка не ахти. Где было жильё, там требовались грузчики, каменщики, слесаря и прочая физическая сила: на заво¬дах «Красный котельщик», прессмашин, комбайновом, в порту. Я сидел во дворе на скамейке и было такое тоскливое чувство после беззаботности, что жить не хотелось. Жители дома мне сочувствовали, но шли дальше заниматься делами: фаршировать перец, варить варенье. А я никому не был нужен.
Одна соседка сказала, что раньше бабка, живущая в подвале, пускала кварти¬рантов. Я стал старуху уговаривать. Это была сама нелюдимость с постоянно на¬х-муренным жёлтым лицом, ходила согнувшись всегда в меховых тапочках, серо-зелёном пальто и, как жаба, грелась на солнце. Она уже тогда жила в рыночных от¬ношениях, покупала в магазине какую-нибудь мелочь и на рынке её продавала. Её так и называли бабка – спекулянтка. Если она проходила мимо сидящих на лавоч¬ках у ворот и бросала: «…сьте!» – значит, есть барыш, который прятала в узелок. Часто, сидя на постели, тряпочки развязывала и, когда я заставал её за этим заня¬тием, она, нахмурившись, что-то шептала и прятала всё под подушку. Зато её лицо освещалось, когда я отдавал квартплату. Было с кого писать нашим классикам свои персонажи.
В подвале было две комнаты. На полу лежали мостки, под которыми вес¬ной и осенью чавкало. Было так сыро, что даже в летнюю жару постельное бельё оставалось влажным. Когда я приходил с пляжа, то охватывал озноб, будто оку¬нался в холодное облако. С постоянной темнотой безуспешно боролись три окна вверху. А если я, чтобы заниматься, после 9 часов вечера включал тусклую и ка¬кую-то мутную, похоже, дореволюционную лампочку, старуха шипела, что делаю лишние траты и пора спать. Даже когда я стал полностью платить за свет, она по¬с-ле временного затишья продолжала ворчать. Если бабки не было, я по радиопри¬ёмнику слушал итальянские песни. Издевательством звучала песня «Wolare – Лечу я», когда в окне под потолком были видны проходящие ноги.
В первое время я в Войково ездил каждое воскресенье, отвозил стирать бельё, какие-нибудь городские продукты. Взамен брал картошку, фасоль, сушку. Элек¬тричка останавливалась на блочке (полустанок с одним домиком обходчика) и дальше 3 км. надо было идти вдоль посадок из тополей, клёнов, акаций и глядичий с большими шипами, мимо карьера и ставков. Каждое поле было огорожено ветро¬защитными полосами. (Помню, ещё в Чурилке висела большая картина, на которой на переднем плане во весь рост стоял Сталин в сапогах с трубкой в руке, на заднем – уходили за горизонт квадраты полей, окружённые посадками.) Хорошо было ле¬том: светло, тепло, простор, шелест листьев, пенье птиц. А вот осенью и зимой в темноте под дождём с промозглым ветром и по украинскому чернозёму идти можно было только с палочкой, чтобы через 5 шагов очищать обувь от налипшей жирной грязи. Набухший чернозём был похож на чёрную икру, не зря, как говорят, немцы увозили его эшелонами в Германию.
Как приятно чувствовать тепло и заботу после холода и грязи в тёплом доме, где тебя ждут! Обмываясь в тазике, я замечал, как мама плакала. На вопрос отве¬чала: «Вспомнила, как тебя, маленького, мыла». И, стирая вручную на ребристой доске – удобство первобытной цивилизации, начинала приоткрывать понемножку свою тайну. (Мне было любопытно смотреть, чем мама гладила. Зимой на печке, а летом на электрической плитке нагревался кусок металла в форме утюга с высоко приваренной металлической скобой. Таких шедевров доисторического периода по величине и массе было несколько. Мама рассказывала, что, когда, набрав из кружки в рот воды, она брызгала на белье, то, видя природный разбрызгиватель и показывая пальцем на «утюги», немцы смеялись – russischen Panzer – русские танки.) После ужина мягкость перьевой подушки гра¬ничила с блаженством и я засыпал, пытаясь понять, почему обо мне заботятся, за мной ухаживают. Было непонятно, непривычно, при¬ятно.
Весной начиналась миграция советского населения и я получил место в об-щежитии недалеко от завода в западной части города на ул. Прохладной. Теперь, если слышу песню Антонова «Пройду по Абрикосовой, сверну на Виноградную», сразу вспоминается тенистая и тихая улочка. Общежитие было с длинными кори¬дорами, комнатами на 4 человека и одним телевизором на 3 этажа. Какой рев стоял, когда наши играли в знаменитый тогда хоккей! Каждый приходил со своим стулом и занимал место за несколько часов до начала. Опоздавшие становились даже на спинки стула или довольствовались только звуком.
Бытовые условия, мягко говоря, не соответствовали элементарным нормам. Я хоть и был привычен ко многому, но меня всегда угнетал быт, унижающий челове¬че¬ское достоинство. В кухне находился только большой стол с обитым жестью вер¬хом и две газовые плиты. Продукты мыли в умывальнике, потому что кухонный кран постоянно ремонтировался и раковина была забита.
Чтобы помыться после пляжа от песка и зацветающих в августе водорослей, шли в тот же умывальник, отчего лужи на полу никогда не высыхали. Горячая вода, по редко выполняемому графику, была только в душевых, которые находи¬лись в подвале. Но туда без острой необходимости мало кто шёл. Там всегда было темно, сыро, скользко, по углам плесень. Зимой сквозь щели окна сыпался снег. Ни крючка, ни вешалки, полотенце и трусы цепляли на ручку двери. Ржавые трубы за¬глушены, на всех моющихся одна без разбрызгивателя длинная трубка, из которой в кафельный пол била струя. На-мылившись, ополаскивались по очереди. На полу постоянная глубокая лужа от всегда забитого сливного отверстия и в ней можно было разводить крокодилов, а не только грибок и дерматиты. Многие страдальцы резали ноги о невидимые в воде осколки от пузырьков из-под шампуня, которые всегда норовили вы-скользнуть из рук. Если надо было постираться, то тазик при¬ст-раивался на единственную колченогую табуретку или, согнувшись, стирали на полу. Постиранное укладывали рядом на принесённую газетку. А если ещё кто-то мылся, то стирать надо было в обнажённом виде. И это при том, что в общаге были вахтёры, которые с пристрастием выясняли: кто, к кому и до которого часа пришёл и всё заносили в журнал, чтобы вечером выгонять загулявших посторонних (хотя девиц втаскивали в окна первого этажа), был комендант, его зам. по воспитатель¬ной работе, на заводе был зам. директора по быту. Ощущая на себе советский сер¬вис, поневоле хотелось частной гостиницы – система не признавала ни людей, ни деньги.
В общежитии я обрёл товарища. Миша Куц был степенный, умный, солид-ный лет 35 широкоплечий мужчина. Из-за больных ног он ходил с клюшкой.
Свои душевные переживания и духовные запросы я делил с ним, он был мне старшим уважаемым братом, в нём я видел опору. Миша был самодостато-чен, был интере¬сен самому себе, не тяготился одиночеством или не подавал вида. С большим ин¬тересом и тщанием мог целую неделю в своей комнате для себя устанавливать ма¬ленькую ёлку, подбирать двигатель, чтобы она вращалась без шума и чтобы в раз¬личной последовательности зажигались лампочки. Когда он приглашал меня на вернисаж, то старался узнать как можно больше о выстав-ляемых авторах. Миша научил многим жизненным ситуациям. От него я услышал, что если хочешь поте¬рять друга, дай ему денег взаймы. Я удивился его умению не реагировать на не¬ск-ромные взгляды. Когда мы ходили на пляж, он спокойно и отрешенно разде¬вался, оставлял клюшку и, ковыляя, входил в воду. Я так же пытался раскрепо¬ститься. На мои мучения он говорил, что на чужой роток не накинешь платок, что в Союзе люди первобытно-дремучие и всегда есть и будут экземпляры невоспитан¬ности. (Позже меня поразило, как под нескромными почти испуганными взглядами любопытствующих, как сквозь строй, свободно и раскованно шла в Донецке в своей национальной одежде полная негритянка. И хоть сейчас мы привыкли к раз¬личному цвету кожи, вычурным одеждам и причёскам, но особой скромностью и тактом не блещем, разве что не показываем пальцем.)
На работе я перешел в дру¬гой цех электрослесарем – комму¬тационником по сборке пультов управлений. Большой участок цеха назывался «Электроверстак». Внизу работали девчата. Они переодевались в халаты и мягкие тапочки с войлочной подошвой и растаскивали провода по плазам (широкие и длинные метров по 10 столы с нарисованными на них схемами). Мы работали на 2м этаже над гальваническим цехом. Сверху над участком была стеклянная крыша. Какие условия работы летом при отсутствии кондиционеров, когда при заправке ванн гальваники слезятся глаза, а через крышу жжет южное солнце! Работали, намочив халаты. Духоту скрашивали фото загорелой девицы в синем закрытом купальнике и работающие девчата в халатиках на голое тело, с которыми мы любезничали, когда рядом не было мастера.
Выдержав одно лето, я перешёл на ЛИС – лётно-испытательную станцию. ЛИС стояла в 15 м. от берега моря. Рядом на большой площадке была сто¬янка готовых гидросамолётов – амфибий БЕ-12, которые своим ходом съез¬жали в воду по бетонному спуску в виде пирса или взле¬тали с заводского аэродрома за корпусом. У нас в общезавод¬ских пропусках были знаки, по которым разрешалось проходить в закрытые для других цеха. Так что народа на берегу было мало и вода была здесь чище, чем на город¬ском пляже. Каштаны и акации закры¬вали всё вокруг.
