Незаконченный половой акт

         В те незапамятные времена ЕГО  знали таким:

     "Член КПСС со студенческой скамьи. Занимался чтением литературы, запрещённой в СССР. В 1980 был допрошен в КГБ и исключён из театрального ВУЗа. В восьмидесятых в апреле был арестован и год с небольшим провёл в Лефортовской тюрьме по обвинению в антисоветской пропаганде.
 
Ради своего освобождения ОН заложил около ста студентов ВУЗа, в том числе вообще, непричастных к его антисоветским «шалостям». Особенно отличился на суде над одним своим сокурсником, давая показания, которые и легли в основу приговора, вылившегося в 7 лет лагерей и 5 лет ссылки.  Позднее, чтобы обелить себя в глазах оклеветанных и оговорённых им людей, ОН сочинил и стал распространять клеветническую легенду, будто бы стучал не он, а стучали на него, обвинив в доносе на себя студентов-однокурсников и с совершенно другого курса. В выборе жертв своей клеветы ОН был холодно-расчётлив, руководствовался тем, что в то время из всех жертв его доносов и оговоров фамилии некоторых молодых людей были особенно на слуху. Один из них к тому времени стал известным публичным и медийным журналистом, а имя второго стояло в афишах самых ярких театральных спектаклей тех лет, то есть было тоже публичным.

Но ЕГО ложь разоблачили как прямые участники и свидетели тех событий, вышедшие на свободу, так и известные диссиденты,  и правозащитники, получившие доступ к архивам КГБ.

Оказалось, что та пара сокурсников никак не могла «донести» на НЕГО, потому что из числа десятков других студенты допрашивались уже после ЕГО ареста. ОН просто пошёл на сделку со следствием и ради собственного освобождения написал покаянное письмо в КГБ, а вслед за тем и десятки доносов. На основании этих доносов   в КГБ была устроена очная ставка...   Попавшись на клевете и лжи, доносчик и провокатор, сдававший своих друзей, оклеветавший десятки непричастных студентов, пытался изворачиваться и юлить. Но, прижатый к стенке, рискуя подвергнуться судебным преследованиям за клевету, ОН был вынужден «подчистить» в сети свою лживую автобиографию, смягчив свою роль в этой истории с арестом, не уточнив, что на самом деле это не они донесли на него, а ОН на них, став жертвами ЕГО доноса. Однако эти «правки» никак не сказались на ЕГО весьма сомнительной репутации, запомнившегося студентам театрального вуза не талантливыми статьями о театре, а вызывающим эгоцентризмом, беспочвенной фанаберией, ни на чем не основанным высокомерием. И десятками доносов.

Дело прошлое, но эта липкая подленькая, хитро запущенная этим стукачком и провокатором ложь, всё же отразилась не только на дальнейшей судьбе его самого, но и ребят, которых Он так подло подставил, выгораживая свою гадкую натуру, названную ещё и ко всем прочему очень метко интеллектуальным бревном."
 
      Прыткий и расчетливый, ОН написал заново свою историю, которая выглядела теперь так:

     В 1980-1982 гг. работал почтальоном

     В 1983-1988 гг. - лифтером

     Осенью 1986 г. вместе с другими участвовал в создании одного из первых
     неформальных образований периода Перестройки.

     В 1987-88гг. - один из лидеров Федерации социалистических общественных клубов.

     В 1989-1991 гг. - обозреватель...

     В 1988-1989 гг. один из лидеров...
 
     Летом 1989 г. был одним из инициаторов...

     В 1990-93 гг. – депутат... член... опять один из лидеров...
 
     С весны 1992 г. – вновь обозреватель, но...
 
     С марта 1993 г. работал экспертом...

     С 1995 г. занимается главным образом политической публицистикой...

     Работал старшим научным сотрудником, но непонятно, когда...

     В ноябре 2001 г. выступил одним из инициаторов чего-то...

     С апреля 2002 г. - директор Института, какого-то...

     С апреля 2005 г. – ещё раз член...

     Летом-осенью 2005 - один из организаторов... что-то опять организовывал...

     C декабря 2005 – председатель, какой-то...

  Вот, так коротко и ёмко... без особых уточнений и подробностей о деятельности на каждом поприще и в целом.

           А в целом, тогда в те, далёкие советские времена из всех учащихся этого вуза только ОН был членом КПСС.  Только один студент из всего института, даже не курса, одетый с иголочки, катавшийся как сыр в масле, разъезжавший по заграницам - и не по каким-то Болгариям, а по Англиям, получавший всё из рук советской власти, который решил поиграть в диссидентство, при этом, не отказываясь от тех многочисленных благ, которые ему давала советская власть и ранняя партийность. ОН не был Сахаровым или Марченко, первый - отказался от всего, второй - уникальный математик, сгнил в тюрьме. Это была банальная лицемерная карьеристская сволочь, -  как говорили позже о НЁМ те, кто был непосредственно знаком с НИМ, - ничего не заработавшая в жизни собственным трудом, уверенная в своей безнаказанности и неуязвимости, считавшая, что игры в антисоветчину лично для него безобидны.

Но особенная гнусность этого избалованно-холёного эгоцентрика состояла в том, что он втянул в своё «баловство» многих ребят, которые в отличие от него, как вскоре выяснилось - стукача и предателя, впоследствии очень пострадали.

