Посреди океана. Глава 83

"Люди обедают, только обедают, а в это время слагается их счастье и разбиваются их жизни", - сказал Чехов.
Интересно, какой бы вывод он сделал, оказавшись в салоне "Лазурита" матросом официантом-уборщиком? Что здесь не только обедают, но ещё и завтракают, и полдничают, и ужинают?.. "Мы только мошки, мы ждём кормёжки!"
И ничего особенного как будто бы не происходит. Сплошные тупые рабочие будни.
В то время как тоже, может быть, слагается чьё-то счастье и разбиваются чьи-то жизни?
Незаметно. Совсем-совсем незаметно.
И это только во внешнем мире.
Который наверняка воздействует на наше сознание. Однако есть ещё и другой мир.
Внутри каждого человека существует другой мир. Незримый. Который не обедами полон и кормёжкой. Но удивительными образами, красками, звуками, чувствами, мыслями, горестями-радостями, страхами и любовью.
И этот мир невидим никому. Окружающие не подозревают, каков он, хотя могут думать, что знают нас. Они воспринимают человека порой таким, каким он хочет казаться, а порой, исходя из собственных представлений о себе.
Но никто не показывает своё истинное лицо. И каждый очень бы удивился, узнав, каким он видится окружающим.
И как бы ни хотелось прорвать кокон, в котором каждый сам себя прячет, чтобы  позволить выбраться на свет тому, что обычно тщательно скрывается, но... Желание это возникает тогда, когда человек недоволен собой и хотел бы разрушить свою прежнюю жизнь. Однако мало у кого хватает на это решимости. Разве что, когда отчаяние доходит до предела, заставляя человека резко изменить курс.
В остальных случаях, как правило, недовольство собой гасится тем, что человек обедает, обедает и обедает... Как по Чехову.

А уж находясь в море, деваться некуда, приходится подчиняться общему курсу.
В индивидуальном порядке его не сменить.
И единственный выход - погружение в свой собственный внутренний мир, где человек сам себе творец, сам себе капитан, сам себе решает под каким парусом плыть и к каким берегам.
И потому недопустимо позволять вторгаться в этот мир посторонним, равнодушным, любопытным и жаждущим поразвлечься.
Душа - это храм и святотатства не терпит. Чистота - её спасение вдали от родных берегов в беспредельном океане одиночеств.


                МАТРОС ОФИЦИАНТ-УБОРЩИК.

Тридцать первое мая.

- Какое сегодня число? - спросила Анюта, пробудившись утром ото сна.

- Тридцать первое.

- А сколько в этом месяце дней? - последовал следующий вопрос.

- Тридцать один, - тупо ответила я. Но, тут же спохватившись, исправилась: - Тридцать два.
Нет, не получается быть вовремя остроумной!

Сегодня банный день.
Пока Анюта убирала после завтрака салон, я пробежала по вверенным мне каютам, собрала грязное бельё и, затолкав его в одну из наволочек, поволокла обменивать в прачечную.

В коридоре, не доходя нескольких метров до прачкиного царства, до моего слуха донеслись какие-то непонятные вопли.

- Что это за шум? - поинтересовалась я у Мишки-кочегара, который бежал куда-то по своим делам мимо меня.

- А. Это? - Он ухмыльнулся и махнул рукой в сторону прачечной. - Это наша лягушонка в коробчонке!
И посмеиваясь, побежал дальше.

Прежде чем я с отважностью дрессировщика, шагнувшего в клетку с разъярённым тигром, переступила порог "лягушачьей коробчонки", мой слух успел уловить следующее:

- Если этот заморыш! Обмылок несчастный! Рассчитывает на меня, то пусть присядет! Ждать заморится! Я ему... - Прачка прервала своё громогласное чревовещание, которым увлечённо занималась, сортируя стопки белья, приготовленного к обмену. И посмотрела на меня так, будто намеревалась немедленно меня прогнать.
На её наштукатуренном толстом лице застыла недовольная мина, словно бы говорящая: ну вот, опять ко мне! Ведь не к кому-нибудь! КО МНЕ!
Голосом таким же недовольным, как и лицо, проворчала:

- Чистые простыни давать не буду твоим немцам!

