Сорок девятый
Но глупая гибель бывалого легионера сдвинула строй на одного человека назад. И так я стал сорок девятым. Ты же, Галерий, занял мое привычное место в строю. Это и решило твою судьбу, друг. Цифра L стала твоим роковым рубежом: ты много не дожил до полсотенного юбилея, оказавшись пятидесятым при децимации. В тот день легион лишился многих достойных воинов. Те, кто всегда сражались в первых рядах, кто первыми врывались во вражеские города и крепости, и те, кто предпочитали укрываться от разящих мечей и стрел за спинами товарищей – децимация уравняла вас. Кровь героя и кровь труса, кровь образцового воина, всегда повинующегося приказам, и кровь разгильдяя, которого только ликторские розги заставляют подчиняться командиру, одинакового цвета. Рок слеп. Богиня-пряха Децима, наматывая нить на веретено, видимо, замешкалась, зазевалась – и меч децимации (какая игра слов!) перерубил не ту нить. Я живу, а Галерий мертв! А ведь могло повернуться иначе. Если бы легион не выказал неповиновение, если бы Манлий был жив, если бы…
Мы были рядом и в строю, и в бою. Ты заслонил меня, Галерий, когда наша когорта отбивала атаку взбунтовавшихся фракийцев, приняв на себя удар меча, предназначенный мне. Я ринулся на выручку, когда тебя окружили свирепые германцы, и отразил смертоносную секиру, едва не став ее жертвой. На твоем теле, среди множества шрамов, остался и тот, нанесенный мятежником – к счастью, острие меча прошло по касательной. Мы ели из одного котелка, под палящим солнцем делились водой из фляги, нас ласкали одни и те же гетеры: сегодня я проводил ночь в объятиях Пульхерии, завтра ее любовь доставалась тебе. Мы стояли плечом к плечу и в тот роковой день, когда воины усмиренного легиона с замиранием тысяч сердец ждали решения своей участи. Иные пытались занять чужое место, дабы избежать расправы; соратники выталкивали их, спроваживая на законное место. Но ты стоял недвижно, как статуя героя, гордо, с вызовом глядя в красное от гнева лицо легата. Тебе выпало стать пятидесятым в чреде обреченных. А могло мне. Фортуна поменяла нас местами.
Ты, храбрейший воин, не раз отмеченный командирами, не участвовал в волнениях, напротив, отговаривал легионеров от бунта, который был загашен, не успев разгореться. А подстрекатель Лавиний, подбивавший воинов к выступлению, избежал казни – просто потому, что занимал безопасное место в строю. Он громче всех призывал поднять на копья и легата, и войскового трибуна, и шагать прямиком на Рим, добиваться выдачи жалованья, задержанного в очередной раз. Что ж, причина этого известна: наш император изрядно потратился на гладиаторские бои, гонки колесниц и прочие игрища, всячески стремясь умаслить столичную знать и бросая щедрые подачки плебсу, потому и не хватает денег… далее молчу, дабы не попасть под действие закона об оскорблении Величества. Нам не суждено было перейти Рубикон: возроптавшие когорты окружили, заставили сложить оружие. Наш победоносный легион стал очагом мятежа, источником отравляющей армию заразы, которую необходимо искоренить, дабы другие не смели следовать нашему примеру.
Тебе, Галерий, суждено было пасть под ударом гладиуса. И удар это должен был нанести я, сорок девятый в когорте. А если б я отказался, то нас поменяли бы местами, и уже моя голова покатилась бы с плахи. Тебя вели к месту казни, а я шел сзади, и ноги мои наливались свинцом, и руки мои дрожали, как бывает наутро после ночной оргии, притом, что я был абсолютно трезв. Но я вполне мог оказаться на твоем месте, друг, если бы гуляка Манлий в ту ночь не засиделся в… Но не будем более вспоминать о нем.