Оценив к четвёртому курсу все ЕГО бесконечные «человечьи прелести», знакомые и однокурсники стали относиться к нему с едва скрываемым презрением, чего ОН совсем не замечал, ни тогда и ни позже.

А вот его отец, который между тем, и сам понёс моральный и не только ущерб от деятельности собственного сына, относился к НЕМУ с пристрастием отца-обожателя, считая невиновных виноватыми, со слов своего же отпрыска, и в тот период, будучи преподавателем в том же вузе, перестал здороваться с ребятами, всё превознося ЕГО, не желая слушать никаких сторонних объяснений.  Любые попытки простым логическим путём доказать пожилому человеку, что ни от кого, кроме как от его сына, КГБ не мог узнать об этой истории, заканчивались фиаско… Как только кто-то пытался сказать профессору, что это ОН    заложил всех — несчастный педагог сразу махал рукой и быстро удалялся по коридору, даже не слушая, и продолжая пристрастно верить в «святость» своего сына, хотя сам же лишён был в связи с этими событиями права преподавательской деятельности на долгие 10 лет, как и один из пострадавших студентов из-за этой клеветы всё не уставал повторять:
 
        — Да, я из-за этой мрази не мог после вуза пять лет найти работу - так что, молчать, теперь, что ли?

     Спустя годы, отец, всё же вернувшись на работу, уже больше не смог восстановиться полностью и вскоре умер, а его сын, успев жениться на жене своего друга, у которого ОН увёл её, вселился в  квартиру родителей Ольги, находящейся в доме времён хрущёвской застройки, и следом все  достижения новоиспечённого супруга упёрлись и ограничились объединенными квадратными  метрами с соседними, расположенными на одной лестничной площадке, в результате чего семья обзавелась четырьмя малюсенькими комнатками на четверых. К тому времени у НЕГО родился сын Гоша и следом дочь Ирина.

Сам Геннадий Лазаревич занял угловой кабинет метров десять в ширину и длину, и тем был доволен, как и своей не только жизнью, но и деятельностью тех лет и, конечно же, сегодняшних дней в том числе.

Собственно, все его бесчисленные полёты,  и не во сне, а наяву с одной общественной трибуны на другую, с предварительным взлётом в качестве лифтёра к последнему этажу с первого, с книжкой Маркузы и  зачитанным  до дыр  «Капиталом»  Маркса,  наконец, увенчались приземлённой должностью директора исследовательского института,  занимающегося вроде бы, мировыми социальными   проблемами, на которую он сам же  себя и назначил, устав рвать кепку словно Ильич, гремя одним единственным словом «амбивалентно» на всю страну.

Внешне Геннадий Лазаревич очень напоминал совсем не великого вождя мирового пролетариата, а мультяшного героя, были такие  то ли тролли,  то ли зверьки  непонятные, с огромными носами, очень неуклюжие — папа, мама и сын... Правда позже он сменил имидж вместе с головным убором, и нацепил на лысину, нелепо расположившуюся где-то, то ли на затылке, то ли на темени,  берет Че Гевары, забыв при этом погладить брюки и своё неизменное кашемировое  пальто, купленное в одной из своих знаменитых  загранпоездок, будучи ещё диссидентом.

Да и контора, его, громко именуемая Институтом, больше напоминала знаменитую «шарашкину», в которой он значился главным, а сотрудников, находящихся в его подчинении, можно было запросто по пальцам пересчитать, размерами помещение вышла на порядок меньше его собственных квартирных полуметров, вернее, его тестя и жены.

Но тут же экономия средств, какая могла быть, почему только он  не догадался  об  этом, но нормальным людям не совсем было понятно, для чего этот  директор всё же  «шарашкиной»  конторы арендовал данное помещение из двух комнат, за которое выкладывал каждый месяц не хилую сумму, когда  можно было спокойно, встав по утру, надев халат и съев свой диабетический йогурт, Геннадий тщательно следил за своим здоровьем — не пил  и не курил, открыть дверь и впустить внутрь в свой, хоть и небольшой кабинет, всех  соратников по уму,  а правильнее, по дегенератизму, ибо они не уступали шефу в потенциале мозговой деятельности, и начать свой рабочий день, который заключался обычно в ничегонеделании.

Ну, на худой конец, обсуждалась личная жизнь Берии, Ежова… ещё каких-нибудь известных революционеров, для колорита правда, иногда приплеталась фигура генералиссимуса Сталина. И всё это порою, когда не изучалась глобальная мировая проблематика социализма, называлось редакционной коллегий во главе с главредом Геннадием Лазаревичем Кирхинштейном. Потому что он, памятуя, как выпускал когда-то левой направленности газетёнку с названием, очень напоминающим известную всем со школьной скамьи «Искру», руководил теперь ещё и порталом, всё с тем же левосторонним уклоном.

Хотя, учитывая его безмерную любовь не только к самому себе, но и к шуточкам под названием «плоские», лучше бы издавал Геннадий Лазаревич журнал «Крокодил», в котором был бы ещё и главным героем.

