Русская жатва 3

***
Наутро русские путешественники отправились в горы. И снова загодя Углов снабдил друзей ценными приспособлениями в виде высоких ботинок на толстой протекторной подошве, предназначенных для прогулок в горах. Горная дорожка сначала прятала стихийных альпинистов в прохладной тени хвойного леса, потом потянулась через  редколесье, в котором деревья перемежались с камнями, и напоследок вывела их на простор обширного плоскогорья, покрытого желто-серой циновкой жухлой травы.
Пока путники шли, им казалось, они за эти несколько часов взошли высоко, но, дойдя до условной цели, выяснилось, что они находятся на довольно незначительной высоте, и по отношению к ней основные трех- и четырехтысячные вершины Энгадина не придвинулись ни на йоту. Единственное, что изменилось, это умаление дольних деревень до небольших прямоугольных пятен со смутным копошением человеческой жизни. Воскресенский вновь стал восторгаться, а потом признал:
- Эх, как я жалею, что не взял фотоаппарат. Главное, купил перед самым отъездом новенький ФЭД и в самый последний момент забыл! У меня до сих пор в голове картина, как он лежит на заправленной кровати, новенький, в поблескивающем футляре, э-э-эх!
- Не жалей, Валентин. Ничто так не отвлекает от насыщения впечатлениями, как необходимость фиксировать его на бездушную плёнку. Когда ты фотографируешь, ты наполовину сбавляешь силу воздействия впечатляющего объекта. – Уверенно утешил друга Углов.
- Легко тебе рассуждать, когда ты имеешь возможность приехать сюда снова.
- А ты думаешь, я тут часто бывал. Я с вами здесь всёго-то во второй раз.
Василий удивленно посмотрёл на Алексея. Потом Воскресенский выразил общее впечатление:
- Видимо, вот они шесть тысяч футов над уровнем человека!
Все захотели воодушевиться моментом переживания ницшеанского настроения, но почему-то не получилось. Первым это признал Вася:
- Что-то мне как-то это не возбуждает.
Лёша согласно покивал головой:
- Слишком тут одиноко и неуютно человеческой душе.
Валя иронично отреагировал на двойной скепсис:
- Ничего вы не поняли в Ницще. Весь этот вид возникает во взгляде тотально одинокого бога…
- Мг, который выглядит как лермонтовско-врубелевский демон… – Парировал Углов.
Потом продолжил:
- Скучно. Романтизм, демонизм, нигилизм – всё это уже прошлый век: …
И тут же бравурно поменял тему:
- Давайте лучше поедим. У меня с собой бутылочка домашнего вина…
- Да, да. Это гораздо актуальней.
И уже через минуту вокруг наспех сооруженного натюрморта из зеленой бутылки, стаканов, ломтей хлеба, сыра, копченого мяса началась высокогорная пирушка. Воскресенский опустошил стаканчик, потом состроил недоуменную гримасу, чавкающим звуком определяя вкус, и спросил:
- Что это? На вино мало похоже.
- Это они слабый спиртовой раствор на всяких травах горных настаивают. Это что-то вроде вермута…
Вольготно вытянув ноги, опираясь на локоть, Валентин довольно озирал даль, близкое небо и скоро заключил:
- Ну, вообще, конечно хорошо. Как там поэт сказал?
«Жить на вершине голой,
Писать простые сонеты…
И брать от людей из дола
Хлеб, вино и котлеты.»
- Так эти люди из дола и разбежались давать поэту котлеты. – Скептично  высказался Агошкин.
- Ну, это мечта такая…
- Мг, взобраться, помечтать и опять в дол…
- За котлетами…
Так непринужденно перебрасываясь шутливыми репликами, новоиспеченные альпинисты побыли на высоте и вскорости отправились в обратный путь. Парадоксально спуск оказался вдвое дольше и тяжелее. Деревня, когда они вернулись, уже была погружена в сумерки. Добредя до гостиницы, без ужина, без вечерних посиделок, горе-горцы рухнули в кровати, кое-как найдя силы, чтобы раздеться.