Так как руки не слушались меня, я отсек голову боевого товарища лишь с третьего удара. Но кто посмеет упрекнуть меня? Я не нанес тебе страданий, ибо уже первый удар прервал твое земное существование, осталось лишь перерубить сухожилия и окровавленный лоскут кожи, удерживавшие твою голову. Я воин, а не палач! А Лавиний мерзко хихикал. Но окажись он на твоем месте, как бы повел себя этот отпрыск африканской гиены? Молил о пощаде, вопил, хныкал, кричал о том, что ни в чем не виновен, отчаянно цеплялся за жизнь? Охотно представляю себе эту сцену. А ты шагал с гордо поднятой головой, как будто впереди ждет тебя не смерть от руки друга, а триумф. «Прости», - прошептал я, занеся гладиус над твоей массивной, загорелой шеей, с темно-русыми завитками и бородавками. Голова твоя едва заметно дернулась после моего слова. А затем смертоносное железо обрушилось – и пресекло нить твоей жизни… Какая-то птица носилась над лагерем и пронзительно кричала, и от криков этих содрогались сердца бывалых вояк – и тех, кто были обречены на смерть, и тех, к кому в этот раз благоволила Фортуна. То была вестница беды, посланная богами.
…Вспоминаю, как, взвалив на спину, я тащил тебя со стрелой в боку, не рискуя вырвать ее из тела – иначе ударит фонтан крови, и друг завершит дело врага. Лекарь-фригиец спас тебя, обессиленного, бредившего, уже готового покинуть мир. «Еще полчаса – и твоего друга было бы не уже спасти», - сказал мне врач. Помню, как ты смазывал целебной мазью и бережно перевязывал мою раненую ногу там, на берегу величественного Ренуса, когда легион не позволил варварам переправиться. А как мы в Ретийских Альпах украшали шлемы хрупкими эдельвейсами, как гонялись за ланями и сернами! Не забуду, как ты вступил в борьбу с греком Эвримедом, кичившимся своими олимпийскими достижениями, и уложил его на обе лопатки! Но один взмах моего меча – и голова друга, полная множеством забавных анекдотов (ты любил рассказывать их у костра на привале), стихами Вергилия (кажется, ты знал наизусть всю его «Энеиду»!), воспоминаниями о счастливой юности на вилле в Кумах и еще тысячами самых разных мыслей, упала наземь. Я стоял перед строем, не в силах сделать шаг или вымолвить слово – и видел лица товарищей. Молча, закусив губы, они смотрели куда-то сквозь меня, сквозь палатки, сквозь ликторов, сквозь дальнюю стену леса… В их взглядах я не прочел осуждения моему поступку. Кто угодно из них мог оказаться на моем месте. Так же, двумя годами раньше мы безмолвно наблюдали за казнью Семпрония, который был тайным христианином. Этот храбрейший из легионеров отказался оказать почести статуе Божественного Августа, ибо чтил лишь одного, единого и единственного Бога. Потом мы также, молча и тупо, пили допьяна в ближайшей харчевне, и когда я в очередной раз заглядывал в полную кружку, то мне виделось не собственное отражение, а мертвая голова Семпрония, который предпочел Христа Августу, а краткую земную жизнь той вечной жизни, которую, не боясь казни, проповедуют его единоверцы. Он так же, как ты, гордо нес голову, с которой несколько мгновений спустя должно было расстаться бренное тело.
Я мог бы оказаться на твоем месте, Галерий. Иногда мне снится, как ты беззаботно плескаешься в имплювии. Как поутру седой раб льет тебе на голову и плечи воду из кувшина, в котором плавают лепестки роз, и они смешно прилипают к шее, рядом с волосками, веснушками и бородавками – как раз в том месте, где меч, мой меч, провел грань между твоим бытием и небытием. И налипшие на мокрую кожу лепестки лежат аккуратной кроваво-алой полосой. И тут я вскакиваю с ложа в холодном поту. Еще я вижу тебя, возлежащим на пиру в триклинии своего старинного дома. Ты был истинным аристократом и ценил самые изысканные блюда – например, соловьиные языки. Я не мог понять твоих странных вкусов – мне куда милей соловей, выводящий свои рулады в живописных рощах на склонах Апеннин.
