Мемуарные очерки 6. В кругу пушкинистов

В начале 1965 г. Б. С. Мейлах, не забывший о моем докладе, состоявшемся двумя годами ранее, пригласил меня на Пушкинскую конференцию в Псков, и в июне я на нее приехал. Это был, можно сказать, мой выезд «в свет». Во всей моей последующей жизни не было конференции, на которой я завязал столько знакомств и дружеских связей, длившихся в последующие десятилетия.

Среди них был Юрий Михайлович Лотман, отметивший нашу первую встречу бесценным подарком – «Пушкинским сборником», где была напечатана его статья «Идейная структура ;Капитанской дочки;», которую я считаю и его шедевром, и одной из жемчужин пушкиноведения. Была его жена, очаровательная Зара Григорьевна Минц. Только благодаря этой встрече я смог позднее обратиться к ним с просьбой о сдаче в Тарту кандидатского экзамена по специальности, без чего была бы невозможной моя защита. Вторично приезжал туда для работы над фондом Бенкендорфов, находившимся в Государственном историческом архиве Эстонской ССР. В оба приезда проводил вечера в их гостеприимном доме за разговорами о жизни и литературе. Запомнилась такая деталь. Когда я рассказал ему, что в составленный мной «Словарь Баратынского» не включены служебные слова, Лотман заметил, что они иногда бывают важнее смысловых, и привел в подтверждение цитату из «Скупого рыцаря»: «Твой старичок торгует ядом. – И ядом».

На псковской конференции произошло знакомство с Лидией Яковлевной Гинзбург, общением с которой я очень дорожил. Каждый раз, когда я приезжал в Ленинград, я звонил ей, договаривался о встрече, и она вела со мной очень доверительные беседы о литературе и не только. Помню, однажды я позвонил, ожидая, что она, как это бывало обычно, назначит мне удобное для нее время. Но она мне ответила: «Я сейчас пишу новую книгу и ни с кем не встречаюсь. Но если вам нужно, приезжайте». Думаю, что такой отказ характеризует ее лучше, чем любая беседа за чашечкой кофе.

Среди тех, с кем я там сблизился, был Владимир Владимирович Пугачев, смелый, принципиальный человек, наделенный немалым гражданским мужеством. Мы с ним дружили долгие годы. А с Павлом Наумовичем Берковым провел немного времени, но он проявил интерес к моим занятиям и дал мне несколько напутственных советов, а позднее присылал оттиски своих статей и очень заинтересованно откликнулся на мою книгу о Баратынском.

Псков положил начало моим не очень продолжительным, но необыкновенно сердечным отношениям с Георгием Феодосьевичем Богачем.

Он жил в Кишиневе, энергично и плодотворно изучая русско-молдавские связи, мы регулярно переписывались, он навещал меня в Харькове. Потом он неожиданно переселился в Сибирь и контакты наши постепенно ослабели. По поводу книги о Баратынском он прислал такое письмо.

 "Дорогой Леонид Генрихович,

В два приема только теперь, наконец, прочел Вашу книгу о Баратынском. Что Вам сказать! Получил огромную радость за ясность изложения нового для меня материала и за Ваш дар писать красиво! Еще раз поздравляю Вас и желаю больших успехов. То же самое могу сказать и по поводу статьи в 10-м номере «Вопр. л-ры». Крепко жму Вашу руку.

Г. Богач."

Он был одним из тех, кто, будучи посвящен в проблемы моего трудоустройства, пытался мне помочь. Предыстория этого в самом кратком изложении такова.

В 1957 г. я окончил филологический факультет Харьковского педагогического института со «свободным дипломом». Назначений тогда было меньше, чем выпускников, и их получали только те, кому необходимо было начать работать немедленно, иначе им было бы нечего есть. Не без усилий, но все же относительно скоро я нашел себе место и стал учителем русского языка и литературы школы рабочей молодежи, в которой проработал без малого тринадцать лет.