- Полагаю, торг здесь неуместен, - сразила я её классической фразой и бросила к ногам прачки наволочку, набитую грязным бельём, собранным в каютах "моих немцев".

И этот мой жест, и этот мой ответ явно Лилии Фёдоровне не понравились.
Одарив меня колючим взглядом, утраивая при этом подбородок, она с отвращением уставилась на моё щедрое подношение.
Выдержала внушительную, грозную паузу, набрала в лёгкие побольше воздуха и сочным басом оповестила:

- Если ты не приструнишь там свой зверинец! Этих немцев! Русиш швайн! Я не знаю что... Ишь, чистые простыни им! Только и знают, что гадить! И свинячия радость у всех по этому поводу! Вытаскивай, что ты там притаранила!

- А я думала, что рыться в грязном бельё - это ваше призвание, - позволила я себе скромно ответить любезностью на любезность.

- Ты что, шутки сюда шутить пришла? - возмущённо поинтересовалась она и гневно затрясла всеми своими животами.

Вообще-то, в моей шутке была лишь маленькая доля шутки. А всё остальное, на мой взгляд, чистая правда.
Но всё же не стоило усугублять взрывоопасность ситуации. Тем более, что ставить сейчас вопрос ребром - значило бы потерять, по крайней мере, час...
К тому же это была не та ситуация, на исправление которой мне хотелось бы затрачивать энергию. И поэтому я умерила свой пыл. Выгрузила бельё из наволочки и раскидала всё по разным кучам: простыни к простыням, полотенца к полотенцам и наволочки к наволочкам.

Строго всё пересчитав, прачка принялась вычитывать меня за чёрные пятна на полотенцах тралмастеров и механиков.

Я сделала всё, чтобы не подливать масла в огонь, и обратилась к молчаливому созерцанию. И правильно сделала. Потому что терпение - единственное человеческое качество, имеющее хоть какой-то практический смысл.

Речь прачки была достаточно колоритная, но, против обыкновения, не изобиловала столь любимыми ею матерными словечками.
Видимо, вчерашнее старпомовское вливание в поваров по поводу этих словесных связок между частями речи, произвело на неё впечатление. И сегодня она изо всех сил старалась обходиться чистым русским языком, без примесей матерщины.
Но так как мат для неё был не просто лексикой, а способом существования, то, судя по всему, она сначала проговаривала про себя всё, что намеревалась сказать на близком ей наречии, потом мысленно переводила с мата на русский язык и только потом воспроизводила вслух отрывистые фразы.

Я смиренно наблюдала, как она отсчитывала для "моих немцев" чистые простыни, и слушала брань, текущую мутной рекой из широкого размалеванного ярко-розовой помадой рта.
Наконец бельё было отсчитано и сложено в стопку.
И поток прачкиного возмущения завершился следующим эмоциональным замечанием:

- Вы, малолетние мартышки! Ничего не можете и мало что умеете! А гонору на себя берёте столько! Ой-е-ей! Скажите там своим свиньям, что в то время, как они там бездельничают! Я, женщина! Пашу, как лошадь! А труд, между прочим, превратил обезьяну в женщину, не для того, чтобы она потом превратилась в лошадь!

Выслушав это, я не стала дожидаться, когда она начнёт биться в конвульсиях. И,  поспешив схватить в охапку стопку чистого белья, отложенного для "моих свиней", выбежала из прачечной как узник, вырвавшийся на свободу.


Оставшееся до обеда время я посвятила самой грязной и трудоёмкой работе - уборке у четвёртого механика и рефа. Повозиться здесь пришлось, как следует.

Послеобеденное время ушло на уборку остальных кают.
Правда, у тралмастеров убирать не пришлось. Котов встретил меня в коридоре и сказал, что у них убирать не нужно, потому что он решил заняться этим сам.
Я, конечно, возражать не стала и совсем не расстроилась по этому поводу, а скорее, наоборот.
У второго механика было как всегда чисто, и я там долго не задержалась.
Зато у третьего пришлось порядком повозиться. Тем более, что работать нужно было по возможности бесшумно, так как хозяин каюты в это время тихо-мирно почивал в своём ящике.