Летом мы целыми днями пропадали на заводе. Если рабо¬тали во II-ю смену, то загорали и купались до работы, обедали в заводской столо¬вой, купались в пере¬рыве. После I-й смены на берегу оставались до вечера. Я лю¬бил наблюдать за полё¬тами самолётов и планеров заводского ДОСААФ или за са-дящейся на воду, будто раскоряченной, летающей лодкой. Курортную идиллию иногда нарушали, гудящие на стенде по многу часов, двигатели. И ночная охрана нас выгоняла. Можно было подумать, что зарубежные шпионы так и пёрли из внутреннего моря под неусып¬ным наблюдением ВОХРа с прожекторами. В Туапсе и Батуми я видел очень силь¬ные голубоватые лучи прожекторов, ощупывающих акваторию и побережье. Но там была государственная граница и рядом находилась натовская Турция. А здесь какую ловить подводную лодку, если глубина всего за¬лива не более 5 метров?
Как только мы выдерживали находиться под солнцем по многу часов? В вос¬кресенье на городской пляж приходили пораньше, перехватив пару пирожков с морковью по 4 коп. и стакан томатного сока по 7, и занимали места, иначе прихо¬дилось размещаться на камнях и к воде добираться, наступая на лежащих. Перед экзаменами на пляж брали учебники. Но поверх них рассматривали фланирующих по берегу девчат. А еще было удобно в зеркальных очках следить позади себя за раздевающимися. Здесь же мешал мяч, которым играли не в волейбол, а больше для демонстрации своего тела, картинно принимая, по собственному мнению, красивые позы. Я позна¬комился с семьёй из Ленинграда, которая каждый год приезжала в Таганрог. Они объясняли, что здесь море теплее, фрукты дешевле, а ехать ближе, чем в Крым или на Кавказ. (Но мне очень нравилось Черное море, когда я впервые свой отпуск провел близ Туапсе в пионерском лагере, который с сентября становился домом отдыха. Совершенно другая вода, растительность, виды гор, специфические запахи, речушка с холодной водой, бегущая под сухими камнями.)
В полдень мы снова обходились пирожками или желающие зани¬мали длин¬нющую очередь за пивом в открытом кафе, которое называли «Рваные паруса» – огороженное пространство со стоячими столиками с мраморными сто-лешницами под общей в дырах парусиновой крышей. Здесь всегда крутились тём¬ные личности в изодранных тельняшках, которым за кусочек вяленой рыбёшки да¬вали допить кружку.
Ближе к вечеру, измождённые и обгоревшие, мы двигались в общагу. Чтобы не стоять в длинных очередях обедали в появляющихся кафе – что-то среднее между рестораном и столовой, где было % на 30 дороже, но приличнее и вкуснее. Или же обходились хлебом с помидорами, которыми заполняли тумбочку. Помидоры были сверх¬дешёвыми и я не понимал, почему стоит очередь, если цена за 1 кг. – 5 коп., когда рядом никого нет за 7? Отдохнув, шли хилять, в кино или на танцы. Встречи назна¬чались на скамейках у большого фонтана с подсветкой струй из мор¬ской воды на площади у ДК им. Димитрова. Какое блаженство было сидеть после жары в про¬хладном микроклимате фонтана, вдыхать ароматы цветов и слушать до¬носившуюся живую музыку!
Танцы проходили под местный ВИА–вокально-инструментальный ансамбль на открытой веранде, окруженной кустами и деревьями. Ребята стояли отдельно с одной стороны танцплощадки, девчата – с другой. Опять-таки, как в песне: «стоят девчонки, стоят в сторонке…». Перед танцем с товарищем спорили – выбирали кого пригласить: «Ты вон ту, а я эту, в кофточке». Держась петухом, шёл пригла¬шать через всю площадку. Или с волнением ждал, выберет ли тебя понравившаяся девушка, когда ведущий объявлял: «Дамы приглашают кавалеров» и ты, обняв её в признательности за талию, шептал на ушко различные глупости. Молодость! На танцах часто крутился невысокий молодящийся с загорелой лысиной господин с покушением на моду (по Гоголю). У него была фикса – золотая коронка, которую специально ставили на здоровый зуб. Ходил господин в чёрных лакированных туфлях на высоких женских каблуках и бронзовыми окантовками на носках. На¬с-тоящий фат, мышиный жеребчик. У меня к таким было что-то похожее на брезг¬ливость. Он вёл себя развязно и на танцах, пока мы выбирали девчат, он их прямо-таки арканил и приходилось уже в конце движения к выбранной партнёрше при¬г-лашать другую, что ставило обоих в неприятное положение.
Все танцы были разрешённые: вальсы, фокстроты, танго. Когда стиляги «ба¬цали рок», то все танцующие расступались. Но комсомольский патруль или дру¬жинники музыку останавливали, а стиляг выгоняли, если они начинали танцевать не идейные буги-вуги, твист, рок-н-ролл и подобное. Впоследствии я узнал, как в русском переводе назывались рок-н-ролльные песни: «Ничего не происходит», «Плохой мальчишка», «Оставь в покое мою киску», «Голубые замшевые туфли». Чему хорошему в таких танцах могли научиться строители светлого будущего? Наиболее отъявленных танцоров с длинными волосами насильно стригли. В об¬щаге был стильный парень, которому часто доставалось, и не раз, остриженный на¬голо, он ночевал в милиции, а о его «моральном разложении» сообщали на работу. Это сейчас мода на бритоголовость и татуировки, а тогда среди нас это было все¬общим позором и клеймом.
Наступающая ночь не спасала от духоты. Чтобы заснуть укрывались мокрой простынёй и ночью вставали несколько раз, чтобы её намочить.
С завода тащили всё, что могли. Я привозил маме спирт, который применяли в противообледенительной системе самолёта. Его наливал в маленькую грелку, ко¬торую прижимал брючным ремнём. (В день авиации наш старший мастер приносил целое ведро (!) спирта. Так что я знаю вкус неразведённого. «И пил я спирт не разведённый У разведённого моста».)
В туалете наматывали на голое тело очень де¬фицитный экранированный кабель для телевизионных антенн. Один выносил не¬большой электродвигатель. Это был настоящий театр. Обвязав проводом, он опус¬тил движок между ног в штаны, а петлю зацепил за шею. От цеха до проходной метров 500 мы шли группой, прикрывая неудобно ступающего товарища. Прово¬дом пережимало шею и лицо багровело. Мы останавливались и несун под недо¬умёнными взглядами женщин поддерживал то место, где было мужское достоин¬ство. Охранник остановил турникет и спросил: «Что с Вами?
– Да вот, помылся в душе и вдруг стало плохо.
– Может вызвать скорую?
– Ничего, сейчас посижу и всё пройдёт».
Вахтёр пропустил, а мы подхватили «больного» под руки и посадили на ска-мейку уже за территорией завода. Но облегчения не было, потому что движок све¬шивался и надо было как-то его снять, но не привлекать внимание охраны. Обсту¬пив това¬рища, мы уложили его на лавку и пытались провести эту операцию. Видимо, ох¬ранник вызвал врача, которого мы не заметили, занятые освобождением. При виде белого халата и на вопрос: «Что случилось?» «больной» вскочил и, расставляя ноги, неуклюже побежал в ближайший двор под наш хохот и недоуменные взгляды прохожих.
Перед тем, как свергнуть Хрущёва и чтобы вызвать недовольство народа был создан дефицит хлеба. (Сейчас говорят о катастрофическом неурожае 1963 г.) Люди занимали очередь в магазин с ночи. Подменяя друг друга, семейные стояли по много часов, а что делать одиноким. Мы в буфете об¬щежития брали свою норму вермишелью, которую выдавали по талонам. Я набирал полную спортивную сумку и отвозил маме.
Приезжал на субботней электричке, (в те времена выходным днём было только воскресенье), которая была после рабочей смены так забита, что приходи¬лось ехать на подножке, благо двери в вагонах ещё автоматиче¬ски не закрывались. Отходя от станции по расписанию, электричка где-нибудь на ближайшем полу¬станке останавливалась, всех с подножек сгоняли, но когда по-езд трогался, то мы опять цеплялись за поручни. Так бывало по нескольку раз, пока пассажиры не рас¬сасывались. С жильём в городе было плохо и люди ехали на ра¬боту по 3 часа со всей округи. Целыми бригадами занимали определённые места и всю дорогу реза¬лись в карты или домино. Шум, гвалт, общие новости, смех, песни.
Я также в определённом вагоне встречался со своей будущей женой, которая ездила домой в Амвросиевку. А познакомились мы на маленькой станции Успен¬ская, где надо было часа два ждать другую электричку. Недалеко от Успенки стоял бетонный раскрашенный знак, на котором с одной стороны была надпись «Украин¬ская ССР», с другой – «РСФСР». Я думал, зачем знак, если мы один СССР? Ока¬зывается, пригодился через 30 лет и теперь на малую родину приходится ездить иностранцем. Идиотский поворот событий.
При поездках мне нравилась украинская речь, песни, вывески с непонятны-ми и красивыми названиями магазинов: обувной – «Взуття», носки – «Панчохи», уни¬вермаг «Червона троянда» – красная роза. Я ещё не знал своих корней и интуи¬тивно тянулся к украинской культуре.
Со временем стал реже ездить в Войково. Зимой находились какие-то неот-ложные дела, были холод или грязь, а летом с друзьями в прокате брали палатки и ходили в однодневные походы. Чаще всего ездили электричкой до Украины и дальше 5 км. шли пешком на реку Миус. В маленьком лесочке на берегу организо¬вывались праздники, слёты, просто ночёвки. Собирались большие палаточные го¬родки. Однажды на соседней стоянке вытаскивали утопленника.
