Пятая кулиса

Валентин Пронин
(Пушкин В. А.)

               








ПЯТАЯ КУЛИСА

РОМАН

                От  автора
Последнее время очевидно возвращение интереса  к такому  музыкальному яв-лению как опера. Мюзиклы у нас не особенно популярны, как не привились в спорте бейсбол, рэгби, американский футбол. Нет, мюзиклы где-то ставят, но по-настоящему их не любят. А вот к опере явно разворачивается лицом даже телевидение, для которо-го абсолютный приоритет – эстрада во всех ее проявлениях.
 Вот симптом смены общественного настроения: по каналу «Культура» почти месяц передают конкурс молодых оперных певцов (причем в конкурсной комиссии такие корифеи былого Большого театра как Елена Образцова и Тамара Синявская). Транслируют из Вены оперу Моцарта «Дон Жуан», где в одной из главных ролей молодая звезда Мариинского театра Аня Нетребко. Вообще, после восстановления и открытия исторической сцены Большого театра в Москве и Мариинского – в Питере, публика очень оживилась и активно пошла не только на балетные, но и на оперные спектакли. Опера снова стала модной. А телевидение каждую неделю транслирует то «Кармен» из ньюйоркской «Метрополитен-опера», то нашего «Евгения Онегина» из Парижа и грозится повторять такие трансляции снова и снова. Намечаются и показы собственные. Словом, многим нашим соотечественникам это изменение в культурном процессе очень нравится.
А вот художественная литература. Автор романа об оперном театре «Пятая ку-лиса» имеет собственный опыт работы на оперной сцене. Он показывает удивитель-ный и обыденный, прекрасный и трагический мир служителей Мельпомены. Причем, герои романа не певцы первой величины, а скромные артисты хора, люди с хорошими голосами и музыкально-вокальным образованием, но с судьбой, предоставившей им вместо личных триумфов коллективное творчество хора.
Два молодых человека, работают в оперном хоре – это большая временная, фи-зическая и голосовая нагрузка. Однако существованиение их материально неустроено, часто горечь несправедливого отношения «сильных мира сего» заставляет их страдать, чувствовать душевную и творческую неудовлетворенность. Словом, перед нами судь-бы обыкновенных людей, отдающих много сил своему делу и надеющихся на лучшее будущее.
Музыкальное учреждение, в котором они поют, сокращенно называется ЦОТОП (Центральный Областной Театр Оперы), что пародирует ГАБТ (Государственный Академический Большой Театр). И здесь у них есть всё: и восхищение прекрасными голосами именитых коллег, и грубое обращение хормейстера, и подавляющая эксплуатация знаменитого режиссера. А за стенами театра удручающее столкновение с уродствами и агрессией жизни и нежная, преданная, но так и неосуществившаяся любовь.
Несмотря на напряженные, иногда острые повороты сюжета, в романе множе-ство комических, гротесково-пародийных сцен, театральные байки и анекдоты. Все это сочетается на страницах романа «Пятая кулиса» с невольным разочарованием наших героев. В результате оба гибнут – один при загадочных обстоятельствах попадает под железнодорожный состав, другой – много позже, уже оставив мечты о славе оперного солиста, нелепо проваливается под лед во время зимней рыбалки. Они погибают, но остается роман, написанный одним из них. Хотелось бы раскрыть страницы этого уцелевшего повествования перед заинтригованными читателями.



 
Глава 1

- Ну, Родион, молодец! Вчера сама Венера Петровна тебя расхвалила…
- Зато вы изругали меня как последнюю бездарность, - пробурчал я злопамятно.
- Любя, дорогой мой, любя. Чтобы ты не воспарил, не зарвался. А с другой сто-роны – чтобы пробудить в тебе спортивную злость. Думаю, из всех вещей наилучшим образом удалась "Душечка, красна-девица". И пиано сделал со вкусом, и вдохновение в глазах промелькнуло, и вообще... вытянул без сучка, без задоринки. Признаю, что  арии с романсами тоже прозвучали прилично. Как говорят французы: это было очень мило.
- Причем тут французы...
- Одним словом, комиссия единогласно решила записать в твой диплом "хоро-шо".
- Почему же не "отлично", Иван Эпифорович? Вы ведь сказали: без сучка, без... И Венера тоже...
- Видишь ли, дорогой мой! Нет, я вовсе не утверждаю, будто у тебя такой уж драповый тембр, хотя… Марио дель Монако не напоминает. Шучу, шучу, чего оби-жаться-то. Не напоминает твой голос и  Сергея Яковлевича. ("Какого еще Яковлеви-ча?" - подумал я, раздражаясь.) Но если резать правду-матку, то и до нашего областного первача Евсюткина тебе далеко. Горькая истина, брат, крепись.
Легко догадаться, что здесь представлен разговор маститого педагога со студен-том, певшим накануне экзаменационную программу. Происходил этот творческий об-мен мнениями в классе районного музучилища, ежедневно сотрясаемом воплями тено-ров, грудными призывами волооких меццо, руладами бойких колоратур. Случались и баритоны. Но басов Иван Эпифорович Квасцов принципиально не обучал. Басы кон-центрировались у прокуренного и, как сплетничали, вечно полупьяного иодоцента Зракова. "Туда, туда, в родные горы", - презрительно говаривал Иван Эпифорович, цитируя фразу из оперы "Кармен", и отсылая к Зракову отверженных, будто они и правда были контрабандисты.
Училищный класс был тесен и темноват, углы задрапированы для смягчения акустики, у стены пианино - довольно дряхлый Бекштейн, возле Бекштейна коврик, истоптанный молодыми подошвами. По привычке я держался  его ворсистых границ, будто собравшись петь  обычные   упражнения. А напротив, в лоне продранного, неко-гда краснокожего кресла, удобно возлежал, накрыв плешь тюбетеем, тучный старик и улыбался мне сентиментальной улыбкой. Надо сказать, такая томная слабость допуска-лась лишь изредка, точней - крайне редко. Наоборот, в своей педагогической практике Иван Эпифорович всегда следовал беспощадной откровенности, наставляя ученика.
"Куда ты лезешь, братец! - обычно с досадой восклицал он. – Какие там Лен-ские! Какие Германы? Подумай сам - на что ты способен? Отвечу: на всякую ерунду. В шефском концерте пел? Хлопали? Дураки хлопали, а ты возликовал. Нет уж, возьмем-ка что попроще да подоступнее. И комиссия нас не заругает, и я буду за тебя спокоен". - При этом Иван Эпифорович прихлебывал чаек из граненого стакана и посасывал ва-нильный сухарик.
Я терпеливо принимал такого рода смирительные пилюли почти ежедневно, глядя урок за уроком на глазированный горшок, извергший из сухой землицы гейзер сизого кактуса, на мохнатый снег, косо летевший в темном окне, или на ползущее по облезлой стене солнечное пятно. Я никогда не соглашался с неблагодарными, в своем кругу обзывавшими почтенного педагога перестраховщиком, занудой и даже… своло-чью. Во мне продолжала тлеть тихая признательность, - ведь никто иной, а именно Иван Эпифорович разъяснял будущим соискателям оваций значение причудливых компонентов вокальной техники.
"Разопри ребра-то... Чувствуешь диафрагму, бездарность ты эдакая? А теперь  посылай, гони звук в резонатор… Сюда, сюда!" – Иван Эпифорович стукал себя в мя-систую переносицу веснушчатым кулаком.
Нередко старик вспоминал дни своей молодости, изображал иностранного ма-эстро, говорившего брюзгливо по поводу его певческих данных: «Он мышит, как ко-роф, и думайт, что он баритоно. А на деле он есть жидкий теноре ди буффо (комиче-ский тенор)». – Вот так в те времена с нами расправлялись. Рабского послушания добивались и железной дисциплины, будто в пехотном строю на марше. 
С надменным величием я носил в себе сознание превосходства над толпой обы-вателей, не имеющих понятия, как посылают звук в резонатор. Но очень скоро мое вы-сокомерие улетучилось. Я застрял в десятках экзерсисов, от которых мне явно не было проку. Я запутался в казуистике темных рекомендаций: "прикрой фа", "убери нос",  "включи грудь"... наконец "пой в спину". Представляете?  Чтобы исполнить "Я помню чудное мгновенье", нужно было выучиться петь "в спину"!
- Ну-ка, изобрази-ка, - с неким ироническим пренебрежением предлагал мне по утрам Иван Эпифорович, расположившись в продранном кресле.
Я тревожно таращился на аккомпаниаторшу, сухонькую, добросовестную Киру Семеновну, затем нюхал воздух, всхрапывая как конь ретивый, и пытался изнутри че-репа разглядеть "фокус головного звучания". Признаюсь, проклятый "фокус" совсем меня доканал: думая о нем, я ходил с заведенными, как у припадочного, зрачками и однажды чуть не попал под автобус, который, покряхтывая, еле тащился в гору.
Между тем занятия продолжались. Иван Эпифорович оставался требователен, а я хмуро-настойчив. Так изо дня в день, из месяца в месяц. Спустя четыре года я обна-ружил, что не совсем отчетливо понимаю, кому на земном шаре понадобится приобре-тенный мною навык. Где я буду петь, для кого и зачем?
Мой наставник на этот счет меня просветил:
- В местный эстрадный куст не суйся. Пропадешь, мотаясь по полустанкам. Вы-учишься самогон хлестать. Ну, в Большой театр я тебя не направляю, а рискни-ка в близлежащий -  ЦОТОП.
Я покрылся испариной от суеверного ужаса. Правда, я немного притворялся пе-ред самим собой. Дело в том, что мне было достоверно известно - за цокающе-топающей аббревиатурой скрывалось восхитительное понятие, означавшее "Централь-ный Областной Театр Оперы". От волнения я сошел с коврика.
- Аким Сысоич, дядя мой, кроет меня почем зря, - сказал я, удручено шмыгая носом. - "Ты - говорит, - придурок, каких свет не видал. И сдуру уперся в свое растре-клятое училище. Тоже мне работа – горло драть! Болтаешь много, а в кармане нету ни копейки..."
Кстати, сообщу любознательному читателю, что упоминание об Акиме Сысоиче есть ни что иное как усредняющая мое происхождение маскировка таинственного семейного предания. А предание, по мнению Бунина, "отрава для славянской души." На этом я оставляю читателя в легком недоумении с образом  грубияна и бражника, ибо он, в некотором роде, образ всеобщий.
...После моей тирады, предыдущей этому лирическому отступлению, Иван Эпи-форович долго сотрясался чревом и помахивал короткопалой кистью, будто тюлень ластой.
- Дядька твой жизнь понимает, - заключил он, отсмеявшись. – А ты не пудри се-бе мозги, езжай и требуй прослушивания. Может быть, возьмут на моржей. "Моржи" не те, что на севере среди льдов, а которые маленькие партии в операх исполняют. Ты, братец, к терминологии привыкай. Так что езжай и пой. Ну, нет - так поступай в опер-ный хор, тоже мысль. Главный хормейстер ЦОТОПа Салов Александр Гермогенович - деятель пробивной  и организатор прекрасный. Я его знавал в свое время. Признаться, на фортепиано он играет как пьяная коза копытом, а в вокале соображает ничуть не больше ежа. Консерваторий никаких не кончал, зато стал китом: и звание, и авторитет.
Мне показалось, что рекламный путеводитель Ивана Эпифоровича несколько перенаселен животными, словно он предлагал мне устроиться не в театр, а в зоопарк.
- Если ко двору придешься, даст всплыть, - продолжал мой учитель. - Оклад прибавит, премиальными не обойдет, в жилищном вопросе пособит. Глядишь, ты у нас спустя годок-другой - сыт, пьян и нос в табаке… Ну, благословляю, Родион, дерзай.
Мы трогательно расцеловались, как получившие взаимное освобождение. Иван Эпиферович произнес на прощанье:
- Тембр бы тебе приятнее, вид посмазливистей, показистей. И ведь большим-то счетом ничего ты толком не умеешь... Эх, да ладно уж!
Я побрел булыжной мостовой мимо здания суда, возле которого устроили оче-редной перекур маляры с кистями и ведрами, мимо дистрофичного городского сада и одноэтажной библиотеки; там укромные своды, лампы на затертых локтями столиках, шкафы и полки с рядами книг -  любимых, презираемых, полезных  и всяких прочих… "О книги! Ужели избудет яд ваш и сладости ваши?"
Отмечаю по пути облупленный особнячок, приспособленный под просветительское учреждение. Здесь когда-то сентябрьским вечером (со слезящимися окнами и теплом уютного зальца) я благополучно пропел неизменно удававшуюся мне "Душечку", заслужив хлопки немногочисленной публики.
А сейчас старые тополя, истерзанные на подростковом уровне перочинным но-жом, уже вылупили клейкие нежненькие листочки. Сочетаясь с бензиновым озоном, их отрочески-терпкий аромат напоминал о запоздалой весне. Под ногами с любовными стенаниями гонялись за голубками разомлевшие сизари и шныряло верткое воробьиное племя. Навстречу мне прокатил, громыхая бортовыми цепями, раздрызганный грузовичок, посыпал булыжники зеленоватым цементом из прорванного мешка.
Я вздыхал по поводу этой  бесперспективной периферийности. Солнцечный луч ползал по моей щеке, отбрасывая острый сегментик в угол левого глава. И вот - конец моего привычного пути - завиляла пугливыми зигзагами улица…Казалось, она надеется сбежать из города куда-нибудь в волнисто колосящееся поле и, перепутав следы,  затеряться между холмами и рощами. На этой улице жили когда-то мои родители, люди принципиальные и серьезные... "Одни уж там, а те далече, как Сади некогда сказал..."  Теперь они снова вместе, в моих поздних печальных воспоми-наниях. Тут все также сплетничают на скамейках старухи, с воплями гоняет мяч жизнерадостное поколение будущего да хромает взад-вперед мой дядя Аким Сысоич Шиборкин, почетный ветеран и бытовой пьяница.
Возможно, я тоже буду ощущать когда-нибудь умиление, воссоздав перед мыс-ленным взором кривоватый строй домиков с охристо-пламенными геранями и спящими котами на подоконниках. Такие воспоминания наверно посещают преуспевших среди треволнений жизни людей. Но пока мне срочно требовалось сменить обстановку. Хватит с меня булыжной мостовой и дистрофичного городского сада.
Мелькнуло дождливое лето. Безденежье, неопределенность, дядькины попреки нестерпимо тяготили меня. Почесав в затылке, я уложил на дно чемодана весь петый мною репертуар, диплом, две рубашки, единственный галстук, старый пиджак и ока-зался у окна вагона, раскатисто громыхавшего на стыках рельсов. Между тем рельсы все ползли, змеились, перекрещиваясь и расходясь, наконец образовали сверкающие параллели и уверенно понесли меня в ретреспективно-чистую даль.
Из-за толчков, тряски и упорной тревоги под ложечкой у меня обморочно под-сасывало. Я наблюдал, как грустили осенние ландшафты, как ветер разбойничал, обди-рая заржавленные леса, как угасал день. К ночи над плоскостью потемневших про-странств развесились, будто мокрые простыни, туманы, и всплыла, бледно прогляды-вая, отечная, заплаканная луна.

ГЛАВА 2

Вот он, храм с золоченой лирой на фронтоне и подпирающими классический портик кариатидами! Вот он - ЦОТОП!
Отделенные фигурной решеткой от уличной суеты, сопротивлялись непогоде сваленные грудами декорации. Рядом находились недоступные народонаселению теат-ральные кассы и ларьки, бойко торгующие выигрышными билетами "спортлото". В сквере с аккуратными липами блестел полированным боком гранитный пьедестал. Еще недавно он предназначался в основание монумента областному деятелю, вдавившему в память жителей необычайно глубокий след. Местные осложнения помешали организаторам довести дело до завершения, и остался посреди сквера символом непреклонного руководства недоделанный, но могучий постамент.
Если же мысленно заглянуть во времена доисторические (ибо история, по неко-торым официальным предположениям, зачалась якобы с пальбы кронштадтского крей-сера), то станет известно, что нынешний оперный театр, именовавшийся тогда попро-сту «Театр на Всесвятской площади» был воздвигнут щедротами братьев-миллионщиков Косопузовых. Разгулявшиеся толстосумы совершили столь благород-ный акт ради своей общей любовницы, смуглой красавицы Марии-Николины Бал-делли.
А дело-то в том, что капризная эта брюнетка пожелала исполнить на оперной сцене роль ветхозаветной обольстительницы Далилы из  оперы Сен-Санса, в чем и преуспела. "Ах, нет сил снести разлуку! – так весьма эротически начиналась ее знаме-нитая ария. – Жгучих ласк, ласк твоих ожидаю..." Ничего не попишешь: черные гофрированные косы, золотой обруч на прелестной головке и певучее бархатное контральто. Обо всем этом я, конечно, узнал значительно позже, уяснив, что влияние на сильных мира сего чернооких итальянских певиц, а также и миловидных россиянок, можно считать явлением безусловно положительным для отечественной культуры.
По приезде я битый час слонялся вокруг ЦОТОПа. И происходило это гипноти-ческое кружение до тех пор, пока нос мой не уперся в объявление эаметное с противо-положной стороны площади.
Объявление торжественно гласило расцвеченным шрифтом:

ПРЕДВАРИТЕЛЬНОЕ
П Р О С Л У Ш И В А Н И Е
в труппу солистов оперы
состоится...

Я задрожал: петь нужно было на следующее утро. В отделе кадров я заполнил коротенькую анкетку. Я сердечно благодарил про себя наше либеральное время за то, что отошли в небытие взыскательно-строгие многолистные анкеты, где надлежало ука-зать судимость или несудимость обоих родителей, сестер, братьев, дядей и тетей.
Покончив с анкетой, я задумался. Пожалуй, теперь следовало искать гостиницу. По наивности я испросил помощи милиционера, который дежурил при гранитном по-стаменте и гонял упрямых старух, норовивших прогуливать здесь своих беспородных шавок. На мой робкий вопрос милиционер ответил уклончиво. К уклончивости в отве-тах большинства официальных лиц мне, собственно, было не привыкать, даже к тем словосочетаниям в их лексиконе, что пока еще считается у нас непечатными.
Я пожал плечами и, предавшись судьбе, побрел в неопределенном направлении. Безуспешно толкнувшись в запечатанные от страждущих областные гостиницы, я ре-шил - последняя отчаянная попытка! - обратиться в международный отель "Радуга" (Raduga).
Надо сказать, международный отель тоже был снизу доверху набит завидно рас-кованными и подавляюще элегантными иностранцами. Черт их носит по нашим неприютным просторам…
Я еще мялся у стола администраторши, красочно оштукатуренной дамы особо крупных размеров, когда в вестибюль влилась жизнерадостная компания усатых муж-чин в одинаково плоских кепках – "аэродромах". Усатые посматривали блестящими откровенной готовностью глазами на страдавшую полнотой администраторшу и про-износили «пах-пах». Делая при входе странные магические знаки, они проникали внутрь отеля с ключами, вручаемыми им наилюбезнейшим образом.
- Интуристы? - с опасным ехидством осведомился я у администраторши. - Не из Бразилии? И не из Италии? А... Ну это совершенно другое дело: мукузани, телиани,  хванчкара...
Моя ирония не произвела нужного впечатления. Присутствующие воззрились на меня удивленно. Признаюсь, мне даже стало неловко за свой колкий намек.
- Это наши лучшие постояльцы, - удостоила меня ответом крупногабаритная дама, и я осознал заключенную в моем вопросе бестактность.
Звучно кашлянув, чтобы продемонстрировать наличие певческих данных, я еще  раз пытался объяснить, что приехал поступать в оперный театр.
- Хоть в цирк, - ответили мне.
- Но я должен отдохнуть, сил набраться перед прослушиванием…
- Это ваше личное дело, гражданин.
Тут я все-таки рассердился и, пугаясь собственной дерзости, выпалил:
- Одним все, другим ничего. Устроили частную лавочку! Рвачи!
- Что так-кое?!
В моих глазах от ужаса запрыгали зайчики, как будто противоположная стена вестибюля угрожающе двинулась на меня… И было чеканно сказано кому-то металли-ческим баритоном:
- Здесь фарцовщик, пьяный хулиган! Немедленно задержать!
В ту же секунду я увидел внушительного, как шкаф, сотрудника с плоской пере-носицей и внимательным прищуром боксера. Пришлось немедля ринуться через кру-тящуюся стеклянную дверь и по-армейски сноровисто бежать уличный кросс.  Между-народный  отель исчез в разномастной толпе домов, среди отсвета мокрых крыш, мель-кания автомобилей и желто зацветающих бесчисленных окон.
Волоча чемодан, я возвратился к театру. Постоял возле кариатид, поглядел на лиру. Сверху капало холодно и нудно. Кариатиды косились на меня с неприязнью.
"Ах, ты, ноченька, ночка темная, ночь осенняя..." Я всегда пел эту песню с чув-ством приятной стародавней грусти. Она мне удавалась, "легла на голос", как говорят. Вспомнил я ее применительно к обстоятельствам и мысленно напевал: "Где же ночень-ку, где осеннюю, где ненастную коротать буду?"
Над крышами по-волчьи завывал ледяной ветер-бронхитник. Деваться мне было некуда, и я отступил к единственно возможному месту ночевки бездомных абитуриен-тов.

***
Вокзал жил транзитной жизнью. Ждали билетов и прибытия поездов озабочен-ные, неулыбчивые люди. Люди проезжие, глубинные, русские.
На деревянных скамьях спали старухи в вязаных шалях и черных плюшевых кофтах. Мне представлялось, будто старухи перебывали тревожные вокзальные ночи с самой Отечественной (если не с гражданской) войны. Они всё куда-то торопились, страдательно охая и жалуясь потихоньку соседке, все так же спали на скамьях, подло-жив под голову узлы и не замечая, что пыхтящие, замасленные паровики давно смени-лись опрятными тепловозами, а затем и стремительными электропоездами.
Рядом со старухами так же вечно, несмотря на меняющийся покрой обмундиро-вания, дремали отпускные солдаты, запрокинув молодые грубоватые лица. Женщина лет тридцати, сосредоточенная, терпеливая, кормила грудью ребенка, а муж ее, крепко выпивший, бубнил что-то и мотал всклокоченною башкой. Женщина являла вполне типичный - миловидный и усталый лик вокзальной русской мадонны. И мужик этот выпивший был мне знаком своим обиженным бормотанием и беспомощно разведенными ладонями. Кроме этих обязательных участников транзитной жизни, бесцеремонно толкались между скамьями цыганки в мужских пиджаках, в сборчатых, обтрепанных по подолу юбках. Маятно покачиваясь, сидел кургузым кульком кинематографического вида старик с белой бородкой. Девушка лет семнадцати ласково говорила с ним по-татарски, оправляя бусы на смуглой  шее и взглядывая исподтишка на сержанта - артиллериста, неотразимо слепившего ее сиянием пуговиц и парадным глянцем сапог.
Ходили с пухлыми портфелями под мышкой недовольные субъекты в жеваных шляпах - наверняка командировочные службисты. Прохаживался и железнодорожный милиционер, пожилой, полный, с добродушным сонным лицом, а за его спиной шмы-гали малоприметные пареньки, пощупывая народ неприятно цепкими глазками.
Вот картина ночного вокзального ожидания, издавна знакомая и нисколько меня не удивляющая. Я, как и многие здесь, неустроенный, угрюмо-озабоченный человек, плоть от их плоти. Но они теснились, перемогались, недосыпали из-за своих родственных бед и служебных надобностей, я же терпел в тайной надежде стать артистом оперы, баловнем судьбы, воспарившим в мифически золотящуюся высь. Кругом спали, беседовали, приглушив голоса, стерегли чемоданы, баюкали младенцев и ждали. Надо было и мне дождаться утра. Отыскав место, и кое-как пристроив затылок, я задремал. Поутру, часов в восемь, умылся горстью из заржавленного крана, съел в буфете кусок жареной рыбы с неудобопроизносимым названием и бутерброд с загнувшимся от древности сыром... А выпив стакан противно теплого чаю, ощутил необычайную бодрость пополам с творческим волнением.