Утром у вчерашних альпинистов болело всё тело – спина, ноги, руки. Провалявшись полдня, охая и стеная, только после обеда они выбрались наружу и снова отправились к озеру, на пути к которому, слава Богу, не надо было преодолевать никаких высот. Невольно они оказались на том же месте, на каком были два дня назад. Бессильно попадав на берег, люди вопреки прежнему восхищению с каким-то странным раздражением посматривали на это едва совместимое с минорной этикой человеческой трагедии мажорную эстетику природной комедии. Тягостное молчание прервал Василий:
- Прав Достоевский. 
- В чём?
- Да, когда устами Мышкина про красоты все эти швейцарские говорит. Про то, что красота эта какая-то равнодушная по отношению к человеку…
- А она, что должна как-то чутко реагировать на малейшие человеческие  треволнения? – Вопросом возразил Воскресенский.
- Валя, Достоевский имеет ввиду, что вот эта природная красота надменно контрастирует с человеческой душой. – Занял точку зрения Достоевского Углов. – И она как будто нарисованная…
- Так, правильно. Мы же любим нарисованные пейзажи, вешаем их на стенах в домах. – Опять не согласился Валентин.
- Но в том-то случае мы согласны с этой условностью видеть копию. А в случае с  оригиналом мы ощущаем право требовать от него нечто больше, чем от условного подобия. – Алексей возбудился. – Мы требуем от природы сочувствия. И, вообще, хотите правду?!
- Какую?
- Вот для меня вся эта альпийская красота явлена в виде вон той мертвой девушки…
Углов вскочил. Вытянув руку, он волнисто описал ею гряду вершин, которые, действительно, при достаточно вольном воображении складывались в девичий профиль из длинных волос, лба, бровей, носа, губ, подбородка, холмиков грудей, сложенных спереди рук.
- Где это ты увидел? – Вскинулся Воскресенский и стал слепо водить взглядом по верхушкам гор.
- А я вижу. – Ошеломленно воскликнул Агошкин и пристально во что-то вгляделся.
- И более того, я как будто слышу, что она мне говорит: «Я мертва».
- Эх, Лёша, Лёша… И давно у вас, товарищ, голоса в голове? – Шутливо начал ставить диагноз Воскресенский с тоном психиатра.
- А почему мертва? – Не обращая внимания на юмор, серьезно спросил Агошкин.
- Но, наверное, потому же, почему, по Ницше, и Бог мертв. Связь здесь прямая: мертв Бог-отец – мертва и порожденная им природа-дочь.
- Ну, а как же этот цивилизационный контраст, что восточная цивилизация, хоть и бедна материальной красотой Земли, но богата духовной силой Небес, а Запад наоборот – беден Небом, но богат Землей, её л могуществом?
- Но здесь и нет противоречия. Что, что, а материального могущества Западу хватает. Но нам этого мало. Мы хотим прозревать за ним высшее, мистическое могущество. А оно здесь и не ночевало. А вот на Востоке и в России оно есть.   
- Эх, нам бы хоть толику материального могущества Запада. – Жалостно посетовал Воскресенский.
- Будет, не переживай. – Устало пообещал Углов. – Но ведь дело не только не в этом. Не это главное. И это нужно, чтобы не затоптали. И чтобы не затоптали главное.
Русские люди посидели еще немного, каждый переживая в себе что-то своё. Потом поужинали в деревенской харчевне, переночевали и уже на следующий день засветло покинули родину Царатуштры.
Дорога до Кура, а от него до Цюриха, прошла без разговоров и без особых переживаний. Только суета большего города внушила какое-то душевное оживление. Выйдя из поезда, Углов узкими переулками привел спутников к невзрачному дому:
- Вот здесь основатель первого в мире государства рабочих и крестьян, а тогда никому неизвестный профессиональный революционер и русский эмигрант Владимир Ленин, забыв думать о революции, узнал о том, что она всё-таки случилась.
Туристы из советской России с почтительным любопытством поводили взглядами   по желтому фасаду с хаотично разбросанными окошками разных размеров. И пошли дальше. Потом Алексей отпросился:
- Мне тут в одном издательстве надо появиться – договор подписать, гонорар получить. А вы, если вот в этом направлении пойдете, обязательно выйдете к набережной Цюрихского озера, а там я вас найду.