Ребята отмечали проводы в армию и пьянствовали всю ночь, а утром про-должили. К нам прибежала полупьяная девчонка и объявила как-то весело, что утонул парень, а они не могут его найти. Мы обследовали кусты и коряги. Я плавал в мутной воде с закрытыми глазами, пытаясь рукой или ногой доставать до дна и боясь наткнуться на утонувшего. Метрах в 100 ниже по течению наш рыжий длин¬ный тощий парень Лёха по прозвищу «Мотылёк» прыгнул с берега и, мгновенно вынырнув, с белым лицом шёпотом прокричал: «Сюда!» Тащить вверх по или¬с-тому скользкому берегу большого и холодного призывника было тяжело, не¬удобно, брезгливо и весело. Искусственное дыхание делать никто не мог: давили на грудь, тормошили, подняв за ноги, трясли вниз головой. Пьяные соседи советовали не трогать – пусть полежит, отдохнёт, он перекупался. Пикник закончился грустно. А в переполненной вечерней электричке снова шум, песни, смех.
В августе 1964 г. мама нас с Олегом повезла к подруге, с которой они отбы¬вали срок. Тётя Рая жила на Полтавщине в большом селе Гори или Гари, что в 7 км. от станции Кобеляки. Гоголевские места, мы прямо-таки жили в его ранних расска¬зах. Низкая белёная хата, крытая толстым слоем камыша. Единственная ком¬ната с земляным (по - гоголевски, убитым) полом, смазанным жидкой глиной – долiвка. Большая печь, в которой, чернявая, худенькая подвижная хозяйка ухва¬тами двигала горшки с борщами и кашами и пекла хлеб на капустных листьях. Я решил посмот¬реть, как это делается и должен был не выходить из хаты, пока хлеб из печи не вы¬нут, иначе он сядет. Две подруги встретились лучше родственников и как на них не посмотришь, обнимались, плакали и разговаривали. К сожалению, я их не слушал, а, как бычок радуется свету и весенней травке, упивался красотой и украинской щедростью.
Рядом с хатой под одной крышей была летняя кухня, птичник, свинарник. Я ещё подумал, а если пожар, видимо, село не раз выгорало, ведь и название соответ¬ствующее. За хатой был, огороженный классическим плетнём с кринками и чугун¬ками на кольях, огород, где росли помидоры, перцы, дыни. Дальше за высокой 3-х метровой стеной кукурузы был большой сад. За ним луг спускался к тихой речке. Красота хрестоматийная и патриархальность! И какое изобилие. В ящиках, тазах, старых вёдрах, бочках лежали сливы, яблоки, помидоры, - всё, что дала природа. В саду и на огороде всё созревало, портилось, гнило, было облеплено мухами и осами. Зажравшаяся живность воротила морду от лакомства. Мы с Олегом ошалели от богатства, надкусывая, «перебирали харчами»: то терпковато, это твердое, там с кислинкой, а здесь, как картошка. С дочкой тёти Раи ходили на баштан (бахча), который охранял какой-то их родственник. Объедались арбузами и дынями. Вот изобилие, вот бы где я хотел жить! Но это взгляд горожа¬нина. Здесь нужен огромный физический труд при отсутствии элементарных удобств.
Был яблочный Спас. В сельской церкви толпы ярко одетых людей. Чтобы описать их костюмы и всё увиденное нужен талант гения этих мест. Только могу сказать, подобно ему – моё перо умолкает.
Беззаботность долгой не бывает. После окончания техникума я стал подумы¬вать о дальнейшей жизни. Стал тяготиться общежитием, окружающей меня днём и ночью толпой, ведь в таких условия я существовал 23 года. Мне хотелось иметь свой угол, пожить семьёй. Жить в общаге, как Миша Куц или дед с костылём, ко-торому было за 70 лет? Или как Витя из нашей комнаты, у которого жена с ребён¬ком жила в 4-х местной комнате женского общежития? Витя имел право нахо¬диться с ними только до 2300, а после всех посетителей выгоняли. Так жили по многу лет, потому что не было жилья; квартиры советская власть не продавала, а у кого не было денег снимать комнату, тем не разрешалось заниматься второй рабо¬той, видимо, боялись за качество самолётов. И хоть мне нравился Таганрог – кра¬сивый тихий город, тёплый климат, море, интересная работа, вновь обретённые друзья, но манила Украина и беспокоили мысли о будущем. Сейчас, через 40 лет, я жалею, что уехал из Таганрога. Но это, скорее всего, ностальгия по юности.
* * *
Сейчас думаю, что надо было устраивать свою жизнь в большом городе – в Ростове, Киеве или Москве. Всегда было и до сих пор легче прожить в крупных го¬родах. Есть столичная полная жизнь и есть провинциальная, где отсутствуют очень многие не только культурные, но и элементарные вещи. Конечно, в том же Ленин¬граде меня никто не ждал. А кому я был нужен во Владимировке? Разве в Таган¬роге я не был вышвырнут? Тяжёлый, изматывающий быт провинции не компенси¬руется тишиной, чистой водой и свежим воздухом. А где молодым учиться, рабо¬тать, как проводить досуг? Не зря люди бегут из деревень и, живя в благоустроен¬ном городе, выезжают на природу под видом дачников по выходным дням. А в провинции «дача» является способом выживания. Идеальный вариант – жить в пригородах столиц.
* * *
При очередном приезде в Войково мама сказала, что её знакомый получил через год квартиру на новом заводе под Волновахой. (По радио часто звучала песня «Давно не бывал я в Дон¬бассе», как зов в знакомые по генетической памяти родные края). В июне 1967 года бросаю филиал Новочеркасского политехнического ин¬с-титута, увольняюсь с военного за¬вода и уезжаю на Южный Донбасс. Прощай, без¬за¬ботная весёлая юность! Это были самые хорошие годы, в которых много минут можно назвать счастливыми.
– 8 –
Владимировка
У железной дороги на Жданов (ныне Мариуполь) близ станции Волноваха строился большой завод огнеупоров, который высокими трубами крейсеровал над посёлком Владимировка. Сам посёлок состоял из 3х частей: село с колхозом - миллионером, посёлок «Победа» с индивидуальной застройкой и по западным меркам целый городок с 2-5 этажными домами. На площади перед клубом им. Ворошилова, покрашенным почему-то в светло-зелёный цвет памятником, вечно бубнил репродуктор про змагання (соревнование) и прапор працi (знамя труда).
Для этой самой працi на заводе в длинных вращающихся печах обжигался каолин, из по¬лученного шамота, смешанного через автоматические весы – дозаторы с различ¬ными компонентами, прессовались изделия для футеровки металлургического обо¬рудования и по железнодорожной ветке отправлялись по Союзу и за рубеж.
В июле я был принят электрослесарем в цех КИПиА–контрольно-измери-тель¬ные приборы и автоматика. Меня включили в бригаду по их ремонту. Бригадир – старик с холодными ничего не выражающими рыбьими глазами Иван Иващенко на все мои вопросы по работе, прищуривая глаз от постоянно дымящей папиросы, или от горевшей на паяльнике канифоли, отвечал: «Трэба дивiться!» и часто вспоминал, как он в армии ходил мо¬тористом на подводной лодке.
Работа на подхвате меня не устраивала и я вскоре перешёл в прессовый цех дежурным по обслуживанию приборов. Хоть и тяжело было работать в ночь при 3-х сменном графике и как не хотелось идти в темноту, в дождь и холод, но само¬с-тоятельность, независимость, не перегруженность, наличие свободного времени в длинный выходной делали эту работу привлекательной. В ночные смены удавалось в дежурке по 2 – 3 часа поспать. Буквально без отрыва от производства я много чи¬тал художественной литературы, а позже стал готовиться в университет.
Опять всё вновь: место жительства, работа, знакомые. Здесь был другой ритм жизни, иной язык, другая природа: степи, посадки, ставки. Я снова стал жить в об¬щежитии. И опять многолюдье, шум, толкотня. Как-то сидел на балконе у мами¬ного знакомого, глядел в посвежевшую после дождя зеленоватую степь и думал: «Боже, когда же, наконец, и у меня будет свой угол? Как надоела чужая крыша!» В очередь на получение квартиры холостяков не ставили, хотя каждый год сдавался 4 – 5 этажный дом. Значит, надо либо жениться, либо перевозить маму из Войково.
Она переезжает через год, когда Олег заканчивает 8 классов. Мама устрои-лась на заводе грузчицей, Олега приняли учеником фрезеровщика к мужчине, про которого мама говорила, что видела его на Севере. Но это держалось в тайне.
Мы снимаем комнатку в очень низком домике у редко трезвой, маленького росточка бабульки по прозвищу Кутусярочка. На¬конец-то в 26 лет я стал жить в семье. Что это такое, какие ощущения? Как себя вести, что делать, как принимаются решения?.. Может быть и звучит наивно, но мне было интересно понять, почувствовать, как это – жить семейно. Всё было впервые для устоявшейся сформированной в других условиях психики взрослого человека.
Нам пришлось начинать с нуля, но стало легче, потому что все трое работали. Подделав удостоверение пайщика сельпо (иначе не купишь), в магазине колхоза им. Кирова приобрели всё необходимое: стулья, посуду, одежду. Наконец-то и у нас появился свой телевизор – маленький черно-белый «Волхов», который стоял на фанерном ящике из-под папирос, а внутри ящика были книги, пропахшие табаком.
Носки мы хранили с Олегом в фанерном чёрном чемоданчике, с которым мама приехала с Севера. В моём детдомовском фибровом хранились наши документы
Условия жизни были примитивные. Олег спал на раскладушке, которую ут¬ром убирали. Мы с мамой, работая в разных сменах, на единственной кровати спали по очереди или кто-нибудь на полу. Умывались над тазиком, воду надо было ещё принести из разборной колонки за два квартала. Есть готовили на печке, то¬пившейся углем или на керогазе. Я на себе ощутил все прелести сна южной летней ночи возле горячей печи. Поэтому, старались меньше варить, обходились сухомят¬кой, овощами или фруктами.