***
Мокрые липы сыпали жухленькие сердечки, которые тотчас пропитывались слякотью, способствуя предательскому скольжению. Я ходил осторожно, мычал и по-плевывал, а в голове у меня стучал маленький испуганный молоточек.
В полдвенадцатого меня пропустили со служебного входа. Охранник понюхал мой паспорт и забрал чемодан, прибавив хмуро: "Раздеваться внизу, в гардеробе".
С нотами в руках я растерянно огляделся. Красная стрела на листе ватмана, при-колотого к стене, указывала в конец коридора. Я покорно двинулся к дверям со щекол-дой - прекрасно отшлифованным старинным изделием, внимательно ощупанным мною, словно качество бронзы имело для меня сейчас решающее значение.
В просторном помещении стоял медалированный рояль, напротив - красный бархатный диван, а возле него круглый, на изогнутых ножках, столик. На диване сидел, вольно раскинувшись, известный мне по фотографиям баритон Сидоров и пожилая дама с мясистым лицом деспотичной царицы Анны Иоанновны, чей портрет почему-то всплыл из моих памятных закромов. У рояля бодро потирал руки седенький концертмейстер. Все обратили взгляды в мою сторону.
Неожиданно я почувствовал себя так скверно, будто меня сильно двинули кула-ком в живот. И потому вместо приветствия нечленораздельно и сипло квакнул.
- Ваша фамилия? - произнес Сидоров голосом, полным тембрового богатства. Дама с лицом Анны Иоанновны обмахнулась кружевным веером и ткнула в бумагу на столе. Отдав ноты концертмейстеру, я объявил:
- Каватина эт-та...хм…которая…
- Не понял. - Сидоров поднял брови и оставил их высоко на лбу. Я поперхнулся слюной, закашлялся и замотал головой. Причем мотал так долго, что присутствующие стали проявлять признаки нетерпения.
- Каватина Владимирчи-ча… - еле выговорил я заплетающимся языком, и как бы для того, чтобы блеснуть эрудицией, хотел добавить: "из Князя Игоря", но стыдливо промолчал.
- Да не бойтесь вы нас, молодой человек. Мы не людоеды, - обиженно сказала пожилая дама.
Я мимически изобразил, будто и впрямь не считаю их каннибалами, и ухватился обеими руками за крышку рояля.
"Медленно день угасал, солнце за лесом садилось, зори вечерние ме-е-ркли, ночь опускалась на зе-е-млю"... - Первые слова я прошелестел так тихо, что сам их едва расслышал. Но упрямо, хоть и столь же хило, я добрел до конца вокального абзаца. И наконец там, где мелодия стала сложней и возникла первая высокая нота, я опозорился.
"Теплая, южная но-о-очь!,." - В горле у меня что-то жжикнуло, напоминая скре-жет сорвавшегося напильника. Жесткий озноб сотряс мое тело, я остановился.
- По-моему, вы нездоровы, - огорченно произнес Сидоров. - Вам нужно вы-спаться, отдохнуть и тогда уж, в другой раз...
- Именно в другой раз! - Дама с лицом  императрицы опять обмахнулась веером. - И помните, куда вы идете. Надо быть хорошо подготовленным, а не являться осип-шим и непроспавшимся.
- Что ж, Ирина Кузьминична, все случается, - добродушно усмехнулся Сидоров. - В молодости я тоже долго разыскивал собственный голос. Да и вы пробовались в те-атр восемь раз безуспешно. Только на девятый  вас приняли, после того как...
- Как вы можете? Это возмутительная клевета! Я удивляюсь вашей бестактно-сти, Алексей Саввич!
- Ах, да не расстраивайтесь, Ирина Кузьминична. – Сидоров с явным удоволь-ствием глядел на побагровевшую "Анну Иоанновну". - Мало ли что вас приняли после особой пробы, об этом почти никто уже не помнит...
Оскорбленная императрица отодвинулась от него и заработала веером так мощ-но, что по комнате промчалась воздушная волна, а над лысиной  концертмейстера встали дыбом седые перья. Сообразив, что обо мне забыли, я решил вежливо удалиться: отпустил крышку рояля и вихляюще похромал к выходу.
- Ноты возьмите, - напомнил мне концертмейстер.
Прочитав в моих глазах отчаянную мольбу, он с кряхтением вылез из-за рояля и у двери отдал мне каватину Владимира Игоревича.
По коридору я двигался, словно инвалид, рискнувший отставить костыли. Мои глаза с тоской скользили по желтым стенам, увешанным афишами чьих-то юбилейных концертов, фотопортретами певцов и певиц, а также плакатами, призывавшими к осторожности при пользовании электроприборами. Собираясь опускаться в гардероб, я еще раз мрачно глянул вокруг и неожиданно прочитал:

ОБЪЯВЛЯЕТСЯ КОНКУРС
на замещение вакантных должностей
артистов хора.
Прослушивание в Круглом зале.

Слабая надежда согрела мою грудь и разжала "напетушившее" горло. Но где найти пристанище до следующего утра? Опять вокзал, непроизносимая рыба и загнув-шийся сыр?.. Может быть, все-таки отель "Радуга"… А пятнадцать суток за мелкое ху-лиганство? А срок за злостное?.. Я почувствовал совершенную безысходность своего положения. Рука дернула удавку-галстук, оторвала пуговицу от ворота, сжалась в дро-жащий кулак.
Прав дядька мой, трижды прав вечно пьяный Аким Сысоич... Дурак я, блажен-ный дурак! Сейчас же в помойку романсы с ариями! И завербуюсь куда-нибудь к черту на рога! Там добровольцев ожидает коллективное счастье и фантастическое матери-альное благополучие ... – Я качнулся и уткнулся лбом в стену.
- Ты чего? Спятил, что ли?
Сквозь мглистый туман отчаяния я различил плотную бородку лопатой, как у церковного старосты в каком-то фильме - полузабытом, старом, наивном, неважно ка-ком. Не хватало, правда, смазанных постным маслом волос - вместо благостного гу-менца сияла идеально отполированная лысина.
Старичок в сатиновом халате прижал меня к стене строгим взглядом. Сгоряча я собрался было послать старичка,  однако ощутил нестерпимое желание исповедаться: рассказал ему свои злоключения и выразил полное разочарование жизнью.
- Ничего страшного. Кое у кого также бывало, известными артистами стали. Не скулили, а вместо скулежа добивались своего, - укоризненно вещал старичок с лысиной и бородкой. – Характер надо иметь. Хочешь пробоваться в хор? Что ж, это можно. Ночевать будешь пока у меня. Я бобыль: живу, стало быть, одиноко. Но соседка моя - зверь зверем, имей в виду. Получаю пенсию - и тут, при оркестре, работаю уже семь лет. Должность моя называется "музыкальный служитель". Сейчас сдам в нотную кладовку оркестровые ноты и поедем ко мне хлебать супец. Забирай чемодан... отдай ему, Харлампиев, не телись... и жди.
Ободренный перспективой сна в лежачем положении, я впритруску поспешил за своим неожиданным благодетелем. Старичок передвигался по людной улице очень бойко. Звали его Игнат Захарович Кузовков. Минут сорок пять мы ехали на автобусе, затем совершили крутое восхождение по гористому переулку и, громко сопя, подня-лись на четвертую площадку пятиэтажного кирпичного дома. Такие снулые обшарпан-ные дома достоялись до нашего темпового времени с далекой поры мещанского прозя-бания, сопровождаемые обезглавленными церквами, ржавыми оградами и подозри-тельными дворами.
Захарыч, так Кузовков приказал себя величать, занимал угловую комнату с за-кутком.
- Раскладушку тебе поставим, возьму у соседа. Есть тут один мужик - ничего. Остальные склочники, с ними лучше не вязаться. Но главное бедствие: бабы. Им сво-бода дана языком трепать сколько душе угодно и, чуть что, милицию вызывать. По-литика такая, ничего не поделаешь. Поступишь в театр - платить мне будешь двадцатку в месяц. А может, скощу, поглядим. Не поступишь - тогда и спроса с тебя нет. Садись, хлеб отрезай, супец наворачивай и ложись-ка спать. Завтра утром покажи свой тенор, выложь товар лицом.

ГЛАВА 3

Концертное помещение мест на сто называлось почему-то Круглым залом. На самом деле зал был вовсе не круглый, а овальной формы. Бонтонно позванивали му-зейные часы с бронзовой нимфой. Висела антикварная люстра - паникадило, сияя хру-сталиками и замысловатыми витками допотопной работы.
Стены зала, обтянутые малиновым атласом, имели помпезный вид. Над эстра-дой античная маска изображала поющего с идеально открытым ртом - не съехавшим на сторону, не распяленным по-жабьи и не собранным в куриную гузку. В противоположной вершине зала играл на лире мраморный младенец с крылышками, личико у него было пухлое, избалованное и хитрое.
Дерзавшие пробовать свои силы на поприще хорового пения сбились, как овцы, в кучу - голова к голове. Откашливались, взволнованно шептались и робко поглядыва-ли на артистов, занимавших стулья вокруг. В третьем ряду размещалась приемная ко-миссия с ответственным выражением на общем лице.
- Вон тот в очках, дирижер Шмарковский. Ему наплевать, кого возьмут, кого нет. Он тут для проформы, - объяснял конкурсантам какой-то всезнающий малый (ока-залось, он безуспешно пробовался пять раз). - Другой лысый, нос морковью, председа-тель профбюро хора Кукышкин. А возле Кукышкина бабища в полосатом жакете, по-перек себя шире, Мозельская, бывшая пассия. С ней шеф считается, не забывает прият-ных встреч. Остальные - просто хористы, у кого стаж больше двадцати пяти лет. За-служенные клячи, почетные куклы, ничего не значат. Брать человека или не брать - решает Александр Гермогенович Салов и только он один.
Комиссия тихо переговаривалась, дожидаясь главного хормейстера. И вот вошел крепкий старик с уверенно развернутыми плечами и упругостью в движениях, не смотря на порядочную полноту... говоря точнее, на приятную породистую дородность. Под кипенно-белоснежным, сыплющим искры коком - почти "шаляпинским" по живописному великолепию - явил он сослуживцам и абитуриентам высоколобую физиономию со слащавой складкой узкого рта.
- Начинайте, Надежда Ивановна, - сказал Салов инспектору хора, торжественно помещаясь в середине комиссии.
Выкликнули первую фамилию. Громоздкий мужчина потемнел затылком и вразвалку направился к роялю. Сидевший за роялем второй хормейстер, молодой чело-век с соломенной прядью над переносицей и, положил пальцы на клавиши.
Вызванный поставил на пюпитр ноты, скрестил руки на животе, нахмурился, раздул ноздри...
- Одну минуту, - остановил его Салов. - Разве вас не предупредили, что при прослушивании в хор не нужно петь никаких арий? Вам придется тянуть отдельные звуки по всему диапазону, такова традиция. Понятно?
- Яснее ясного. На какую букву тянуть?
- На "а", конечно.
Молодой хормейстер взял на рояле аккорд, кивнул. Претендент прогудел басом первую ноту, очень похоже передразнивая недовольного чем-то, годовалого бычка.
- А , - напомнил Салов.
- Му-у-у…- почему-то упрямо повторил бас.
- Непонятливый какой! На "а", слышите? Школа что ли у него такая, миланско-нижегородская…
Громоздкий мужчина упорно подражал обиженному бычку.
- Черт знает, что такое! - Салов сделал сердитый жест. – Перед нами ваша анке-та. Вы работали солистом Керченской филармонии, артистом капеллы в Петрозавод-ске, артистом хора в Челябинске, артистом эстрады в Охотске... Почему так часто пере-езжали с места на место?
- Семейные обстоятельства. Превратности судьбы, - красноречиво вздыхая, от-ветил бас.
- Пьянь, может быть? Мухобой? – громко спросил кто-то.
В зале гоготнули. Салов тоже усмехнулся.
- Ну, хорошо. Олег Евгеньевич, дай ему еще полтона вниз. Только пойте "а", уважаемый, чтобы я понял, какой у вас голос.
- Яснее ясного. –Бас опять протянул звук в своей бычьей манере.
На освободившееся место у рояля лихо выскочил тот всезнающий малый, кото-рый пробовался шестой раз.
- Послушайте, - с нескрываемой досадой обратился к нему Салов, - прошлый раз я вам  объяснил, что ваши данные не подходят для оперы. Нам нужны достаточно сильные голоса с полным диапазоном. А у вас слабенький баритончик, да еще - ни вверх, ни вниз...
- Если б у меня был верх и низ, я бы стал солистом Большого театра, - уверенно заявил всезнающий малый.
- Кишка тонка... - явно разозлившись, буркнул Салов и отвернулся.
- А я петь желаю, - не сдавался тот. - Вы не имеете права меня гнать.
- Сейчас же уходите! - Салов даже привстал от возмущения. Раздались возгласы: "Выведите его! Безобразие! Как можно таких пускать в театр!"
- А... - заныл малый глуховато. - Разве плохо слышно?
Какие-то мужчины бросились к неистовому претенденту.
- Только троньте! - предупредил он, выставив кулаки. - Холуи! У Машки Хорь-ковой какой голос? Писк мышиный! Ничего, взяли. Позвонил кто надо - и взяли. Лад-но, я уйду, не бойтесь! - И наглец вышел, проворчав в дверях: - Устроил тут вотчину... Малюта Скуратов...
- Шлягерником станет, - убежденно сказал кто-то сзади, - сипу и прыткости в самый раз.
 Перебранка настолько меня расстроила, что моя собственная фамилия, произ-несенная инспектором, не особенно меня испугала. Я подошел к роялю и запел на удивление чистым звуком. Первую минуту голос все же подрагивал совместно с коле-нями, но скоро окреп. И я смог показать комиссии, что не зря четыре года терпел нази-дания Ивана Эпифоровича Квасцова.
Разглядывая меня, главный хормейстер приказывал помощнику за роялем:
- Теперь "ля-мажор"… Ну, что ж... "Си" возьмете? - обратился он ко мне. Я кив-нул и взял.
В душе я молил Салова: "Прими, прими меня! Стараться буду не за страх, а за совесть!" - и заорал верхнее "до" из последних сил. Нота получилась достаточно уве-ренная. Я держал ее, пока не возникло ощущение, что мои голосовые связки вот-вот вылетят изо рта и повиснут на люстре кровоточащими ниточками.
- Подойдите сюда, - сказал Александр Гермогенович Салов. - Прописки у вас нет? Где остановились?
- У дяди, - соврал я шепотом, не смея поднять глаз.
- Ждите. Вам объявят решение комиссии.
Утирая ладонью мокрый лоб, я попятился в задние ряды. "Приличный тенорок... И "дошник" на месте..." - ухватил я обостренным изнервничавшимся слухом.
Пока я переживал только что состоявшееся испытание, к роялю вышла девица. Мордочка круглая, кошачья, пунцовая от эмоционального напряжения. Юные выпук-лости под полупрозрачной кофточкой вздрагивают упруго, есть и прочие видимые до-стоинства. Опершись на рояль нежным локотком, она встала козочкой: правая ножка чуть отодвинута в сторону под углом, и при этом юбка очень предусмотрительно до коленок не достает. Мужчины взирали на нее пристально, а некоторые пожилые отцы семейств с особенной симпатией.
Девица предварительно кашлянула и начала тянуть на "а". Тянула, очарователь-но приоткрыв свежий ротик, и была, по-видимому, очень собою довольна, хотя голос ее дребезжал, как крышка на кипящем кофейнике. Чем выше тон предлагали, тем звук делался противнее. Наконец она остро взвизгнула на пределе возможностей и сорва-лась. "Бедненькая", - подумал я, похолодев при воспоминании о своем вчерашнем по-зоре.
Ничего, она не особенно смутилась. Стриганула из-под наклеенных ресниц на главного хормейстера и пролепетала:
- Ах, это случайно!..
В последнем ряду хихикнули довольно язвительно. Комиссия повернулась с обеих сторон к центру - все точненько в профиль, а главный хормейстер оставался к роялю в фас.
- Угу, - сказал главный хормейстер.
Злопыхатели захихикали громче. Комиссия насторожилась.
- Перспективный голос, - пояснил Александр Гермогенович с убежденностью специалиста, заметившего то сокрытое в молодом даровании, что не доступно ушам малокомпетентных посредственностей. - Придется поработать. Но, без сомнения, нам такие нужны.
- Возьмет под личное покровительство... - пробормотал сидевший позади меня неприятный тип в потертом пиджаке. Интонация, с которой была произнесена эта фра-за, словно намекала на некую непристойность со стороны Салова. Я невольно обернулся. Неприятный тип встретил мой осуждающий взгляд с подчеркнутым пренебрежением. Потом его бледные губы растянулись в стороны, он осклабился, показав среди прочих металлический зуб.
- А у тебя за душой есть кое-что. Училище кончил? Ну, познакомимся...
Из вежливости я пожал его костлявую лапу.
- Суескулов Глеб, второй бас, - представился он и вслед за тем произнес не-сколько слов, значение которых я узнал значительно позже, а в тот момент они оста-лись для меня темными.
О себе он сказал:
- Мурцовщик... Из опальных... - и добавил, фыркнув ноздрястым носом. - А ты подойдешь под саловскую гребенку... Вид кроткий, исполнительный... Не сшибет тебя Фразибулова трость...
После девицы с дребезжащим голосом и привлекательными внешними данными пело еще человек десять. Некоторые неплохо себя показали. Закрыв папку со списком, инспектор попросила всех выйти. Комиссия осталась обсуждать результаты прослушивания.
Позевывая, сторонние наблюдатели отправились по своим делам. Те же, чья судьба решалась, взволнованно мотались по коридору. А мне  почему-то не давало по-коя последнее изречение ерника Суескулова.
"Фразибулова трость"? Я сгреб в охапку познания - так и есть: подобие "Ахил-лесовой пяты" или "Нити Ариадны"… На что намекнул ноздрястый Суескулов? Вот позёр! Не успел сказать двух слов, а уж спешно показал эрудицию. Господи, да что ду-мать о нем, когда сейчас будет дан ответ на мои просроченные надежды!
Дверь Круглого зала плавно растворилась. Мимо трепещущих конкурсантов, держа под руку дирижера Шмарковского, прошествовал Салов. Позади с неопределен-ными улыбочками шаркали по паркету седовласые ветераны. И наконец вышла необы-чайно обширная ниже пояса женщина-инспектор.
В ее руках хрустел роковой манускрипт – то есть официальная бумага с фами-лиями счастливцев.
Инспектор назвала нескольких, в том числе  девицу с кошачьей мордочкой. Мо-ей фамилии не оказалось. Мороз продрал меня от макушки до пяток. Я перехватил со-болезнующий взор безголосой красотки. Инспектор заглянула в список еще раз.
- Ах, да… Шиборкин, Родион Иванович.
Я - артист! Я, племянник пъяницы Акима Сысоича, ученик толстопузого пере-страховщика Квасцова! Пусть в хоре... Может быть, пока в хоре, а там... там будет вид-но!
- Остальным - спасибо. Названные должны явиться в отдел кадров.
 На подкашивающихся ногах я спустился по лестнице к гардеробу. Подскочил, тряся бородкой, Захарыч.
- Ну?
- Взяли.
- Орел! Козловский! Карузо!
- Да ладно вам...
- С тебя причитается - ничего не поделаешь, закон. Вот ключи, я приду часа че-рез два. Езжай, отдыхай, очухивайся.
Замотав горло шарфом с особенной тщательностью, подняв воротник пальто, я вышел из театра.
В сердце что-то заныло, чмокнуло и всосалось, как в аптекарскую резиновую грушу, сожалея о чем-то, чему-то возмущаясь, но не давая разуму времени докопаться до корневых начал этой внезапной печали. Смутно подумалось, что о сегодняшнем со-бытии могли бы узнать мои безвозвратно исчезнувшие родители... Однако эта мысль через мгновение угасла, как совершенно бесполезная и абсурдная.
Кариатиды под портиком на этот раз мигнули мне ободряюще: мол, видали мы не раз таких же растерянных вахлаков с бледными носами и горькими сомнениями. Ничего - притирались, врабатывались, прикипали опасливым сердчишком к великому искусству ЦОТОПа.
Пожалуй, кариатиды были правы. Стряхнул я некстати нахлынувшее уныние и отправился в ближайший гастроном за бутылкой водки.