Кузьмич спал, не раздеваясь, прямо на голом матрасе. И голова его покоилась на подушке без наволочки. Видимо, он ещё не был в душевой и решил не осквернять своим немытым телом чистое постельное бельё, которое я утром ему принесла.
Лёжа на правом боку с подтянутыми к подбородку коленками и сложенными под щекой ладонями, этот пожилой человек походил во сне на безмятежного мальчика.
На его румяном, с мелкими чертами, лице дремало выражение тихого, младенческого блаженства.

Не менее умилительное зрелище, чем спящий хозяин этой каюты, представляла собой большая-пребольшая луковица, подвешенная в стеклянной банке перед иллюминатором.
Эта круглая, слегка приплюснутая, золотистая красавица уже выпустила вниз, в воду,   белые щупальца корешков и вверх, в воздух, зелёные маленькие рожки ростков.

Луковица была канадская. Это я сразу определила, потому что в той партии продовольствия, которое начпрод получал последний раз на плавбазе, весь лук был именно такой красивый и необычайно крупный. А плавбаза, в свою очередь, затоваривалась в Канаде.
Однако эта толстуха-иностранка, флегматично болтавшаяся в банке перед иллюминатором, навеяла на меня не мечты о дальних странах, а напомнила огород моей бабушки, на котором почётное место отводилось обычно под грядки с луком.
Вспомнилось, что на берегу сейчас всё зеленеет и цветёт...
А здесь кругом вода, вода, много воды.

У Кузьмича хотя бы в иллюминаторе вместо привычного однообразного водного пейзажа раскачивалась эта замечательная луковица!

Погрузившись в лирико-ностальгическое настроение, я занималась тихой, бесшумной
уборкой, и когда дверь каюты с треском распахнулась, вздрогнула испуганно.

На пороге стоял слегка пошатывающийся боцман. И молча протягивал мне две вилки.
Видимо, закусывал где-то и, памятуя о том, что в салоне этого инвентаря стало в последнее время катастрофически не хватать, решил спасти хотя бы две штуки от постоянной прописки в чьей-то каюте.

- Ты его тряпкой, тряпкой! Чтобы не дрых! - добродушного посоветовал краснорожий чёрт, кивая на спящего Кузьмича. А затем, увидев луковицу, хмыкнул и добавил: - Горе луковое!

Я поспешила забрать вилки и, сделав знак боцману, чтобы не шумел и шёл отсюда,
хотела было вернуться к уборке.
Но тот, прежде чем уйти, ухмыляясь, сказал:

- ОэРЗэ.

- Что? - не поняла я.

- ОэРЗэ у него, - повторил тот, показывая на хозяина каюты. И удовлетворённо улыбаясь, пояснил для особо бестолковых: - Очень резко завязал.

После чего ему пришлось-таки уйти.
А я продолжила дальше наводить порядок в каюте, где, кроме Кузьмича, проживала
теперь ещё и симпатичная канадская толстушка.
Уходя, я бросила на неё полный приветливости и дружелюбия взгляд и обеспокоенно подумала, что здесь всё же темновато, маловато света для неё.

Справилась с уборкой я только в третьем часу.
Хорошо ещё, что у тралмастеров не понадобилось убирать. А то бы наверное и до
полдника не успела закончить это "грязное" дело.
Анюта уже давно управилась со своими объектами и сидела, читала что-то там на диване, когда я вернулась в нашу каюту.
Но не успела я прийти и перестелить постель в своём ящике, как в дверь к нам кто-то постучал.

Я открыла. На пороге стоял боцман.

- Что это вы закрылись? - упрекнул он. - Я уж думал, что вы тут голые в карты  играете! - И по-хозяйски шагнув в каюту, начальственно произнёс: - Давно я собирался к вам зайти. Ну и как вы здесь разместились?
Он жадно огляделся по сторонам.

- Не курорт, конечно. Но, как говорится, над головой не каплет, - уклончиво ответила Анюта.