Разумеется, основной его настольной книгой являлся не только «Капитал», но и этот юмористический журнал советских времён, это было понятно, и даже неоспоримо. Что означало одно, что это и была та литература, откуда он черпал свои многочисленные знания, заодно приправляя их своими, тоже бесконечными, байками. Да, он давно уже являлся главным персонажем любимого им «Крокодила»,  о чём многие не просто догадывались, а даже знали наверняка.

Странно, но, его любовь к самому себе, нечто нарциссизма, могла бы чем-то обуславливаться, ну, скажем, какими-то личностными качествами, но все они утыкались в те формулировки, обозначенные выше - мерзкий и отвратительный тип. Правда, можно было бы себя любить ещё  за свои глубочайшие познания, но, опять-таки, исходя из того, что, они у него заканчивались   на прочитанном раз десять, задом наперед «Капитале» и паре неомарксистов, а дальше у господина  Кирхинштейна было все очень и очень плохо, потому что помимо автора Маркса он так и не  прочитал никакой литературы за всю свою изумительную и замечательную жизнь, и означало это одно - тот самый обычный вакуум, который надо было бы чем-то заполнить.

Как, на простом бытовом примере, лубяная корзина стоит три рубля, но, если в нее положить грибы и ягоды, будет стоить гораздо дороже, и, как и пустой холодильник без внутреннего содержания имеет стоимость заводского товара, ибо продукты стоят немалых денег, что сходу увеличивает стоимость этого холодильника. Значит, цена личности побывавшего руководителем и предводителем всего чего, выливалась в грош, а так как он очень и очень любил деньги, то тут, вообще-то, нечего было даже самому любить и обожать. Поэтому, конечно же, ему оставалось только уважать тех, кто всем этим все же обеспечен.

Что с трудом, но всё же получалось у бывшего диссидента и провокатора, но исключительно в тех случаях, когда на голубом небосводе, словно известная дразнилка, морковка для ослика, маячили зелёного цвета шелестящие бумажки, весело развевающиеся по ветру. Вот тогда,  товарищ Кирхинштейн готов был даже на предложение не «Капитал» десять раз прочитать, а  подставить любому свой зад, страшно измученный геморроем, да, так, что б отымели его те самые десять раз, но зато в результате, включив как всегда, свою обычную беспринципность, отговорив или наболтав на диктофон и в камеру то, что нашептали, за или против, не важно что, он каждый раз получал заслуженное вознаграждение, и, поклонившись, вспомнив молодость  и годы своей учёбы, пройденное актёрское мастерство, сходу представив  себя на сценической площадке, на которой так и не побывал, Геннадий хватал в зубы выданное пособие и улепётывал к себе на мягкий диван, ещё живо помня жёсткое деревянное сидение, на котором он и заработал свой нелицеприятный недуг сзади.


                ***

       Как и раньше ему казалось, что все окружающие уважают его таланты, хотя давно многим было ясно, что он обычный летун. И что и теперь продолжает в том же духе, но только уже по несколько иной причине, просто никто особо не хотел иметь с ним дела.
 
Но самое  смешное и интересное заключалось в том, что  он так  и не замечал  истинного отношения к себе окружающих… А те, не только его  бывшие товарищи по факультету, которых он в своё время сдавал пачками, не сомневаясь и не сожалея ни минуты, с той же неприкрытой  насмешкой взирали на знаменитого директора института только с громким названием, и даже  журналисты, берущие у него интервью, а потом делающие такие фото, на которых фотогеничная внешность Геннадия Лазаревича смотрелась без каких-либо прикрас, всё уродство  натуры этого лицемера выпячивалось сквозь черно-белый кадр. И всем становилось понятно, с какой любовью щёлкали затворы камер с нужного ракурса, как и достаточно было быть в курсе того, чего желал его коллега из другой компании… Да просто, взять и расстрелять из маузера эту личность, которая во время общих совещаний сидела и всё тщательно записывала в свой блокнотик, но ровно через секунду абсолютно всё, без исключения, выветривалось не только из головы этой великой личности.

      А молодой сорокалетний Сидоркин Иван Игоревич каждый раз думал про себя, наблюдая за происходящим:  «… Господи,  да, если он  такой имбецил, то обзавёлся  бы уже ни  одним, а двумя-тремя  такими  блокнотиками,  да и то, вряд ли  это  поможет ему, ибо у   этого известного на всю страну  лгуна никогда не было желания что-либо в этой жизни делать, кроме как изображать из себя Остапа Бендера…»
 
И тут же следом, глядя исподлобья на уже не известно, какой по счёту банан, который Лазаревич ловко обеими руками засовывал себе в рот, а потом быстро и тщательно пережёвывал, чтобы успеть съесть как можно больше, продолжал размышлять, так ничего и, не произнеся вслух:

   «…  но как все счастливо закончилось у великого комбинатора, тоже всем хорошо известно, и это никакое не утрирование, это правда жизни, как бы кому–то не хотелось в это не верить… Но знает ли об этом Кирхинштейн? Хороший вопрос…»

Ещё с минуту пристально поразглядывав Геннадия Лазаревича, прищурив при этом, почему-то левый, не правый, глаз, по чистому совпадению в соответствии с идеологией того, будто всё же решился на расстрел надоевшего элемента, и уже прицельно смотрел, выискивая то место, куда попадёт со смаком выпущенная пуля из представляемого им маузера, уже даже мысленно нажимая на курок, молодой сотрудник увидел нечто странное, то, что раньше никогда  не замечал — плечи профессионального диссидента давно округлились и настолько, что он казался намного ниже ростом.  А голова и вовсе выглядывала, откуда-то изнутри его неказистого туловища. Глаза полуприкрыли опущенные треугольником  дряблые веки, под которыми пролегли такие  вспухшие мешки, что не знай Сидоркин о том, что Лазаревич не употребляет, подумал бы, что тот уже какую неделю не просыхает.