Домик стоял в глубине старого сада и мы, пока бабуся не видела, набирали яблоки, вишню, сливы, абрикосы, виноград и варили взвар – компот такой густоты, что в кастрюлю почти не наливали воду. За одно лето я наверное покрыл весь де¬фицит витаминов своего четвертьвекового существования. Бабка была прижими¬с-той и не позволяла рвать фрукты, в очередной раз собираясь их отнести внуку, у родителей которого был такой же сад. Всё падало, гнило. Роями вились мухи, осы, пчёлы.
Через 1,5 года мы получаем 3-х комнатную квартиру на троих. Эта шикар¬ность объяснялась тем, что все работали на заводе: мама – в не престижном тяже¬лом цехе, Олег – в механическом, а я был активистом, являлся зам. секретаря ком¬сомольской организации завода, членом райкома комсомола. Живи и радуйся! На¬чалась совместная обычная жизнь со своими невзгодами и радостями: работа, до¬машние хлопоты, досуг.
В посёлке молодежи было много, в заводской комсомольской организации насчитывалось около 500 человек, да ещё техникум огнеупоров. Здесь был отлич¬ный даже для города спорткомплекс с душевыми и различными залами, в клубе был свой ВИА из студентов донецкой консерватории, неплохой парк, где на откры¬той танцверанде в душные летние сумерки проводились танцы. Бывало они преры¬вались от сыпавшегося на головы шамота из высокой заводской трубы, пылевой шлейф которой резко менял направление. Клуб постоянно был задействован. Кроме 3-х сеансов в субботние и воскресные дни мы организовывали массовые ве¬чера, смотры художественной самодеятельности и КВНовских команд, спортивные соревнования.
По выходным дням я с Олегом или один ездил в Донецк и там проводил це¬лый день – гулял по городу, ходил в кино, картинную галерею, музеи, сидел у фон¬танов среди множества цветов и рассматривал проходящую публику или стоял в очередях за дефицитными товарами: эластичными «безразмерными» носками из ФРГ и плащём из ткани типа болонья по дошедшей моде. Встречался с подругой, приезжавшей из Амвросиевки. Вечерней электричкой или последним автобусом возвращался обратно. Из Донецка привозил пластинки с классической музыкой. (Наконец-то стал иметь возможность их собирать и слушать при свечах). На вело¬сипеде обследовал всю округу: собирал дары природы, читал или спал в тени, на¬б-людал за степными птицами, мечтал на приволье.
Наши с мамой отношения складывались трудно, мы как бы приглядывались, зна¬комились, притирались друг к другу. Мне казалось, что её забота и внимание гра¬ничили с навязчивостью. Если я просто отдыхал после обеда или перед ночной сменой, то она беспокоилась, не заболел ли, как себя чувствую? Меня передёрги¬вало, когда она рассказывала, сколько на Севере выплакала слёз, не обижают ли в детдоме её больного ребёнка, как ему там живётся. Я не понимал, зачем мне об этом говорить? Что это было с моей стороны: холодность, чёрствость, неумение и нежелание сопереживать или независимость, мужское достоинство?
В жизни я привык обходиться малым, не требовал к себе повышенного вни¬мания и даже чурался его. Когда я высказывал мысль Сократа: «В мире есть много вещей, которые мне не нужны» и пытался так жить, то маму это раздражало. «Хо¬дишь в музеи, а штанов нет. На голодный желудок в театр не ходят» – видимо, она была заражена богатым детством.
Если у меня был характер не воздушный, то от мамы исходила такая мощь, что я поначалу робел. Она была по сути своей командирша – желание властвовать сквозило во всех её поступках. Хозяйственные дела вела самостоятельно, едино¬лично решала все домашние вопросы, особенно в начале нашей семейной жизни: что купить, что куда поставить, чем заниматься. Говорила, что кухня в семье не ме¬сто для мужчины. Мне это очень напоминало детдом. Я хотел жить по-другому. Мы не раз спо¬рили. Ответ был один – заведёшь свой дом, там и командуй. Как будто я был гос¬тем. Правда, позже стала нам с Олегом поручать подсобную работу.
Если утром до завтрака мама затевала стирку или уборку, то не приседала до тех пор, пока не закончит и работала с таким ожесточением, будто кто-то был в чём-либо виноват. Только к обеду мы начинали завтракать. Тяжёлая обстановка ви¬села весь день и это при том, что мы с Олегом во всём помогали. Если мы шли в степь полоть огород, то она работала, пока не падала от усталости. Подобная ра¬бота не в радость и, видя такое остервенение, мы старались отлынивать, что не спо¬собствовало душевному комфорту. Но, со временем, мама немного изменилась и наш совместный труд стал более привлекательным, особенно когда она рассказы¬вала о своей жизни.
Мы с Олегом сквозь шорохи, трески и завывания глушилок по ночам слу-шали вражеские радиостанции: «Голос Америки», «Свобода», «Би-Би-Си». Запи¬сывали на стационарном катушечном магнитофоне «Днiпро» бархатный голос Си¬натры, сладкоголосого Ободзинского, Хампердинга, Матье, Тома Джонса. Чтобы никому не мешать (наушников не было) мы изменили схему радиоприёмника, уменьшив внешний сигнал так, что вплотную прижимались к динамику, чтобы что-то услышать. И всё-таки из своей комнаты мама выходила нервная и жаловалась, что не даём спать – «Вы меня в гроб загоните!»
За все 5 лет совместной жизни наши отношения с мамой меня не устраивали. Видимо, я их придумал или они не могли быть таковыми у так долго оторванных друг от друга людей, один из которых с младенчества не знал ласки. Конечно, я очень сильно обижал маму своей холодностью и невниманием, но ведь это было для меня так естественно. Даже сейчас в 60 лет в отношениях с людьми я задним числом ловлю себя на мысли, что можно было в какой-то конкретной ситуации вести себя внимательней и мягче.
Мама знала много поговорок и присказок, и по донбасской манере смеши-вала русские и украинские слова: «Недосол на столе, пересол на голове», «Студi, ду¬раче, не буде горяче». Если из вермишели, что я привозил из Таган-рога, она делала лепёшки, то приговаривала: «Видно Химку, шо пироги пекла, аж ворота в тiстi». Когда мы разговаривали о совместимости продуктов и что после чего нужно есть, она вспоминала деда Кулика, который после обеда поглаживал живот: «Все пiде в пэльку». Мама высмеивала коллективный труд:
«Хорошо в колгоспi жiть –
Один робить, сiмь лежiть.
А як сонце припече,
Так i тоi утече».
Если был не урожайный год, то она, выкапывала мелкую картошку, пародировала: «Мерка сеял, мерка взял –
Не один зерно не пропал».
Приходя расстроенной из магазина, где она долго стояла в очереди за дефи-цитом, будь то колбаса или туфли, успокаивала себя: «От люденькi, як собаки: их семеро, а я одна – насилу отгавкалась.»
Мама не искала мщения своим врагам, но нередко говорила: «Тех людей, ко¬торые мне желали зла уже нет, а я до сих пор живу». Говорила с превосходством, будто что-то доказывала кому-то неведомому. На наши с Олегом советы потребо¬вать компенсации за утраченное имущество и восстановить довоенный трудовой стаж она махала рукой – пусть подавятся! Как бы выходило, что виновники ещё живы. Рассказывают, что в конце жизни мама стала пропагандировать принцип: кто в тебя бросил камнем, ты к нему в ответ с хлебом. Считаю, что непротивление злу – это от бессилия. Если ты не в силах дать отпор человеку, которому просто не нравится твоё существование, то можно хотя бы, выказав свое презрение, этого злыдня игнорировать. В настоящем мире на этой земле всё построено на выжива¬нии, следовательно, на борьбе.
Я много читал, но теперь с целью самообразования проштудировал Белин-ского, Герцена, Чехова, Маяковского. Большой упор делал на спец. литературу, что меня интересовала: история, астрономия, психология, минералогия. Телеви-дение тогда не мешало – была единственная программа, по которой часто передавали ма¬териалы очередного пленума, о социалистическом соревновании и подобную идео¬логическую чушь. Мама мне выговаривала: «Опять за книгами. Они жизни не нау¬чат. Лучше сходи в кино или на танцы, может с кем-нибудь познакомишься». Не¬с-колько раз рассказывала историю (наивная родительская дипломатия), какую она когда-то видела пару: высокий, статный, красивый морской офицер, бережно под¬держивая страшненькую колченогую жену, проходил мимо сидящих на лавочке кумушек. Одна громко сказала другой: «Вот ведь нашёл страхолюдину!» Женщина с досто¬инством ответила: «Одним Бог дал красоту, а мне дал счастье».
На юге по вечерам часто сидят на скамейках и принесённых табуретках у своих домов и подъездов, обсуждают дневные новости и всех проходящих. Муж¬чины за столиками во дворах и скверах играют в домино, шахматы, обсуждают футбол и политику. Вот где фейерверки юмора, когда слово одного дополняется другим, меняющим общий смысл, и где мат только расцвечивает сказанное. Мне нравилось такое общение. Я и сам пытался острить и был свидетелем подобных «лавочных» дуэлей. Вот несколько образчиков.
Навстречу мне идет молодая пара. Девушка почесала нос. Сидящая тётка об¬ращается к парню: «Береги молодайку, – удовольствие пол-минуты, а калека на всю жизнь.»
Одна из сидящих говорит вслед оригинально одетой женщине: «Вырядилась, как чучело». Та, обернувшись, отрубила: «Зато язык не болтается». Как говорится – хоть стой, хоть падай.
Вокруг двух шахматистов толпа. Один спрашивает другого: «Ёся заболел на рыбалке?» В ответ: « А я знаю? Мужик мокнет на рыбалке и бабе».