Я считался хорошим учителем, меня награждали грамотами, выдвигали на всякие слеты маяков передового опыта, а уж любовью своих учеников и особенно учениц я точно не был обделен. Одновременно окончил заочно факультет иностранных языков и получил по совместительству «почасовку» по немецкому языку. Пока моя диссертация не была написана, я считал свое положение нормальным, но после получения ученой степени решил, что поучительствовал достаточно и могу претендовать на место преподавателя вуза. К тому же в июне 1970 г. мою школу расформировали, и до марта 1971 г. я вообще был безработным.

Со времени моей защиты до того, как я получил ассистентскую ставку по немецкому языку, прошло около четырех лет. Разумеется, за это время объявлялось множество конкурсов, я регулярно подавал на них документы, как правило, будучи единственным претендентом, обладавшим ученой степенью, и столь же регулярно получал отказы. «Суффиксы мешали», – говорил по этому поводу Лев Адольфович Озеров. Он-то знал толк в «суффиксах»: его настоящая фамилия была Гольдберг.

Пытался я обратиться к министру высшего и среднего специального образования УССР. Подробно описав свои «хождения по мукам», понятно объяснил, что прошу помочь мне получить работу по любой из двух моих специальностей, причем один из предметов, который я способен преподавать, изучается во всех вузах Украины. И получил ответ, что министерство не располагает сведениями о наличии вакантных мест по моей специальности и не может оказать мне содействия в трудоустройстве на работу.

Богач был, конечно, не единственным посвященным в состояние моих дел, но он не захотел оставаться их сторонним наблюдателем. Вернувшись из командировки в Харьков, он написал заведующему кафедрой русской литературы М. П. Легавке письмо, выдержку из которого он сообщил мне:

«В Харькове нашел очень много интересного. Но уехал оттуда с некоторой досадой: там я узнал, что человек, которого не я один считаю просто незаурядным, талантливый Л. Г. Фризман вовсе не по назначению работает… Буду рад и благодарен тому, кто для пользы нашего общего дела привлечет его к настоящей работе».

Никаких последствий это обращение, естественно, не имело. Вернусь к воспоминаниям о псковской конференции.

Из доклада Б. С. Мейлаха я узнал о предстоящем выходе книги «Пушкин. Итоги и проблемы изучения», ставшей вехой в истории пушкиноведения, из доклада А. В. Чичерина – об очертаниях его будущей прославленной монографии «Возникновение романа-эпопеи». Пленила меня и, думаю, не меня одного, тогда совсем юная, обаятельная и кокетливая Лариса Ильинична Вольперт. В своем докладе она выявила связи пушкинской «Гавриилиады» с антирелигиозными поэмами Парни «Война богов», «Потерянный рай» и «Галантность Библии». Игривая, несколько озорная тональность этого доклада дополнялась ее собственным обликом. Мое выступление строилось на материалах моей книги о Баратынском, но факт, что она уже написана и сдана в издательство, я предпочел не разглашать.

Тогда мне впервые открылась одна особенность представительных научных конференций советского времени. Если конференция проходила не в Москве или Ленинграде, а в провинциальном городе, да еще если ее открывал секретарь обкома КПСС, то на эти несколько дней она становилась центральным событием в жизни этого города: все о ней осведомлены, все обязаны оказывать ей всевозможное содействие.

Особенно запомнилась с этой точки зрения Пушкинская конференция 1983 г., проходившая в Оренбурге и Уральске и приуроченная к 130-летию поездки Пушкина по местам Пугачевского восстания. Когда кортеж переезжал из Оренбурга в Уральск, выяснилось, что пришло из Алма-Аты указание возглавлявшего тогда Казахстан Д. А. Кунаева: принимать! ухаживать!! угощать!!! И на каждой остановке нас ждали накрытые столы, ломившиеся от обилия напитков и яств.

В Пскове было поскромнее, но царил тот же дух. В первый день заседание кончилось поздно: докладчики, как водится, не укладывались в отведенный им регламент, и когда мы вернулись в гостиницу, ресторан уже закрывался. Мы настроились лечь спать голодными, да куда там! Пронесся клич: «Товарищи пушкинисты вернулись! Товарищи пушкинисты переработались! Товарищи пушкинисты проголодались!» Все официантки, забыв о конце рабочего дня, вернулись к своим обязанностям. Столы были сдвинуты в один, что само по себе придало рядовому ужину банкетную внешность. Наш вождь Мейлах, как бы чувствуя свою вину, попытался поскорее освободить бедных женщин: давайте, дескать, все возьмем по бифштексу и бокалу вина. Но должным образом проинструктированные и вымуштрованные официантки начали наперебой нас уговаривать, что готовы не уходить хоть до утра.