ГЛАВА 4

А через неделю вместе с другими принятыми я вступил в зал, поражающий но-вичка надменной, буржуазно-феодальной роскошью. Вместительный и высокий, мягко сиявший золочеными кенкетами, он предназначался для репетиций хора. И одновре-менно служил театральным музеем. На стенах висели афиши, фотографии, эскизы де-кораций. Сверкал бутафорскими самоцветами костюм какого-нибудь давно почившего Герцога Мантуанского, а под стеклом скромно лежала туфелька легендарной балерины. В центре зала отражал кенкеты рояль. Напротив несколькими рядами располагались стулья с прямыми спинками - седалища для репетирующих хористов.
Когда я вошел, зал кипел и гремел, как переполненный стадион. Женщины и мужчины беседовали, спорили, шутили, ссорились, рассказывали анекдоты, кокетничали, распевались, двигали стульями, листали ноты, расписывались в явочной ведомости, ходили, сидели, махали руками, скакали на одной ноге и... только что не валялись навзничь на лакированном паркете. Пожилые и не очень, смазливые, благообразные и неказистые, худые, тучные, причесанные, взлохмаченные и лысые, элегантные, затрапезные, веселые, угрюмые, скромные и развязные... Какая-то невероятная мешанина, какое-то ужасно довлеющее, клокочущее мелькание...
Председатель профбюро Кукышкин протенорил что-то мобилизующим тоном. Но большинство не обратило никакого внимания на его призыв. Принесла толстые оперные клавиры служительница, как сплетничали, взятая по протекции и с виду очень высокомерная. Присел к роялю помощник главного хормейстера, тот самый молодой человек с соломенной прядью, что помогал при прослушивании. Несколько раз к хористам обращалась инспектор Надежда Ивановна, женщина чрезвычайно обширная в нижней части тела. Напрасно. Стогорлое, тысячеглазое чудище продолжало конвульсивно двигаться и галдеть.
Вдруг - дверь настежь... Всё завертелось круговоротом. Загрохотали стулья… Младший хормейстер, музслужительница и инспектор сделали непроницаемые лица. Сто с лишним хористов (официально: артистов хора) оказались на своих местах и умолкли.
И вошел - почти влетел! - Александр Гермогенович Салов, отец родной, пове-левший принять меня и положивший мне зарплату сто рублей в месяц. Вошел упругим, стремительным шагом. Широкие плечи уверенно развернуты, круглый живот выпячен. Кипенно-белоснежный шаляпинский кок сыплет искры над славным, высоколобым, русским лицом.
Он стал к роялю, кивнул: "Здрасьте" - и, ни секунды не беря на раскачку, нанес удар вправо:
- Рожнов, пересядь к Холёсенькому.
- Я одиннадцать лет сижу на этом месте, - бледнея, сказал лысоватый пожилой хорист. - Почему же? Я ведь...
- Попрошу не пререкаться! - властно отрезал Салов. - Кто не подчиняется требо-ваниям руководства, того мы не задерживаем. Здесь у нас не базар и не новгородское вече. Пересесть!
Опустив глаза, Рожнов перебрался на другой стул. Салов ястребиным взором окинул женщин и нанес удар влево:
- Кукуйская! Вам не стыдно сидеть в первом ряду? Да, в такой короткой юбке. У вас другой нет? (Мужчины ухмыльнулись, женщины фыркнули.) Чтоб я видел вас в этом наряде последний раз! Ишь прелестница нашлась…
Дамское хихиканье, мужской гоготок.
Миловидная блондинка хотела возразить главному хормейстеру, но не справи-лась с трясущимися губами, и только мокренько всхлипнула.
- Крут, - шепнул кто-то невидимый. - Вон Лариску как окрестил. Значит, мило-сти насовсем лишает.
- У него теперь Сонька Турурушкина на примете, - пояснил другой невидимый.
Александр же Гермогенович провел тем временем великолепную боксерскую серию:
- Вчера на "Садко" тенора разошлись со всем коллективом и пели неизвестно что... После репетиции лично проверю каждого. Хватит подгаживать коллективу! Ма-стера... И вообще, - продолжал Салов, - во время спектакля идут бесконечные разгово-ры. Это безобразие пора кончать! Назначенная мною дежурная бригада выявит болту-нов, и администрация применит жесткие меры - вплоть до увольнения!
- А как дежурная бригада сама петь будет, если ей надо вместо этого... выяв-лять?
Сто с лишним голов одновременно повернулись. Я увидел, что вопрос задал тот неприятный тип, который огорошил меня как бы предназначенной для нравственных осложнений тросточкой Фразибула.
- А вам, Суескулов... чем задавать вопросы, следовало бы обратить внимание… на свое вызывающее поведение, - фиксируя согласные, сказал главный хормейстер.
- Почему же мое поведение вам не нравится? Кажется, я не путаю текст, не за-бываю вступлений и не берегу своих голосовых данных, как некоторые любимчики... Кикин, например.
- Где уж нам с тобой равняться! Мы ведь консерваториев не проходили, - обид-чиво произнес посиневший от злости бас Кикин.
- Оно и заметно, - бросил Суескулов победоносно и красиво подбоченился, буд-то корнет на промчавшейся тройке.
- Прекратить! Всем замолчать! Или сию минуту я освобожу репетиционное по-мещение от нарушителей! - И Александр Гермогенович нанес последний могучий удар ни в чем неповинному роялю, с маху хлопнув по нему увесистым клавиром. Теперь аудитория казалась подготовленной к творческому труду. Лоб у меня, словно по окон-чании простудного кризиса, покрылся крупными каплями.
Несколько смягчив тон, Салов представил вновь принятых. Мы вставали по очереди и смущенно кланялись. Нам немного похлопали (такой здесь порядок).
- Молодые, следите по нотам, - приказал Садов, начиная репетицию. Его по-мощник сыграл на рояле вступление из "Евгения Онегина" и пропел за солиста гундо-сой хормейстерской фистулой: "Болят мои скоры ноженьки со походушки..." А жен-ские и мужские голоса подхватили стройно: "скоры ноже-еньки со походушки-и..."
- Нет! - остановил пение Салов. - Сопрано, легче... Басы, нельзя здесь так орать! Завалишкин, Фуксов, чего расселись, как в пивной!? Начинаем пья-нис-си-мо... Чтоб никакой классовой ненависти, не тот случай. - И разливалась чарующей музыкой Чай-ковского атмосфера старосветской ларинской усадьбы, теплого августовского дня, сол-нечных сельских далей.
Мелькнул час. Певцы вспотели, воздух в хорзале желтовато загустел. Но вдох-новение не покидало главного хормейстера. Еще и еще взмахивал он не по-стариковски сильной рукой и снова останавливал, требовал, повторял. Наконец объявили перерыв.
- Как впечатление? - спросил тенор Трепыхалов, сидевший рядом со мной.
- Хорошее, - счастливо улыбаясь, ответил я, - впечатление.
Трепыхалов посмотрел на меня с вялой усмешкой как смотрит усталый от сто-рожевой службы барбос на вислоухого восторженного щенка.
Все вышли в фойе. Женщины - молодые и пожилые - бросились к буфету, рас-хватывая по завышенной цене бутерброды с колбасой и сыром, булочки, пирожные, чай, кофе, простоквашу и лимонад. Мужчины, если и брали там что-нибудь, то, как правило, пиво и черный хлеб с килькой.   Дымили внизу, у закрытого на засов главного входа. А в зеркальном фойе пенились извержения жеребячьего хохота. Бас Салопов в окружении толпы почитателей, раздаривал самобытные афоризмы, вроде: "Темнота - залог здоровья", "Хор - братская могила талантов" или "Женщина – друг человека, кроме тещи".
С краю фойе располагалась самостоятельной группкой "оппозиция его величе-ства Александра Гермогеновича". Мой сосед по хоровому залу, седоватый дядечка Трепыхалов так ее и отрекомендовал.
Предводительствовал здесь Суескулов. Около него жался тенор Самокруткин, юноша телосложения хлипкого. Тут же стояли еще двое оппозиционеров: необъятная бабища, меццо (альт – по-хоровому) Анна Севастьяновна Сыпунова и всклокоченный молодой человек с юмористическим выражением на небритом лице. Его звали Боря Заславский. Позднее я узнал, что он располагает способностью постоянно острить и папой весьма значительного служебного положения. Впрочем, находясь для оригинальности в группе недовольных, Боря все-таки поддерживал с начальством отношения шутливо-благоприятные.
- Дед озверел, - говорил Суескулов, возводя брови домиком. – За два часа выдай всё - голос, силы, эмоции...
- Ох, эмоции сохрани, прошу тебя, - сострил Заславский.
- Борис, не трепись! Они действительно пригодятся. Шефу наплевать, что мне еще не семьдесять рокив и даже не сорок пьять. Бидный хохол! Еще час гвоздить "Аиду"... А кто будет вечером во всё сопло врезать "Игоря"?
- Связки-то всего две! Две тоненькие ниточки! - возмущался, поводя острым но-сом Самокруткин. - Нет, саловский застенок невозможно терпеть.
- Леша, ты принимаешь валерьянку? - заботливо осведомился Заславский. - Ну хотя бы люминал и опиум... Нет? Немедленно начинай принимать. А то скоро будешь кричать по ночам, как бывший узник Соловецкого монастыря.
- Тебе легко веселиться. У тебя фатер доктор наук, профессор, академик и неиз-вестно еще кто! А тут - здоровья никакого и оклад сто тридцать...
- Погодите вы, - вмешалась альтиха Сыпунова, - я сочинила сатиру на саловских холуев. Прочесть?
- Просим, просим, Анна Севастьяновна!
Толстая, угреватая и рыжая Сыпунова достала из-за сильно открытого выреза на груди запачканный листок и начала читать жуткую по неприличию рифмованную дре-бедень. Молодые люди млели от восторга. Стихотворный опус заканчивался беспо-щадным обличением и высокой саморекомендацией:
                И среди прочих всех вот тут-ко
                Хорькова Машка, проститутка…
                Так пишет Аня нигилистка,
                Поэт – сатирик и артистка.      
Я поскорее отошел от этой анархо-уголовной компании и услышал разговор между двумя почтенными мужчинами и одной пожилой дамой.
- Говорю тебе, Вася, настоящий плов готовится иначе...
- Ну, что "иначе"? Рис, баранина, сало, соль, перец.
Пожилая дама всплеснула пухлыми руками:
- Боже мой, сколько самомнения и никаких знаний! Нужен рис особого сорта с добавлением растительного масла - кунжутного, хлопкового, кукурузного, оливково-го... На худой конец - подсолнечного.
- А, может, машинного?
- Прекрати. Тертая на мелкой терке морковь...
- Тьфу, морковь! А сало?
- Слегка, до золотистого цвета обжаренный лук...
- К черту лук! А сало?
- Вася, ты никогда не станешь интеллигентным человеком. Кладется чернослив, гранат, курага, шафран... Специи, травы, ароматы...
- Ну, я такую гадость и жрать не буду! Лучше свиное рагу, соленый огурец и пол кило водочки. А, Харитоша?.. Что ты развесил уши и слушаешь старую перину Мозельскую?
- Грубиян! - взорвалась дама, устремив разгневанный взор на краснорожего Ва-сю. - Ничего не понимаешь в жизни! Привык сивуху занюхивать картошкой в мундире!
- Так чего же… Мы труженики. Едим и пьем честно заработанное с помощью Божьего дара - голоса. А у тебя, Наталья Никодимовна, говоря по совести, сроду его и не бывало. Протолкнул тебя в ЦОТОП твой хахаль, начальник пожарной команды Ху-дяков. Взяли тебя сперва охранницей при входе... так? Так. Потом Салов тебя пригля-дел, перевел к себе в хор... так? Так. Апосля Салова поощряли тебя дирижеры: и Шмарковский, и Сочинский, и Редькин. Что спорить! Ты была тады хороша, Натуля! Телочка ты наша холмогорская.
- Пьяница! Клеветник! Я тебя выживу из театра, скотина! Ты у меня до пенсии не доработаешь!
Впрочем, я должен сказать о тех немногословных и серьезных людях, которые в перерыве не ржали, не сплетничали, не занимались пустой болтовней, а хлопотливо шуршали бумагами, переговариваясь то с Кукышкиным, то с его помощником Амплее-вым, составляли какие-то списки, перепечатывали протоколы собраний, - одним сло-вом, помимо пения, как бы  не являвшегося их главным занятием, вели активную и, вне всякого сомнения, крайне важную работу.

ГЛАВА 5

Дни и недели двинулись, заскользили, понеслись неудержимо как набирающий скорость поезд. Мелькали перед глазами великанши-кариатиды и золоченая лира на фронтоне. Распахивал и захлопывал двери хоровой зал. Ночью мне снились репетици-онные классы, где новички с молодым хормейстером Олегом Евгеньевичем Перикло-вым оставались после общей репетиции "долбить" золотой фонд и постепенно выдол-били россиниевского "Цирюльника", моцартовскую "Свадьбу Фигаро", рубинштейновского "Демона", а там взялись и за "Царскую невесту", и за "Бориса"...
                Расходилась - разгуля-лахась,
                сила-удаль молодец-кая,
                расходилась - разгуля-лахась,
                сила-удаль молодец-кая...
                Го-о-ой!!!
Ежедневно, кроме понедельника, к одиннадцати утра я ехал на автобусе в театр.
Там стали уже привычными: зеркальное фойе, мраморная лестница и хорзал. Но от не-которых особых обстоятельств сердце мое еще долгое время благоговейно замирало и подкатывало к горлу.
Первое обстоятельство: зрительный зал в дневном мраке, молчании и безлюдьи, в ожидании восхищенных и восторженных толп. Темно-зеленый бархат, царственная позолота, люстра - мерцающая и трепещущая от любого звука гора хрусталя. Выстро-енный гвардейскими рядами партер, ступенчатая подкова амфитеатра и полные таин-ственной неги ложи, тяжелыми портьерами укрывающие версальски изысканные стульчики.  Неохватные, неоглядные ярусы, уходящие сотами колизея в головокружи-тельную высь, пустые, темные, никчемные днем... жужжащие, кашляющие, дружно плещущие по вечерам.  Купол - отражатель громоподобных оркестровых "тутти", вели-колепно "поставленных" и катастрофически "сорванных" верхних нот, предсмертных рыданий Отелло и мефистофельского хохота, точно распределенного по звукоряду. Паря над залом, Апполон протягивал венок с пурпуровой лентой женщине в пеньюаре, соблазнительно изогнувшейся и державшей рот певчески открытым, что в совокупности изображало восхваление оперного искусства.
Обстоятельство второе являло моим глазам некрашеные серые доски, кое-где покарябанные и треснувшие. Когда-то здесь метался затравленным тигром в парчовых бармах Шаляпин и рассыпала жемчуг фиоритур Нежданова... Но вспомнишь ли, по-справедливости, обо всех кто не совершил блистательного взлета, не сделал карьеры сладкоголосого кумира, не зацепился в памяти мемуаристов? Причинами же непризна-ния могут быть интриги завистливых коллег, упорная ненависть всесильного режиссе-ра, собственные слабости, напрасная горделивая скромность и внезапно сдавшее здо-ровье. От беспокойной и яркой, на самом же деле однообразной и трудной жизни оста-валась хрипловато зудящая пластинка, пожелтевшие фотографии да полустертое имя в старых программках. А вдоль съеденных молью задников, у дальней пятой кулисы, сквозь геологически-стойкие пылевые пласты смутно мерещатся забытые всеми и навсегда тени хористов.
Ступив на серые доски сцены, я внутренне задрожал. Никто не узнает, о чем я шептал про себя в эти незабываемые минуты! Вокруг болтали, позевывали, смеялись. Скрывая волнение, я тоже смеялся какой-то пошлости.
И спросил меня вкрадчиво некий таинственный голос: "И ты мечтаешь, Шибор-кин? Но разве не говорил почтенный Иван Эпифорович, что у тебя неказистый, лишенный обаяния тембр? Что настоящий успех тебе заказан? А ты мучаешься тщеславными мыслями... Ну, брат, зря… Уж кому-кому, а тебе это совсем не к лицу…"
Третье обстоятельство, мешавшее мне уверенно сознавать себя штатной едини-цей творческого состава, заключалось в неожиданных встречах с титулованными соли-стами, чьи голоса я еще недавно мог слышать только по радио или с крутящегося дис-ка, кого искренне считал не обычными смертными, но в некотором роде небожителя-ми, а тут... Нос к носу сталкиваюсь за кулисами с лауреатом конкурса вокалистов, те-нором Николаем Сипых. Он бросает в сторону занятого мною пространства довольно пренебрежительный взгляд. Впрочем, уверившись в моей безусловной почтительности, отвечает на поклон вполне демократично: "Э-э...прифэт!"
С робостью прижимаясь к стене, вижу, как проходит мимо героический бас Дымцов, чья слава (в моем представлении) давно сравнялась с всемирной славой Ша-ляпина и даже ее превзошла. По коридору Дымцов двигался монументально, как статуя Командора, не забывая удерживать на лице надменную задумчивость, свойственную бесспорному гению. Он был навсегда погружен в неповторимое творческое состояние и потому носил на правом мизинце перстень с крупным бриллиантом.               
Встретил я как-то и баритона Сидорова, который оказался свидетелем моей по-зорной пробы в солисты. Бойко, птичьим веселым глазом Сидоров окинул мою сму-щенную личность и хитро подмигнул:
- Устроился монтировщиком декораций? В хор? Поздравляю! Пожуй кулисы, понюхай театральной пыли. Это не вредно, - и быстро (плотный, круглый, упругий) скатился по узкой внутренней лестнице. Милейший, симпатичнейший человек!
Упомянув о нем, я уж не могу не сказать и о той суровой даме, что воспроизвела в моем уме портрет императрицы Анны Иоанновны. Это была сама Ирина Кузьминична Линькова, ведущее меццо-сопрано и авторитетный деятель областной культуры. Несмотря на огромные заслуги перед дирекцией и еще более высокими инстанциями, Ирина Кузьминична тем не менее сдавала свои позиции, уступая двадцатишестилетней Ирме Шевровской.
У новой звезды оказалась талия окружностью сорок восемь сантиметров, улыб-ка, которую не портила ни одна коронка, и голос, как у... в общем, хороший голос. Не исключались и заслуги перед инстанциями.
Что же касается Ирины Кузминичны, то один мой знакомый, мелкий канцеляр-ский служащий из репертуарного отдела, как-то рассказал мне: «Представляешь, какая у нас ситуёвина? Приходит , например, в театр по культурному обмену вызов из-за границы. Просят прислать известную солистку в Испанию. Директор дает отмашку, едет Линькова. Через месяц еще вызов из Аргентины. Просят прислать солистку, сопрано. Не меццо, а именно сопрано. Директор посылает Линькову. Следующий вызов по культурному обмену: нужно колоратурное сопрано. Приказ из министерства, едет Линькова.» - «Но она не сопрано… тем более не коло…»   - начал я в недоумении. « Не перебивай, старик. Вникай в процесс отечественной культуры. Еще вызов. Требуется тенор. Понимаешь? Тенор! Мужик все-таки…Некоторая заминка в дирекции ЦОТОпа. Звонки из министерства и выше. Едет все-равно Линькова с предписанием вызывающей стране изменить для нее спектакль.» - «Ну, это уж ни в какие ворота…» - «То-то, старик, а ты мне не веришь. Сицилийской мафии делать нечего.»
Но вернемся к первым впечатлениям моего пребывания в театре.
Два дня назад лучший тенор ЦОТОПа, изысканно красивый и дивно обаятель-ный Юлий Евсюткин  снисходительно протянул руку Борьке Заславскому и заодно мне - подвернувшемуся случайно. Но подлинный священный трепет, как писали в старинных романах, я ощущал, когда в шанелевом облаке и немыслимого изящества одежном ансамбле проплывала Диана Самсоновна Чихаева, певица международного класса, чернобровая красавица с беломраморным декольте.
Но здесь я умолкаю, чтобы не потерять, от восторга беспристрастность, необхо-димую добросовестному и скромному автору.

ГЛАВА 6

Под подошвами дрябловато хрустел снежок. Ветер с весенней сыринкой прохватывал до основания внутренностей. Я сунул нос в поднятый воротник пальто, затолкал руки возможно глубже в карманы и оттого шел, согнувшись почти под прямым углом. Утренняя репетиция закончилась, спектакль вечером - предстоял. Я спешил, не глядя по сторонам. А снежок похрустывал уже двойным хрустом, как бы "в малую терцию". Я догадался, что кто-то движется рядом, чуть позади. При перебежке через улицу определенность хруста ослабла и воспринималась, как не очень ясный, но вопросительный септаккорд. Тут промчались легковые и грузовые машины, подкатил автобус, и следом за мной в него влез Глеб Суескулов.
Наше случайное знакомство я продолжать не стремился. Заносчивый верзила с мрачной физиономией вызывал во мне неприязнь. Практические соображения тоже удерживали меня от оживленного разговора с человеком, состоящим в разряде самых неблагополучных.
Увидев меня в автобусе, Суескулов сделал притворно-удивленный вид.
- Кажись, мне по пути с этим типом... Ты где живешь? - спросил он вслед за не-любезным вступлением. - У музслужителя? А, бородатый, знаю. Терпимо?
- Не жалуюсь.
- Такой разве пожалуется… Инок безмолвный и кроткий, веру хранящий свою... Не для Фраэибуловой трости...
Я вдруг обиделся не его пренебрежительный тон, особенно меня рассердила по-следняя фраза.
- Помню, помню ваше любимое выражение, сударь. Только забыл, чем там
закончилось с этой… тростью…
- Могу доподлинно разобъяенить. Жил-был тиран по прозвищу Салов... - Суе-скулов показал среди прочих металлически» зуб.
- Оставь Александра Гермогеновича в покое...
- Ах, не продолжай! Я твое верноподданное сердечко больше не потревожу. Так вот, у других-то тиранов народ время от времени бунтовал, и только у Фразибула - не-возможно тухлая тина, только у Фразибула - тишь, гладь да Божья благодать. Ну, кон-куренты озлились и направили поса выяснить - в чем состоит принцип фразибуловско-го правления. Почему население всегда смирно, и нет дерзнувшего высказать недо-вольство угнетением и нуждой? Ведь для тирана-то бесспорно выгодно, чтобы его окружала мышиная масса, беспросветные сумерки. Спрос на серость, на серость... Что за книжонка-то у тебя? Детектив, небось? - Длинное лицо Суескулова изобразило ад-ское презрение. - Между прочим, лучший написан три тысячи лет назад, при фараоне Рамзесе или каком-нибудь… Менемхете, про парней, грабивших пирамиды. Вообще, в моем понимании, такое чтение убийство времени, убийство беспощадное и непрости-тельное.
- Тогда и смотреть нечего. Это детектив.
- Ну-ка? "Преступление и наказание"! Заполняешь пробелы? И - как?  - Откро-венно признать для меня все это заунывно и тяжело. Да ещё и язык какой-то угрю-мый…
Оживление, явившееся на лице Суескулова, снова сменилось кислой гримасой.
- Третировать гениального создателя "Бесов" можно только... - он поглядел в сторону, старательно показывая, что ему безумно скучно продолжать разговор, - только абсолютно соответствуя названию его другого романа... (Я догадался, разумеется, о ка-ком романе идет речь.)
Автобус заскрежетал, вывернул из-за поворота и резко притормозил. Обдирая пуговицы, отчаянно пропихиваясь, мы вывалились. Суескулов пожал плечами:
- Чудеса в решете!.. Сколько ты работаешь в театре, месяцев шесть? Я ни разу не замечал, что мы попутчики.
Зима студила из последних сил. Мы ежились, кряхтели, переговаривались сквозь поднятые воротники удушенными голосами.
- Почему ты... осуждаешь Александра Гермогеновича? – спросил я неожиданно для себя.
- Потому что результат нашего неблагодарного труда целиком достается этому подлому старику. Напряжение наших голосов, износ здоровья, наш пот, наше время, которого почти не остается для человеческой жизни... Все - вода на его мельницу. Награждения, похвалы, почет - одному ему. Он сумел так поставить дело, что для ди-рижеров, солистов, музыкантов, для любого администратора... мы не артисты, а безли-кий фон у пятой кулисы. Где справедливость? Где либертэ и эгалитэ, про которые не-когда столько орали? Искусство жестоко? Но причем здесь искусство, если поощряют-ся только филеры и деляги? Ведь мы поем с полной отдачей, от всей души, забыв о невзгодах, порой об оскорблениях...
- Кто тебе мешает быть кумиром публики?   - Я вспомнил о своем худосочном детстве, о педагогических приемах осмотрительно-безжалостного Ивана Эпифоровича, о позорном провале на прослушивании в солисты - и мне стало горько. Но из упрямства я сказал Суескулову:
- Конечно, есть у нас плохие стороны, да где их нет... Зато в каких спектаклях мы участвуем! Нет, я своей судьбой доволен.
- Эх ты, юродивый! - Суескулов с досадой плюнул, потом еще раз поглядел внимательно и усмехнулся. - Понятно, если бы с нами не было Чайковского, Верди, Мусоргского... Оставалось бы утопиться или бежать сломя голову...
- Далеко не убежишь. - Я сделал таинственны» вид. - А мне тут обещали скоро прибавить…
- На водку-с?
- В этом не силен, тренировка плоха.
- Не быть тебе душой общества. А как влияют на тебя женщины, о рыцарь бед-ный, молчаливый и простой?
Я смутился и не стал отвечать. В театре я иногда оглядывался украдкой на про-бегавшую по коридору юную балерину в прозрачном трико, а иногда обращал при-стальное внимание к округлым ножкам какой-нибудь миловидной хористочки... Одна-ко мои вожделения этим и ограничивались.
Сусекулов внезапно остановился и поднял палец.
- Предупреждаю: из хора не путайся ни с одной. Все они падшие корыстные со-здания и послушные наложницы Салова.
Я воспринял предупреждение Суескулова как первоапрельскую шутку, а потому уточнил:
- И старухи?
- Были в молодости.
- Глеб, у тебя все дома?
- Не суди по себе, индифферентная личность.
Я почти хохотал. Я не верил ему, конечно, и смотрел на мрачное лицо с бровями домиком как на забавно высвеченный фотокурьез. Однако из-за пронизывающего холода моя ирония быстро иссякла и сменилась печалью
Суескулов явная жертва неразделенной любви, подумалось мне. Иначе он не стал бы нести такой пошловатый, бездоказательный бред. К счастью, он сменил тему. Мы шли рядом, сворачивая из переулка в переулок, и говорили (смешно!) о литературе.
И тут я понял, что озлобленному, дерзкому, но своеобразному и начитанному парню очень одиноко на свете. Я почувствовал к нему некую родственную жалость, и прежнее мое предубеждение стало рассеиваться.
Суескулов повел речь о романе немецкого писателя, в котором описывалась судьба композитора - непризнанного, обезумевшего и погибшего. Романа этого я не читал, а потому слушал пересказ Суескулова с жадным вниманием. Он говорил воз-бужденно, делая неожиданные критические и лирические отступления. И понеслась зигзагами и скачками не очень связная и совсем не мирная беседа. Драка началась из-за Хемингуэя, Ремарка, Булгакова. Эти писатели были тогда модным новшеством.
- Степняк! Что ты понимаешь! Да ты архаист с сумеречной психикой! (Я еле успевал отбиваться от его сердитых наскоков.) - Что же для тебя пища души, если она вообще тебе требуется? Ведь с Достоевским, по твоему признанию, "тяжело"... - серди-то выспрашивал он, фыркая от злости.
- А Толстой? - спросил я только затем, чтобы остановить его сатирический по-рыв. - Лев, я имею в виду. (Впрочем, я так же был поклонником "Петра".)
- Что - Толстой? - и Глеб снова бросился меня донимать. - Что для тебя - Тол-стой?! "Воскресение"? "Крейцерова соната"? Может быть, "Евангелие"? "Война и мир". Господи Боже! Хотя иногда я перечитываю эти тяжеловесные подробности с весенней травкой, старым дубом, светскими сплетнями, воем рожениц, поцелуйчиками глазами и скрежетом зубовным... Только так и можно описывать людскую жизнь! А не пере-ношу всех его холеных и лощеных морализующих богоискателей в шелковых кальсонах... Мне всегда кажется: они регулярно пудрились и прыскали на себя французскими духами. Нет, не предосудительно, а противно. Люблю Наташу. Она к тому же не слабая певица была, лирико-колоратурное сопрано. Откуда взял? Читать надо внимательно. Могла бы оперную карьеру сделать. Пела бы, например, в ЦОТОПе.
И снова, натыкаясь на резкую противоположность мнений, понесся по рытвинам и ухабам наш поспешный, путаный, увлекательный разговор. Но мы уже твердо знали, что вольны говорить именно на этом восхитительном языке, что мы дети одного племени. Это было наше богатство, и мы им упивались.
- Самоубийство поэта, - говорил Суескулов, - всегда более многозначительно, чем сплетение роковых обстоятельств у ординарного человека... А повод может быть ничтожным. Добровольный уход - не обязательно от банального отчаянья или психической неполноценности. Нередко это убеждение - хладнокровно, во всех подробностях обдуманное, возникшее от полноты жизни, от ощущения завершенности существования, причем без всякой шизофренической паники и предрассветных кошмаров.
Суескулов говорил интересно и долго, мне показалось, что эта странная тема очень его занимает.
Со стороны зрелище, наверно, было забавное. На перевале горбатого переулка, на самой продуваемой точке, остановились две комические фигуры: одна - длинная, долговязая, другая - поменьше, во всех отношениях средненькая. Гнутся на ветру, су-чат ногами, долдонят наперебой, изображая кого-то, и ведут себя в высшей степени "кое-как", а вроде - не пьяные.
- Да ну, Глеб, в самом деле... Не могу больше...  Поговорим вечером, в антрак-те... - взмолился я. - Холодище! У меня голос сел.
- Тоже мне, нежное создание, хилое звучание... Так ты обитаешь в бараке, куль-турно названном коммунальной квартирой? А я подальше, за облупленной кирпичной стеной. Но в отдельной - усекаешь? - квартире с ванной и пианино.
- Квартира твоя? - спросил я, не скрывая зависти.
- За кого ты меня принимаешь! - юмористически-испуганно отшатнулся Глеб, - Квартира принадлежит заведующей детсадом, даме на сто двадцать кило весом.
- Ты-то причем?
- Сожительствую.
Ретив в своя очередь пошутить, я организовал довольно неуклюжую логическую конструкцию:
- Выходит, женщину с квартирой ты нашел давно. А теперь приобрел умного собеседника, живущего в двух шагах. Умеешь устраиваться.
- Нэ було у Горпыны заботы, так купыва порося, - сказал мне на это Суескулов.
Подобные украинизмы часто употреблялись им на том основании, что в его ве-нах текла, как он с гордостью утверждал, буйная кровь запорожских казаков (правда, смешанная с не менее буйной кровью новгородцев-ушкуйников). Столь романтическое происхождение выглядело необычайно соблазнительно, даже демонстративно по отношению к моим мирным пращурам, тем не менее, скрывавшим за сермяжной простотой славное, хоть и бездоказательное родство.
- Ладно, до встречи на сцене, где певали Собинов и Шаляпин...
- Постой, постой! - закричал я, спохватившись. - А Фразибул? Что он ответил послу?
Суескулов возвратился, потирая сизое лицо, и милостиво досказал этот анти-кварный сюжет в собственной интерпретации незатейливого хорового сатирика.
- Фразибул повел посла к пшеничному полю и начал сбивать тросточкой коло-сья, выросшие повыше других. Выше стандартной массы. Так сказать, не доказавшие своей холопской лояльности. Как увидит колосок, гордо поднявший голову, - хлысть! Равнение и спокойствие... в чем способ его правления и заключался.