Несмотря на инструкцию, туристы заблудились и только через час вышли к набережной. Раздосадованный Углов стал распекать своих спутников:
- Но где вы ходите? Я уже тут не знал, что думать! Пойдемте быстрее – мы на поезд опаздываем.
На трамвае они доехали до вокзала и в последнюю минуту вскочили в поезд до Базеля. Возбужденные тревогой нежелания опаздывать, разгоряченные спешкой они с удовольствием обнаружили несколько свободных купе, заняли одно и радостно бухнулись в кресла.
- У-ух, повезло! Так что случилось? Где вы ходили? – Пытливо спросил Алексей.
Валентин с досадой посмотрел на Василия и начал рассказывать:
- В-общем, шли мы, шли, потом видим, какая-то суета, люди бегают, одни – в обычной одежде, другие – в каких-то старинных платьях и сюртуках, какие носили в девятнадцатом веке. А еще тут же человек стоит перед огромной штуковиной и ручкой вертит. Я понял, что это кинокамера, и говорю Васе, вот, мол, кино снимают. А он: давай посмотрим, никогда не видел, как кино снимают. Стояли, смотрели. Потом говорю, пойдем, нас уже Углов ждёт. А Вася стоит, как вкопанный и глаз от чего-то отвести не может. Я гляжу, на что он смотрит, и вижу, что актриса там одна молоденькая ходит. И вот на неё-то Вася всё смотрит и смотрит. В конце концов, мне пришлось его волоком тащить, а он всё оглядывался да оглядывался, наверное, шею себе вывернул.
Алексей с живым интересом посмотрел на Василия, подавленно отвернувшего свой взгляд от друзей в окошко:
- Вася, ты что влюбился?!
Агошкин терпеливо смолчал.
- Подожди, а может это судьба?! – Хоть и с налетом юмора, но всё же бережно предложил Алексей. – Давайте выйдем на следующей станции, вернемся в Цюрих, разыщем эту актрису.
Воскресенский недоуменно смотрел на Углова, решая про себя, шутит он или говорит всерьез.
- Так что? Влюбился?
- Не знаю. Наверное. Никогда такой нежной красоты не видел. – С волнением признал Агошкин.
- И что? Вернёмся?
- Нет. Я понимаю, что это будет полным безумием! Где она, а где я!
- А вдруг всю жизнь потом казнить себя будешь, думая, что зря не вернулся, не настоял, не нашёл?! – С той же какой-то двойственной интонацией предположил Углов.
На лице Василия изобразилась мука и он с вызовом ответил:   
- И буду! Я может, как это ваш Кьеркегор, который сначала вознамерился жениться, потом жертвенно отказался, но мечту о женщине сохранил, но зато потом кучу произведений написал под впечатлением своей мечты!
- Вот так, Лёша, наш Вася весь свой любовный пыл на путях творческой сублимации растратить хочет. – Объяснил растерянному Алексею Валентин мотивацию Василия с интонацией доброго врача, утешающего встревоженного родителя по поводу здоровья приведенного им больного ребенка.
Разряжая гнетущую атмосферу внезапно возникшего страдания друга, Углов с подтруниванием заговорил, обращаясь к Воскресенскому:
- Ты знаешь, Валентин, мы насчет Агошкина сильно ошибаемся, представляя каким-то деревенским дурачком. А он на самом деле намного глубже и умнее нас. С Кьеркегором себя сравнивает. Не так он прост…
- Да я в это не сомневаюсь, – тем же тоном отреагировал Валентин.
Они с улыбкой смотрели на друга. Вася с неясной мукой смотрел в окно, но почувствовав взгляды, обернулся, мгновенье смотрел, по-детски насупившись, и всё же скоро смущенно улыбнулся в ответ.
Продолжая переживать историю с Васей, путешественники, включая самого её виновника, разглядывали архитектурные изыски лоснящихся богатством цюрихских предместий. Сбивая напряжение мыслей о невозможном, Воскресенский предложил тему для обсуждения:         
- А забавная у нашего путешествия ось выстроилась от теоретика сверхчеловека Ницше к практическому сверхчеловеку Ленину.