- Так, - заключил он. Из чего нельзя было определить, одобрил он нашу обитель или, наоборот, осудил. - Ну и как вам, не страшно в таких волнах? - поинтересовался гость, проходя дальше по каюте. - Всё-таки здесь и шатко, и валко.

- Да ничего, не страшнее, чем жизнь, - сказала я, ломая голову над истинной причиной этого визита.

Не дожидаясь приглашения, он уселся на стул и пояснил своё поведение:

- Я присяду, а то в глазах...ой, в ногах правды нет.

- Как нет её и выше, - добавила Анюта, обчитавшаяся в последнее время классиков.

Боцман - дюжий дядя с грубо вылепленным, красным, задубелым лицом; с длинными, торчащими, белесыми бровями и жёлто-седым ёжиком на голове - вытянул ноги и с самодовольным видом окинул хозяек каюты взглядом здорового посетителя, заглянувшего в больничную палату обречённых.

На столе нашем лежали книги и тетради, одна из которых была раскрыта: Анюта там себе делала недавно какие-то пометки.
Властным движением руки наш незванный гость закрыл эту тетрадку и для начала, накачиваясь мрачной энергией, сделал нам внушение, чтобы не забывали протирать
"крантик" с питьевой водой в коридоре; чтобы ели строго раньше всех или после всех;
чтобы салонные иллюминаторы и вокруг них не забывали протирать. А завершил свои наставления "радостным" сообщением, что ведро из нашего рундучка забрал не кто-нибудь, а он сам, собственной персоной, под брагу. И сапоги тоже он пригрел, мол, всё равно размер слишком большой для наших ног.
Боцман говорил, а зрачки его бегали вправо-влево, избегая глядеть на нас.

Мы слушали, не споря и не задавая вопросы, в надежде, что уже теперь, всё сказав, он пойдёт. Но не тут-то было! У него на этот счёт были другие планы.

Минуту помолчав, он откашлялся и с грозной вежливостью, обращаясь ко мне, спросил:

- Помнишь, разговор как-то зашёл за тралмастера, за Румына?

- Что-то не припомню, - призналась я.

- Так вот, что я тебе скажу: лучше по морям самой всю жизнь скитаться, чем за такого пьяницу идти, - конфиденциально сообщил он, остановив свои мутные, прищуренные глазки на моём лице. На котором, видимо, отобразилось глубокое недоумение. И поэтому тот счёл необходимым объяснить свою мысль ещё более доходчиво, более популярно: - Он, Румын, когда трезвый - настоящий невидимка. На берегу, я имею в виду. Ты спросишь,
почему? А я тебе отвечу: потому что трезвым его там никто не видел.

- Не знаю, как на берегу. Но могу сказать, что здесь всё обстоит, как раз наоборот. По крайней мере, я его пьяным ещё ни разу не видела. В то время как вы сейчас...

Я не договорила, но про себя продолжала недоумевать, чего ради был затеян этот разговор. Должно же быть всему этому какое-то объяснение?

- Его серьёзно интересует только одна вещь в мире - выпивка и закуска!
Боцман ощерил свои жёлтые редкие зубы и затрясся в беззвучном смехе.

- Значит, уже не одна, а две, - вступилась я за Румына.
Во мне начинало нарастать раздражение против этого старого сплетника.

- И вообще, никогда не верьте рыжим! Рыжие обязательно обманут, - с весёлой вкрадчивостью предостерёг он.

- Масть-то тут причём? - удивилась я.

- Примета такая. А у Румына и так совесть нечиста. Сам говорил, что плохо ему спится
в последнее время. Тишина, чистый воздух, а ему плохо спится! Если человек и здесь не может уснуть, значит, его совесть замучила, - сразу вдруг сделавшись серьёзным,
сообщил боцман. - Я давно...

- Несёте глупости? - не дала я ему договорить. - Да. Давно. Пора бы и прекратить.

- Ну я же для вашего блага, - укоризненно произнёс он и взглянул на Анюту, призывая её в сообщники. - Не надо обижаться на меня.


Рецензии