     «Как это он раньше всего этого не заметил, — удивился опять про себя молодой сорокалетний мужчина, - и кожа на лице  такого не естественного  мертвенно-белого цвета,  словно предсмертная маска, больше напоминает  мучного червя. Да и сам он выглядит, каким-то мало здоровым» — все эти мысли вихрем пронеслись в голове у Ивана Игоревича, и тут же он вспомнил, не смотря на вечно молодящегося, не одевающего очки при чтении деловых бумаг коллегу, что тот давно не молод, что женат и что при детях, и подумал, что зачем-то вечно ищет утешения на стороне, на той, всё не привычно для центриста левой…
 
Перед глазами промелькнула соблазнительная женская фигурка, последняя пассия Геннадия и даже всплыл в памяти недавний скандал в связи с ней.

       «Но она же, кажется, младше меня, эта Мила, так насколько же тогда она  моложе жующего почти перед самым моим носом теперь уже и пряник, этого обжоры? – ещё внимательнее присмотревшись к Лазаревичу, задал сам себе вопрос Ваня, но, так и не сумев ответить на него, вздохнул, переместил своё грузное тело в кресле вправо и на этом успокоился, тем более,  что совещание подошло концу и больше не было поводов для расстрела надоевшего противника, сутулая спина которого уже маячила, где-то в дверном проёме, торопясь покинуть душное помещение, в котором на столе в вазочке оставалась только дырка от последнего бублика, что он успел помимо всего прочего засунуть себе в рот и даже проглотить, не запивая.


 
                ***
        Да, Мила и впрямь была гораздо моложе Лазаревича. И да, у него действительно было двое детей, а дочь ненамного младше выбранной им новой дамы для очередного флирта. Потому что жена этого знаменитого директора, которая составляла ему точную пару его обуви, не важно с какой стороны, с левой или правой, ибо не только имела любовников, но и разделяла принципы своего мужа, а правильнее, его абсолютную беспринципность, давно почти  не обращала внимания на своего супруга, её даже раздражало его любимое извечное кашемировое пальто интеллигента, пахнущее почему- то жареными куриными крылышками, о чём она,  не стесняясь говорила  их общим знакомым, рассказывая как по вечерам дражайшая половина  присаживается во всей верхней одежде к ней на край кровати, дабы обсудить ещё имеющиеся какие-то общие дела.

Что ещё надо было этой паре для полного супружеского счастья не совсем было ясно, но, тем не менее, они развлекались по разные стороны одной баррикады, вдали от супружеского гнездышка, и каждый на своём или всё же на одном поле, как становилось понятно. А потом встречались либо в соцсетях и там тоже решали свои домашние дела у всех на глазах и прилюдно, или всё же дома с криками и воплями, означающими всё же наличествующие кое-какие расхождения в приоритетах.

Но светлого ума этого марксиста и теперь неомарксиста, а попросту представителя  пятой колонны при любом режиме, хватало на неприкрытое удивление и даже тихое молчаливое возмущение, на которое он только и был способен, при встрече незнакомой девушки, которая как-то по утру выпала из комнаты его Гоши, и гордо вскинув всклокоченную голову, молча прошествовала мимо опешившего главы этого благородного семейства, даже не сказав тому «здрасьте»… А он, тем временем, влипнув в стенку, с наклеенными обоями в рыжий цветочек, только  и смог, что поднести руку к лысине на теме или затылке, почесать в ней указательным пальцем и попытаться вспомнить, какая же по счёту за этот месяц посетившая его сына девушка проснулась в их квартире, уже про то, как её зовут речи вообще, не могло даже идти и нечего было зря  напрягать  свою память, в которой только давно и прочно сидели одни идеи Маркса и Энгельса.

Но что, всё же больше всего заботило и расстраивало Лазаревича в данной ситуации, что встречи эти его с этими новыми гостьями, как правило, проходили под утро, а ночью его сын и его очередная пассия опустошали, почти, как он сам вазочку с фруктами в  чужом офисе,  холодильник. А там ко всему остальному хранились его диетические продукты, заботливо  расставленные им самим на полочках. А тут, откуда ни возьмись, словно полчища голодной саранчи, налетал Гоша и его отряд совершенно незнакомых девушек, что угрожало здоровью самого хозяина дома, то есть имелась вероятность остаться не только без диетического питания,  а без еды вовсе.

       Сын Гоша, возраст которого приближался уже к тридцати, был таким же, оболтусом, как и его отец, но тот хотя бы профессионально изображал Че Гевару или Ульянова, видно учёба в ВУЗе с нужным уклоном сказалась, его потомок и на это оказался не способен,  и только полностью и прочно сумел  закрепиться на ещё и больной  остеохондрозом шее собственного предка, за счёт которого жил-поживал, правда, добра не наживал, а пользовался дарами деда с  бабкой со стороны своей матери.