- Да, но ведет она к «Мёртвому Христу во гробе» Гольбейна Младшего в Базельском музее, - мрачно напомнил Агошкин.
- А исходит явно из творчества Достоевского. Незримо Фёдор Михайлович присутствует во всём этом. Да и помните признание Ницше, что тот был единственным психологом, у которого он чему-то научился. Удивительно, что русский Достоевский остро почувствовал и наперед описал безбожное существо европейского модерна. А главный его прогноз в том, что, если люди сообща откажутся от Бога, то следом обязательно передушат друг друга. Что и случилось.
- Но где передушили, а где – и нет. В Америке, например.
- Да нет. А война Юга и Севера? Сколько людей погибло. Почти миллион. Это и была американская схватка традиции с модерном. И после этого Америка как цивилизация модерна стала менять остальной мир. Оттуда теперь всё идет. Американский стандарт – это тот неподвижный драйвер, который, центрируя мировую периферию,   заставляет суетиться всё остальное. Ведь и Русская революция – это то, что случилось с оглядкой на Америку. Вспомни, как товарищ Лев Бронштейн, который Троцкий, восхищался ею, логично полагая, что мировая революция прежде должна начаться с Америки как наиболее индустриально развитой страны.
- Но началась с России, почему-то, - усмехнулся Василий.
- Да. И Троцкий был движим, прежде всего, идеей экстраполяции американской индустриальности на русскую действительность, пусть и под эгидой марксизма.
- Но индустриализация России сущностно необходима! – Воскликнул Воскресенский.
- Да никто ж не против электрической лампочки или железной дороги, по которой – эх, как хорошо – ехать. Но почему-то наряду с повышением комфорта человеческого быта  непрерывно идет технологизация производства вооружения. И если одна человеческая  рука индустриально возводит дворец для своей лучшей жизни, то одновременно другая уже закладывает под него динамит.
- Да, но зато на заработанные от продажи динамита деньги можно учредить Нобелевскую премию мира! – Саркастично поддержал собеседника Валентин. – Для балансу.      
- Мг. И первое, что обслуживает индустриальное производство, это машина войны, вооруженная сила государства, Wehrmacht. Сначала строят бронепоезд, а потом только пассажирский поезд. Мне смешна концепция Маркса, утверждающего, что двигателем человеческой истории является улучшение орудий производства. Но в одном случае соглашусь – в случае, если речь идёт об усилении мощи военных орудий, орудий убийства. Чем эффективней орудие убийства, тем сильней оно определяет действительность вокруг себя. И в этом, кстати, основной контраст между аграрной экономикой и экономикой индустриальной. Первая экономика интегрирована в глобальное хозяйство самой природы с её равновесием прибытия и убытия растительных и животных вещей, некоторые из которых, являясь съедобными, способствуют человеческой жизни. В ней человек как экономический субъект только подключается к тому нерукотворному порядку, который по мистической гипотезе заведен до него. Аграрная экономика – это и есть экономика самой Жизни, которая в принципе не способна производить что-либо смертоносное.
Углов перевел дух и продолжил рассуждение:
- Совсем другое экономика индустриальная. Её рукотворные продукты сразу являются орудиями причинения насилия, боли, смерти. Производимый индустриальной экономикой продукт – это, прежде всего, орудие смерти. И все индустриальные объекты – от сельскохозяйственного инвентаря с его лопатами и вилами до сложных машин – смертоносны. Понятно, что человек живет в мире, порой едва сопряженной с возможностью жизни. И в очень многих случаях речь идет о том, что надо выживать. В схватках с опасными дикими животными, со стихией. Но сейчас человечество в основном воюет с самим собой. На это дело приспособлена вся мощь индустрии. Ключевым свойством современной экономики выступает её милитаризация. Топливо, электричество, транспорт, вся индустриальная машинерия, техника нацелена на достижение военной мощи государства. Не важно – какого. Важно, что в потенции всякая военная мощь направлена против Жизни. То есть, вся индустриальная экономика – это такая экономика Смерти.