Другой эпизод подобного рода произошел уже лично со мной. Я планировал возвращаться из Пскова в Ленинград автобусом и заранее взял себе билет. Но в числе людей, с которыми я особенно сдружился в дни конференции, был Николай Леонидович Степанов, и он стал меня уговаривать, чтобы я ехал вместе с ним электричкой. Я охотно согласился, но когда поехал на автостанцию сдавать билет, у меня принять его под каким-то предлогом отказались. Я уже готов был уйти ни с чем, но стоило мне произнести волшебные слова «ПУШКИНСКАЯ КОНФЕРЕНЦИЯ», как отношение ко мне мгновенно изменилось. Мне с полной готовностью вернули деньги за билет и чуть ли не извинялись, что отняли у меня лишнее время.

За четыре часа, которые мы с Николаем Леонидовичем провели в электричке, я приобрел верного, преданного друга, светлая память о котором живет в моем сердце. Он расспрашивал меня о целях моей поездки и когда узнал, что главная из них – выверить все цитаты по библиографическим и архивным источникам (напомню, что объем диссертаций тогда не ограничивался, и моя кандидатская насчитывала более 400 страниц), сказал: «Ну и дотошный же вы человек!»

После возвращения в Москву Степанов получил книгу харьковского литературоведа и моего давнего знакомого Моисея Горациевича Зельдовича и ответил на нее благодарственной открыткой. Поскольку в этой открытке упоминался я, и это упоминание отразило первое впечатление, которое сложилось обо мне у Степанова, Зельдович много лет спустя подарил мне эту открытку. Вот ее текст:

"Дорогой коллега! Большое спасибо за книгу. Я был глубоко потрясен смертью Льва Яковлевича (речь идет о харьковском литературоведе и критике Л. Я. Лившице, который работал на одной кафедре с Зельдовичем. – Л. Ф.). Узнал о ней еще летом от Фризмана, с которым познакомился на Пушкинской конференции. Очень способный человек. Как грустно, что хорошие и нужные люди так скоро уходят из жизни. Сейчас пишу Вам под влиянием смерти Н. К. Гудзия.

Желаю Вам хорошей работы и счастливой жизни.

Дружески Ваш, Н. Степанов."

Когда год спустя вышла моя книжка о Баратынском, один из первых экземпляров был отправлен Степанову, и я получил такой ответ:

"Дорогой Леонид Генрихович! Очень благодарен Вам за присылку Вашей книжки. Поздравляю Вас с ее выходом. При первом общем знакомстве с ней уже видно, что книга хорошая и интересная. Буду внимательно читать ее. Если Вам понадобится оппонент при защите, можете всегда на меня рассчитывать.

Дружески Ваш, Н.Степанов."

Я очень привязался к Степанову, в каждую свою поездку в Москву приезжал к нему на дачу, в Переделкино. Его отношение ко мне иначе как отеческим не назовешь. Его единственный сын страдал неизлечимой психической болезнью, и мне всегда казалось, что он перенес на меня какую-то частицу своих недотраченных чувств. О роли, которую он сыграл в организации моей кандидатской защиты, я расскажу отдельно.

Его работы не равноценны. Люди, лучше осведомленные, чем я, объясняли это так. Любовью его жизни и темой, которой он занимался вдохновенно, был Велемир Хлебников. Но отношение к этому поэту тогда существовало такое, что заработать на исследованиях его творчества было нереально. А содержание и лечение больного сына требовало значительных затрат. И Николай Леонидович, можно сказать, приносил себя в жертву и писал о том, к чему у него вовсе не лежала душа, и это вынужденное творчество заслуживает сочувствия, а не осуждения.