Видно, интеллигентная натура старого диссидента и здесь победила, и он молча глотал такого рода пилюли от собственного отпрыска, который всегда, ещё с малых лет был живым свидетелем не только скандалов матери с отцом, но и их фривольной семейной  жизни.

         Дочь Ира, несмотря на то, что отец ратовал за здоровый образ жизни, но видно, только за свой, будучи прожжённым эгоцентристом по натуре, курила уже лет с одиннадцати.

Лёжа на диване в короткой майке, не доходящей до оголённого пупка и в трусиках, почему - то называемыми шортами, перед телевизором в своей комнате, щёлкая пультом, зажатом в руке, измазанной шоколадкой, с канала на канал, и часто в ожидании, когда её любимый папочка по пути домой забежит в киоск и купит ей пачку «Мальборо», свои отечественные  она не  курила, предпочитая, как и её отец в молодости, всё импортное, а по громким приказным  крикам матери  в телефонную трубку, доносящимся из кухни, знала, что ему велено ещё и в местный гастроном зайти.

    Вот так они и жили и совсем не тужили. Книжек никто не читал, только Ольга, став научным сотрудником и всегда всем представляющаяся только так:

     «Я — жена Геннадия Лазаревича Кирхинштейна, вон того, видите, что за столом президиума сейчас сидит», — потому что не захотела в своё время оказаться в тени своего известного мужа и на всякий случай осталась при своей девичьей фамилии.
 
   А тот на самом деле — да, сидел, да за столом и да, в президиуме, но занимался тем, что считал ворон на потолке, периодически делая вид, что слушает докладчика, с нетерпением ожидая, когда же тот закончит. И изредка громко глотал воду, налитую из стеклянного кувшина в гранёный почему-то стакан, как будто это у него пересохло горло и словно это он сейчас ведёт речь о положении рабочего класса во всём мире, о чём давно сказал уже и Маркс, и Энгельс. И о чём тоже давно, правда гораздо позже, прочитал и сам марксист и неомарксист в одном лице Лазаревича, но видно этого оказалось кому-то не достаточно.

Переводя взгляд с потолка на булькающую  жидкость, переливающуюся в прозрачном сосуде газовыми пузырьками, живо представлял  себя в той «чегеваровской» береточке, будто, это он,  а не лектор стоял сейчас на  трибуне и привычно произносил заученные слова и фразы, давно примкнув к тем, нередким в нашей жизни болтунам, что за свои умные речи о ценностях, правда, до конца не понятно, какие такие ценности, получают деньги по всему миру, на которые купят потом себе новый автомобиль, сядут в него и поедут дальше болтать и зарабатывать уже на следующую модель «джипа».

А некоторые из этой череды ораторов и лекторов всё же настолько устали болтать, почти напрочь выдохшись, что уже и не замечают, как давно несут одно и то же, и уже из года в год, не меняя даже не то, что риторики, и терминов, выработанных чуть не пару веков назад, и заработав на этом славу, а и постановки их в предложениях.

Как на одном из своих выступлений в который раз распинался на одну и ту же тему всё   тот же   неутомимый, по сравнению с другими, товарищ Кирхинштейн.

        — Нам важно менять что-то в самом обществе. Ведь мы, господа, всё время говорим о традициях соборности и коллективизма, — особенно часто употребляя и подчёркивая значимость этих двух слов - «соборность и коллективизм», всё вещал борец за права пролетариата, и тут же, почти не останавливаясь, и не переводя дыхание, продолжил.

        — Но дело в том, уважаемые коллеги, что наше общество самое разобщённое в мире, — в который раз уже произнёс великий, но не состоявшийся актёр, но теперь политик, почти как у американцев их Рейган, и заезженно понёс  дальше:


          — Что значит, что за 25 лет неолиберализма (ещё одно его любимое словечко, без которого он ну, никуда и никогда) в России мы превратились в общество индивидуалистов без чувства собственного достоинства…

       О каком чувстве достоинства говорил только что этот спикер и действительно, индивидуалист, что подразумевает, в его случае, безграничный эгоизм, которой так горячо и повсеместно вещал одно и то же и не просто так, а за деньги, вообще, мало, кому было понятно, особенно тем, кто хорошо был знаком даже и с переписанной самим же диссидентом биографией о своих славных подвигах.

Они лишь не уставали всё поражаться одному — как заскорузлые полозья этих разваливающихся на ходу саней до сих пор не стёрлись, в которые ловко залез Лазаревич, прочно уселся в них, удобно развалившись, и покатился, только не в гору, как ему самому казалось, а давно уж под гору.  Потому что не все имели его за умника, и не все видели его в первый раз.

Да и вообще, мало сейчас кто в обществе умных людей удивлялся славе глупцов, потому что такие же глупцы и нацепили на этих болтунов лавровый венок и спели им не один дифирамб, по сути, в свою же честь.