ГЛАВА 7

Я смотрю в окно, обращенное к автобусной остановке. Обнажился влажный ас-фальт, на узком газоне снег еще лежит – осевший разрисованный сажей и желтизной собачьих отметин. За перспективой далеких заводских труб и высоковольтными лини-ями горизонт высвечивался пятнисто и нездорово. Багровели строения, маслянисто поблескивали нефтяные лужи. Из домов выскакивали человечки, бежали к остановке автобуса, толпились, лезли гурьбой и, набившись до отказа, уезжали в свои конторы, мастерские, учреждения. Тени шевелились; люди, дома, автобусы - всё окрашивалось блеклым, сукровичным цветом.
- Гляди-ка, солнышко-то все раньше встает, - каждым раз повторял Захарыч и жизнерадостно поднимался со скрипучего дивана.
Мы умывались, кипятили чайник и меланхолично завтракали у себя в комнате за расшатанным непокрытым столом. Захарыч доедал вчерашние котлеты, я мазал хлеб маслом, доставал с подоконника интеллигентно нарезанный суховатый сыр. За завтра-ком я мычал и хыкал - пробовал голос.
- Смыкается? - деловито спрашивал Захарыч про мои голосовые связки. - Бери котлетку. Когда, синьор, споете нам Фауста, а?
- Наверно никогда.
- Не скулить, не скисать! Всё при тебе: голос, здоровье, молодость. Жми-дави, занимайся. Да посоветоваться бы надо хоть с самим Евсюткиным.
- Боязно все-таки.
- Эх, ты, тютя... Мокрая курица... Так никогда не выдвинешься в солисты. По-гляди-ка в телевизоре на эстрадных кривляк. Ведь у иного - ни кожи, ни рожи, про го-лос говорить нечего, он и не ночевал. А как прут, как лезут! Или возьми, к примеру, Николая Сипыха... Сперва его и приняли-то еле-еле. Думали, дальше моржей не про-скочит: куда ему! А он - встречному и поперечному: "Скоро я в "Аиде" буду петь Ра-дамеса". В театре народ языкастый, прозвали его "Колька-Радамес". Уж собиралось, говорят, начальство турнуть его за бездарность, да не тут-то было! Бросил Сипых мо-лодую жену и оказался в объятиях у Линьковой. Пять лет прошло, теперь Николай Си-пых лауреат международного конкурса, заслуженный артист. И назло всем поет Рада-меса.
- У меня нервы плохие. Я без родителей рос.
- Где ж они у тебя пропали?
- Неизвестно.
- Ага, это-то конечно. Но все ж смелей надо быть, крепче, злее, навроде как твой дружок Глебка Суескулов.
Такие назидания от Захарыча я слыхал не реже двух раз в неделю. Он опреде-ленно, но как бы взаимоисключающе, заменил моего учителя Ивана Эпифоровича Квасцова. Тот старался во что бы то ни стало уничтожить малейшее мое самомнение, а Захарыч, наоборот, разжигал меня, хвалил и подначивал.
После ухода большинства жильцов на работу, в кухне, откуда ни возьмись, воз-никала двухметровая гражданка с телосложением атлета-гиревика. Это была Сандра Иванна, та соседка, о которой Захарич предупредил меня в начале нашего знакомства. Официально она находилась на пенсии по инвалидности. Захарыч ее побаивался не зря. Нрав у Сандры отличался свирепой решительностью.
Мое появление у Захарыча Сандра Иванна прокомментировала неприязненно:
- Сам баламут, бездельник, по театрам ошивается на старости лет. Так еще како-го-то жулика с улицы притащил. Племянник? Артист? Ну, борода, гляди: если твой племянник хоть раз ко мне в борщ залезет, я его немедленно в милиции отведу.
Хотел было я возразить с возмущением, что по чужим борщам никогда не ла-зил... Но Захарыч ткнул меня кулаком в бок, наступил на ногу и уволок к себе.
- Опупел?! - яростно шептал он, тыча бородкой мне в лицо. - Страшного сканда-ла захотел? Избиения младенцев? Да Сандра тут у нас царица? Зверь зверем!
Из театра я возвращался поздно и почти не встречался ни с грозной Сандрой, ни с другими жильцами. А утром старался двигаться так осторожно и бесшумно, чтобы, не дай Бог, не привлечь внимания двухметровой агрессорши.
Когда коммунальная квартира пустела, к Сандре Иванне приходила в гости шестнадцатилетняя дефективная Зина. Раза два я случайно видел ее.
Зина была малокровная и вялая, с полубессмысленной улыбочкой на мокрых губах. Родители Зины давно пропали где-то на севере. Она жила у двоюродной тетки, сторожихи продовольственного магазина, и состояла на учете в психдиспансере.
Сандра Иванна объявила, что будет обучать "бедного ребенка" шитью и прочим полезным рукоделиям. Едва Зина скреблась в дверь своей покровительницы, Сандра впускала ее, прорычав задушевно: "Входи, Зинуша". Тотчас же запиралась и включала одновременно утреннюю программу телевидения и радиоточку.
И возникало неприятно зыбкое, таинственное видение. По коридору, обнажив кривой клык и пригибаясь к самому полу,  кралась низенькая, желтенькая, в черном вдовьем платочке, как бы бесплотная старушонка по прозванию Симочка Задрыга. Она достигала двери гренадерши Сандры и с выражением дикого любопытства и острого наслаждения приникала к ней головенкой.
Если кто-нибудь случайно шел по коридору, Симочка молниеносно отскакивала от дверей и, будто призрак, истаивала во мраке. Что она там улавливала через замочную прорезь сереньким оттопыренным ухом и что вынюхивала вертким, как у мыши, носком? "Прямо чертовщина какая-то", - думалось мне. Но когда я попробовал спросить об этих странностях у Захарыча, он свирепо и молча замахал на меня обеими руками.

***
Сразу за нашим домом начинался еще один переулок, довольно выразительно названный Ослопинским. В названии  этой очередной, неказистой мелочи мне почему-то чудилось унизительное показание, намекающее на чью-то непроходимую тупость. Вел он, переулок, до унылого пустыря, заваленного серым хламом, а за мерзковатым пустырем, поднимаясь в гору, топорщилось крестами бывшее здесь испокон веков кладбище, тоже Ослопинское; стихийно ускользая из-под своего словно бы неприятно значащего имени, оно выглядело все-таки закономерно тихим и живописным.
Поросшее дуплистыми липами и высокими, как мачты клипера, усыхающими соснами, кладбище вполне сходило за парк. В часы, свободные от служения искусству, я любил бродить по кладбищенским дорожкам, и случайно набрел на склеп, напоми-навший типовой особняк пушкинско-гусарского века.
Склеп обветшал, не смотря на мощную кладку. Крыша его неряшливо кудлати-лась частым березняком, а ложные балкончики по бокам превратились в вазоны для бузины. На ржавых дверях столбцом располагались немецкие надписи. Обнаружилась и русская, внятно подтверждавшая, что здесь до самого страшного суда предполагали пробыть бароны фон Зергофдены со своими законными баронессами. А далее напоми-налось, как один из баронов, будучи благодушным и рачительным градоначальником, разрешил возведение на Всесвятской площади оперного театра. Вот тебе и барон-остзеец! Ай, молодец!
Однажды фиолетово-красным мартовским вечером я встретил примечательную, но как-то по-девичьи застенчиво жавшуюся к сторонке могилу. Именно здесь вечным сном почивала одновременная любовница миллионеров Косопузовых, итальянская пе-вица Мария-Николина Балделли. Вы помните? Здание театра было построено благода-ря ее очаровательному капризу.
Браво, синьорина Мария-Николина! На только что возведенной сцене она ис-полнила обольстительно-страстную партию Далилы, и в зале впервые рухнул аплодис-мент. Между прочим, ходили сплетни, будто бы сам Зергофден, разглядев через мо-нокль певицу, одетую в невесомые ткани библейской блудницы, повел себя весьма не-сдержанно. А потому получил строгий выговор от госпожи баронессы. К тому же Ко-сопузовы прислали записочку, где пугали градоначальника закрытием всех винных лавок в городе.
Преследование властей не грозило больше прекрасной итальянке. К концу спек-такля она разделась почти полностью, оставив только коротенькую юбочку, а на груди - легкий шарфик.
Вот какие страсти бушевали на первом спектакле и, как ни странно, страсти те-атральные не улеглись и до наших дней.
Только вчера Диана Самсоновна Чихаева заявила Ирине Кузьминичне Линько-вой, что муж ее, Николай Сипых, грубиян и невежа... что во время "Трубадура" он по-смел наставить ей на руке синяк, и она так это безобразие не оставит.
Ирина Кузьминична резонно ответила:
- Не лезь обниматься к чужим мужьям. Пой на расстоянии. И уж если Коленька, по твоим словам, грубиян, то сама ты развратница и дерьмо.
Вознегодовав, Диана Самсоновна не сдержалась и закричала на весь театр своим дивным серебристым сопрано:
- Я тебе не дерьмо! Меня в Милане и в Нью-Йорке знают! А ты, Ирка, старая лошадь! Скоро вместо тебя все меццовые партии Шевровская петь будет!
Тут сбежались - кто был поблизости: помреж Гугелевич, пожарник Мымриков, уборщица тетя Дуся, двое временных рабочих - студентов кулинарного техникума, концертмейстер Чихаевой Лия Понтелеймончик... и еле разняли знаменитых певиц.
Причем Понтелеймончик вопила громче самой Чихаевой:
- Дианочка, прекрати! Береги...  меня ударили в ухо... голос! Умоляю, Дианочка! Тебе же завтра исполнять... держите ее, тетя Дуся... "Чио-Чио-Сан"? Ты разволнуешься и не возьмешь "ре-бемоль"! Ой, мне двинули по глазу...
- Она и не брала никогда "ре-бемоля" по-человечески! Консервная банка с гвоз-дями! Милицейский свисток, а не сопрано! - мстительно восклицала Ирина Кузьми-нична, шутя таская висевших на ее руках кулинаров.
- Охранников!
- Дирижера! Режиссера!
Положение спасли монтировщики, крепившие декорации к "Князю Игорю": уронили сверху войлок, не первый десяток лет служивший покрытием половецкой юрты... И будто взорвалась дымовая шашка! Заволакивая сцену, змеящимися струями повалила удушливая желто-белесая театральная пыль. Сцепившиеся борцы мгновенно распались. И очумело дернули кто куда спасать гортани, легкие и престиж.
Итак, в давным-давно прошедшие времена здание с лирой на фронтоне и вели-каншами-кариатидами было построено. Бархатный занавес открыл девственную сцену и прекрасная итальянка Мария-Николина Балделли выступила в роли древне-восточной красавицы Далилы.
Браво, синьорина Мария-Николина!
...Я стою перед ее могилой на Ослопинском кладбище. Закат освещает надгро-бие угасающе и печально. По всему видно, что к концу жизни итальянская певица уже не пользовалась покровительством Косопузовых. Рельеф намеком передает черты при-влекательного лица, романтический локон, стройную шею... Даты жизни стерлись, да нужны ли они! Главное, она первая пела на нашей сцене.
Если приглядеться, памятник повторяет в миниатюре... Неужели? Лезу через су-гроб, проваливаюсь по колена. Выбравшись, разглядываю надгробие с другой сторо-ны.
Передо мной уменьшенные во сто крат: портик, фонари и кариатиды. Почти-тельно счищаю рукавом крупитчато-синеватый снег...
"Балдеева Марья Николаевна, артистка театра на Всесвятской площади", - читаю я с изумлением. Внизу значится помельче: "От сослуживцев и почитателей". И еще мельче: "Господи, приiми духъ ея съ миромъ"

ГЛАВА 8

Дверь распахнулась настежь - широко и вольготно. Отшвырнув ногой малино-вую портьеру, в гримуборную вступил Коля Хряков.
Коля был артист примечательный. Сорокапятилетний громадный мужичина с горбатым животом и спинищей "в полтора гектара". Но с маленькой, начисто обритой головкой, торчавшей биллиардным шариком из богатырских плечищ. Коля был чело-век буйно-эмоциональный, сугубо российский, коренного сельскохозяйственного про-исхождения.
Войдя, он торжественно снимал засаленную боярку и грохочуще возглашал:
- Всем полтыщи лет доброго здравия!
После чего шел жать руки сидевшим за гримировальными столиками. Старику Баштанову - патриарху хора - в первую очередь. Баштанов, с возрастом усохший ча-стично, силою Хрякову почти не уступал. Они давили друг другу пальцы, побагровев и остервенело сопя... Таков ритуал, дошедший из глубины веков от минувших поколений хористов.
- Ну, Колюша, и жим у тебя... Электропресс! Боюсь, Колюша, пупок развяжет-ся... Пощади старика... хо-хо ?
- Куда там, Аристарх Мефодьич! Мне бы в ваши-то годы так себя сохранить ... Эх, ну-ка еще!
- Не выдерживаю, Колюша, пощади старика... хо-хо!
- Куда щадить: сам еле держусь!
- Ых! Илья Муромец!
- Ух! Ар-рис-тарх Мефодьич!
Закончив церемониал титанического жатия (с другими сослуживцами гигант здоровался осторожно), Коля Хряков продолжал развивать свою обычную систему по-ведения. Он распахивал пальто с плешивым цигейковым воротником шалью и, рос-кошно взметнувши борта, становился в позу великого артиста - как на ярмарочном ку-стодиевском портрете. С позой у Коли все обстояло благополучно, только пальто при ярком свете не могло скрыть свою достопочтенную древность. Тем не менее Коля запе-вал клокочущим басом какую-нибудь популярную арию, но тут же обрывал пение. Ве-шал пальто на крючок, разматывал барственным жестом длинный шарф, основатель но протертый, даже кое-где полупрозрачный, как кружево. Потом снимал маслянистый, словно начищенный гуталином, пиджак... и разносился запах, мгновенно вызывавший мысли о газовых атаках, применявшихся, кажется, в первую мировую войну. Или о применении современного нервнопаралитического оружия. Во всяком случае уж точ-ноказалось, что пролили канистру уксуса.
По первому разу я панически шарахнулся и треснулся затылком об стену. О стальные, видно, притерпелись - только покрутили носами. А Коля спокойно развеши-вал над столиком - как сети на изгороди – пропотевшую фуфайку, кальсоны и стеган-ную поясничную грелку: гигант боялся прострела.
Распялив на плечищах казенную рубаху, выдаваемую перед спектаклем вместе с полотенцем и листом шершавого лигнина, Хряков облачался в театральный костюм. И происходило чудесное превращение!
Брюхатый, неопрятный мужик становился великолепным сценическим образом. В русских кафтанах, зипунах, боярских ферязях он, как и старик Баштанов, напоминал персонажей с картины Сурикова. Но и в галантных европейских камзолах, и даже светским фрачником Коля выглядел не хуже. Прикрыв лысину завитым париком, приклеив бородку, а также с помощью гримера Юзека Хотьзепойского наложив тон, Коля превращался в красавца - в обаятельного крутогрудого самца, несущего себя с чугунно-атлетической грацией.
И Хряков, и Баштанов вписывались в традиционное оформление оперных спек-таклей красочно и естественно. Суескулов, тоже  рослый и видный, все-таки не столь ловко влезал в костюмы. Остальные старожилы гримуборной были значительно менее фактуристы .
...Сухонький человечек с красноватым носом, по фамилии Холёсенький часто прилипает к большому зеркалу в старинной дубовой раме и говорит жалобно:
- Старый стал Мишка?    Эх, жисть-жисть... И никому ты, Мишка, не нужен... А ведь когда-то девки, не поминая дамочек, все мои были. В театре - как погляжу, быва-ло, на какую балерину... (Холёсенькии вытаращивает в зеркало глупые и выпуклые, как у мопса, глазки.) Ей-Богу, не вру. А теперь, Мишка, старый стал, собака... - он на разные лады причесывает и взбивает седоватый кок.
Холёсенькии никогда не заводил семьи. Жил одиноко, страдал болезнью почек, но на старости лет собирался жениться на молоденькой.
- Парную возьму, порядочную... Мне всякая не нужна... У меня деньги в сбер-кассе... У меня отрез коверкота на пальто лежит...
- Куда тебе, Михаиле, парную, - вмешивается с серьезным видом Хряков, он любит предаваться сладострастным воспоминаниям. - Вот у меня в Козельске на га-стролях дама была за сто сорок семь кило, сам взвешивал. Она идет, а по ней тело вол-нами ходит. Как погляжу бывало - так запою, как обниму - так заплачу...
Хелёсенького считали отъявленным подхалимом и дураком, ему дали язвитель-ное прозвище Женишок. Однако начальство - в лице самого Александра Гермогеновича - ему благоволило.
Как-то, будучи "под давлением", Женишок расхвастался:
- Сашка-то? Салов? Он меня любит. У него отец был поп. Его забрали, попа-то, а Савка убежал и спрятался. Я ему баб водил и пивом сколько раз угощал, ей-Богу, не вру.   Он мое добро не забывает... а как же!
Эта злодейская дискредитация главного хормейстера пенилась сентименталь-ной, простодушно-убогой подлостью, на которую Холёсенький только и был способен. Слушать дурацкие басни Женишка мне надоело. Я ушел от его бесконечных разгла-гольствований в коридор.
- Почему ты расстроен, Шиборкин? - спросил, подойдя, интеллигентный Амплеев, помощник председателя хорового профкома.
- Да так, Лев Константинович...
Он посмотрел на меня недовольно. Мой уклончивый ответ его не удовлетворял.
- Что значит "да так"? Положим, ты, Шиборкин, перспективный кадр. Руковод-ство и общественность решили перевести тебя на оклад сто тридцать рублей. Но ты должен... Нет, ты обязан выражаться яснее.
- Понимаете, Лев Константинович, все дело в том... - и я откровенно рассказал о гнусной болтовне Женишка.
Следующим утром на доске, где обычно висят расписания политкружков, воз-ник сердито отпечатанный лист. Холёсенькому объявили выговор за появление на спектакле в нетрезвом виде.
Репетиции главный хормейстер начал с обращения к убитому горем Женишку:
- Ты гундосить стал хуже паршивого псаломщика... Помнишь, что такое пса-ломщик? Так вот, если в ближайшее время не образумишься, я вынужден буду поста-вить вопрос об удалении тебя из театра.
Сообразив из чего складывается его действительная вина, Холёсенький схватился за голову:
- Заложили, продали! - возопил он с квадратными от ужаса глазами. - Не думал, не гадал! Да я вас, Альсангермогенч... Я преклоняюсь... Я ни-ког-да… - он достал пла-ток и задергался в сопливых рыданиях.
Амплеев участливо обнял Холёсенького. Нежно придерживая за талию, вывел из хорового зала. И хотя Мишку, шута горохового, подхалима и дурака, никто не лю-бил, от этого унизительного рыдания всем стало тошно.
- Такую гниду и то под монастырь подвели, - шепнул мне мой сосед Трепыха-лов, - сукины дети.
И тогда я понял. Откровенно поделившись своим возмущением с Амплеевым, я невольно превратился в доносчика. Господи, что я наделал! Как же мне оправдаться? Рассказать Холёсенькому? Он поднимет жуткий вой... Нет, ему ничего не докажешь... Несколько поостыв, я пришел к заключению, что всего лучше предоставить событиям их естественный ход и не соваться больше, куда не просят. Угрызения совести доволь-но долго не давали мне выспаться, клянусь вам.
А через пару недель там же, где был выговор Холёсенькому, прикололи другой приказ.
- Удостоился раньше обещанного срока, - блеснув изо рта металлом, сказал Суе-скулов. - Поздравляю с монаршей милостью. Ну, готовься. Сейчас саловские лизоблю-ды будут тебя в уста лобызать.
Я что-то вяло пробормотал, чувствуя себя омерзительно, словно он мог дога-даться о поощрении моему филерскому усердию.
Действительно поздравляли. Член профбюро Кикин, человек с морщинистой шеей и нехорошими глазами, хлопнул меня по плечу:
- С тебя причитается, Шиборкин. Не забывай про свой общественный долг. (Мне иногда виделось в красочной грёзе, как Кикин подрывается на противотанковой мине, и я удовлетворенно вдыхаю полной грудью утреннею прохладу).
Тенор Фишкин, рекомендованный Суескуловым как "придворный поэт", посвя-тил моему повышению четверостишие, а Коля Хряков обдал меня слезоточивым запа-хом, жиманул руку щадяще и гулко щелкнул себя по горлу: "по поводу, а?"
Фальшиво поулыбалось еще несколько хористов.
- Ты еще не записался на "Волгу"? - спросил Борька Заславский. - Правильно сделал. "Мерседес" дороже всего на пять тысяч долларов.
В перерывах массовых сцен, когда перед зрителем со своими ариями и дуэтами оставались солисты, в районе хоровых гримуборных вспучивалась несусветная трепот-ня. Среди отдельных представителей мужского и женского состава процветал грубова-тый флирт (не часто, правда, переходящий в предосудительные связи), азартно стучали костяшки домино, рассказывались в лицах седобородые анекдоты. Младенческие шут-ки сорока и пятидесятилетних остряков быстро надоедали мне, как и толковые разговоры о досках для дачи, о замене шатунного подшипника, о наилучшем способе маринования грибов или… Ну, мало ли о чем еще говорят умные и практичные хористы. Иногда они, впрочем, рассуждают о таких сугубо посторонних предметах, что лучше их не слушать в это время не только непосредственному, но и вышестоящему начальству.
Итак, из моих сожителей по гримуборной не представленными остались трое: Сева Лёлин, хорошо играющий на фортепиано тенор лет тридцати, человек предельно тихий и скромный (думалось невольно, не ученик ли Ивана Эпифоровича), толстый, пучеглазый бас Фуксов, получивший из-за оперно-портретного сходства с полководцем Кутузовым прозвище Светлейший, и рябоватый, востроносый тенор Голосков. У Голоскова тоже имелись в наличии некоторые нестереотипные качества.
Как-то он доверительно сообщил:
- Ежели жена мне щей в тарелку не нальет, хлеба не отрежет и ложку не подаст, я и есть не стану. Она злится, чучелом зовет меня, барином и скотиной. Но денька че-рез два все-таки не выдерживает: наливает и подает. "Садись, жри, - говорит, - изверг, идиот полоумный, черт постылый..."
После такого откровения Голосков приобрел театральный псевдоним Князь. Обращаясь к нему, сослуживцы старались соответствующей гримасой вправить вновь титулованному свое крайнее неуважение. Сами они были люди неприхотливые, многих жены лупили половой тряпкой, а не  то что - щи подавать.
Кроме своей дурацкой житейской фанаберии Голосков тренировал различные варианты артистического смеха. Неподвижно глядя в зеркало, он внезапно оскаливал темноватые зубы и начинал истерически: "Смейся, паяц, над разбитой любовью!" - а заканчивал утробным рыданием.
- Князь, ты совсем?.. - спрашивал Холёсенький, вертя пальцем у виска. - Ну, скажи, Юра, - переходя затем на тон фальшиво-задушевный и вкрадчивый, пробовал уломать его Женишок, - зачем ты это делаешь? Хочешь над нами покуражиться?
Ничего не отвечая, Голосков выкатывал бесцветные, в красноватых прожилках зенки, взъерошивал реденькие волосы и издавал потрясающий, хриплый рев.
- Гвдюка! - взвизгивал Холёсенький, подскакивая к нему. Но Князь не обижался, он приглаживал волосы и пояснял:
- Смех двадцать второй. Монолог Отелло. Иногда вмешивался, если уж очень надоедало, Глеб Суескулов:
- Слушай, Князь, еще одно проявление артистического смеха и получишь по шее. Усек?
Князь окидывал его длительным гордым взглядом, криво усмехался и погружался в глубокое, на несколько дней, молчание. Впрочем, через недели он как ни в чем не бывало начинал отвечать на вопросы, беспредметно витийствовать и опять слышалось жеманное кудахтанье (Альфред, "Травиата" - смех № 21), трагический вопль Риголетто (смех № 37) и саркастический (№ I) хохот Мефистофеля. Князю угрожали расправой. Он надменно замолкал, и все повторялось. Однажды, в минуту юмористического оживления, которое так же было ему присуще, Голосков обосновал перед нами свое поведение:
- Мой организм отравлен алкоголем. Но меня лечили в исправитель нетрудовой лечебнице. Второй год не беру в рот вина и вот - болен духовно. Не умственно, не ду-шевно - а духовно.
- Совсем ты оборзел, псих, - заметил ему на это Холёсенький, напомаживая свой поредевший кок мылом.