Обсуждают футбол, как лысый игрок головой не сумел забить в пустые во-рота. Доказывают пожилому спорщику: «А ты бы удержался голой ж… на льду? Забыл, как в детстве соскальзывал с горшка?»
Мне уступают место в автобусе. Я отказываюсь. Напротив сидящая женщина говорит другой: « И правильно сделал – бывает, сядешь и больше не встанешь».
Я стоял в очереди к газетному киоску. Впереди покупатель просит газету и сигареты: « Дайте «Вечёрку» и «Ватру». Следующий за ним говорит: «А мне « Ве¬чёрку» без «Ватры». В примерах, которые я привожу, острота притупилась, потому что многого не помню, передаю только смысл. Подобные вещи надо сразу же запи¬сывать, а лучше носить диктофон.
Возможно, подобный юмор может быть только на юге и, конечно же, в Одессе. Здесь, в Челнах, он не воспринимается, нужен особый настрой. Почему болгары, молдаване, украинцы, цыгане весёлые, жуликоватые, хоть себе на уме, но душа нараспашку, не зажатые? Потому, что тепло и одной этой заботы меньше. Почему сибиряки добрые, надёжные, помогают другим? Да потому, что тяжело выжить в лютый мороз одному, без помощи и от того они спокойные, сосредото¬ченные. Ме¬стность и климат создают характер народа.
В 1969 году я ездил в Одессу поступать на юридический факультет универ¬ситета. Желающих было около 6 человек на место: комсомольские, партийные и милицейские работники, делопроизводители и секретари судов и прокуратур. Ра¬бочих и абитуриентов было мало.
Первый экзамен – сочинение почти все 300 человек писали в мундирах с ме¬далями, нашивками, значками. Ко второму экзамену отсеялась половина и на уст¬ный русский все оставшиеся пришли в гражданском платье. Какие дикие были зна¬ния у работников милиции. Майор со шрамом на щеке (его называли Скорцени) не знал элементарных вещей по истории уровня 6-7 класса. Другой, прокурорский работник, не знал реформы Петра I. Я на экзаменах поражался тупости поступаю¬щих. Но, главное, приняли не меня при трёх пятёрках и мне подобных рабочих. А приняли работников соответствующих учреждений, потому что с ними проще ра¬ботать. Об этом открыто сказал декан. На последнем экзамене по истории СССР срезали неугодных и я получил тройку. Сейчас видно, что такое – проще, потому, как всё прогнило. Конечно, социальное положение не гарантия порядка. Но в дан¬ном случае рабочий лучше знает жизнь, чем зажравшийся кабинетный работник.
Пусть меня не приняли, но я был доволен поездкой в Одессу. Красивый го-род, море, дополнительный оплачиваемый отпуск в августе. Я хоть и усиленно го¬товился к экзаменам, но находил время погулять. Из конца в конец топтал не длин¬ную Дерибасовскую, спускался по Потёмкинской лестнице к порту и провожал ог¬ромные корабли, только из-за одного названия был на пляже в Аркадии, ходил на Привоз и покупал там не очень дешёвые фрукты.
Толпы отдыхающих энергичнее и нервнее зашевелились, когда числа 10 на¬ш-ли холеру, объявили карантин и закрыли город, обложив его войсками. Выезд разрешали только после двухнедельной обсервации. По местному радио и телеви¬денью говорилось об отравлениях и опасности, слухи пугали смертельными слу¬чаями, но в блокадном городе жизнь продолжалась, как будто ничего не было. Тол¬стые лоточницы продавали пирожки, у автоматов газированной воды жаждующие в очередь пили из одного стакана, у бочек с квасом пользовались одними кружками, а рядом в луже разрытой канавы умывались мухи, напившись того же кваса. В за¬к-рытом через арку дворе, где я жил у старой еврейки, целыми днями жарившей перцы и курочку на кухне, выходившей окнами на пыльную, застекленную лест¬ницу, мусор не вывозился неделями, у разборной колонки в невысыхающей луже купались голуби, воробьи, мухи и прочие возможные разносчики бацилл. По го¬роду изредка проезжали фургоны с красными крестами и люди в белых масках и халатах обильно посыпали всё вокруг хлоркой.
После экзаменов и получения справки, что мне вiдмовлено – отказано в приёме, нас всех, желавших выехать из города, закрыли в большом общежитии университета. Вокруг дома днём и ночью ходили часовые и никого не выпускали. Целых 2 недели за счёт государства мы ели, спали и травили анекдоты. Надо пред¬ставить, что творились в общежитии, где сутками бездельничали взрослые моло¬дые люди обоего пола: шум, смех, танцы без музыки, беготня, интрижки под взгля¬дами переполненного дома.
Мы отдыхали после экзаменов, но особенно «весело» было живущим побли¬зости от города. Один гражданин ругался, что дома осталась малолетняя дочка. Он вечером вылез в окно, но его догнали и вернули, пригрозив, что кроме карантина придётся отсидеть в тюрьме за нарушение чрезвычайного положения.
По окончании срока мы сдали анализы и скоро, подогнав плотно к крыльцу автобусы, нас сквозь шеренги солдат сажают в них, отвозят на вокзал и также плотно загружают в вагоны. Поезд остановился только за карантинной зоной. Зна¬комый гражданин возмущался, что его дом давно проехали и как он будет возвра¬щаться.
Спокойная жизнь у нас во Владимировке не желает устанавливаться. Вско-ре мы с Олегом сопровождаем маму в психбольницу. Я видел, что она боялась, что мы от неё откажемся. Но после нескольких наших свиданий успокоилась.
Через неделю я провожаю Олега в армию. Суета, приготовления, спасибо со¬седям – помогли. Только мне пришлось неделю одному доедать салаты–винегреты. Поразило безразличие родственников, живущих рядом, никто из них не приехал. А уж я считал, что по подобным-то поводам все родственники обязаны собираться. Видимо, только сироты ценят родство.
В 1970 году меня усиленно обрабатывают секретарь парткома и в райкоме комсомола и я, зам. секретаря комсомольской организации завода, твёрдо веря, что могу улучшить жизнь, поступаю в партию. Почему мама не отговорила меня от этого шага? (А если б я соображал, что мы были ре¬прессированы существующим режимом, то вступил бы в КПСС?) Видимо, она на¬деялась, что могу «выбиться в люди», ведь я стал членом поселкового Совета и мне предлагали быть секретарём парткома какого-нибудь колхоза. Но не нравилось, как мы пьянствовали после очередной проверки колхозной комсомольской организа¬ции, возмущало, что после моих выступлений о явных нарушениях ничего не пред¬принималось. На партсобраниях все единодушно поднимали руки за спущенные сверху решения, а после тайком ругались. Я снизил свою ак-тивность.
В средствах информации стали часто сообщать о строительстве КамАЗа в го¬роде Набережные Челны рядом с Елабугой. Это был зов родных мест. По радио не¬редко пела Ротару: «Мой белый город, ты цветок из камня». Наивно звучит, но мне стали сниться сны о городах, которые я построил своими руками. В природе начали раздражать летняя жара, суховеи, среди зимы резкие потепления с дождями и голо¬лёдами. Я часто ездил в рукотворный Велико-Анадольский лес как бы на свидания с куртинкой сосен, которых считал посланниками шишкинского края. Стало скучно жить во Владимировке. Решил уехать из Донбасса на большую стройку, где «кипит жизнь». Это была настоящая «охота к перемене мест». Ко всему, прервались отно¬шения с девушкой. Похоже, любовь я тоже нафантазировал.
* * *
Это целая драматическая поэма. Скажу лишь, что я ездил в станицу Родио-но-Несветайская и получил отказ под песню «Мир, который мы узнали» в испол-нении Ф.Синатры. Затем сумбурные встречи в Донецке, с которыми я решил по-кончить. За пару часов до отхода поезда дама появилась на вокзале и поехала вместе со мной без билета, документов, денег и вещей, оставив маленького сына на попечение ро¬дителей.
По отношению к девчатам я чувствовал себя очень неловко, они хоть и инте¬ресовались мною, но не дальше знакомства. Одна прямо сказала, не договаривая до конца: «Ты интересный и умный парень, но…» Меня поразил эпизод с красивой девушкой, которая встретилась в магазине. Это было существо в беретике и кур¬точке с белым меховым воротником. Стоя в очереди, я был сражён, как у Пушкина «Младое, чистое, небесное созданье… Любуясь девою в печали сладострастной», я не отводил глаз, понимая, что это неприлично. И как же потускнел её взгляд, когда очередь расступилась. Это сильно врезалось в память. Вместе с комплексом непол¬ноценности надо мной довлело сверхцеломудренное воспитание, где не было речи о психологии отношений полов. На всей жизни был отпечаток позднего взросле¬ния.
До 4 класса я вообще не видел девочек, а когда стал подростком, то был свой, мальчишеский, мир и к юношеству подошел с половостерильным воспитанием. Про «девок» мы разговаривали, но только с жеребячьим интересом, меряясь величиной своих «достоинств». Какие объятия, поцелуи, обнажённые? Всё было вырезано и в без того сухом советском кино или закрывалось ладонью. Не было книг и журналов «об этом», а если в них встречались репродукции мастеров Возрождения, то они, фривольные с точки зрения «пуританок», вырывались. И разговоры на тему полов были «табу». (Только году в 80-м, когда моему сыну было 5 лет мы с женой впервые рассматривали шведский журнал «Sex»).
К девчатам я относился как было в книгах и звучало по радио. Начитавшись романов, мечтал о духовной близости, чистоте отношений, нежности и бескорыс- тии; не мог допустить, что они могут сморкаться или писать – как это не эстетично. Для меня было загадкой – с чего всё начинается; интересовал ключевой момент: слово, действие, которые позволяли сделать первый шаг в знакомстве. Живя в общежитиях, удивлялся когда кто-нибудь приводил девушку, как красавица может ложиться с тупым грязнулей, а я такой умный и воспитанный одинок.