        Но всё же, главным и основным показателем отсутствия ума у этого бывшего студента театрального института, о чём ни раз свидетельствовали его однокурсники ещё в те далёкие и для кого-то ставшими культовыми, являлось то, что он, вроде, имея какую-никакую славу обладателя актёрского мастерства, так и остаётся до сих пор оборванцем, с готовностью взлетающим как 20 лет назад, будучи ещё молодым, на любую трибуну, куда позвали, и как Ильич, размахивающий кепкой, машет своим «амбивалентно», не гнушаясь никаким заработком, вместо того, чтобы в свои 57 уже сидеть в уютном отдельном кабинете, а не в «хрущёбе», составленной из двух квартир, всё достижение жизни, и не его, и строчить научные труды, уже сделав себе имя, то есть, просто получая дивиденды от своих инвестиций в самого себя… а не работая, будто клерком в том же банке, являясь, по сути, шестеркой на жизненном и не своём, а чужом Олимпе славы.  как ни крути.

И поэтому давно постаревшему и утратившему былой задор Геннадию, правда, он этого упорно не хотел замечать, не то, что признавать, ничего не оставалось, как пытаться ещё очаровать молоденьких женщин, которым хоть на время, пока они лежали в кровати в гостиничном номере, он успевал наплести с пол короба о своих прежних подвигах, что-то придумать о теперешних достижениях… Короче, всех многочисленных историй его похождений, в которых не было почти ни толики правды, хватало месяца на  три-четыре, чтобы заодно удовлетворить свои половые потребности, которым не потворствовала больше его Ольга, у неё были свои предпочтения, а так как достаточно взрослой женщине не получалось доказать свою несуществующую порядочность, то Лазаревич плюнул на свой возраст и выбирал себе девушек помоложе, у которых матери были его ровесницами.

      В общем, только так он мог теперь жить полноценной  жизнью женатого мужчины, имея на стороне временную жену.
 
                ***

     Но Мила, хоть была и молода, но оказалась достаточно прозорлива, в сравнении с остальными «временщицами» пролетария–интеллигента, и довольно быстро раскусила всю сущность этого сутулого, годящегося ей в отцы мужчины, давно называя его про себя облезлым козлом с плешиной, не пойми где, то ли на затылке, то ли не теме.
 
Но не успел тот открыть рот для очередного баечного рассказа, на тему своей славной биографии, про то, как он, знаменитый директор, отучившийся в театральном вузе, но потом, за счет нашей системы, решил профпереориентироваться, шагнув на другую стезю и даже сумел  защититься… как она, его новая милая пассия, только что вместе со всей молодёжью  привычно и наивно, но с надеждой смотрящая ему в глаза, продолжила, что почему–то, полон противоречий… - так желающий социализма, того равенства и братства теперь, в советские времена являлся обыкновенным диссидентом, читая всю эту замечательную литературу и это и были все  книжечки, прочитанные им в жизни, как успела вынести из их краткого общения молодая женщина.

     Того общения, что заключалось в походах в один и тот же отель, восхождение на один и тот же третий этаж и посещение одного и того же номера «люкс». Но это он так только назывался, а люксовое в нём было только пара белоснежных чистых махровых полотенец, остальное весьма сложно было отнести к этому классу, потому что неработающий душ, а позади него джакузи с холодной и даже не предусматривающей какого-то подогрева, более того, ещё и вонючей, водой, слабо текущей из крана, что означало, к утру, может быть, появится возможность в этом мраморном тазике помочить ноги, и то не выше щиколоток.

Холодильник, правда, как и положено в номерах такого разряда, был забит до отказа, но Лазаревич предпочитал закупаться в знакомом супермаркете, ссылаясь на своё попорченное во время сидения в сырых застенках здоровье, что включало в себя не только злосчастный геморрой, но и ещё кучу разных диагнозов, из–за чего он не только не курил, но и не прикасался,  ой только не это, ни дай-то бог, ни к какому вину, ни к дешёвому, ни тем более к дорогому, врач ему запретил строго настрого и прописал не таблетки, а определённые продукты питания, которые продавались исключительно в этом, ближайшем почему-то от гостиницы,  продуктовом магазине, куда и заскакивал перед свиданием Геннадий Лазаревич, а потом выныривал, с двумя-тремя малюсенькими пакетиками, означающими его диетический  стол под номером шесть или семь, он сам всё время путал эти две цифры, повторяя при этом каждый раз, насколько это важно для него и нельзя ни  в коем случае их попутать.

       Но попутал его давно сам чёрт, и это было видно неприкрытым взглядом. Потому что, повстречавшись какое-то время с девушкой, таким вот странноватым образом, до этого у Милы похожих кавалеров ещё не было, он, всё приглядываясь к ней со всех сторон, однажды предложил ей поработать у себя. В той, своей газетёнке под названием какой-то там рабочий класс или пролетариат. Потому что ничего другого нельзя было и ожидать от наименования прессы, выпускаемой бывшим диссидентом, так и не понятно до конца, уважающего революцию и её методы классовой борьбы или наоборот, всё же тяготеющего к классу буржуазии и капиталистическому строю.

      Короче, это было совсем не важно, а важно было то, что сходу, как только  новая сотрудница приступила к своим обязанностям, главный редактор и директор Института в одном лице, называемом Геннадием Лазаревичем Кирхинштейном, стал следить за ней. Нет,  не смотреть,  справляется ли девушка со своей работой, а как контактирует с его партнёрами и с тем известным  уже Иваном Игоревичем, который держал всегда маузер наготове у себя под столом, перед каждым предстоящим общим совещанием, но не просто так, а ловя, вообще-то, называя вещи своими именами, собственную  любовницу на ошибках и ставя в скрытую копию разного рода письма, из которых было понятно, насколько та не права или не профессиональна.