ГЛАВА 9

По главной улице - от вокзала до театра - происходила циркуляция людской массы. Постоянно видоизменяя свою форму, людская масса устремлялась в магазины, скапливалась около кинотеатров и заполняла все виды транспорта, но, тем не менее, циркулировала правильно. Мне иногда доставляло невинное удовольствие пройтись здесь в свободное время, поглядывая на витрины без определенного намерения что-либо купить и, между прочим, на модных девиц в обтянутых брючках.
И встретил я неожиданно Сашку Гофмана, своего однокашника. Только Сашка был не вокалист, а флейтист - очень не плохой, по училищным меркам. Он и сейчас держал в руке футляр со своей пискушкой.
- Саша! Ты ведь хотел в Киев, к родственникам...
- Нет, я здесь. Играю в оркестре Симеонова. А ты - как?
- В оперном хоре.
- Ну что ж, и то...
Гофман был до странности - почти до всеобщей неприязненной ревности - кра-сив, вероятно из-за того, что его кровь содержала генные фонды полярного качества. Он ходил по училищу омываемый потоками девичьего обожания и щеголял искусно перешитымй бабушкой, точно подогнанными по фигуре костюмами. Тонкий, изящный, бледный, с тонкими, бледными руками, он томно поводил карими глазами недостаточно загустевшего цвета, сиявшими со дна зелеными звездами. Глядя на него, девушки говорили тягуче и сожалеюще: "Са-а-шенька, хоро-о-шенький... Только уж очень возвышенный, воспитанный, безопасный..."
Если он не свистел на своей флейте, значит лежал и читал до остервенения все подряд: Монтеня, Достоевского, Гейне, труды по антропологии, хрестоматию античной литературы и, как он сам шутил, Маркса и Маркеса. В библиотеке мы с ним и сошлись поближе.
Болезненно обидчивый, застенчивый до икоты, он вполне сознавал неудобство такого склада натуры и говорил мне, слегка рисуясь:
- Мой мозг перегружен информацией. К тому же полукровки страдают больше чистопородных неврастеников.



***
Мы шли, рассуждая о музыке и книгах. И о женщинах. Как видите, беседа наша протекала в самом возвышенном ключе.
Извилистые женские судьбы, полные капризных метаний, до сих пор роковым образом не перекрещивались с Сашкиной судьбой. Я признался, что тоже холост - в прямом и переносном смысле. Мы повздыхали и условились встречаться хоть раз в пол месяца. Мне хотелось познакомить Сашку с Глебом Суескуловым. Вот уж начнется битва педантов! Бот уж будет забава, когда столкнутся их самомнения, безапелляцион-ность суждений и вовсе не безобидная ирония!
Обменявшись адресами (у Сашки был и телефон), мы распрощались, думая в скором времени увидеться. Однако Гофман вновь явится на страницах романа спустя достаточно долгий срок, причем явление его повлечет за собой множество разнохарак-терных происшествий и резко изменит монотонное течение моей жизни.
А пока эта жизнь почти полностью продолжалась в стенах ЦОТОПа. Если я не был занят в спектакле, то простаивал где-нибудь за спинами зрителей, хрумкающих залежавшимся в буфете печеньем. В итоге я основательно изучил голоса солистов и не раз оказывался свидетелем успехов или провалов, но чаще - вполне добропорядочных спектаклей довольно серого цвета. А нечего не поделаешь! Если ваше сердечное вни-мание не увлечет выразительный и красивый голос и ваш косный слух останется непо-коренным, то и опера (сладкое диво!) теряет смысл. А где их взять на каждый спек-такль... два-три красивых (тем более выдающихся) голоса? Вот и хрумкает печеньем уставший от режиссерских концепций зритель.
Вообще в моем сознании постепенно происходили переоценки обнаженно пульсирующего театрального бытия, и абсолютное благоговение к нему сильно заколебалось.
Тут как раз наступил отпуск: сорок восемь свободных и оплаченных дней! Мои коллеги разъехались кто куда. Были и ловкачи, что совместясь с кем-либо из солистов (для красной строки), спешно слепили кочевые концертные группки и махнули гастро-лировать по бескрайнему пространству Российской федерации.
Сожительница Суескулова перебралась с вверенными ее попечению детьми на летнюю дачу, а Суескулов решил навестить тетушку в Мелитополе. Это сообщение он сделал с двусмысленным и даже коварным видом. "Мелитополь ведь, понимаешь ли, не Севастополь. Одним словом, он может быть ближе и дальше - когда как..." Я только поморгал на эту шараду. Но ставить точки над латинскими литерами Суескулов не считал нужным.
Неожиданно он вручил мне ключи от квартиры с ванной и пианино:
- Отдохни от дрязг. Аделина не против: жилье все равно пустует. Но компаний пьяных не собирай, блудниц уличных не води - обворовать могут.
- Эх, спасибо, Глеб! Я буду читать и гулять по Ослопинскому кладбищу.
- Святой Иероним, анахорет, йог.

***
Каждое утро, после гимнастики и прохладного душа, я отправлялся в магазин за продуктами. Меня аккуратно сопровождал ничейный пес неизвестной породы с добро-душно-фамильярной кличкой Сашок. Бровями домиком и печально вопрошающим взо-ром он привязчиво напоминал Суескулова. Иногда мне почти серьезно желалось разде-лить с Сашком впечатления о только что читанном. Но Сашок отворачивался от моих незрелых суждений и, лязгая зубами, ловил на себе блох.
Днем я уходил в дальний угол старого кладбища. Там не было металлолома и мусора. Среди давным-давно забытых, смиренных могил, искристой взвеси солнца в древесной листве, цветущего шиповника, грустных берез и корабельных сосен я оди-ноко загорал на берегу тихого, как Лета, ручья, километром ниже впадавшего в антра-цитово-мазутную городскую коммуникацию.
Забредал я и в театральную библиотеку, работавшую во время отпуска. И одна-жды у конторки библиотекаря Анны Петровны застал развалившегося на скрипучем стуле чудовищно жирного старика. Три подбородка его лежали, поблескивая поросячь-ей щетинкой, на необъятном животе. Он обмахивался снятым с пятнистого черепа по-добием монашеской скуфьи, сопел с кудреватым присвистом и ритмически перекаты-вал под сатиновой блузой (будто некую систему шаровидных выпуклостей) свои про-потевшие телеса. Напоминал он, мне казалось, облаченный в чехол, приспущенный аэростат.
- Вот, Родион, - с каким-то торжественно-юбилейным подъемом сказала Анна Петровна, - это наш самый уважаемый посетитель, наш заслуженный ветеран Николай Ферманилович Ступеньков - Глотник, бывший артист хора.
- Фермопилович, - поправил ее старик с тремя подбородками.
- Простите.  Николаю Фермопиловичу девяносто пять лет. Он замечательный знаток оперного искусства. Постоянно соприкасался с ним в течение пятидесяти...
- Шестидесяти, - сопя, отнесся к библиотекарше Ступеньков-Глотник.
- ... в течение шестидесяти театральных сезонов.
Тут я вспомнил, как " патриарх" Баштанов рассказывал легенду про хориста Ступенькова, прославившегося безудержным охотнорядским обжорством. В дорево-люционные годы Ступеньков держал повара, а на спектакли приносил бокастый баул, набитый кулебяками, солеными огурцами, ветчиной и с имбирным пивом. Его фанта-стическая тучность опровергала расхожее мнение - что, мол, особенно живучи жили-стые субъекты, занимавшиеся физическим трудом, неуязвимые перед соблазнами ку-линарии и отрицательно относящиеся к спиртному. Ступеньков хлестал в умопомрачительных дозах водку, заглатывал  жуткое количество снеди и чувствовал себя распрекрасно.
- Вы-то кто будете, молодой человек? - с сиплой одышкой осведомился у меня этот Мастодонт Фермопилович. - Артист хора? Тенор? Что ж вас еле слышно-то при разговоре? Видать, хорош голос... Да и откуда сейчас набрать голосов! А те, что есть, на профсоюзных собраниях проговорили. Вот у меня был голос! О да, милый мой, настоящий бас кантанте, подстать шаляпинскому. Я не сделал сольной карьеры потому только, что не желал ни в чем себя ограничивать. А какие у меня связки... во! – Сту-пеньков показал вспухшие, как сардельки, пальцы, сплошь усыпанные смуглыми боро-давками.
Ступеньков начинает рассказывать.
- Иногда на репетиции хормейстер дерзнет мне попенять: "Очень вы, уважаемый Николай Фермопилович, вольно сидите - развалившись и жилет расстегнувши. (У меня по жилету цепочка золотая от золотых часов) Сядьте, сударь, как следует". А я ему: "Вам, господин хормейстер, мое сидение или мое пение нужно? Я могу лечь и лежа пропеть всё, что мы сейчас репетировали". Ложусь на пол, пою божественным звуком - и крыть ему нечем. Вот что бывало, молодой человек. Или... как-то заходит к нам в хоровую гримуборную Мигай, знаменитейший баритон. Это уж, кажется, в двадцатые годы... Да, заходит Мигай - и чуть не плачет: "Что-то со мной случилось, Коля... Металл растерял, верха западают... Только ты, Коля, можешь меня настроить на правильную позицию. У тебя, Коля, зев, как у льва. Ради Бога, возьми "ля-бемоль". Что ж, извольте! Я сейчас же из "Паяцев"... "Пролог" знаете? Э... мм... ээ... "мы, как все на земле, живем и страда-а-ем"... Стены дребезжат, слушатели потрясены. А я спокойно выпиваю стакан водки и закусываю корнишоном как ни в чем не бывало. "Спаси Господи, Коля, - говорит мне Мигай и тоже пьет стакан водки под расстегай с осетриной, -  я понял свою ошибку. С меня дюжина шампанского". А нынче - что за голоса в хоре! Там теперь одни  бездарности, принятые по блату.
Раньше в театре пели такие певцы, что публика от восторга теряла разум и кри-чала так, что слышно было на Всесвятской площади. Какие солисты приезжали к нам! Ах, какие таланты! Ничуть не хуже италианцев... Например - Алчевский. Это был те-нор!
Всё - в его голосе: и сладость, и сила, и ангельская чистота звука… И - красавец. Боже мой, какой красавец! Когда он пел Рауля в "Гугенотах" и появлялся в бархатном колете, усы - стрелками, глаза огненные, совсем неаполитанские, ноги в белом трико... Какие ноги! Сам Нижинский позавидовал бы, я вам говорю. О, это была манера! Мне неприлично… Но он еще не начинал петь, а женщины уже задыхались. А что мы видим сейчас? Ленский ведет себя на балу, как пьяный извозчик! – Ступеньков трясет подбородками, с них крупно капает желтый пот. - Онегин машет руками, как будто опаздывает на профсоюзное собрание, а Татьяна и Ольга везде шпарят рысью. В новых постановках по сцене никто не ходит, все бегают. - Ступеньков с треском освобождается от злого духа. -  Алчевского помню. Фотографию свою мне подарил в роли Герцога... с надписью: "Любезному сослуживцу Ступенькову-Глотнику. Солист его императорского величества…" И так далее.  Храню до сих пор, знаете ли.
Слушать воркотню этого экспоната было немного тошно, будто вам под нос ты-чут сто лет назад пропотевшие чуйки и поддевки, гугня назойливо:
"Вот в какой одежде ходили настоящие-то, порядочные люди. А вы носите ку-цие мотоциклистские куртки,  портки американских пастухов, всякую прочую стыдобу - и за счастье почитаете..."
Конечно, Алчевский, я знал, был выдающийся тенор. Но и наш областной пре-мьер Юлий Евсюткин всегда производил на меня неотразимое впечатление.
Набравшись смелости и ощущая состояние близкое тому, что возникает при па-дении в холодную воду, я как-то к нему приблизился.
- Извините, Юлий Ки… Ке... Киреевич... Н-не найдете ли вы... п-пять минут... э… м -меня послушать?
Поднятые брови знаменитости свидетельствовали о крайней редкости обраще-ния к нему в такой форме. Постояв молча с озадаченным видом, он произнес очарова-тельно мягким и столь же очаровательно капризным тоном:
- Лучше уж в будущем сезоне. И потом хор есть хор, сольное пение - совсем другое дело. Если хочешь пробовать себя в вокале, уходи из толпы. И придется очень много работать над дикцией. А так (Евсюткин имел в виду мое внезапное заикание) все равно толку не будет.
Евсюткин двинулся по коридору, изящно ставя на пол ступни. Точно так же он выходил в роли Герцога в первом действии "Риголетто", играя прелестного совратите-ля. При этом (вспоминаете Алчевского?) женские глаза в зале сильно разгорались.
Мне оставалось только удалиться в противоположную сторону, что я и сделал. Я не посмел изобразить обиженного, хотя уши мои дымились и рисковали обуглиться. В уме всплыла постылая мудрость: знай сверчок свой шесток. Легко ему дать совет: "уходи из толпы!" А кто будет меня содержать? Какой-нибудь великодушный меценат? У нас руководители областного хозяйства заботятся только о выпестывании футболь-ных и хоккейных талантов.
Словом, отпуск я проводил без всяких иллюзий. Гулял, загорал, читал, отсыпал-ся... И каждый день пел упражнения, тщательно затворив двери, окна и даже форточки.

***
Настал торжественный день сбора труппы.
Я снова увидел белоснежный кок над высоколобым лицом. Чувствуя под ложечкой взволнованное биение, я успел до репетиции оказаться поблизости и сказать самым звонким и тенористым участком своего голоса:
- С новым сезоном вас, Альсангермогенч.
В хорзале была та же мешанина голосов, движений, гримас, то же многоголовое, стогорлое, тысячеглазое чудище... Александр Гермогенович вошел стремительно. Став спиной к роялю на свое место, сказал строго:
- Сезон предстоит трудный. От вас потребуется максимум дисциплинированно-сти и активности. Вы не должны забывать решения Областного Комитета по делам культуры, где указано совершенно определенно: певец, как любой труженик города и села, обязан работать семь часов в день. Понятно всем?
- Позвольте спросить...
Все повернули головы, сотый раз поражаясь суескуловской дерзости.
- Ну, слушаю вас, - недовольным голосом произнес Салов.
- Встаньте, когда разговариваете с главным хормейстером! - приказным тоном обратился к Суескулову заведующий Клепалов, скользя по физиономии оппозиционера неуловимым взглядом.
Суескулов медленно поднялся - верзила этакий! - и продолжал очень настойчи-во:
- Скажите, товарищ главный хормейстер... (шорох пронесся: какой ужас! не "Альсангермогенч", даже не "Александр Гермогенович", а - "товарищ главный хормей-стер"!) скажите, вы присутствовали на заседании, когда там утверждалось это глубоко продуманное решение?
После минуты настороженного молчания Салов неохотно кивнул.
- Как же вы могли допустить, - Суескулов вытянул вперед руку с торчащим ука-зательным пальцем, - чтобы эти бесконечно далекие от искусства люди беспрепят-ственно утвердили такую  глупость?
...Тишина бывает абсолютная, гробовая и, кажется, космическая. Но такой страшной тишины, которая возникла в хорзале... такой тишины я не знал. И - самое поразительное - молчал и Салов. Не потрясал сильными руками. Не топал ногами. Не стучал упругим кулаком по крышке рояля. Не обрушивал урагана обвинений и угроз. Он безмолвствовал.
- Вы бы предложили участникам заседания взять газету и громко, вслух читать ее... не семь часов, а хотя бы час. И потом поинтересовались, не охрипло ли у них гор-ло? - Теперь замолчал Суескулов, он ждал ответа.
Салов внимательно изучал лицо долговязого оратора, а кончив изучать спокой-но ответил:
- Благодарю за совет. В следующий раз я обязательно им воспользуюсь. А пока, Суескулов, обратите внимание на свои неполадки... застегните-ка лучше брюки...
Громовой хохот, особенно жуткий после невыносимо длившейся паузы, пока-зался мне катастрофой. Хохотали все - поголовно! И заведующий, и широкобедрая ин-спекторша, и модная девица-курьер, и Олег Евгеньевич, и красноносый Кукышкин, и интеллигентный Амплеев... Хохотали и те, кто считали себя соратниками Суескулова. Женщины раскачивались на стульях, закрыв лица руками.  Мужчины вскакивали, что-бы лучше разглядеть скандальную помарку в костюме неисправимого бунтаря.
- Мои брюки в полном порядке! - крикнул Глеб, побелев так мучнисто, что на щеках у него неожиданно проступили светло-рыжие веснушки. Но крик его затерялся в десятках глумливых реплик, и протест оказался непроявленным.
- Садитесь, Суескулов, - дождавшись водворения порядка, холодно сказал Алек-сандр Гермогенович. - Больше я не допущу ни одного слова, мешающего нашему твор-ческому труду. А тем, кто не желает выполнять мои требованья, предлагаю покинуть хоровой зал со всеми вытекающими последствиями.