После короткой паузы Углов сделал еще одно замечание:
- Но этим контрастом жизнетворной аграрности и смертоносной индустриальности    я не то чтобы хочу их противопоставить и тем самым завести всё рассуждение в безвыходный тупик. Максимальная близость жизни и смерти – это естественное условие существования человека как смертного. Поэтому мы как всегда ищем равновесие между ними. Такое равновесие, которое бы, контролируя одно, давало бы развиваться другому. Среди всего прочему к этому относится фундаментальное различие видов собственности. Так, если жизнь и весь горизонт жизнетворности  находиться в частной собственности, то смерть и ось смертоносности как бы находиться в коллективной собственности. По крайней мере, императивно. Пребывание сферы смертоносного в коллективной собственности – суть закона как такового. А жизнь – нечто по ту сторону от закона. Жизнь где-то на стороне Благодати…
- Слушай, Алексей, а почему жизнь находится в частной собственности? – Перебивая, спросил Василий.
- Потому что жизнь – это, как тебе известно еще от Платона, душа, которая свободна, оттого что бессмертна.
- А смерть – это существо смертного тела? – Удивлено предположил Агошкин.
- Ну, видишь, Вася, какие контрасты нелепые получаются! Поэтому так важно мыслить их слитность, а не только раздельность. Да и вот, в этом смысле, взаимодействие двух укладов, партнерство контрастных видов собственности сущностно необходимо.
- Но вот опять же здесь мы имеем дело с частностью, то есть, частью. А часть всегда ущербна по сравнению с целым. – Жестко заметил Валентин.
- Мг, я рад, что ты заметил, что мы вернулись к нашему спору, но на новом витке. – Обрадовался Алексей. – Здесь слово «часть» в контексте понятия частной собственности в отношении к душе понимается с экономической, а значит материалистской точки зрения. Но в ином смысле душа как дух есть нечто наиболее целостное и всеобъемлющее.  Частная собственность души понимается как её предельная неотчуждаемость и близость. Душа же еще нечто родное для меня. Само родство чего-либо я переживаю ею.
- Понятно. Душа для тебя то же, что слово «присутствие» для того немецкого философа, который про поэта Хёльдерлина говорил. – Предположил Воскресенский.   
- Примерно. – Согласился Углов. – Так вот для меня как для каждого душа, а  с ней и вся жизнь, которую она носит, не может находиться в коллективной собственности. Ну, понимаешь, душа она, в общем, как женщина. Она только моя и больше ничья.
- По-разному бывает. – Усмехнулся Валентин.
- Это, когда плохо. Когда любви нет. А когда есть, то оба у друг друга в частной собственности.
- Хорошо, я понял. Получается, что всякий носитель души – это мелкий буржуа? – Шутливо возразил Воскресенский.
- В вашей дурацкой терминологии получается. – С вызовом согласился Углов.
- Тогда, например, никакая идеология невозможна. Идеология же – это выражение коллективной души. Или это что-то другое?
- Ну, да. Идеология – это такая публичная декларация совокупных ценностей и целей данного сообщества. Но помимо такой публичной декларации существует символ веры.
- Значит, символ веры – это тоже идеология!
- Нет. Здесь важны обстоятельства произнесения Символа веры, который является существенной частью литургии, во время которой лежащие на алтаре хлеб и вино пресуществляются в Плоть и Кровь Спасителя. То есть, вот эта коллективное провозглашение есть нечто мистическое. Оно есть как чудо. А в рациональности идеологической декларации есть что-нибудь мистическое? Вряд ли.
- Идеология – это выведение прежнего коллективного мистицизма на рациональный уровень.
- Хорошо. Но я добавлю. Идеология – это модернистское замещение традиции церковной соборности по способу трансформации общины в общество.
- Так, что вместо какой-то темной недифференцированной массы мы получаем сообщество самостоятельных личностей.
Углов вздохнул:
- Ой, я боюсь, грядет такое восстание масс, что пресловутая темнота средневековья покажется лучезарным полднём. И оно тоже будет явлением модерна.
- Хорошо. Может, ты продолжишь? – Напоминая, предложил Валентин. – Я понял, что в твоём понимании частная собственность непреодолима. Но как же ты допускаешь еще и коллективную собственность. Каковы границы её применимости?