(Мама рассказывала, что до войны к ним в женский барак зашёл гуляка – гармонист и крикнул: «Девки, кто за меня выйдет замуж?» Одна бойкая ответила – «Я!» И говорит, жили хорошо, но потом парень ушёл на фронт).
С одной девушкой я стал встречаться, но она сразу сказала, что ждёт друга из армии. По радио тогда крутили песню со словами: «Лучше я отойду, лучше я промолчу,..» И я отошёл, довольный, что могу себя сдерживать. Ну и кому от этого лучше? И парень мог не вернуться к ней, и девушка могла его разлюбить. А может быть это была наша судьба? Счастье надо строить, а не гордиться собственной честностью.
И к 30 у меня не складывались отношения с девчатами, хотя я был весьма общительным, но до близости не доходило. С одной слушал классическую музыку при свечах; с другой были хорошими друзьями, она даже приходила в гости в 2 часа ночи, что являлось весьма смелым поступком для посёлка; третья почему-то рассказывала про ребят, с которыми ходила в походы; четвертая делилась перипетиями в своих отношениях с друзьями, превратив меня доверенным в амурных делах. Я не понимал, зачем мне это рассказывают – отталкивают или хвалятся, показывают, что пользуются успехом? Видимо, я должен был ценить, что они позволяют с собой встречаться.
Позже, на КамАЗе, мы с женой жили в общежитии в одной комнатушке еще с семейной парой. Даром, что я ничего толкового о сексе не знал, так ещё о каких ласках речь, если рядом на соседней кровати 2 пары ушей? А квартиры с нашей звукоизоляцией, где слышны не только громкая музыка, но и кашель, вздохи, скрипы? Или семья в одном, а муж в другом общежитии. И приходилось молодежи в холодную погоду зажиматься по подъездам под взгляды прохожих и ругань заболевших ханжеством остепенившихся к пенсионному возрасту тёток. Мы живем в толпе, в безграмотности. Отсюда грубость, холодность, фригидность. Да ещё если нет опыта, образца для подражания семейным отношениям.
* * *
Снова уезжаю в неизвестность начинать жить с нуля, имея небольшую сумму денег, полученных при расчёте, с партийным наказанием «строгий выговор с занесением в учётную карточку» за то, что покидаю без разрешения такую важ¬ную для страны работу и с женщиной, будущие отношения с которой были неяс¬ными. До свидания, Владимировка. Я её считаю своим родительским домом, ведь там до¬велось мне пожить в семье, хоть всего только 5 лет. Жаль, что мы с мамой очень мало были вместе. Но если б я не уехал – что лучше: остаться слесарем в посёлке или огромный современный завод КамАЗ, командировка в Москву с её развлечениями, натянутые отношения с мамой или своя семья, где бы я сам начал их создавать?
Из за огромного наплыва приезжающих остановиться в Челнах было негде. Многие спали на лавочках, благо август стоял жаркий и дымный (от Подмосковья до Казани горели торфяники). Медкомиссию я проходил пять дней, только в очереди на рентген томился 3 дня; ночевал же у своей воспитательницы на сеновале в Елабуге, куда надо было переправляться на пароме через Каму и трястись по пыльной дороге на попутках.
5 сентября 1972 г. я был принят на Кузнечный завод. Так как КамАЗ только строился и были одни котлованы, то практически всех рассылали по разным городам на стажировку и я напросился в Москву. Нас, человек семь, направили на завод ЖБИ. Я киповец, а надо было в робе и резиновых сапогах лопатой очищать от раствора формы бетонных изделий. КамАЗ получал их в обмен на рабсилу. Обучение для работы на новейшем импортном оборудовании заменили настоящей барщиной. Когда мы отказались, то в московской дирекции на Таганской стали угрожать, призывать к патриотизму: стране нужны большегрузы, передовая стройка, вы коммунисты и т.п. Озадаченные начальники долго решали, что со мной делать и в конце концов направили учеником термиста на ЗИЛ.
Работа в три смены заключалась в ручной выгрузке-загрузке деталей на рольганг и в наблюдении за приборами. Детали разогревались до 900о в атмосферах азота, цианида и др. и закаливались в масле. Печи работали в автоматическом режиме, цикл длился 30-45 минут, так что я, особенно в ночную смену, много читал или часа два спал, договорившись с напарником, за приборным щитом, а зимой на печи среди гудящих горелок.
Месяца через два житья в Москве приснился сон, что меня отзывают в Чел-ны. Я очень испугался, ведь так мало увидел и прямо-таки «бросился в культу-ру», стал составлять на каждый день план походов и бывало по два посещения: утром- музей, вечером – театр или какая-нибудь выставка и кино.
Чтобы достать билеты в театр Сатиры или в Большой после вечерней смены ехали на Белорусский вокзал, где до 3х часов утра «кантовались» на лавочках, изображая перед милиционерами уставших отъезжающих, пешком шли до касс театров и в очереди ждали до 10-и часов у закрытых дверей ближайшей станции метро.
Когда кассы открывались, толпа вваливалась внутрь и ты оказывался по очереди пятидесятым если, к примеру, был десятым.
Стоило ли голодными, не спавшими, в холод добывать билет на спектакль – муру «Сталевары» или балет «Асель», где на сцене делали фуэте с автомобильной покрышкой? Но я доволен, что видел великих артистов и настоящие спектакли. Сейчас только и остается перебирать программки 40-летней давности.
У меня были товарищи, которым я предлагал готовые билеты. Но у одного не было костюма, у другого – туфлей, третьему некогда за выпивкой. А сейчас посещают ли они московские театры?
* * *
Живя в Челнах, с мамой я стал видеться редко. Своя семья, дети, работа не¬редко без выходных на строительстве автогиганта, более чем двухлетняя жизнь в Мо¬скве, безденежье перестройки, суета и забота повседневности позволяли мне бы¬вать в Донбассе не чаще, чем один раз в 5–6 лет.
В 1998 году во сне я услышал голос, что мамы не стало 3 декабря, а в теле¬г-рамме от Олега было 4-е число. Вот когда я остро почувствовал себя сиротой. Это было не то, детдомовское чувство, когда страдаешь от непонятной, туманной не¬конкретной грусти. Теперь я уже был знаком с отношениями в семьях мамы и своей собственной. И вдруг осознал, что из всей нашей ветви Лемешевых я стар¬ший, что несу перед предками за это ответственность. Почти физически ощутил унылое, тоскливо-одинокое чувство утраты. Это была черта, преграда, которую в этом мире не перейдешь, уже больше никогда нельзя увидеться, поговорить, при¬коснуться. Моему состоянию была очень созвучна русская песня «Ноченька» в ис¬полнении Штоколова – нет ни матушки, нет ни батюшки, только одна зазнобушка со мной в нелюбви живёт.
Почему за постоянной пустой беготнёй нам некогда, почему не ценим корот¬кое время общения с родителями, а после казним себя, что мало уделяли им внима¬ния? Может быть таким образом, отдаляясь от них, мы готовимся к их уходу или это элементарное невнимание и чёрствость? Любить на расстоянии всегда проще, спокойнее. Сделал подарок ко дню рождения, позвонил раз в месяц и вроде выпол¬нил долг. А может быть надо просто посидеть рядом, посмотреть в глаза, погово¬рить ни о чём.
Я не успевал на похороны, да и денег не было – перестройщики задерживали зарплату по пол-года и более. Это что же за страна, что даже в последний путь про¬водить не имеешь возможности? Когда ехать, на девять дней или на сорок? И что они значат? К кому я ни обращался, каждый давал своё толкование этим цифрам, душе и месту её обитания. Священник чётко не мог ничего сказать.
Я приехал поздно вечером, когда родственники уже отмечали 40 дней. Ока¬зывается, мой сон про 3 декабря подтвердился. В очередной раз убедился, что в мире есть какие-то нам неведомые силы.
Вопреки распространённому трафарету – дети наше будущее, я говорю: ста¬рики наше будущее. Они первыми пришли в этот мир, были в нём и ушли, а мы идём за ними, как отставшие путники по следам догоняют ушедших вперёд. Хо¬чется верить, что мы может быть встретимся. А что возможно следующее сущест¬вование я допускаю по своей прошлой жизни в материнской утробе. Хоть и не помню, но видя беременных, знаю, что у меня была другая жизнь. Там развивались руки, которые мешали, но очень нужны в этом мире и, предполагаю, так же в бу¬дущем нужна будет совесть, с которой здесь неудобно. И, значит, надо её воспиты¬вать и жить достойно памяти ушедших.
– 9 –
Заключение.
Название этой главы имеет двойной смысл. Разве вся мамина жизнь была свободной? А моё детство прошедшее в тюрьме, отрочество и юность в детдомах – в спецпоселении и дальнейшее нельзя назвать зоной? Не зря до 90-х годов я не хо¬тел видеть детдом, хоть между Елабугой и Челнами всего 24 км. Какой нормаль¬ный человек добровольно ещё раз захочет увидеть своё место заключения? Не¬давно на встрече бывших воспитанников мы остановились в детдоме. И если в сто¬ловой было весело, каждый показывал место, где он сидел, то две ночи я не мог спать: ворочался, вздыхал, ходил по тёмным коридорам. Было тоскливо, грустно – тяжёлые воспоминания.
Существуют понятия: все мы родом из детства, человек творец своей судьбы. Ну и какой отпечаток я несу из своего неуютного детства и как же мог творить, если родился в застенке и до 17 лет меня перегоняли с одного места на другое?
Любое живое существо требует постоянства окружающего мира. Я много думал, почему меня так часто переводили? Чья-то рука в очередной раз ставила мою фамилию в список для отправки. С какой целью, чем руководствовались? Я знаю людей, которые были в одном детдоме, и их детство считают тяжёлым. У меня же не 1, не 2, а целых 5, не считая дошкольных. Новые места, лица, отноше¬ния. А ведь это какое количество стресса!