                ГЛАВА 10

В середине дня к служебному подъезду мягко подкатила черная "Волга" с бле-стящими дудками на радиаторе. Элегантная дама лет пятидесяти вывела за ручку... мальчика не мальчика, лилипутика не лилипутика... то есть, в общем-то, очень миниа-тюрного молодого человека с беленьким, даже будто бы гипсовым личиком, пушисты-ми волосиками, крошечными ручками и ножками. Охранник у служебного входа даму узнал. Сделал рьяные глаза, подобрал живот, мотнул отвислыми брыльями и пропу-стил, не требуя предъявления документов.
Элегантная дама и малюсенький молодой человек проследовали в зрительный зал. К ним подлетел, осклабясь, краснолицый плотный мужчина - директор театра.
- Прошу вас, присядьте, Матрена Павловна...
Оказалось, дама была не какая-нибудь жена ответственного областного руково-дителя, а сама Казимирцева, председательница комитета по творческому объединению профессиональных и самодеятельных коллективов.
В полутьме зрительного зала собралось подозрительно много людей, хотя про-исходила обычная корректурная репетиция оркестра. Значит, ждали. Кто-то беспокой-но обернулся в передних рядах, кто-то зашептал на ухо соседу, кто-то издали здоровал-ся, мило улыбаясь и делая гибкой кистью плавное движение сверху вниз.
И пронеслось по залу легким шорохом, шелестом, ветерком:
- Хозяйка, мать родная, собственной своей персоной...
- Давненько, давненько не видали...
- Какого-то недомерка привезла...
- Чему быть - того не миновать...
Около Матрены Павловны, естественно, сгруппировалось руководство. Только Марк Борисович Шмарковский трудился за дирижерским пультом: проходил "опас-ные" места из балета Прокофьева. В этот тревожный момент он, не замечая происхо-дящего, выговаривал кому-то из скрипачей:
- Я же сто раз просил играть ажурно, еле касаясь. На сцене Джульетта-девочка, а вы прёте во-о-от такой смычок... Как вам не стыдно!
Хлопнув в ладошки, Матрена Павловна репетицию прервала:
- Стой-ка, Марк Борисыч, дело есть.
Шмарковский обернулся.
- Здорово, Марк Борисыч, - сказала Казимирцева. - Я приехала вот зачем... Всем вам, - она сделала  круговой жест - надо счас поглядеть, как работает  молодой дири-жер Жорик Лапкин. Вот он. Очень талантливый паренек. Занял первое место на кон-курсе гдей-то... забыла. Ну, ладно, не в том дело. Даже в Париже об нем знают. Все поняли? Ты, Марк Борисыч, слазь-ка с возвышеньица, милай. Дай Жорику помахать. Оставь ему палочку-то, махалочку…
Опытный, признанный, седовласый Шмарковский вобрал голову в плечи и со-шел с дирижерского места, а вскарабкался туда Жорик. Два раза срывался, не дотягива-ясь ножкой, но одолел все-таки, укрепился. Взял наискосок лежавшую дирижерскую палочку.  Постучал и объявил пронзительным голоском, будто прочертил ледышкой по бритому темени:
- Увертюра к "Руслану и Людмиле".
Зашелестели нотами оркестранты. Жорик поднял короткую ручку... и словно наваждение сошло на присутствующих. Душа их приятно размякла, тайная злость вре-менно растворилась.
Так слаженно и легко оркестр не играл даже тогда, когда старался показаться иностранному импрессарио в надежде на длительные загрангастроли. У крошечного дирижера оказалась выразительно-властная рука, требовательный  взгляд и безупреч-ное знание оркестровой партитуры. Он не допустил ни одной ошибки, ни одного про-счета и во время исполнения весь был, как принято говорить, "в музыке". Темперамент красиво захлестывал его в бравурных местах, но - не перехлестывал. Одним словом, Жорик Лапкин произвел впечатление на бескомпромиссный художественный совет.
И опять пронеслось в полутемном зале шорохом, шелестом, ветерком:
- Кровопускание-то сделано острой иглой...
- Ничего не скажешь, малыш бойкий, как пудель, в пот вогнал оркестрантов ...
- Матрена Павловна, слава Богу, по этой части опытная дама...
- Н-да, паренек-мастачок... Мини-Тосканини...
Эх-ха-ха!.. Что это?! Хохочущий бес взвился под куполом... Не то в демонских крыльях, не то в красно-черном плаще Мефисто – пронесся и обратился в сумрачный мазок тьмы…
Так ничтоже сумняшеся ЦОТОП закрепил за новым дирижером почетно-насмешливое прозвище, привлекая для этого фамилию великого итальянского маэстро.

***
Вообще этой осенью знаменательные события следовали одно за другим. Вдруг, при встрече, начальник Ослопинской жилищной конторы предложил Суескулову и мне выступить в шефском концерте.
Перепугавшись, я наотрез отказался. С важным и снисходительным видом со-гласился Суескулов. Он рассказал в театре о своем предстоящем выступлении и при-гласил приятелей такого-то числа занять места в клубе "Цветширмыркомбината". Це-лую неделю Глеб хорохорился, дозревая морально, и накануне серьезно сказал мне: "Возможно, этот концерт будет блестящим началом моей сольной карьеры".
Наступил долгожданный вечер. Публика густо шла на концерт. В зале на луч-ших местах восседали Заславский, Хряков, патриарх Баштанов, дистрофик Самокрут-кин и Анна Севастьяновна Сыпунова. Ревниво кося левым глазом, рядом с Сыпуновой глубоко вздыхала в переливчатом, как павлиний хвост, платье стодвадцатикилограм-мовая заведующая детсадом.
За три часа до выступления я вместе с пышущей нестерпимым доменным жаром сожительницей Суескулова чистил и гладил его концертный костюм. Втайне я мечтал о такой же импортной тройке. Выбрившись и облачившись в отпаренный шевиот, Суескулов выглядел - по крайней мере - кандидатом каких-нибудь неточных наук.
Под воротник белой сорочки Глеб прицепил ширококрылую бабочку, опреде-ленно напомнившую мне британский флаг. Где он взял эту исполосованную во всех направлениях штуковину? Пожалуй, ни у кого из знакомых не нашлось другой, а обыкновенный галстук Глеб надевать принципиально не пожелал.
Аккомпанировал тишайший наш Сева Лёлин. Он до того волновался, что просил принести шерстяные варежки, - от ужаса у него немели пальцы.
После выступления баянистов, плясунов, каких-то сентиментальных девиц, вчетвером жиденько пропевших в микрофон "Клен ты мой опавший, клен заледене-лый" и жонглеров резиновыми детскими мячиками объявили Суескулова. Заведующий клубом, обалдевший из-за происходящего в его ведомстве грандиозного мероприятия, просил Глеба исполнить одну песню лирическую и одну бодро-производственную, да-ющую массам оптимистический трудовой настрой.
- Я исполняю только классику, - надменно отрезал Глеб.
- Мне думалось, лучше что-нибудь полегче, - обильно потея, оправдывался клубный лидер. - Необременительно, так сказать.
- На бис я спою... Хана Кончака знаете?
- Извините, не пришлось, - сознался заведующий.
- "Здоров ли, князь? Что приуныл ты, гость мой?" - Суескулов пропел начало арии из "Князя Игоря", рисующей хищного степного владыку.
- Значит, я выхожу после вашего хана, Глебчик? - кокетливо спросила балеринка в марлевой пачке, разминавшая ноги у стены.
- Если публика меня отпустит. - Суескулов поманил дрожащего Севу и, пошел на сцену. Я умчался в зал, резво пробежал по проходу, невесомо присел на свободный стул.
Суескулов вышел вполне солидно. Тут же из-за кулисы выскочил, утирая пот, клубный начальник.
- Глинка Михал Иваныч! - крикнул он с разухабистой фамильярностью. - Ро-манс "Сумленье"!
- "Сомнение", - уточнил Глеб сквозь зубы. Затем он принял эффектную позу: продолжая крепко держаться правой рукой за рояль, поднес левую к груди и растопы-рил пальцы, будто держал узбекскую пиалу с чаем.
Трепещущий Сева Лелин отчаянно мотнул головой и заиграл вступление.
Уймитессс, валнения, стрра-а-асти,
Засни-и-и, безнадежное сердыце-э... - набычившись и соблюдая тягучую кантилену, начал Суескулов. Голос у Глеба был приятный, слегка глуховатый, с замет-ным грудным "вибратто". Его пение воспринималось бы с удовольствием, если б он не подражал слышанным со старых пластинок интонациям великого Шаляпина. Он "гы-кал", "мыкал" и надрывно рычал, из-за чего выглядел эстрадником-пародистом, и на протяжении всего пения держал у груди растопыренную пятерню. Впрочем, публика хлопала дружно.
- Ишь ревет, - проговорил с уважением усатый гражданин справа от меня, - сам тощий, а голосина, как у бугая... Не пойму только, где у него микрофон запрятан.
- Браво! – орал, прорезая аплодисменты, Коля Хряков. - Молодец, Глебша! Ва-ляй-ка теперь Мефистофеля! (Имелось ввиду не известное всем «Люди гибнут за ме-талл…Сатана там правит бал!..», а менее популярная ария из оперы композитора Бой-то).
Объявлявший косо глянул в бумажку, запнулся и недоверчиво прокозлетонил:
- Ария... с этим...
- Со свистом, - тихонько подсказал ему Суескулов.
- С кем?
- Со свистом, балда! - громыхнул на весь зал Коля Хряков. Зрители повернули головы в его сторону, некоторые весело заржали.
- Ария Мипистопиля, - упавшим голосом пролепетал руководитель культурных мероприятий. – Сочинил Бойко…
 - Не Бойко, а Бойто, лопух, - опять громко возразил Хряков.   
- Исполняется на итальянском языке, - важно заключил Суескулов.
Честное слово, его исполнение виртуозно-зловещей арии могло бы показаться приемлемым даже для придирчивых знатоков. Но Глеб опять "гыкал", гнусавил и изо всей мочи старался изломать брови дьявольским росчерком...
На этот раз прием публики был холоднее. Многие выражали недовольство тем, что "ничего нельзя понять". Особенно не понравился свист, заменявший (по замыслу маэстро Бойто) саркастический хохот оперного дьявола.
Под шумок я проскользнул к выходу и через тридцать секунд стоял за кулисами.
Балерина в марлевой пачке спросила, встав на носок и подняв вторую ногу выше головы:
- А Глебчик уже спел это самое... "Как вы себя чувствуете, царь?" ("Здоров ли, князь?" - прогудел на сцене Суескулов.) А, значит мне пора, - заволновалась балерина.
Арию Кончака Суескулов свободно пел своим собственным голосом, перестав подражать гению. И зал, как пишут в подобных случаях, обрушился или разразился... рукоплесканиями. Можно сказать: затрещал, словно орех под утюгом. Вспотевший, с ледяными руками, но очень собой довольный, Суескулов принимал за кулисами по-здравления.
- Глебонька, милай, я ж тя поцалую, - надвигаясь на Суескулова, требовала Анна Севастьяновна Сыпунова. Однако заведующая детсадом отодвинула бедром нашу могучую альтиху и смерила её предупреждающим взглядом. Я уже сообщал, что сожительница Суескулова тянула на сто двадцать килограммов, с другой стороны - Анна Севастьяновна тоже переваливала за девяносто пять. Суескулов поспешил предупредить схватку:
- Приглашаю всех к Аделине Степановне.
- Я хочу отметить выступление Глебушки, - подтвердила заведующая.
Во главе с Суескуловым и его сожительницей наша компания двинулась пешком в сторону Ослопинского переулка. Аделина Степановна катила, будто танк, сметающий на пути все преграды, и волокла под руку долговязого Глеба в британской бабочке. За ними следовала грандиозная пара - Сыпунова и Коля Хряков. Не умещаясь на тротуаре, торжественно шествовал могучий старик Баштанов. Замыкала процессию мелочь: Лёлин, Заславский, я и дистрофик Самокруткин.
Угощение, без всяких оговорок, было на славу. Медицинский спирт в количе-ствах достаточных, чтобы напоить влоск взвод морского десанта. Картошка со свини-ной в клубящейся сытным паром кастрюле, посыпанная фиолетовыми кольцами лука и очищенная от мельчайших костей селедочка, нежная диетическая колбаса, тушеные цыплячьи филейчики, треска под майонезом, маринованные маслята и соленые грузди... На десерт предстояло отведать пирогов со сливовой начинкой, а в конце стола ждала батарея пивных бутылок и серебряная гора астраханской воблы.
Пир начался… По размаху и веселому шуму прием у Аделины Степановны был похож на богатырское застолье из оперы "Садко".
Я не говорю, конечно, о Лёлине, Самокруткине и о себе - это все оказались по-средственные едоки и слабые выпивохи. Заславский от спирта отлынивал, однако лю-бил процесс жевания. Он так и сказал:
"Извините. Обожаю хорошо пожрать!" Хранимый мудрой осторожностью свое-го возраста, могучий старик Баштанов пиршествовал почтенно. Не очень выделялся застольными достоинствами Суескулов. Но - Коля Хряков и Анна Севастьяновна Сыпунова! Но - Аделина!!
Спирт (предварительно разведенный) опрокидывался стаканами. Вобла заглатывалась почти целиком, вместе с  плавниками, картошка наваливалась в глубокие миски и мгновенно уничтожалась. Будто под широким взмахом метлы, со стола исчезали цыплячьи филейчики, пироги, грибы… Булькало, шипело, пенилось непрерывным потоком пиво… А хозяйка все подкладывала закуску и выставляла выпивку.
Суескулова  поздравляли, превозносили, желали ему выбиться из толпы.
Потом Сыпунова читала собственные стихи крайне неприличного содержания, а старик Баштанов рассказал несколько жутких легенд о знаменитых басах. Самокруткин безуспешно пытался промяукать арию Ленского. За ним Коля Хряков, сняв рубашку и обнажив махину своего вспотевшего мяса, проревел куплетов восемь из популярной песни "Есть на Волге утес". Затем все затянули хором песню Бетховена « Постой, выпьем,  ей-Богу, еще! Бетси нальет нам стакан, последний в дорогу…»
Тихонький Сева завлекающе наигрывал на пианино "барыню". Возбужденная триумфом возлюбленного, застольем и музыкой, Аделина Степановна изъявила жела-ние плясать. Из соображений конкуренции вызвалась плясать и Анна Севастьяновна. Однако им пришлось остановить вихрь удалых движений, потому что трехстворчатые шкафы принялись дробно подпрыгивать и в ближайшем будущем грозили обрушиться. Снизу отчаянно стучали несчастные соседи.
Переевший Заславский, икая, шептал мне на ухо, что Суескулов заслуживает прозвища "Шаляпин в таблетках", а Самокруткин внезапно пристал к Глебу с критикой его выступления, которое он теперь считал никуда не годным. Суескулову надоели пьяные придирки.
- Вот пожалуюсь Аделине, - сказал он, хищно прищуривиись, - и полетишь с третьего этажа, усёк?
 -  Ох, Адели-и-нычка... - закривлялся остроносый Самокруткин. - К-кая женщи-на! Можно сказать: женщина моей мещ-ты... Но ты, Глеб, пел сегодня ни-и так... Нет, ни-и так...
- Молчал бы уж, кошкодав, - мрачно бросил Самокруткину Глеб, наливая ему большую рюмку. - С таким голосом, как у тебя, только кричать из сортира: "занято!"

ГЛАВА 11

На другой день я чувствовал слабость и тихий гуд в голове. На репетиции я впервые не мог добросовестно выполнять требования главного хормейстера. Голос мой поскрипывал, и управлять им было тяжело. Я решил полегоньку сбавить усердие. Проницательные белесые глазки Александра Гермогеновича тут же выхватили меня из ряда поющих хористов.
- Шиборкин, ты болен? - спросил Салов, слегка нахмурившись.
- Да... то есть, нет, - ответил я поспешно.
- Тогда сядь, как следует, и следи за моей рукой. Я сел возможно прямее и по-краснел так, что в глазах поплыли радужные круги, а в висках хрустко защелкало.
- Шиборкин вчера пьянствовал с Суескуловым, - криво ухмыляясь, объявил Ки-кин. Недаром я с первого взгляда почувствовал к нему непобедимое отвращение.
Салов внимательно посмотрел на меня.
- Еще кое-кто сегодня с похмелья, - продолжал доносить перед всем хором Ки-кин. - Хрякова, того гляди, удар хватит. Самокруткин тоже – еле сидит. А Сыпунова вообще не явилась на репетицию.
Анна Севастьяновна воспользовалась женским правом на ежемесячный трех-дневный отпуск.
- Что ж мне нельзя пригласить друзей? - свирепо уставившись на Кикина, воз-мутился Суескулов. - Я вчера с грандиозным успехом выступил на гала-концерте и от-метил свой успех праздничным ужином...
- На каком концерте? - не унимался Кикин. - Какое-такое "гала"?
- Все равно не поймешь.  Ты ведь в жизни не слыхал, чтобы тебе хлопала публи-ка, - сказал Кикину Глеб. - Где ты петь-то учился, профсоюзный работник? У тети Си-мы за углом? (Это была его поговорка).
- Суескулов, - раздраженно проговорил Салов, - меня не интересуют ваши раз-влечения. Но они не должны сказываться на состоянии голосового аппарата. Мне ка-жется, общественность обратит внимание на спаивание группы артистов накануне от-ветственной работы.
В перерыве я кинулся к председателя профкома. Нефед Нефедыч Кукышкин был оч-чень умный человек. Он сказал мне:
- Не шурши. Лучше пораскинь умишком. Кто говорит, что нельзя выпить или… еще что-нибудь? - Он тонко усмехнулся. – Всё можно. Но - вопрос: когда, где и, глав-ное, с кем?
Нефед Нефедыч отошел, а на меня навалился общественно-активный бас Бормо-тухин:
- В каком виде приходишь? Как сидишь? Как поешь? Тебе придется дать объяс-нение!
Кругом с любопытством теснился хоровой народ. Я стоял в каком-то безнадеж-ном отупении, почти в прострации. Самокруткин обреченно бормотал, поводя острым носом:
- От самого Кикина разит через день. Кукышкин тоже уважает это дело: на его нос поглядеть только - все ясно. А Периклову после каждого спектакля в буфете остав-ляют сто пятьдесят коньяку и три бутылки пива...
Тут Кукышкин возник сзади как приведение и с такой зловещей выразительно-стью произнес «не шурши », что Самокруткин, побледнев, исчез в неизвестном направлении.
А Бормотухин, потрясая косматым кулаком, грозил вывести на чистую воду яв-ных и тайных пьяниц, безвольных, гнусных, опустившихся, позорящих наше общество, наш прославленный театр и  хоровой коллектив.
- Я представитель производственного сектора и не позволю… - продолжал нагнетать обличительную страсть Бормотухин. Но в этот момент к нему развинченной походочкой подкатил Заславский.
- Ах, Вовик, - сказал он  - поделись, голубчик, жизненным опытом. Как тебе-то удалось излечиться от алкоголизма?
Вечером я оказался свободным.  Захарыч уехал в театр, а я решил погулять возле дома, вдыхая аромат бензина и собачьих пометок.
Небо провисло серой ветошью - слезливое, сумрачное. Редкие капельки время от времени задевали меня по ушам.
Печальная ночь медленно опустилась в Ослопинский переулок.
Я пинал носком ботинка ржавые жестянки и осколки бутылок. Ходил, копаясь в своем состоянии и самочувствии, перебирая всякие назойливо прямые и бледные окольные мысли, или, как принято выражаться в литературных статьях, изнурительно рефлексируя. Вспомнилось почему-то триумфальное выступление Суескулова, которое я не решился с ним разделить, вспомнились неприятные объяснения в театре, - и доре-флексировался я до того, что окончательно пал духом.
Пока я предавался всем этим ближним и дальним воспоминаниям, тускло-желтые окошки гасли одно за другим, возвещая о водворении временного и относи-тельного покоя.
ГЛАВА 12

Гофман прислал открытку, просил взять для него входной пропуск на два лица.
Значит, Сашка пойдет с товарищем или дамой. Я вздохнул и отправился к глав-ному администратору. Во всех театрах города, я знал, контрамарки артистам выдаются по первому требованию. Но в ЦОТОПе получить входной пропуск было не так-то про-сто.
Главный администратор Николай Ильич Барсук, пожилой мужчина с начисто обритым черепом, неподвижным лицом и трепещущим подбородком, располагался не-обыкновенно покойно за письменным столом. Восседал он в старинном кресле, обтя-нутом малиновым атласом, где на подлокотниках топорщили перепончатые крылья и скалили клыкастые пасти бронзовые грифоны. Позади кресла находился сейф, у стены напротив - широкий бархатный диван, перенесенный сюда из приемной директора.
Диван этот понизили в должности очень давно, когда в театр только что посту-пила полная творческого задора Ирина Кузьминична Линькова. Впервые войдя к ди-ректору, она громко спросила у более опытных коллег:
- На чем тут прослушивают молодых певиц? А, вижу... Ничего, подходящий.
Краткая речь Иры Линьковой привела всех в замешательство. Впрочем, дирек-тор впоследствии долго выяснял причины, побудившие её сказать такие недвусмыс-ленные слова. После выяснения причин Ирина Кузьминична получила положение ве-дущей солистки, но скомпрометированный диван убрали в администраторскую, заме-нив его изящным, музейного вида канапе.
Итак, робко постучавшись, я заглянул к главному администратору. Он запивал чаем пилюлю: у представительного Николая Ильича был диабет.
- Можно? - спросил я тонким от смущения голосом.
- М-да, каэшна, - ответил гундосо Барсук и отодвинул стакан в серебряном под-стаканнике.
- Здрасьте, Николай Ильич. Я хотел попросить у вас...
- Один моэнт. - Он стал внимательно изучать какую-то бумагу, изучал минут де-сять, потом вызвал служительницу из соседней комнаты. – Мария Авдеевна, отнесите на подпись список билетеров, которым я решил не выдавать премию в этом квартале. За нарушение внутреннего распорядка: мошенничество при продаже программок и грубость. За навязывание биноклей и допуск в театр посторонних.
- Какой вы строгий, Николай Ильич, - хихикнула служительница, - Боюсь, вы и меня вдруг без премии оставите... - Она, очевидно, была самого высокого мнения о своей сдобно-глянцевой авантажности.
- Если будете нарушать дисциплину, то не только лишу премии, но и могу пере-вести в уборщицы балетных классов, - сказал Барсук, равнодушный к женскому обо-льщению.
Служительница переменилась в лице, побледнела под румянами, забрала бумагу и вышла, еле слышно буркнув в дверях: "хамло".
Я вспомнил, что этим неблагозвучным прозвищем именует Барсука весь театр.
- Николай Ильич, - снова начал я, - разрешите попросить у вас...
- Один моэнт. - Барсук снял телефонную трубку и накрутил номер. - Мина Ми-нична? Барсук звонит. Нет, не Барсуковский... И не Багдасарян... Просто: Барсук из ЦОТОПа. Как ваше здоровье? Очень, очень хоэшо. Оставьте мне, пэжалста, туалетную воду после бритья. Каэшна, французскую. Каэшна, самую лучшую. Я пришлю челоэка. Билеты на воскресенье? Сколько? Хоэшо, я заказываю. Прошу ко мне перед началом.
- Николай Ильич...
- Моэнт. - Барсук опять позвонил куда-то. - Мое почтение, Барсук. По тому са-мому поводу. Обеспечьте, дорогой. Пусть привезут ко мне на квартиру. Вы же знаете, у меня диабет. Билетики? Ради Бога.
Пока администратор разговаривал с очередным нужным лицом, я припомнил стихи, которые сочинил о нем театральный поэт:
                Барсук, покинув темный лес,
                В администрацию пролез.
                И вот теперь за пропуска
                Под хвост целуют Барсука.
(Оригинал выглядел куда более хлестко, но я предусмотрительно смягчил цото-повского сатирика.)
Припомнив стихи, я мстительно усмехнулся внутри себя, но облегчения не по-чувствовал.
Барсук продолжал любезно гундосить в трубку, а я, как наказанный, переминал-ся перед столом мореного дуба с декоративной малахитовой чернильницей. Наконец он оставил телефон в покое.
- Николай Ильич...
- Вы из хора, кажется? Что вы хотели?
- Попросить у вас пропуск на "Спящую", на семнадцатое...
- Но я уже выдал норму.
- Николай Ильич, очень прошу. Ведь не билеты, а только пропуск... Товарищу, с которым учился... Он человек искусства, музыкант из оркестра Симеонова...
- М-да? А что я буду выписывать солистам балета? Они берут по двадцать кон-трамарок каждый. Что я буду выписывать кардебалету, оркестру?
Я знал, что перед началом спектакля к Барсуку уверенно выстраивается очередь совершенно посторонних людей.
- Николай Ильич, пойдите навстречу... Я вас очень... В виде исключе...
- Один .моэнт. - Барсук посмотрел на часы и стал медленно вылезать из кресла с грифонами. - Мне нужно кушать, у меня диабет. Приходите в другой раз.
От унизительного стояния перед администраторским столом, от моих собствен-ных заискивающих слов, от Барсучьего равнодушного хамства у меня сел голос.
- Вы меня задерживаете, - раздраженно проговорил Барсук. – Мне нужно ку-шать. У меня диабет.
- Я тридцать минут ждал, когда вы освободитесь, - сдавленно прохрипел я.
- Ничем не могу помочь.
Я вышел из администраторской, поднялся по мраморной лестнице, пересек фойе с античным орнаментом на потолке, прошел мимо хорового зала, мимо открытых для уборки бархатных лож... и внезапно понял, что не испытываю при виде этого великолепия прежней радости.
Значит, я должен неукоснительно соблюдать дисциплину, проявлять сознатель-ность, усердие, энтузиазм, мобилизовать все свои навыки и возможности, не жалеть ни сил, ни нервов, ни голосовых связок, лезть из кожи в хорзале и на сцене. Я должен бес-прекословно выполнять требованья хормейстеров, дирижеров, режиссеров, заведующего, инспектора, общественников. Я должен довольствоваться тем, что еле свожу концы с концами, питаюсь в задрипанной столовке, бегаю по "халтурам", ношу протертый костюм и нищенское пальто. Я должен искренне любить театр и гордиться своей принадлежностью к его славным традициям. Однако, стоит заикнуться о денежной помощи, о какой-нибудь льготе, даже о билете на рядовой спектакль или вот... несчастной контрамарке, как я сейчас же получаю отказ.
И тогда в полной мере ощущаю свое ничтожное место у пятой кулисы. ЦОТОП - для Линьковой, Евсюткина и Шевровской, для Салова, Чихаевой и Сипых, для Барсу-ка и Клепалова, для служащих дирекции и бухгалтерии, наконец для оркестранта Леона Антоновича Селецкого (с ним я познакомился через Захарыча)... Вот он идет со своей скрипкой и смычком под мышкой - седенький, маленький, аккуратный.
- А, здравствуйте, Родик! Как шлифуете верхние ноты? Что вы такой унылый, а ещё тенор! Где же ваш апломб?
- Мне очень нужна контрамарка на "Спящую красавицу".
- И что же?
- Я тридцать  минут ждал, когда освободится Барсук... Я его умолял, но он отка-зал мне.
 Леон Антонович сочувственно нахмурился:
- Ая-яй!  Выдавать контрамарки - его прямая обязанность.
- Теперь Сашка на меня обидится. Тем более, он хотел пойти с дамой.
- Какой ужас! Нет, я сейчас же переверну театр вверх дном и заставлю этого проштрафившегося подполковника в отставке выдать пропуск. Где Хамло?
- Ест, наверно. У него же диабет.
- Ну, конечно. У него диабет, поэтому можно издеваться над людьми. Две или три минуточки! - и седенький, со скрипкой подмышкой, Леон Антонович засеменил к администраторской.
Через пятнадцать минут он вручил мне контрамарку на два лица в центральную ложу бельэтажа.
- Только для вас, Родик. Но если в ближайшее время вы не покажете мне "до" в каватине Фауста, то это последний раз.- Он шутил, конечно.
Добрый старик скрипач Селецкий…А все-таки, что не говори, блага ЦОТОПа определенно существуют и для него, хотя он играет в оркестре всего лишь за третьим пультом.