- Она должна распространяться на всё то, что причиняет смерть. Например, производство оружия или той же водки…
- Понятно. – Перебил Углова Воскресенский. – Но, как я понял твой тезис об идеологии, ты отрицаешь идеологическую функцию государства. Ты есть ты против сильного государства, а значит за государство в духе либерализма, где оно принимается как охранник в банке?
- Нет, Валентин, ты меня не правильно понял. Я за сильное авторитетное  государство в экономической сфере, где оно и охранник, и сам банк, но думаю, что в политическом отношении оно не способно заменить собой церковь…
- Но при царизме так и было!
- Да, согласен. Там всё шло как не так. Особенно при Петре. Может даже в этом и дело, которое историк Ключевский выразил в формуле «государство пухло, народ хирел».
- Но вот сейчас мы как наблюдаем воплощение ленинского призыва о «живом творчестве масс».
- Посмотрим. – С сомнением пробурчал Алексей. – Я полагаю, что без православия этого творчества надолго не хватит. Конечно, у античного язычества творческого потенциала хватило на десяток веков, и мы до сих пор живём этим наследием, но боюсь, что у советского язычества даже десятой толики такого запаса нет.
- И, вообще, какое может быть язычество после христианства?! – Грустно усмехнувшись, риторическим вопросом подытожил Углов.
На это Валентин взвился:
- Хочешь поговорить об этом?!
- Про что?
- Про судьбы христианства в эпоху модерна.
- Давай поговорим. – Тяжело вздохнув, согласился Алексей.
- Христианство проиграло. Проиграло во всём. Уступив библейское мировоззрение  рациональной научной картине мира с единицей математического измерения в центре, променяв патриархальный политический уклад под эгидой монарха-помазанника на правовое администрирование с мертвой буквой Конституции в центре, наконец, продав благодатно распределительный социализм средневековья меновому капитализму с денежным единицей всё в том же центре. Сдало ваше христианство трудовой народ капиталистам-кровососам!
Последний тезис прозвучал с пафосом разоблачения. 
- Чтобы самому сойти на нет?! – Усомнился Углов.
- Не знаю. – На мгновенье растерялся Воскресенский. – Знаю другое – флаг освобождения народа из рук слабеющего христианства выхватили мы, социалисты! И теперь гордо несем его над завоеванной и освобожденной Россией, а там, глядишь, очень скоро, красный флаг социализма будет реять над всем миром…
- …голодных и рабов, - иронично дополнил пламенную речь Валентина Алексей.
Агошкин в поддержку Углова хихикнул. Взволнованный Воскресенский раздражено уставился в окно. Подождав немного, Алексей заговорил:
- Думаешь, что я сейчас буду всё это опровергать? Не буду. Я согласен со всеми твоими позициями замещения мистической традиции рациональным модерном. Но это относится, прежде всего, к католическому Западу, но не к православному Востоку. Вообще, католицизм после откола от ортодоксии довольно скоро стал капитализировать свой духовной авторитет в таком финансовом институте как индульгенции и в итоге за триста-четыреста лет распродал своего Бога. Но православное христианство избежало этого позора, и да – это верно – тоже, конечно, не выдержало схватки с модерном. Очевидно, что вина тут не столько на церкви, сколько на самом народе, который не защитил, не отстоял свою веру. Ну, а как тут отстоишь наивную детскую веру перед натиском этой чудовищной машины научного знания: не выдержали ангелы сравнения с молекулами и атомами.
Углов замолчал. Никто продолжать диалог не стал и, уставившись в окна, до самого Базеля царило молчание. Через пару часов поезд заехал под своды вокзала и путешественники, возглавляемые своим гидом, через площади, улицы и переулки стали проницать Базель по направлению к Музею искусств, знаменитого своей одной картиной Гольбейна Младшего.
Через время три зрителя в пустом зале стояли перед ней. Потом галопом пробежавшись  по другим залам, с удовольствием выскочили в оживленный город. Кто-то должен был что-то сказать. Это был Василий:
- По-моему Фёдор Михайлович слишком преувеличил силу безбожного внушения этой картины.