Мы не были личностями, нас перевозили как скот, не предупреждая и ничего не объясняя. Когда человека переводят не считаясь с его желанием, когда за него решают что одеть, что есть, чем заниматься, то у такого субъекта атрофируется са¬мостоятельность; он не умеет выбирать свой путь, а лишь движется по воле обстоя¬тельств или по принципу – куда все, туда и я. Когда у ребёнка нет душевной ста¬бильности, нет привязанности, в таких условиях не установившаяся детская пси¬хика порождает замкнутость, настороженность, повышенную агрессивность. Час¬той сменой места жительства вырабатывается чувство одиночества, когда, находясь в толпе, ты ощущаешь себя никому не нужным, появляется привычка быть эгои¬с-тичным. До сих пор у меня поиск друзей связан с желанием «держать дистанцию».
(А многие ли могут быть верны? Если уж любящие супруги, прожив не один десяток лет, расходятся, то что уж до дружбы… В течении 40 лет со времен учебы в Таганроге мы с подругой поддерживали приятельские отношения. И вот она, занявшись «духовностью» в каком-то мистико-религиозном обществе, советует измениться, упрекая в гордыне, нежелании идти к Свету. Но, видя, что я не верю в подобные искания, порывает со мной, объясняя своим нежеланием «метать бисер». Стоит ли отвергать 40-летнюю дружбу в этом мире во имя неведомого загробного существования?)
Во многих детдомах звучало: «Не рассуждай, а лучше выполняй», «Ишь, как разговорился», «За вас есть кому думать», «Я – последняя буква алфавита», «Ска¬жите – спасибо, что вас поят, кормят, о вас заботятся». Нельзя было иметь свое мнение. Хороший воспитанник - это затюканный покорный ребенок. Требованием безоговорочного послушания прививалась чинобоязнь, воспитывалось чувство ведомых – другие, более умные люди решают что делать, куда идти, как жить. Появляется пассивность, нерешительность, второсортность. В таких условиях вырастают безынициативные исполнители, роботы, которые при¬годны только разве что для армии. Кто не встречался с понятием «инициатива наказуема»? предложил, так сам и делай, пиши рацпредложения, внедряй изобретение. Это японцы могут платить за мысль, за идею, а ты доказывай, борись, грызи. Будто не государству, предприятию это нужно, а только тебе; так еще заклеймят рвачом.
С раннего детства на меня, по выражению Гоголя, жизнь взглянула кисло-не¬приютно. И всё дальнейшее её течение шло под этим взглядом, как несмываемый чёрный штамп на детдомовских простынях, полотенцах, кальсонах, рубашках. Часто слышались слова: сирота, приют, казённый. Казённый означало – чужой, чу¬жая одежда, мебель, книги, – всё имущество, к которому следовало относиться бе¬режно. Серость и однообразие казёнщины всех усредняет, нивелирует. «Не высо¬вывайся, ты что, рыжий?» Одинаковая одежда, еда, причёски, поступки, мысли, – никто не должен выделяться. Мы также были казёнными. Такое существование я называю жизнью в долг, за это в дальнейшем надо отрабатывать.
Всякая зависимость противна человеческой природе, но в закрытом обществе каждый должен быть как все. Иначе заклюют. Быть средним, значит выжить. На человека было двухстороннее давление: наружная казённость и внутренняя мимик¬рия. Если с внешней стороной можно было как-то мириться и к ней привыкнуть, то приспосабливаться надо было постоянно. В таких условиях даже хорошие каче¬ства могли иметь подчас негативную окраску: товарищество переходило в круго¬вую поруку, любовь в заискивание и подхалимаж, внимание в услужливость и угодничество. Уничтожалось чувство собственного достоинство, вырабатывались жадность, зависть, ложь, стадность.
Чего в первую очередь лишены дети в интернатах и детдомах? Внимания, доброй заботы, ласки, любви, свободы. По статистике 80% таких детей до 12 лет отстают от своих сверстников более, чем на два года. Возможно поэтому при пе-ре¬езде из одного детдома в другой ребят переводили на один-два класса ниже. Плата за свободу–стайность. Кроме хулиганства и «молодецкой удали» драки с до¬машни¬ками являлись местью за отсутствие свободы, за иную жизнь.
Недостаток любви в детстве отражается на эмоциональной жизни в будущем. Выросшие в нелюбви становятся чёрствыми и подчас жестокими. (Трудно ожидать чего-то иного от человека впервые познакомившегося с семейными отношениями в 26 лет.) Могли ли мы быть ласковыми, если не было развито внимание к боли дру¬гого, не было элементарной чувствительности. И это невнимание, чёрствость мы продолжаем нести в своих семьях, от них страдают близкие и эти же качества мы невольно воспитываем в наших детях.
В детдомах за каждый мало-мальский проступок было наказание: получил двойку, плохо выполнил наряд, грубил (пререкался), играл в недозволенные игры, бегал по коридору, просто «плохо себя ведёшь». Страх наказания был постоянным. Хуже всего, что к нему привыкли, с ним сжились и даже не замечали. Таким обра¬зом теряются ориентиры поведения.
Нас не воспитывали, а выращивали. Кое-как сыт – одет, научен грамоте, что-то умеешь делать, что ещё надо. Дальше жизнь научит. Но у нас не было социаль¬ной адаптации. При выходе во «внешний мир» надо было всему учиться. А если вырос в искажённых условиях, если укрепилась устойчивая система лживых идеа¬лов, то надо либо срочно изменяться, либо жизнь просто ломала. Может быть сей¬час такие цифры не пугают, но до горбачёвской перестройки свыше 75% семей детдомовцев распадались, каждый пятый попадал в тюрьму, каждый десятый ста¬новился самоубийцей. (Я бы мог стать вором, но останавливала мысль о возмож¬ном бегстве при моей запоминающейся внешности). Не хочу сказать, что все детдо¬мовцы становились плохими людьми, но они были более подвержены негативному влиянию.
Чувство неполноценности постоянно меня тяготило, особенно в первое время по выходу из детдома. Было трудно привыкнуть к самостоятельности, комплекс второсортности мешал внутреннему мироощущению. До сих пор до конца не из¬жита зависимость от общественного мнения – назову это комплексом оглядки: как выгляжу, что скажут, что подумают. Оглядка на чужое мнение не прибавляет ре¬шительности.
Никаким историческим или общинным оправданием, что была война или многие так жили, не облегчить душу конкретного человека. Бердяев писал: «Ничто общее не может утешить индивидуальное существо в его несчастной судьбе». Каж¬дому дорога его личная жизнь. Она эгоистична и одинока по сути. Да, есть обще¬ст-ва, группы, семьи, есть Высшие силы. Но во всём этом я один, только мне больно, только со мной это происходит, только я один прихожу в этот мир, ищу свой путь и ухожу. Всё остальное – инструменты и среда для моего существования. Мир мне интересен только так, как я его ощущаю и воспринимаю.
Если брать ХХ век, то в нашей стране всё плохое повторяется: первая миро¬вая война, революция, голод 20-х годов, 30-х, вторая война, очереди в 60-х, 90-х, затянувшаяся перестройка. Похоже, что и дальше в этом государстве не будет хо¬рошей жизни. Если плохо было раньше, если не очень хорошо сейчас, то почему в будущем будет лучше? Взять хотя бы очереди за хлебом. В них стояли наши деды, родители, мы, наши дети.
В наших судьбах нет виновных. Кто заплатит за исковерканные жизни мил¬лионов, с кого спросить? А нет виновных, не выяснены причины, так и само явле¬ние может повториться, ведь и людское сознание не изменилось, и мир не улуч¬шился. Один ли Сталин виноват или Гитлер? Виноваты народы, которые породили их системы. Банан не может вырасти в тундре, ему нужны соответствующие кли¬мат и почва.
Мы являемся подопытными жертвами обстоятельств, над нами проводятся политические, экономические, педагогические и прочие эксперименты. Мы и сей-час не только являемся жертвами, но и ощущаем и ведём себя соответственно, ни¬чего не делаем, чтобы стало лучше. И, более того, позволяем подлецам властвовать над собой. Вот уже 200 лет ругаем дураков и дороги, не желая понять, что сами же их строим и порождаем. Постоянно живём в страхе. Мы столько натерпелись, были так напуганы, что не только, ожегшись не молоке, дуем на воду, но даже близко к ней не подходим. Конечно, не без оснований, ведь во¬круг «врага народа» страдали близкие: родители не получали хлебные карточки, братья и сёстры лишались при¬личной работы, для детей большая часть учебных за¬ведений была закрыта. Мама, дядя Вася, тётя Оля на вопросы, как они жили раньше, отвечали уклончиво. Или прямо заявляли: «На что оно вам?» Как-то мама, поглаживая приплюснутые фа¬ланги пальцев, на мой вопрос, почему все люди мол¬чали, ответила: «Знаешь, какая боль, когда тисками зажимают пальцы или под ногти суют иголки?»
Мы мигрантская нация. Любой народ, у которого небольшая ограниченная территория себя защищает. Куда могут убежать португальцы, англичане, шведы и т.д? А зачем защищаться народности с прилагательным – русские: русский татарин, русский пермяк и т.п? Проводит реформы Екатерина II – бегут на Дон, Кубань, на край государства (у края – Украина); рубит окно Петр I – бегут в леса, на север; злобствует Иван IV – бегут в Польшу, Сибирь; при нашествии татаро-монгол – снова на север. И так в глубь веков. В XX веке только частота передвижений уве¬личилась. Наши беды от огромных просторов, куда можно убежать, которые не надо беречь и хранить. Это генетическая память гонимых поколений.