Погиб он трагически: во время купания в пруду ему внезапно стало плохо. Люди на берегу, не понимавшие, что происходит, говорили: «Смотрите-ка, пожилой человек, как кувыркается!». Когда спохватились, было поздно. После его смерти вышла в свет, вероятно, самая любимая книга его жизни – «Велемир Хлебникове Жизнь и творчество», и его вдова прислала ее мне. Эта книга лежит передо мной. На ней надпись: «Дорогой Леонид Генрихович, на память о Николае Леонидовиче посылаю Вам эту книгу. Дружески Ваша, Л. Степанова».

Теперь о двух людях, которые выступали на псковской конференции как бы в роли гостеприимных хозяев, – возглавлявшем Пушкинскую группу ИРЛИ Борисе Соломоновиче Мейлахе и заведующем кафедрой Псковского пединститута Евгении Александровиче Маймине. Контакты с Мейлахом после конференции не прерывались. Я навещал его на даче в Комарово, которую остряки называли «Мейлахов курган», сочувственно следил за его деятельностью как сопредседателя Комиссии комплексного изучения художественного творчества, напечатал рецензию на один из подготовленных этой
комиссией сборников. Она называлась «На рубеже двух сфер» и появилась в журнале «Литературная Грузия». Обменивались выходящими у нас книгами, я получил от него «Талисман» и «Уход и смерть Толстого». Приведу две цитаты из полученных от него писем. Узнав о моей докторской защите, он написал:

«Все, что я читал из написанного Вами и Ваш автореферат убеждают, что Ваша диссертация неизмеримо превышает самые повышенные обычные требования. У Вас бесспорно самые широкие перспективы в науке и от души желаю, чтобы ничто не мешало бы реализации этих (в смысле одаренности) перспектив. На реферате, который Вы мне прислали, не было даты защиты, иначе я бы охотно написал свой отзыв.
Еще раз поздравляю с торжеством справедливости».

А вот отрывок из письма, прибывшего после ее утверждения ВАКом:

«Поздравляю Вас от всей души с окончательным завершением Ваших диссертационных дел. Очень рад за Вас! Без преувеличений – работаете Вы на уровне высококвалифицированного доктора наук. На фоне той девальвации ученых степеней (которая проявилась и в том, что в Пушкинском доме, имевшем такую высокую репутацию, большая группа кандидатов и докторов вообще не является учеными) Вашу работу просто можно назвать образцовой. При этом Вы достигли такого уровня и что самое интересное, по-моему, достигли этого, шутка сказать, самосовершенствованием, без непосредственной учебы у тех, поистине крупных ученых, под руководством и в среде которых я учился, будучи студентом в МГУ и аспирантуре Академии наук. Поэтому редко приходится поздравлять со степенью таких молодых (и в наше время появившихся) ученых как Вы. Желаю Вам многих успехов с той же ответственностью к выпускаемым Вами трудам, как до сих пор».

Контакты с Е. А. Майминым были не менее активными и регулярными. Но самым важным оказалось то, что именно ему ВАК направил на заключение мою диссертацию. Позднее он подарил меня копию своей рецензии. Она была размером в 12 страниц и
свидетельствовала о том, что моя работа была им изучена очень тщательно и что он увидел в ней именно то, что и мне казалось наиболее существенным. Позволю себе привести отрывок из нее.

«Своими книгами и статьями Л. Г. Фризман заявил о себе как ученый серьезный, основательный, оригинальный, активно и плодотворно действующий в науке. Знакомство с диссертацией, предложенной мне для рецензии, подтвердило и укрепило это мое мнение. Диссертация представляет собой основательное исследование, осуществленное на высоком методологическом и теоретическом уровне – на уровне живой, глубокой и зрелой научной мысли.

Прямая тема диссертации – русская элегия в эпоху романтизма. Сам выбор темы заслуживает одобрение и вызывает живой научный интерес. История литературных жанров относится к той области науки, которая до сих пор оказывается наименее изученной. Если же говорить конкретно о русской элегии, то она как целостное явление до работ Л. Г. Фризмана еще не служила предметом исследования. Диссертант, таким образом, ставит перед собой трудные задачи и решает проблемы, которые остро нуждаются в решении. Это делает диссертацию актуально-современной в самом точном значении этого слова…

Для диссертанта история русской элегии является лишь исходной, но не единственной темой. Глубинная тема диссертации – русский романтизм. Через историю жанра диссертант раскрывает читателю историю и теорию того литературного направления, для которого этот жанр являлся ведущим – именно романтического направления.