     Мила несколько раз тоже ловила престарелого ухажёра на таких штучках, каждый раз удивляясь, не могла понять, для чего он это делает. Надо оговориться, что часть её заработка выплачивала в конверте ей эта контора, с которой сотрудничал Кирхинштейн. Но молодая женщина не знала ведь правдивой истории из той поры молодых лет диссидента, а только ни раз слышала его личную версию, рассказанную ей после полового акта, происходившего под тихое, но раздражающее капание воды из крана в джакузи, потому что каждый раз,  заходя в номер «люкс», первым делом бывший заключённый направлялся в ванную комнату и зачем–то пускал там  воду, желая оправдать тем самым всю уплаченную сумму за  «люкс» в его понимании, а не за среднюю паршивость, в надежде, что всё же эта цистерна, хотя бы белого цвета, но мало напоминающая даже простую ванну, не говоря уже о другом, однажды наполнится до краёв, как и положено, и он сможет и эту услугу, входящую в расценки, использовать.

Холодные стены в зимнее время года, и такие же простыни соответственно, не только идущая назойливо вода, больше напоминающая звуком журчащую мочу по стенкам унитаза, которую никто даже не собирался подогревать, всё это было высшим классом и никак иначе, на другое Лазаревич не подписывался, с гордостью зачем–то сообщая, что по сравнению с камерой, это просто блеск, почти Мальдивы, куда он ездил каждый год на отдых с дочерью.

И всё-таки это была Москва, и номер с огромной натяжкой напоминал южный фешенебельный отель, всё больше приближаясь антуражем к лефортовским каменным сырым застенкам,  по которым точно так же тонкой струйкой сбегала водичка, и даже, как в этой гостинице  и на свободе, по стеночкам параши, так же текла уже в виде речки, оставляя позади себя рыжего цвета дорожки на ржавой поверхности отхожего места, и всё это было  так  близко и даже дорого сердцу нашего героя, что он от сентиментальности и прочувственности ни за что на свете не променял бы этот номер, со смехом названный кем-то «люкс», в этой вшивой, по сути, гостинице, хоть и почти в центре города, на что-то другое, тем более, что за это другое надо было платить и другие деньги тоже.
 
        В общем, Мила просто не знала ко всему выше перечисленному всех злостных привычек молодости своего ухажера, не искоренённых ни возрастом, ни прошедшими годами жизни, он оставался всё таким же подлым и недалёким, со всей своей интеллигентностью, но не надо забывать о бревне, коим метко нарекли его сокурсники, как и вскоре его молодая подружка про себя, но всё же назвала Лазаревича интеллигентным быдлом, практически в унисон ранее сказанному и совсем другими людьми. Такое чёткое совпадение мнений чего–то, да стоило.

Как, собственно, и вся пакостная натура этого молодца, предавшего своих друзей по институту, вылезла наружу, довольно быстро, что называется, не замедлила долго ждать, во всей своей колоритной многообразной красе.

Это не было что-то из разряда нового для самого Геннадия Лазаревича, когда он, написав на номер мобильного девушки, поздравил ту с Женским днём, а накануне не выплатил ей полагающуюся заработанную сумму.

Уже позже, когда они по ставшей привычной рутиной привычке, выясняли отношения, Мила напомнила ему этот случай, сказав, что ведь у неё тогда в кошельке был последний рубль, а он её с праздником.

           — Совсем дурак, что ли? — Не удержавшись, добавила она тогда.

     Как и тогда, когда молодая женщина, наконец, узнала всю правду, а не лицемерно придуманную в его обычном стиле сказку о том, что было, и чего не было в те 80-е, когда друзья Кирхинштейна стали смотреть на него со страшным презрением и даже брезгливостью, она на эмоциональном подъёме высказалась, в отличие от него самого, напрямую, по поводу нелицеприятных фактов его биографии, имеющих место быть, а не сочинённых кем-то. А он, Геннадий больше всего тогда возмутился не сутью сказанного, а матом, прозвучавшим в его адрес, который он, как культурный и воспитанный человек, просто не терпел. Куда ж, ему, старому прожжённому интеллигенту, позабывшему как нецензурная брань, выскочившая, словно автоматная очередь, из его собственных уст и предназначавшаяся, ни кому-нибудь, а товарищам, с которыми он не просто сидел в одной вузовской аудитории на лекциях, его тонкий слух, которому даже музыка не была доступна, не резала вовсе, а ласкала, будто «Первый концерт»  Чайковского, в исполнении Эмиля Гилельса, что не доступен таки был лично ему для понимания.

       В тот вечер, их последней встречи, правда, в кафетерии за столиком, а не в постели, на тех застывших от мороза простынях, когда уже не в первый раз Лазаревич так и не и получил полного удовлетворения от встречи с девушкой, ибо не только сам же трясся от холода, но продолжал делать попытки, что–то там осуществить, деньги же были уплачены, как всегда, не важно,  что его любовница уже чихала и не нарочно, а заработав в тот день сильный  насморк, вылившийся позже  даже в гайморит, а просто, потому что был уже давно не молод, они по ставшей традиции, ведь Мила играла в этом спектакле роль его законной временной жены, выясняли отношения.