Привидится порой, как ты, Галерий, упругой, пружинящей походкой шагаешь через атриум, на ходу отдавая приказания рабам. Как потом часами сидишь в таблинии, разворачивая шуршащие свитки, а из ниш в стене каменными глазами смотрят на тебя авторы сочинений; случайно залетевшая в комнату бабочка садится прямо на каменную макушку Платона, а ты, заметив ее, от души смеешься. Ветерок слегка колышет трофейные парфянские ковры, в пыльном, темном углу топорщатся слоновьи бивни, которые твой предок добыл в одном из сражений с Ганнибалом и привез на родину. Со стен скалятся волчьи и кабаньи головы, а начищенные до блеска щиты, отразившие когда-то и бешеный натиск галлов, и яростные атаки иллирийцев, и напор иберов, отражают солнечный свет и пускают игривых зайчиков.
Перед моим внутренним оком проносятся картины твоей жизни, которая могла быть. Вот ты спускаешься по ступеням в сад на берегу моря, провожаешь усталым от дневных забот взором солнце, которое садится за кипарисы. Они стоят стройной шеренгой… как мы, легионеры, в тот роковой день. И предзакатное светило кажется мне окровавленной головой!
А вот ты с горсткой товарищей защищаешь горное дефиле где-то в Альпах и гонишь прочь прорвавшихся варваров. Ты делаешь кровавую работу за меня, вонзая меч в тела варваров, обрубая наконечники жалящих копий. Но одно из них успевает полоснуть тебя по лбу, оставив широкий красный след, и кровь заливает глаза, и друг вытаскивает тебя из самого пекла боя, а ты противишься и снова рвешься сражаться. Тогда германец ранил меня, а не тебя. Но ты жив, а я мертв. Нет, пусть лучше вражеское оружие промажет, скользнет по шлему и доспехам, а твой прекрасный, скульптурный лик останется невредимым. Пусть тебе повезет больше, чем мне. Пусть ранят гнусного Лавиния. Но что я говорю… Ведь он был и вправду смертельно ранен… в спину, как трус. Я стал быстро стареть, память подводит меня.
Мне порой грезится в утренней полудреме, как ты напряженно следишь за бегом колесниц. Я помню, что ты всегда болел за «синих», их проигрыш повергал тебя в долгое уныние. Вовсе не из-за потерянных денег (как представитель древней и славной патрицианской фамилии, сын крупного латифундиста ты не испытывал нужды в них) – ты переживал всякое поражение «синих» как свою личную трагедию. Мне постоянно снится, что ты живешь и здравствуешь, ласкаешь любимую Кальпурнию, учишь юного Гая обращаться с игрушечным деревянным мечом. А я лежу в смрадной, жирной земле, и черви извиваются в пустых глазницах моей отсеченной головы, копошатся в ребрах, подъедая остатки гнилой плоти. Но я здесь, в этом солнечном мире, а ты ушел туда, куда спускались Орфей и Геркулес, где Одиссей вопрошал Тиресия, и откуда на самом деле нельзя возвратиться никому из смертных, по крайней мере, ни я, ни кто-либо из знакомых мне лиц таковых не встречал. Из мрачных подземелий Аида, видно, сбежать еще труднее, чем из Мамертинской тюрьмы.
Но однажды мы встретимся, сорок девятый и пятидесятый, две бестелесные тени. Я увижу на твоих полупрозрачных плечах колышущуюся голову – все тот же благородный профиль, хоть чекань его на монетах, хоть высеки в мраморе. И я поведаю тебе, что наш командир участвовал в заговоре против цезаря и был казнен, сам же цезарь давно покоится в усыпальнице, а его преемник платит своим легионерам куда щедрее. И я расскажу, кто из наших погиб в боях, кто умер своей смертью, кто удалился на покой, кто продолжает служить Риму. Может быть, я переживу их всех. Но кто, скажите, способен проследить бег нитей жизни сквозь пальцы божественных прях?
Свидетельство о публикации №218011800673