Путь исследования, который демонстрирует Л. Г. Фризман, от конкретного и частного к общему – к изучению романтизма как художественной системы. Элегия интересует диссертанта и сама по себе и еще больше – как одно из проявлений романтического мышления и романтической поэтики. Это путь нетривиальный, в достаточной мере новый – и перспективный. Он позволяет рассматривать одно из самых интересных и самых загадочных (до сих пор самых загадочных) литературных направлений не в
общем плане, не отвлеченно, а ощутимо-конкретно, опираясь на литературный материал и не отвлекаясь от материала. Перспективность избранного диссертантом пути больше всего и обусловлена близостью к материалу. Близость эта делает все рассуждения и выводы максимально доказательными, и она оберегает от произвольных построений и концепций.

С другой стороны, конечная установка на общее, проникновение через частное в глубь кардинальнейших и совсем не частных проблем науки делает исследование Фризмана крупно-проблемным и подлинно масштабным. Говорить только об элегии – это важно и нужно, но это дело все-таки частное. Говоря об элегии, отыскивать законы романтического искусства, как это делает диссертант, – это значит ставить самые главные и первостепенные историко-литературные и теоретические проблемы.

Диссертационная работа Фризмана производит впечатление хорошо продуманной и по своей методологии, и по отбору материала, и по построению. Композиция работы отличается строгой логикой и целеустремленностью. Логика и целеустремленность композиции – это не только формальные достоинства, но и показатель ясности мысли.

В диссертации Л. Г. Фризмана удачно сочетается исторический и типологический метод исследования материала. Оба эти метода существуют не параллельно, а в тесной связи, хорошо дополняя друг друга. Жанр элегии рассматривается и в его поэтике, и в его идеологической значимости. Это и помогает диссертанту через исследование жанра проследить самое главное – историю идей».

Думаю, что не последнюю роль в положительном исходе дела сыграл и отзыв Д. Д. Благого, который не мог тогда не восприниматься как ведущий специалист по моей теме. В этом отзыве, в частности, говорилось:

«Автор диссертации "Русская элегия в эпоху романтизма" – видный ученый, исследовательская деятельность которого характеризуется разносторонностью научных интересов, постоянным вниманием к малоизученным проблемам, к разысканию и интерпретации новых материалов. Лучшие качества Л. Г. Фризмана как историка литературы проявились в его работах по русской элегии, итогом которых явилась диссертация, представленная к защите. Впервые становление и развитие ведущего лирического жанра романтической эпохи изучено с привлечением такого большого материала, как печатного, так и рукописного, в значительной части – не привлекавшего к себе внимания историков литературы. Насколько можно судить по автореферату, диссертация Л. Г. Фризмана содержит методологически зрелую интерпретацию этого материала, дает убедительную типологическую характеристику романтической элегии, уясняет закономерности эволюции жанра, многообразие ее связей с общим ходом историко-литературного процесса».

Этот очерк, тема которого заявлена в его названии, не раскрывал бы ее с достаточной полнотой, если бы я обошел молчанием свои контакты с ученым, который был не только и даже не в первую очередь пушкинистом, но по своему месту в науке превосходит любого из тех, о ком шла речь. Я имею в виду академика Михаила Павловича Алексеева. Я встречался с ним считанное количество раз и встречи наши были непродолжительны, но я считаю, что его письма дают достойное представление об облике этой выдающейся личности.

Как эта личность отличалась от других, так и его письма отличаются от других писем. Первое из них, присланное в ответ на книгу о Баратынском, довольно объемно, но оценочная часть уложилась в два начальных предложения: «Мне кажется, что эта книга отвечает своему назначению и что в ней сжато, но содержательно раскрывается история развития замечательного русского поэта. С моей точки зрения, Вы хорошо подвели итог предшествующего изучения Баратынского» – а все его остальное содержание вызвано стремлением помочь автору: указания на погрешности с точным указанием литературы, которая позволит их устранить, информация о статье австрийского лингвиста, опубликованной в югославском сборнике, чтобы она, не дай бог, не ускользнула от моего внимания. Так же и в других письмах: издание «Дум» «очень хорошее; в нем есть все, что требуется, и, сверх того, коечто новое» и здесь же рекомендация указать на ранние английские опыты переводов отрывков из «Дум».