***
В условленное время Сашка ждал меня, фамильярно похлопывая по ноге одну из  каменных великанш. Кругом рыскали с вечным клянчаньем лишнего билетика балетоманы и командировочные типы со случайными дамочками. Мимо них, держа под локоть расфуфыренных супружниц, проходили с надменным видом директора магазинов и заведующие ателье.
Гофман протянул мне красивую руку.
- Спасибо за пропуск, Родион. Познакомься. Это Женя, наша альтистка.
 Позади него стояла высокая девушка в застегнутом до подбородка черном паль-то. Между белым песцовым воротником и белой песцовой шапкой глядели, будто нарисованные, большие темные глаза. В этих темных глазах  четко отражались длин-ными светлячками театральные фонари.
- Родион Шиборкин, тенор, мой однокашник, - представил меня Гофман. - Я те-бе рассказывал, Женечка, как мы в училище ненавидели одного бездарного дурака... тоже тенора...
Я почему-то смутился из-за последних Сашкиных слов, будто звание "бездарно-го дурака" относилось в итоге и ко мне. Я поспешно протянул пропуск альтистке в песцах. Она сняла перчатку и взяла большой рукой помятую бумажку с вычурной росписью Барсука.
- С меня? - спросил Гофман небрежно.
- Обойдусь, - пробормотал я, - Лучше пригласи меня на концерт. Я никогда не был в филармонии. Только чтобы играли не Хиндемита или...
- Шёнберга, - подсказал Сашка. - Знаю, для вокалистов симфоническая музыка кончается на Бетховене и Чайковском. Не конфузься, это нормально.
Женя засмеялась, приоткрыв блестящие, будто подсвеченные, зубы:
- А Прокофьева и Шостаковича признаёте?
Голос у нее оказался  звучным, как у певицы.
- Да, конечно. (Но тут во мне проявилась досада человека, вынужденного стра-дать из-за чужих причуд.) Правда, оперы Прокофьева, например, написаны до жути крикливо, - сказал я хмуро. - Хористы орут изо всех сил, связки надрывают, выматы-ваются… После первого действия хоть домой уходи... А впереди еще петь и петь…   
Словом, поговорили о музыке. Гофман и Женя едва заметно переглядывались, иронизируя, очевидно, по поводу моих примитивных вкусов.
- Нам пора, Родион, - взглянув на часы, объявил Сашка. При Жене он называл меня только полным именем и держался довольно официально.
- Желаю приятно провести вечер... Сегодня танцует Кащеева, чудесная балери-на... - Я пробормотал несколько скучных похвал Кащеевой, хотя это, кажется, абсо-лютно не требовалось.
Женя вежливо кивнула и взяла Сашку под руку. Как и в прежние времена, Гоф-ман был прекрасно экипирован. "Без сомнения, Сашка ей нравится, - подумал я с зави-стью неучтенного претендента. - Изящен, как принц крови... Одет модно, и зарплата само собой..."
Я мрачно посмотрел на свое позорное пальто, на торчавшие из обтрёпанных ру-кавов плебейские руки, вспомнил о съехавшей на левое ухо, облезлой кроличьей шап-ке. Что-то потянуло под сердцем, тесня дыхание, и вынудило меня сделать несколько унылых вздохов. Припомнилось, что в одном малоизвестном романе некто так и назы-вался: "Человек Со Вздохами".
Минут десять я простоял истуканом. Кругом меня мелькали возбужденные лю-ди, стремившиеся попасть на балет. И наконец между кариатидами вырос нелепый си-луэт местной достопримечательности - старухи Дон Базилио.
Старуха эта как бы нарочно загримировалась и переоделась карикатурно-зловещим оперным монахом из "Севильского цирюльника" и в перекличке цотоповского фольклора была означена его именем. Длинная и плоская, как струганная доска, она носила долгополое пальто (сущую выцветшую сутану) и до уродства бесформенную шляпу, из-под которой масляными струйками текли седые косицы. Ступни в мужских баретках были огромного размера, и шагала она размашисто и косолапо, словно комический великан.
Вокруг молчаливой Дон Базилио роились, конфликтно треща, молодые и не особенно молодые "сырихи", неврастенички и, как сплетничали, поголовные лесбиян-ки. Вся эта команда действовала по несомненному призванию, посвятив искусству жизнь, и каждый вечер фанатично несла свою добровольную службу. Конечно, Дон Базилио и её девчонки не составляли настоящей клаки, о которой мне приходилось чи-тать. Сорвать спектакль, освистать именитого артиста они не смели - да им бы и не позволили. Но громко болтать во время действия, выражая тем презрение к некоторым солистам, они иногда дерзали. Зато уж расшевелить нерешительную публику, обру-шить "ярый аплодисмент", создать своему кумиру шумный успех, а действительный успех воплями и скандежом превратить в умопомрачительный триумф - это они делать умели.
Взмахом костлявой руки Дон Базилио остановила их трескотню.
- Сегодня Аврора - Кащеева, моя слабость! - провозгласила она сиплым басом. - Ждем тридцать два фуэте и устраиваем взрыв! – "Сырихи" подтвердили свою готов-ность нестройным криком. - Я иду первая. Люба со своими проходит справа: есть дого-воренность. Ася и Юля с остальными пытаются слева. В случае чего - суньте билетер-ше рубля два... ну, трояк. Запишите на меня. 
Причудливая фигура старухи устремляется к главному входу. За ней, толкаясь, бросается пестрая куча её соратниц.
Публика втекала в театр нетерпеливым потоком. Наконец очередь становится тщедушнее, иссякает, распадается на отдельные группки... И вот спешат последние за-пыхавшиеся пары. Стоически твердо ждут два-три неудачника. Около них с горящими надеждой глазами мнутся юнцы и пенсионеры.
Время, спектакль начинается. Спустя пять минут закрываются двери главного входа. Между кариатидами пусто. Очень нарядная, расстроенная дама продает свой билет какому-то обезумевшему от счастья вахлаку, машет такси и, сердито хлопнув дверцей, уезжает. Несколько минут прохаживается знакомый милиционер. Он вопросительно глядит, наверно делает в уме прискорбный для меня вывод и направляется к гранитному пьедесталу, где мелькает тень упорной собачницы и слышится тявканье правонарушителя.
Разумеется, я мог бы проникнуть через служебный вход, подняться в бельэтаж и снова увидеть Женю. Несколько непритязательно-отвлеченных слов, приглушенная ревность красавца Гофмана...
Я не воспользовался служебным входом. Невесомый снежок сухо искрился в старинном свете театрального фонаря. Четкие звездочки ложились на мой рукав и не таяли. Прислонившись под фонарем, осыпанный снежинками, я без сомнения вы-глядел чрезвычайно сценично. Вертикальные тени от кариатид стали глубже, приобрели нарочито синий, зимний оттенок фантастической (чуть не написал "гофмановской") сказки.
Милиционер не вернулся. Машины разъехались, прохожих не было. Снег сыпал. Я подумал и побрел к автобусной остановке.

***
Через час я звонил в обиталище Суескулова.
Глеб открыл не сразу. В его руке была безопасная бритва, одна щека намылена. Пропуская меня в прихожую, он произнес:
- Ни сна, ни отдыха измученной душе… Опять передо мной опостылевший мордифлет коллеги. Бидный хохол! Ну, так и быть. Приму вас, синьор, благо сегодня есть свободное время.
- А где Аделина?
- Уехала к больной тетке, у которой, вполне вероятно, кавказские усы.
- К чему ей наставлять тебе рога? Ты ведь не муж все-таки.
- Много ты понимаешь! Самое большое удовольствие для женщины изменить не мужу, - это в порядке вещей, - а любовнику. Но я не ропщу. Отдельная квартира с ванной и пианино учит смирению.
Суескулов пошел добриваться.
- Видал зеркалище? - сказал он из ванной. - Во всю стенку! Она желает разом обозревать все свои сто двадцать кило. Думаю, тут и раньше во время совместных по-мывок отражались бурные аттракционы.
 Помолчав мрачно, я спросил:
- Глеб, у тебя есть что-нибудь... (я запнулся) крепкое?
- Ого? Теноре ди грацие пустился в разгул! Что ж... Выпьем! Выпьем с горя, где же кружка?..
- Закутим, запьем и ворота запрем... - Я со слабой усмешкой поддержал его изустный плагиат.
- Браво! - сказал Глеб. - У тебя есть реакция и память.
После литературного увеселения я снова приуныл. Помотался по комнате, по-тренькал на пианино. Суескулов уже колдовал на кухне, мешая спирт с вишневым си-ропом.
Я подошел бесцельно к окну, отодвинул зачем-то шпингалет и приоткрыл створку. Холодный воздух бросил мне в лицо горсточку колючего снега. Напротив, в освещенном окне общежития, высунувшись по пояс, курили какие-то закаленные девицы.
Одна из них вынула изо рта сигарету и показала мне язык. Другая, скуластая и курносая, сущий череп с белесой гривкой, громогласно предложила:
- Мальчик, заходь к нам. Не боись!
Подруга курносой была рыженькая и миловидная, словно лисичка, с острой, продувной мордочкой. Она еще раз старательно показала мне язык.
Я глядел на них без всякой игривости. Внешние события не отражались в моем сознании, как в заросшем ряской пруду. Из общежития крикнули что-то обидное, но я не стал доискиваться до смысла оскорбления, нанесенного моему мужскому достоин-ству. Я пытался уловить в ходе своих немых рассуждений нечто для меня важное. За-тем содержание этих рассуждений прояснилось и, будто проснувшись, я понял значе-ние того, что произошло сегодняшним вечером.
- Эй, пьянчуга! - позвал с кухни Глеб. – Иди алкоголь хлебать.
Я сел на табурет и взял стаканчик с мутноватым напитком.
- Пахнет прелестно: вишней да лимонной корочкой, - похвалился Глеб. - Ну?! Господи, воззвах к тебе, услыши мя...
Горло обожгло, я долго сопел и хлопал главами. Отдышавшись, взял кусочек копченой грудинки.
- Ты бледен, Водемон... Что стряслось-то?
Я пока промолчал. Выпив ещё, мы ели венгерские маринованные огурцы. По-очередно лазали в жестянку со шпротами, капая на клеенку прованским маслом. А Глеб опять наливал в тонкостенные стаканчики с золотым ободком по краю.
- Друг милый, - спустя полчаса с пьяной нежностью говорил он, - ты для меня самый близкий человек в театре, в этом лицемерном вертепе... Выпьем, Родя, за счаст-ливое будущее! У тебя недурной тенор, у меня превосходный бас и не раскрытый еще литературный талант. Пусть они (он сделал пренебрежительную гримасу) рвутся при-хлебательствовать и хапать... Нам с тобой нужно другое. Нам знакомо иное рвение... Мы еще выйдем на свою дорогу, а?
- Наверно ты прав, но только в отношении самого себя. А я ничего не добьюсь, я ведь, как известно, и ломаного гроша не стою... Кто говорил, что Фразибулова трость мне не страшна? - еле удерживаясь от слез, возражал я Суескулову.
- Наливай, не стесняйся. А что до трости, то... Я ошибся. Могу я иногда оши-баться или нет?.. Да, вот еще что: я напишу статью в "Областную культуру". Я раздра-коню корыстолюбцев и пошляков! Я докажу с открытым забралом, что в том постыд-ном и скудоумном виде, в каком эстрадная эскапада заполонила весь белый свет, она несет гибель... Оболванивает, разнуздывает, унижает звание человека разумного, будит косматые инстинкты, низводит миропонимание культурного индивидума до кругозора ежа... Тогда как классическая музыка воспитывает высокие чувства, осознание истинной справедливости... и т.д. - Он говорил долго, умно, занудно, с какой-то подозрительной назидательностью, смахивавшей на пародию.
 Вообще-то, мне нравились некоторые эстрадные исолнители: шведская группа «АВВА», круглолицая парижанка Матье…кое-кто из наших…
- Тебе надо читать лекции, Глеб. Ты очень образованный, не то что некоторые... Я не прибедняюсь, мне все равно. Я люблю девушку, и она об этом никогда не узна-ет.
Не обращая внимания на мои последние слова, Глеб запел вполголоса:
«Я вас любил, любовь еще, быть мо-о-жет, в душе моей уга-а-сла не совсем...»
Моя определившаяся печаль выступила на главах в виде излишней влаги. При-шлось с  платонической грезой кое-как перемогаться над банкой огурцов. А Суескулов тем временем о чем-то пространно разглагольствовал и…
- Что за девушка? - спросил он вне логики своих разглагольствований, уставив-шись на меня зеленоватыми глазами. - Откуда у тебя взялась девушка"?

ГЛАВА 13

Тускл красноватый огонек лампады под темным ликом. Едва заметна покосив-шаяся кровелька островерхого голубца, а дальше - черно-сизая мгла. Чуть слышно кра-дется шорох умирающей ночи. Различите стали купола Василия Блаженного. Будто тлеющие угли возгорается по краям рисованных туч, серым пеплом покрывается без-звездное небо. С нарастающей  звучностью поднимают трезвон сорок-сороков москов-ских церквей, празднично-торжествующим, тяжеломощным басовым гудом плывет колокольный глас Ивана Великого… И вот наконец из мглы и мрака недвижимой громадой воздвигся Кремль.
Рассвело. Перед Лобным местом, отбрасывая длинные тревожные тени, проша-гали, ломая строй, караульные стрельцы с бердышами. Поминали на ходу о кровавых ночных делах. На Руси-то снова смута, гиль, междуцарствие, а в вере - раскол. При зыбком еще свете хромоногий, востроносый прохиндей подьячий, притулившись у до-щатого столика, настрочил для боярина Шакловитого донос на начальника стрелецких полков... На самого князя Хованского!
Яркий свет заливает Кремль. В Замоскворечье видны кровли высоких теремов, луковицы соборных глав, порядки изб... Софиты разгораются, за кулисами змеевидно ползут кабели осветительных устройств, на железных стойках хищно вспыхивают огромные оранжевые фонари, а сверху добавляют световой гаммы белые и зеленые круглоглазые проекторы... Понятно, что взошло солнце.
Выходят и строятся широким полукругом стрельцы в клюквенных и алых каф-танах да в стальных касках-мисюрках, в руках бердыши, у пояса сабли, на плечах ру-жья-фузеи... За стрельцами вываливает толпою народ - в зипунах, армяках, сарафанах, душегреях и шушунах, на стрельчихах - рогатые кики, на девках - вышитые венцы, на простых бабах - платки цветные. Всё красочно, пестро, радостно, театрально, истори-чески подлинно.
Декорации и костюмы тридцать лет назад созданы по эскизам выдающегося ху-дожника и нет им замены и сносу. А ведь сколько за это время сожгли, списали, уни-чтожили великолепных старых костюмов, предметов бутафории, замечательных деко-раций... "Варварство! - скажете вы. - Глупость и бездарность!" Так-то оно так, но, зна-чит, нужно было это для чего-то кому-то. Заказывались новые костимы и декорации - намного хуже и намного дороже. И плыли, плыли счета, подписывались вороха бумаг, создавались финансовые планы, осваивались материальные фонды. В театре репетиро-вали до седьмого пота, яростно соперничали, крутили пируэты и фуэте, гвоздили верх-ние ноты, ломали суставы и сажали голоса от усталости... А в четырехэтажном здании позади театра - делались дела!
Не так давно приняли в плановый отдел какого-то невыразительного майора в отставке. Думали, разумеется, будет ветеран попивать индийский чаек, слушать лекции о международном положении да прочитывать от корки до корки центральные газеты. Надеялись, одним словом, что поведет себя тихо-спокойно, как следует свежему опарышу, пристроенному на теплое компостное место. Но майор оказался честным служакой, пунктуальным и рьяным. Для начала он взялся разбирать архив.
Изучал дотошный майор шелестящую гору накладных, писем и формуляров ме-сяца три. После чего сел за стол и составил соответствующему ведомству донесение. То есть самым откровенным образом изобличил замдиректора, управлявшего делами, начальника планового отдела и главного бухгалтера в хищениях, подделке финансовых документов, в прочих ужасных преступлениях.
Замдиректора тут же оказался на больничной койке с печёночным приступом. Управляющий делами уехал по льготной путевке в санаторий. Начальник планового отдела, у которого открылась язва прямой кишки, попросил оформить ему пенсионную книжку. А главный бухгалтер перешел на работу в загородную автобазу. Все это рух-нуло как-то разом, вызвало в театре толки, споры, волнения. По городу помчались ав-томобили с секретными предписаниями. За столиком "Метрополя" срочно собрались обсуждать данный вопрос никому неизвестные и не имеющие никакого отношения к ЦОТОПу солидные мужчины. Около гранитного постамента появились серьезные граждане в одинаковых серых плащах, и даже, говорили, всколыхнулось ведомство, находящееся у Тихвинского переулка.
Однако донесение майора застряло в каких-то предварительных и промежуточ-ных инстанциях. Некие ответственные, хотя и полузначительные, лица придали этому в высшей степени неприличному происшествию характер недоразумения. С майором поговорили - раз, два и три. Потом пригласили в кабинет к одному весьма значительному лицу. Там дубоголовому строевику объяснили окончательно, что по простоте душевной он ступил на спотыкливый и шаткий путь, что практика ведения театрального хозяйства имеет особые, едва ощутимые, едва намечаемые тонкости, и что разобрать театральные дела могут только опытные именно в этой архисложной области специалисты.
Майора поблагодарили за трудолюбие, рвение, принципиальность и предложили ему место с повышением оклада в тресте "Главснипснапснурреазот".
Замдиректора на другой день вышел из больницы и с удвоенной энергией при-ступил к своим обязанностям. Точно также сделал и начальник планового отдела. Под суд отдали заведующего обувным цехом театральных мастерских за пропажу двух ру-лонов хромовой кожи. А из санатория пришло печальное известие: управляющий де-лами т. Летний скончался в результате длительного погружения в прибрежных водах города Евпатории, а попросту говоря, утонул.
Что же касается главного бухгалтера, то он настолько пристрастился к ежеднев-ной рыбалке прямо под окнами бухгалтерии, что навсегда остался работать в загород-ной автобазе.
Эту поучительную историю и множество других, не менее странных и много- значительных, рассказал мне... конечно, вы догадались: местный Мефистофель с рож-ками (как он сам намекал) и бровями домиком - мой приятель Глеб Суескулов.