В нас вытравлено чувство своего родового гнезда. Какое наследство оста-лось от бабушки кроме иконки и швейной машины? Мама оставила пачку фото-графий. Что передам я? И где, на какой малой родине – Донбасс, Татария, Таганрог? А разве мы не работали, несмотря ни на что, не создавали ценности?
Я беседовал со швейцарской студенткой Важини. Она дочь рядового рабо-чего. Для учёбы ей выдали ссуду в 20 тыс. франков на 20 лет под гарантию работы отца. Процент выплаты кредита так низок, что эта особа отягощается 4-х часовой работой официанткой в летнем кафе и только по выходным дням. И ещё может по¬з-волить себе приезжать на стажировку в Казань. Вот забота государства о своих гражданах при отсутствии нефти, лесов, алмазов. Зато я, находясь на пенсии, вы¬нужден довольствоваться суммой, мягко называемой «ниже прожиточного мини¬мума», не в состоянии нормально жить, не говоря, чтобы помогать младшему сыну. А он должен работать ночами, чтобы днём учиться. Это условия нормальной жизни? Или разве не издевательское униже¬ние каждый год в течение десяти лет, пока не дали справку «бессрочно», доказы¬вать свою инвалидность, ожидая в оче¬редях нашей бесплатной медицины? Правда, признав меня пострадавшим от поли¬тических репрессий, родимое правительство позволяет ездить бесплатно на город¬ском транспорте, чем пользу¬ются все пенсионеры, организовывает, хотя и не каж¬дый год, 30 октября благотво-рительный обед, да ежемесячно доплачивает сумму, равную двум бутылкам деше¬вой водки, видимо, чтобы иногда забываться. (Но теперь и этого лишили, вынудив из 3х льготных категорий выбрать только одну. И по закону выходит, что я и не ветеран труда, и не жертва политрепрессий, а только инвалид.)
Так что же ценить в этой стране – климат, берёзку, речь? Запах горелого угля и пропитанных креозотом шпал Донбасса или запах печного дыма России? При та¬кой жизни не лучше ли любить такую Родину издали? Ценят и любят не вопреки, а за что-то. Иначе остаётся один квасной патриотизм. Я не социалист, а консерватор. Мне важнее моя жизнь, мои дети, мой дом, мой город, а не призрачное величие Ро¬дины, от которого ни холодно, ни жарко.
Итог моего повествования может показаться мрачным, но это реальность. Нет, я не обижен на жизнь – лучшего дара не бывает. Можно жалеть, что лишь в 1949 году в США разработали вакцину от полиомиелита или что маму освободили только в 1957 и моя судьба могла быть другой. Но она определяется рождением и дальнейшим воспитанием в конкретный исторический период. У меня свой жиз¬ненный опыт, который не способствует безоглядному оптимизму.
(В июне 2008 г. мы, бывшие воспитанники, съехались на 150-летний юбилей Елабужского детдома. Я хотел чтобы каждый мог рассказать о своем постижении «внешнего мира», о первых шагах в самостоятельной жизни. Но всё превратилось в банальную затянувшуюся на 3е суток корпоративную вечеринку. Что с нами, надо ли было ехать из Владивостока, Риги, Краснодара, чтобы «не вязать лыка»? Рядом со старым зданием, на Клюке, построены пять корпусов для детского дома семейного типа. 150-летний юбилей приюта как бы заканчивает традиционную форму воспитания сирот. Что-то принесут нововведения? Вот если б государство не сиротило детей…)
По законам диалектики дихотомические – противоположные взаимоисклю-чающие пары: свет-тьма, верх-низ, плюс-минус, добро-зло и т.д. не могут быть друг без друга. Поэтому есть Счастливцевы и Несчастливцевы, и кто-то должен быть везунчиком, а кто-то нет. И если отведена роль горемыки, то терпи да ищи силы в философии бедности: все одинаково уйдут в мир иной, важнее не то, что имеешь, а что ощущаешь и т.п. Разум живёт не надеждой – желаемым, а истиной – неизбежным. И каким бы день не казался тяжёлым надо ему радоваться, потому что его могло не быть. В любом случае приходится следовать совету Ницше: «Воз¬люби судьбу свою, тебе больше ничего не остаётся».
2003 – 08 г.г.
P.S.
-----------
Летом 2014 года мы, бывшие воспитанники Елабужского детдома, собрались на вековой юбилей музыкального работника. (Оставим на совести организаторов эту встречу- почему бы, в таком случае, не отмечать юбилеи всех работников детдома? А на кладбище, отдав должное памяти музыканта, не захотели искать могилу директора. Вот уж кто является настоящим объектом почитания, был истинным вершителем детдомовской жизни!)
Незадолго до этого мы с нынешним директором - молодой, энергичной, приятной женщиной, напоминающей А.Н.Филиппову, походили по бывшему детдому. Буквально, как говорят, сердце кровью обливалось.
Во дворе у хозяйственных построек обвалились крыши, обрушена стена ледника (детдомовского холодильника). Деревянное здание, где была девчачья мастерская, сгорело. От старого исторического кирпичного здания- такими гордилась купеческая Елабуга - осталась только оболочка. Какая-то перестроечная фирма пыталась приспособить его для собственных нужд. Парадная лестница с зеркалом, за которым была памятная доска Алек-сандрийского приюта, разрушена. Выломали или разбили красивую плитку в столярной мастерской. К вековым полутораметровым стенам хлипкими алюминиевыми уголками укрепили асбоцементные плиты толщиной не более 1 см., разделяя большие комнаты на клетушки "офиса". 3-й этаж правой пристройки обрушили и была видна огромная балка тёмно-коричневого дерева, наверное с начала строительства приюта. Я ходил по разорённому гнезду с чувством невозвратной потери. Так бездумно угробить историческую ценность! Правда, спохватившись, городские начальники разместили в нём своё очередное управление. Кстати, в Елабуге никто не хочет использовать здания в старой части города, выполняя требование - не портить только их внешний вид (интерьер можно?). Но ведь уже нет патриархальной привлекательности. После отгроханного на весь честной мир 1000-летнего юбилея Казани стыдно за "реставрацию" к неожиданно нагрянувшему такому же юбилею Елабуги. Практически уничтожив самобытность, начальники пытаются сделать её туристическим центром. Думаю, многие хотели бы посмотреть на родину И.Шишкина, познакомиться с памятными местами Н.Дуровой и М.Цветаевой. А на что смотреть?
Если из окон дома Шишкиных вдали видны трубы нефтехимического производства, уничтожающего вокруг воспетую художником природу.
Если панорама с Чёртовым городищем "сочетается" с обязательным для нынешнего отдыха рестораном, по слухам, принадлежащим одному из хозяев города. (Только у И.Левитана в картине бедный погост, а здесь очередной общепит).
Если захватываются места поближе к городищу для строительства домов под модным ныне словом- коттедж. И сама башня так позорно подновлена, что выпавшие камни известняка местами заменены красным кирпичом, а цемент даже не удосужились хотя бы подкрасить под цвет старины.
На нашей встрече я вспомнил старого директора и назвал её кличку. Некоторые бывшие воспитанники возмутились - так нельзя, неуважение... Выходит, что в воспоминаниях мы хотим отретушировать, подсластить прошедшую жизнь. И кто поверит, что мы были пай-мальчиками, нас не наказывали, друг к другу обращались на «Вы», не было кличек, не матерились?
Это сейчас нельзя наказывать и понятие - ювенальная юстиция является пу-галом воспитания. До такой степени извращена современная педагогика, что очередной проверяющий из Казани раздал воспитанникам детдома семейного типа номера телефонов, по которым они могут жаловаться на старшего "члена семьи'. При том, что в детдоме нет мастерских, по сути- нет труда, являющегося основным и, по-моему, главным фактором воспитания. Впрочем, я видел, как ребята подметали асфальтовую дорожку, когда трое стояли, а один лениво смахивал несуществующий мусор. И как воспитывать в таких условиях? В ответ - ищите подход.
Сейчас нет необходимости сделать своими руками табуретку. Но хотя бы элементарные жизненные навыки надо иметь: суметь разжечь костёр, найти подорожник, чтобы перевязать рану, приготовить яичницу, прибить пресловутую полочку.
В нашей детдомовской жизни прививались навыки выживания, было какое-никакое воспитание. А сейчас больше похоже на инкубатор: выкормить в весьма комфортных условиях и пристроить в чужую семью или определить в учебное заведение. За внешним порядком и достатком что-то утеряно. Мне кажется, что современные воспитанники в будущем не будут собираться и, как мы, через 50 лет поддерживать отношения. Хочется пожелать педагогическому коллективу детдома здоровья, терпения и сил в новом подходе к воспитанию по нынешним требованиям. А, главное, иметь большое сердце, чтобы вместить детское сиротство. И мне необходимы здоровье и терпение, чтобы поддерживать себя, когда чуть ли не треть пенсии уходит на оплату бесплатной медицины; когда внаглую, глумясь, пытались снять инвалидность.
Когда 1 октября- в День старшего поколения (миленько так) нет ни звонка, ни открытки, будто уже и не существуешь. Когда государство "забыло", что есть 30 октября- День памяти жертв политрепрессий.
Когда гражданская война на Донбассе (можно ли было такое предположить?) не даёт возможности побывать в родных местах не могилах мамы и Олега, ушедшего в 58 лет от тяжёлой работы, здравоохранения и пьянства.
Наши деды, отцы, мы надеялись на светлое будущее. Ау! Да, появилась возможность съездить за границу, взять в кредит машину, купить квартиру, влезая в финансовую кабалу на десятилетия. Но стало ли лучше большинству?
Сейчас долдонят о здоровых и богатых, а что делать нам, бедным и боль-ным? Повторю за классиком: "Грустно жить на этом свете, господа".
А всё-таки, несмотря ни на что, мы продолжаем жить.
___________________________________
Свидетельство о публикации №218011001511
Станислав Сахончик 02.05.2023 10:27 Заявить о нарушении