Однажды и мне представилась возможность оказаться ему полезным. Случилось так, что летом 1975 г. он обратился ко мне за помощью. Ему до зарезу понадобилась книга, которая, конечно, была в ленинградских библиотеках, но которую ему не могли найти из-за неточности в инициалах автора. Поскольку книга вышла в Харькове, он решил, что именно я сумею ему помочь. Я не только отыскал книгу и обследовал ее de visu, но и объяснил ему причины и характер произошедшего недоразумения. Конечно, я стремился никак не выпячивать своей роли и использовал самые скромные выражения, вроде: вы стали жертвой опечатки и т.п. В ответ пришло следующее благодарственное письмо:

 "Глубокоуважаемый Леонид Генрихович,

Искренне признателен Вам за столь быстрое исполнение моей просьбы… Удивительно все же, насколько беспомощны даже квалифицированные современные библиографы: в Библ. Ак. Наук мне ответили, что на Карповых с различными инициалами у них имеется целый библиотечный ящик, и надо было для розысков точно указанной Вам харьковской книги «просматривать целый ящик» из-за ошибки, допущенной изд. «Academia» при переиздании, на что они не отважились А какой ущерб библиографии (по крайней мере гуманитарной) наносит новое нелепейшее правило ставить инициалы после фамилии авторов! Недавно со мной был такой случай: в ГПБ за 15 лет мне раз пять отказывали на мои систематически подаваемые заказы на книгу Alexandre Roger, – отвечая коротким «нет» (в б-ке), хотя я знал, что этой книгой в этой именно библиотеке пользовался. Наконец, мне ее выдали после того как я написал: Roger Alexandre. Оказалось, что Alexandre – фамилия, а Roger – имя!

Больше, пожалуйста, не делайте никаких раскопок. Я надеюсь, что обнаруженная Вами ошибка позволит мне получить все нужные сведения. Еще раз искренне Вас благодарю. Желаю Вам всего наилучшего.

Искренне Вас уважаю!
М. Алексеев.
10 июня 1975 г."

Через некоторое время я послал в редакцию «Временника Пушкинской комиссии» небольшую статью «К заметке Пушкина “Об Андре Шенье“». Хотя мой материал был невелик по объему и не слишком значим по содержанию, редактор «Временника» занялся им сам, и я получил от него такое письмо:

"Глубокоуважаемый Леонид Генрихович,

Получил Вашу статью: «К заметке Пушкина об А. Шенье». Кажется, мы сможем включить ее в очередной «Временник», который будем сдавать в изд-во в марте месяце. С Вашего разрешения мы несколько уточним стихи, проверим цитаты и приведем ее в тот вид, – в смысле единообразия с соседними статьями по традиционному техническому оформлению. Помещена она будет в отделе «Мелкие заметки». Правда, все печатается у нас очень медленно, так что запаситесь терпением…
10 февраля 1978 г."

Ждать пришлось недолго, а материал был подан как нельзя лучше. Я и в дальнейшем печатался во «Временнике», но уже без прямых контактов с Михаилом Павловичем. Много раз слышал отзывы о нем людей, которые знали его намного лучше, чем я. Не умолчу о том, что в этих отзывах было и хорошее, и плохое.

Мой ближайший друг Андрей Леопольдович Гришунин рассказывал, что Алексеев, с которым они столько лет сотрудничали как члены редколлегии «Литературных памятников», некрасиво повел себя во время его докторской защиты: не то строил какието препятствия, не то голосовал против. И почему, спрашивается? Потому что Гришунин был в его глазах «лихачевцем». Каковы бы ни были претензии Михаила Павловича к Дмитрию Сергеевичу, даже если они были обоснованными, даже если Дмитрий Сергеевич в чем-то виноват, вымещать это на третьем, ни в чем неповинном человеке считаю недостойным.

Прав я или нет, говорю, как чувствую. И Лихачев, и Алексеев, какие бы ни были отношения между ними, в моих глазах – вершины, возвышающиеся над всеми, с кем меня сводила судьба. Сейчас таких нет.


Рецензии