Легкие, возбужденные русские туристы отправились гулять по городу, любуясь лишенной пафоса, неброской архитектурой домов вольных ремесленников. Зашли в Мюнстер, найдя в нём сходство с Фрайбургским. Дошли до красного здания Ратуши. Купили знаменитую выпечку на Хлебном рынке. Жуя булки, долго шли к Базельскому университету – альма-матер Ницше. Побродив немного вдоль его маленьких домиков отправились дальше. Дальше был Рейн. Выйдя к реке, Воскресенский воскликнул:
- Широкий какой!
Агошкин заметил:
- Чем-то Волгу напоминает.
- Что-то есть. – Кивнул Углов.
Потом Алексей предложил:
- Знаете, я хочу вам одно место показать. Только, чтобы добраться туда, надо такси заказать.
Они подошли к Баденскому вокзалу, откуда ходили поезда в германском направлении и обратились в службу такси. Через несколько минут они ехали в большом черном мерседесе с шофёром в специфической униформе. Сразу по выезде из города стоял пункт пограничного контроля. Показав свои паспорта, туристы поехали дальше.
Какое-то время они ехали по плоской как стол долине, а потом фешенебельное авто резко пропало в изощренных загогулинах горной дороги. Поворачивая то налево, то направо, из машины появлялись и тут же исчезали виды на живописные ландшафты Шварцвальда. Они проехали городок под названием Тодтнау. Потом машина, идя в гору, резко сбросила скорость, поехала гораздо медленнее, затем стала буксовать. Напоследок водитель, затормозив, объявил, причём на очень понятном немецком:
- Entschuldigung Sie bitte! Es regnete unlaengst. Bahn ist glatt. Deshalb ich kann weiter fahren nicht.
Алексей обернулся с пассажирского места и спросил остальных пассажиров:
- Всё понятно?
- Понятно. Стоп машина.
Углов рассчитался с водителем. Пассажиры вылезли из машины и пошли пешком. Проселочная дорога всё время шла вверх и её продолжение терялось за коротким горизонтом. Туристы сошли с дороги и пошли по узкой тропинке, которая, то выходила на открытое место, то заходила в густой хвойный лес. Через полчаса послышался шум. С каждым шагом он усиливался, и наконец, обнаружился его источник.
Это был Тодтнауерский водопад, ниспадавший с невидимой высоты. Узкий на самой высоте, вертикальный конус воды равномерно расширялся на всём протяжении и, стекая ударами по вымытым из скалы огромным валунам, образовывал в основании небольшой пруд, окруженный шаткими мокрыми мостками. По этим мосткам туристы прошли под самым потоком, будучи орошены его брызгами, и скоро оказались на широкой деревянной лестнице, круто взмывавшей вверх вдоль водопада.
Начался трудный подъем. Все время цепко глядящие под неуверенные ноги взгляды как будто выхватывали окончание лестницы, но стоило поднять глаза, выяснялось, что это лестница выстреливала очередным пролётом. Причём боезапас этих пролётов был неистощим. Сначала русские люди возмущались, затем начали чертыхаться, потом разозлились, а напоследок вдруг смирились, причём настолько, что жертвенно приняли мысль о том, что проведут на этой лестнице остаток жизни. И тут же лестница закончилась.
Правда, не закончился сам подъем. Утешало лишь то, что он стал значительно более пологим. Они вышли из леса и обнаружили себя в обитаемой местности, на дне кругообразного ущелья, посреди которого тихо протекала узкая речушка, та самая, что потом превращалась в шумный водопад. Не очень высокие горные склоны обступали место со всех сторон, образуя уютное углубление в виде чаши. На дольних местах, в основном внизу и кое-где по бокам светились крестьянские жилища. По всему высокому краю ущельной чаши, добавляя уюта, росли вековые ели. Справа среди елей высилась часовня. Снизу ей вторила небольшая церковь с длинным шпилем. Ниже деревьев по довольно крутым склонам зеленели луга, на которых паслись где овцы, где коровы.
- Да, хорошо, - признал Валентин. – А что это?
- Тоднауберг.               


Рецензии