Вот тогда-то молодая женщина и припомнила, как даже принесла ему извинения, исключительно за свою оплошность, сурово добавив к уже сказанному, облекая слова и фразы в форму адаптированного пояснения, специально для него:

            —... потому что говорить всего того, что узнала о вашей колоритной биографии, — ещё раз уточнила она, вертя в руках маленькую ложечку, которой только что помешивала сахар в кружке с горячим чёрным кофе, — высказывать своего мнения… не надо было мне, но сути это не меняет. Не думаю, что вы, уважаемый Геннадий Лазаревич,  узнали что-то новое из моих писем и слов  о себе, как о личности… Другое дело, что мне не стоило всего этого говорить вам лично.

        Кирхинштейн сидел всё это время с намертво закрытым  ртом, из которого не вырвалось ни слова, ни даже удивлённого «ах» и «ох». Для него такое стало давно обыденным и повседневным, чему он вовсе не удивлялся, и ни потому что законная супруга всё про крылышки,  да про крылышки и про его кашемировое пальто диссидента, от которого исходил  запах жареной курицы целиком, а не по частям, а потому что  он давно привык втягивать голову в круглые плечи, почти уже упавшие навзничь, молчать, может быть, жевать пятый или даже  десятый  банан и сушки совсем всухомятку, когда ему выговаривали за лень и безответственность, за то, что  имбецил. А с чувством долга он только товарищей своих сдавал в КГБ, на большее, увы, не был способен этот господин.  Да, и уже давно, никто не желал не только по этой причине, а и в том числе, иметь с ним дела… Это и была та самая горка, под которую несостоявшийся актёр и политик, и ещё, кем он там сам себя именовал, успешно скатывался.

   Глядя на эти молчаливые остатки человеческого черепа, с круглой лысиной, смешно расположившейся то ли на темени, то ли на затылке, Миле вспомнилось много чего ещё, но главное, что она припомнила, кто же он есть на самом деле, что за типаж, какого амплуа, теперь уже распознанный и ею, не только его однокурсниками, она с точно таким же, знакомым вообще то, ему до боли, презрением и даже с нескрываемым отвращением во взгляде, посмотрела на него и произнесла так гордо, словно говорила под занавес на подмостках театра, на которые так и не вышел бывший студент вуза, заключительную фразу этого спектакля:

         — Ну, что же, я благодарю вас, (она давно уже перешла не на уважительное, а официальное «вы») за столь откровенно эмоциональный ответ, который и не требовался, на мои принесённые вам извинения, но, учитывая свойства вашей усечённой по всем многочисленным граням личности, моё прощальное пояснение на Ваш пресловутый ответ мне, уточняю, это не постановка точек над «и», что б вы понимали, я просто не люблю незаконченный половой акт, потому и сочла необходимым объясниться.

     Кирхинштейн продолжал сидеть молча, не ударил в ладоши, не вызвал на бис, как и со своим сыном, проглатывая очередную пощёчину. Собственно, это была его обычная манера, либо, ещё одна — отлично, не раз сыгранная актёрская роль крутящегося и юлящего ужа, под мягкое место которого, измученное заработанным геморроем, кто-то постоянно и услужливо подставлял разогретую сковороду. Но рядом не стояла даже привычная вазочка с фруктами, и он не имел возможности зажевать своё очередное прилюдное унижение. И потому уже почти полностью находился под столом.

А девушка, почти ровесница Гоши, не желая уже больше видеть эту поникшую голову вместе с сутулыми плечами, медленно ускользающую не только из под её взгляда, но и из её жизни, настолько он казался ей в тот момент  омерзительным, подняв глаза к светло-бежевому потолку, который венчала люстра в стиле хай-тек из металла и матового белого стекла, почти срывающимся, не пойми больше от чего, волнения или возмущения, голосом      добавила:

         -  Теперь половой акт завершён! Я получила удовлетворение. А вы?

  Но, кажется, Геннадий Лазаревич Кирхинштейн уже больше никогда не получит удовлетворения, ни от полового, ни от какого-то другого акта, ибо его ему не с кем будет получать, возраст уже ни тот, чтобы обзаводиться новыми знакомыми и друзьями, а старых он предал, вернее, что более правдиво, продал за свою свободу, предварительно напакостив так, по сути, засадив всех их за решётку на немалый срок и просто, подпортив им служебную карьеру и жизнь, что никто никогда уже не простит ему такой выходки.

       Да и не мальчиком, вообще-то, был он тогда, в те 80-е, осознанно делал эти шаги в своей и чужой жизни, оставив такой шлейф своей бессовестности, названной кем – то и эгоцентризмом, и беспочвенной фанаберией, и ни на чем не основанным высокомерием, и просто подленьким стукачом и провокатором, и ещё множеством  эпитетов, отобразивших в полной мере сущность этого отвратительного человека, сумевшего не просто насолить людям, но что самое основное, так и оставшимся на протяжении всей своей жизни в том статусе интеллигентного бревна, прыткого и расчётливого подонка.


Рецензии