***
Вернемся к первому действию "Хованщины", описанием которого и началась настоящая (тринадцатая) глава.
На Красной площади шумел и волновался народ.  Разумеется, не произвольно, а по нотам хоровой партитуры. « Люди правосла-авные! Люди росси-ийские! Сам "большой" держит речь! Внемлите! Благочинно! "Большой" идет!» - восклицает то мощно, то благостно, то покорно стоголосый хор.
Среди этой средневековой московской толпы поет, соблюдая пиано и форте, разбитной мужик с приклеенной бородою, в лаптях, армяке и шапке с барашковым околышем, это я.
Звучат трубы. Из ворот Спасской башни выносят боевые знамена. За ними, от-брасывая мехом отороченные рукава, стремительно выходит группа стрелецких пол-ковников - все перепоясаны белыми шарфами, с золотыми двуглавыми орлами на алых шапках, левая рука в белой перчатке – на рукояти кривой сабли, в правой - тяжелая, с кованым навершием трость. Глаза полковников свирепо и надменно сверкают (подве-дены густо черной и синей краской), усы завиты спиралью, бороды холеные (солистам гримеры клеят  бороды, тщательно расчесав), щеки - пьяно румяны (грим положен доб-росовестно), любой из них буквально просится на холст в золотой раме...
И верхом на белом коне выезжает повелитель голодной, пытанной, нищей, религиозно-исступленной и непокорной толпы, матерщинник Тараруй... князь Иван Андреевич Хованский.
Его конь (старый мерин из цирка) прядет ушами и нервно дрожит плешаватой, будто молью битою шкурой. Грохот ударных, рев труб и тромбонов, визг струнных и согласный вопль сотни тренированных глоток приводят мерина в ужас. Сивобородый Хованский (бас Бадейкин), в парчевой шубе и бархатной шапке с собачьей опушью, выделанной под соболя, внешне уверенно (на самом же деле обеспокоенно) похлопы-вает мерина по вспотевшей шее. Мерин шарахается в кулису, но два конюха  в горбато сидящих, до нелепости широких и не по росту длиннополых кафтанах тянут его за уз-ду на середину сцены.
- Дети! - восклицает Хованский, обращаясь к народу и посылая звук "в маску" (поэтому кажется, что он произносит "дёути"). - Дёути майи! Москва ли Ру-у-ссь? Спа-си Боххх! ("Спаси Бог" - в нашем случае иносказание, перевод с оперного языка, озна-чающий нечто совсем другое, от чего присутствующие женщины вздрагивают и сму-щенно опускают глаза).
Вспомнив молодость, мерин стучит передним копытом, пытается поклониться публике и сильно раскачивает Бадейкина, почему и голос у того тоже начинает качать-ся.
- От татей - бояр крамольных, от злой - лихой неправды... - судорожно вцепив-шись в конскую гриву, басит Хованский. - Так ли дети?
- Так! Та-ак, "большо-ой"! Правда! Правда! Тя-ажко на-а-м! – единым громовым голосом рявкает хор. С хором кричат и артисты миманса, хотя об этом их никто не просит.
Мерин приседает на задние ноги, выкатывает слезящиеся старческие глаза и неожиданно для всех (и, наверно, для себя тоже) упирается в сцену желтой брызгаю-щей струёй... Конюхи злобно дергают с двух сторон за узду и стараются исподтишка двинуть мерина кулаком в морду.
Пенящийся ручей течет по покату сцены прямо в суфлерскую будку.  Из нее, от-крыв рот, торчит голова суфлера Лущихина. Зал посмеивается. Зрителям весело гля-деть на безобразное поведение княжеского коня, но они не догадываются о трагедии, которая должна произойти через считанные секунды.
От ужаса Лущихин застрял в своей будке, и поток не театрально пахнущей жид-кости готов его потопить.
Музыка ещё звучит, хотя и несколько сбивчиво: оркестранты привстали и сле-дят не за палочкой в руке Марка Борисовича Шмарковского, а за направлением ручья. Хор почти перестал петь, несмотря на закулисную ярость Салова.
Тут суфлёр с видом отчаянной отваги протянул руку, ловко перехватил стреми-тельное течение и, сделав дугообразный взмах, указательным пальцем отвел его в сто-рону... Полилось в оркестр! Бросив смычки, контрабасисты кинулись со своих мест... Один упал на трубача Петьку Кулакова, другой - на молоденькую флейтистку Томочку Хухлину.
И тогда на сцене начался всенародный хохот: басисто-альтовый, теноровый и сопрановый.
Александр Гермогенович машет из-за кулисы кулаками, но выйти на сцену и навести порядок не имеет права.
- Прек-ра-тить! Черррт вас возьми!
В противоположность Салову, дирижер Шмарковский абсолютно спокоен. Хладнокровно отсчитывая такты дирижерской палочкой и с иронией поглядывая на сцену, он ждет, когда артисты овладеют своими чувствами. Постепенно хор и оркестр успокаиваются. Музыка, действие и вокал соединяются в оперной гармонии. Но неко-торые, чрезмерно смешливые, продолжают ещё трястись, идиоты. Среди этих, самых смешливых, конечно, Заславский, Анна Севастьяновна Сыпунова, сочинитель комиче-ских афоризмов Салопов,  Коля Хряков и, как ни странно, Суескулов.
...Заметив своего сына Андрея рядом с нежелательной иностранкой - немецкой девкой из Кукуйской слободы,  князь Иван Хованский тяжело слезает с коня...
Мерина уводят. Кажется, всё закончилось благополучно. Однако перед уходом мерин ставит жирную точку. Он бессовестно поднимает хвост, - и по всему залу разно-сится подлинный исторический дух старой Руси.
В антракте по гримуборным только и разговоров, что о находчивости Лущихина да о падении контрабасиста на пронзительно взвизгнувшую Томочку Хухлину. Кое-кому испортил настроение заведующий Клепалов. Он зафиксировал самых отъявленных хохотунов и, не отходя от кулисы, набросал список. Тех, чьи фамилии составили столбик в его блокноте, надлежало лишить двадцати рублей квартальной премии. Со списком "лишенцев" Клепалов подошел к главному хормейстеру.
Александр Гермогенович, ещё багровый от неразрядившейся ярости, охотно со-гласился:
- Правильно! Не давать премий мерррзавцам!
Конечно, неоправданно, не в лад с сюжетом хохотать на сцене - недопустимо. Пусть в подобных траги-комических случаях зрители веселятся одни.   Поэтому, что ни говори, заведующий Клепалов, сутуловатый блондин с неуловимым взглядом, поступил правомочно и справедливо.
Как я заметил, при искусстве всегда процветает достаточно энергичных людей, обычно несостоятельных в том виде творческой работы, которую они формально обя-заны выполнять. Они вечно заседают во всевозможных комиссиях, напористо высту-пают по всякому поводу, всегда где-то что-то ответственно представляют, постоянно мозолят глаза начальству и - выбиваются в конце концов в административное звено низшего, а то и среднего уровня.
Деятелем такого рода был и Клепалов, ещё лет пять назад певший из-за спины товарищей довольно тщедушным баритоном.
Клепалов больше всего на свете боялся, как бы его не убрали с руководящего поста и не заставили снова петь. Перед представителями дирекции, перед Александром Гермогеновичем, дирижерами и режиссерами он заикался и трепетал. Зато в отношении своих бывших товарищей проявлял инквизиторскую нетерпимость. Его любимым занятием было объявление замечаний и выговоров. Вот и скандальное происшествие, которое я рискнул вспомнить, побудило Клепалова к решительным действиям. Таким образом, несдержанный мерин особенно подгадил высокосознателъному коллективу хора.


***
В антракте я читал "Библейские сказания" Косидовского, а Суескулов гнулся над толстым томом истории музыки. Он готовил статью для журнала "Областная куль тура", пытаясь доказать, что... "канцоны венецианских гондольеров, русские обрядовые причитания, застольные в венских пивных, как и церковные хоры Палестрины, Генделя и Бортнянского, органически являли собой единение бытовой музыки народа с профессиональным творчеством композиторов. Но когда среди катастроф XX века из заокеанских притонов взметнулось наркотическим маревом чудовище растленного, оглупляющего музыкоподобия, то пути, так называемой, эстрадной (поп, диск, рок) и традиционной музыки разошлись враждебно, необратимо..." et cetera и много всякого добра.
Словом, Глеб собирался произвести переворот во мнении отечественных при-верженцев эпигонной эстрадщины и ободрить немногочисленных поклонников серьезных жанров. Я советовал не забыть цыганские романсы, парижский шансон и танго двадцатых годов. Он взглянул на меня уничтожающе и сказал, что не забудет даже про казенный энтузиазм некоторых наших горластых песен. Кое о чем еще более рискованном я не заикался.
Итак, Суескулов листал страницы и что-то выписывал. Но сосредоточиться в нашей гримуборной было трудно.
- Устроили избу-читальню, книголюбы, - язвительно хмыкнул Мишка Холё-сенький. - Жизню надо любить, а не выдумки. Я вот молодой был страстный как грузинец. Не верите? Ей-Богу, не вру... Она, бывало, еще только соображает, что к чему. "У тя - грит, - есть ко мне чуйства?" А я молча - на койку!
- Когда ж ты успевал в театре-то работать? - недоверчиво интересуется Коля Хряков, снимая бороду вместе с париком, вытирая мокрую шею полотенцем и распро-страняя уксусный запах.
- Работал, если спектакль шел. Тогда начальство еще не делало эту... как её... Как называется то самое? Ещё Кукышкин на собрании объяснял, а мы все руки подни-мали...
- Человекочасы? Уплотненный график? - подсказывает патриарх Баштанов.
- Да нет! Кой черт! Ну, помните, директор в начале сезона объявил:
вместо, мол, одной  новой оперы и нового балета театр должен ставить четыре оперы и четыре балета, хоть кровь из носа... Как она?
- Интенсификация, - говорит Суескулов, не поднимая головы. - Приравняли оперу к прокатному цеху…
- Во! Точно! Ух, вумный ты, Глеб! Вот я и говорю... Когда я был молодой, ни-кто в театре не слыхал про ин-фикацию... - продолжает Холёсенький. - Репетиций утром не назначали, если вечером "Борис", "Игорь", "Хованщина"... Ну, "Аида"... Ну, еще...
- "Садко", "Пиковая дама"... - помогает Холёсенькому старик Баштанов. -  Глав-ный дирижер говорил хормейстеру: "Мне на спектакле певцы нужны, а не загнанные клячи". Правда, Светлейший?
Толстопузый и лупоглазый бас Фуксов, похожий на полупрофильный известный портрет Кутузова, дремлет, приспустив складчатые веки, подсасывая отвисшей губой и сцепив пальцы на пузе. Он может спать где угодно: на стуле в хорзале, на диване в гримуборной, даже стоя на сцене... После процесса поглощения пищи, это его самая могучая и неодолимая склонность.
- Гавриил Петрович! Очкнись! - кричит Фуксову Хряков клокочущим басом.
- Эй, Гаврюшка, вороной! - гундосым тенором вторит ему Холёсенький Воро-ным он называет Фуксова за крутозавитой парик, которым тот маскирует лысину.
-Чего, чего? - бормочет Светлейвий, пробуждаясь.
- Сала хочешь? - провоцирует его Холёсенький. - А, может, колбасы?
- Хочу, - спешно отвечает Фуксов, еще не понимая в чем дело и тараща припух-шие, выпученные глаза.
Все смеются с удовольствием. Иногда я думам о том, как эти пожилые люди бы-вают похожи на детей; тогда они представляется мне симпатичными существами и не такими уж грубыми и недалекими, как обычно.
- Да ну вас... - обижается Фуксов, закрывает глаза и засыпает. А Женишок опять хвастает:
- У меня время на баб хватало. Не то что нынче: прибегишь домой после трехча-совой оркестровой - пуп в поту. Хлебнешь холодных щей с порога, не снимая картуза, и - обратно! Творить! Эх, сколько у меня побывало всяких шалашовок - счету нет...
- Дайте почитать, Михаил Ипатыч, - вмешиваюсь я, не выдержав болтовни Хо-лёсенького. - Ну, женитесь, женитесь. Вот мы и увидим, что вы мужчина.
- Ах, змей, молодой змей! И ты против меня? Ну, ты у меня попрыгаешь! Всех вас заложу, критиканы! Начальство критикуете? На всех настучу?
- Я не критикую, - испугавшись, возражаю я Холёсенькому и неожиданно вспо-минаю историю с преждевременной прибавкой зарплаты.
- Хватит, Миша, успокойся, - сердитым голосом говорит Холёсенькому старик Баштанов.
- А чего они? - не унимается Женишок. - Сам знаешь, Аристарх Мефодьич, по-словица есть: "Кто у тебя друг, на том и шапка горит..." - Обозлившись, он путает все на свете. - Смеетесь? Недолго вам осталось смеяться над фронтовиком - инвалидом...
- Ты же во время войны был в туркестанском ансамбле песни и пляски, - мрачно напоминает ему Суескулов, он тоже, как видно, начинает злиться. - По кишлакам и бахчам разъезжал.
- У меня ранение! Я в госпитале лежал! - кричит Женишок, бледнея от ненави-сти к Суескулову.
- Знаю. Сам рассказывал: пьяный из грузовика вывалился, герой.
Спокойно и грандиозно, как африканский слон, к Холёсенькому приближается Коля Хряков. Внезапно Колино лицо злодейски перекашивается. Он поднимает над Женишком свою жуткую десницу, в предплечье равную толщиной сред-нечеловеческой ляжке.
- Вот бзыкну тебе по шее, - размеренно вещает Коля, - и одной поганой гнидой будет на земле меньше.
- Ты что, ты что! Ты что-о! - вопит отчаянно Женишок, залезая под гримиро-вальный столик.
- Колюша! Опомнись! - Могучий старик Баштанов перехватывает руку Хрякова.
- Пусть заткнется! Блатной паразит, профессиональный ублюдок, гугнивый си-филитик! - Коля уже бушует, смывая плотины и дамбы, как стихийное бедствие. Сей-час он по-настоящему страшен. Эмоции его широченной, кондовой натуры рвутся наружу. Гигантское тело содрогается от неудержимой жажды мщения, пот ручьями те-чет по лысине, шее и животу.
Сева Лёлин в ужасе закрывает лицо ладонями. Суескулов вскакивает. Фуксов просыпается. Распахивается дверь и входит Заславский.
- Там бабы побежали в канцелярию, - предупреждает Борька, окинув всю ком-панию насмешливым взглядом. - Хряков встречается на ринге с Холёсеньким? Но тот же в весе мухи! Пан письменный! (Он обращается к Суескулову.) Как ты мог допу-стить? А вы, уважаемый Аристарх Мефодьич, патриарх коллектива, так сказать, высту-паете в качестве арбитра? Кошмар! Хряков, вернитесь к своим просохшим кальсонам…
- Я его убью, - нерешительно произносит Коля, стоя над Холёсеньким с подня-тым кулаком.
- Это было бы чудно, Коленька. Но тогда тебе придется сменить специальность. Ты переквалифицируешься в лесоруба Ханты-Мансийского национального округа.
- Но я не могу терпеть...
Леденящий душу хохот прерывает Хрякова. От неожиданности все столбенеют. Холесенький, пугаясь во второй раз, стукается головой об угол стола. Нами располага-ет минутная саркастическая власть дьявола. Все уже понимают в чем дело, но не сразу высвобождаются из этой ловушки. И настолько глупая выходка Голоскова выглядит откровенным предлогом для прекращения такого же глупого скандала, что начинается смех.  Сначала тихий, потом громче и громче. Суескулов падает на рояль. Баштанов валится в кресло. Колыхают пузами - закатываются Фуксов и Хряков. Улыбается даже Сева Лёлин, глядя еще встревоженными глазами. А у Заславского просто опасный приступ: он корчится, размазывает слезы и стонет. Я тоже, раскачиваясь на стуле, помираю со смеху.
- Ну, ладно... - замогильно бормочет Женишок. - Сегодня же, офицьяльно...
- Мой организм отравлен алкоголем, - в который раз поясняет Холёсенькому Князь. - А поскольку я второй год не беру в рот спиртного, то болен духовно. Не ду-шевно, а духовно.
Холёсенький потирает ушибленную макушку и покидает нас. Направляется, стало быть, в канцелярию "стучать".
Грим испорчен: щеки в коричневых потёках, брови размазаны, усы отклеились. Поочередно все умываются и гримируются наново "по-весеннему", то есть - слегка.
В репродукторе возникает голос режиссера, ведущего спектакль:
- Внимание! После арии Шакловитого картина "Стрелецкая слобода". А сейчас - "Исходила младенька". Ирма Андреевна Шевровская, прошу вас поторопиться. Дири-жер в оркестре.
Признаться откровенно, мне нравились не все спектакли. Конечно, дело здесь не в оценке их неравнозначности. Я имею в виду степень приятных (как бы и правда творческих, вообще как бы метафизических) впечатлений при моей занятости в этих спектаклях.
Но "Хованщина", самая волнующая, самая любимая опера, всегда обуславливала прилив странного вдохновения. Пусть я стою среди толпы - мнилось, это подлинная толпа трехсотлетней давности. Мною овладевало удивительное состояние, иллюзия того, что я не артист оперного хора, а некий московский посадский человек или пришлый мужик, может быть - "от правежа" спасающийся холоп.
Не надо понимать неуклюжее изъяснение моих ощущений буквально. Я пере-живал нечто неопределенное, не вполне осознанное, но глубокое. В мыслях моих раз-ворачивалась (не придуманная заранее, а возникшая сама по себе) стезя темной и тяже-лой судьбы этого "почувствованного" мной, беглого и буйного шалапута.
Я пел вместе с другими хористами, вскользь поглядывая на дирижера.
Я расхаживал (в пределах дозволенного), жестикулировал так, как мне пред-ставлялось оправданным и естественным, но  старался, чтобы мои движения - и ампли-тудой и ритмом - отличались от движений других. Все это было как бы непреднаме-ренно, вроде бы рождалось тут же само собой.
Я таращил в хмельном изумлении глаза, внезапно хмурился, поворачивался к кому-то, с задором толкал кого-то, усмехался, приплясывал... И отовсюду лезли в глаза кудлатые бороды, нечёсаные, скобкой подрубленные патлы да шапки, лихо заломлен-ные на ухо, широкие, свекольно нарумяненные бабьи лица, кики - кокошники, круглые серьги - месяцем, "простые", "старинные", "русские" гримасы и жесты. Мне всегда верилось: на "Хованщине" никто не зевает за спиной соседа.
Иллюзия подлинности происходившего настолько меня увлекала, что казалось, будто от этих мужиков, стрельцов, посадских баб, срамных девок, стрельчих, нищих, юродивых несет едким потом, редькой, квасом, чесноком и сивухой... Впрочем, откро-венно говоря, нередко такие запахи иллюзией не были.
Но главное наслаждение рождалось во мне от безумных картин, которые в быстролетные минуты моего сценического и музыкального существования малевала в мозгу фантазия.
Я возвращаюсь отсюда (не со сцены ЦОТОПа, а с кишащей народом Красной площади) в закопченную островерхую избу в подгородной слободе, с кроткой лампа-дой перед черным дониконовским киотом... И она - не в модной песцовой шапке... Я вижу ясно ее светлую красоту в полумраке бревенчатого закута, берестяный, унизан-ный бисером кокошник, кумачовый, свободно облекающий стать ее сарафан, темную шелковисто струящуюся косу... А дальше мелькали в уме убыстренной лентой – чарка на расписном подносе, жаркие объятия... Как видите, фантазия начинала подмигивать, и я вздыхал огорченно.
Но были видения и другие. Обжигающий нестерпимо ветродуй и дождь, хле-щущий редкими ледяными струями. На косогоре с церковью и сторожевой башней об-летевшие берёзы иссекли ветками низкую луну. Бледный тревожный свет сеет в прорехи туч, что вздымаются из-за косогора, как дым пожаров... а, может, там и вправду пылают страшно погосты и города? По верху же, по самой черте, на гривастых конях летят оскаленные всадники, и занесенные сабли их дугами реют над головами. За ними, в орущей грозно и непреклонно толпе, бегу и я, касаясь плечом сильного плеча неизвестного мне, бурно дышащего, бородатого мужика... а в руках у меня не то кол, не то рогатина да топор... "Воли! Го-о-ой!" Я отлично знаю, как нужно выпалить и винтом закрутить это лихое неудержимое "гой". Мы кричим так в "Борисе" – под Кромами, псковской вольницей в "Псковитянке", в толпе пьяных стрельцов у терема Ивана Хованского. Это стихийный призыв русского бунта, рвущийся из глубин народной души, это крик свободы и мести.
И когда я с раскаленной, неумолимой толпой мечусь по сцене... Что мне в эту минуту сам Салов! Что надсмотрщик Клепалов! Мне - сбросившему ярмо неволи, уда-лому молодцу... Да мне всё нипочем!  В топоры их! Го-о-ой!

ГЛАВА 14

Не подумайте, что я посмел меньше уважать Александра Гермогеновича или пе-рестал побаиваться неуловимых глаз Клепалова... Это Мусоргский бередит душу. От его музыки вскидывается голова и раздуваются буйно ноздри. Идешь со сцены широ-ким шагом, кренделем уперев руки в бока, и почему-то испытываешь дерзкое непочте-ние к начальству.
Такая уж музыка у бывшего гвардейского офицера: то будто всю русскую тоску-рыдание за сотни лет вывернет наизнанку, то к великой гордости побуждает и непокорству.
При выходе со сцены дежурит Клепалов - скользит взглядом по лицам разгоря-ченных хористов. Многие заметно возбуждены и переговариваются излишне заинтере-сованно. Клепалов понимает, что в целях поддержания моральной стабильности чрез-мерный творческий подъем следует загасить.
Надо сказать, и хорист чувствует себя настоящим артистом, и он чванится  сво-им голосом и одновременно великолепным звучанием всего коллектива. Не спорю, солист совсем другое дело. Его ответственность, выдержка и нервная отдача колоссальны, его мастерство несравненно выше пения каждого хориста в отдельности. Ведь если он забыл слова, захрипел, пропустил вступление, разошелся с оркестром или захлебнулся воздухом перед верхней нотой, его никто не спасет, товарищи не прикроют его своими голосами и спинами.
Но оставим кесарю кесарево, а при выходе со сцены, напоминаю, - Клепалов.
- Недосейкина, - обращается он к одной из женщин, - почему у тебя глаза не  накрашены? Увиливаешь от грима?
- У меня ячмень, - сердито отвечает Недосейкина, еще распаленная "Хованщи-ной". - Что же мне по ячменю мазать?
- Надо было пойти к врачу и взять у него справку о заболевании глаза... какого, левого?
- Правого, - бурчит хористка и в дверях шепчет подруге. - Высмотрел, паразит! А его хахальша Ленка Лисиневич вообще не гримируется, рожу бережет. Этого он, подлец, не замечает. Только бы настроение испортить ...
- Самокруткин, -останавливает Клепалов остроносого тощего тенора, - я наблю-дал за тобой... Ты в паузах все время разговариваешь..
- Хто? Я?
- Ты, Самокруткин. Болтаешь и болтаешь. И Александр Гермогенович, и Кукышкин, и я неоднократно всех предупреждали. Но ты неисправим. Сейчас напи-шешь мне объяснительную записку. В ней  подробно изложишь мотивы своего безоб-разного поведения. Видимо, придется лишить тебя премии.
- Подавитесь вы своей премией, - довольно внятно бормочет Самокруткин.
- Ты пожалеешь, Самокруткин, - урезонивает дистрофика вежливый Амплеев. – Лучше самокритично подумай о своем поведении.
Я видел: Самокруткин Лешка пел самозабвенно, играл смешно, но искренне и еще успевал вполголоса говорить женщинам какие-то прибаутки, подзадоривая их.
- Не шурши. Хуже будет. - К Амплееву присоединяется оч-чень умный человек Нефед Нефедыч Кукышкин.
- Будет хуже, - перевернутым эхо повторяет Клепалов.
Самокруткин уходит  расстроенный. Кажется, будто он прямо на глазах стал еще тщедушнее, чем всегда, - стрелецкий кафтан мясного цвета болтается на нем по-сконно и жалко.
Клепалов продолжает школить хористов:
- Сыпунова, вы тоже разговаривали в паузах и неактивно пели. Я ведь все вижу. Я замечаю, у кого как рот открывается... Напишите объяснитель...
- Пошел к растакой-то матери, - густо произносит Анна Севастьяновна. Ее тол-стое, угреватое лицо спокойно, только в коровьих глазах вздымается мрачное пламя.
- Это вы... мне? - опешив, переспрашивает заведующий.
- Тебе, - подтверждает Сыпунова. Клепалов оглядывается по сторонам. Но Кукышкин и Амплеев уже ушли. Задержался один я, чтобы поздравить идущего на по-клоны Шакловитого-Сидорова.
- Шиборкин, ты слышал? - останавливает меня Клепалов.
- Что? - притворяюсь я.
- Не темни. Ты слышал, как меня обматерила Сыпунова.
- Анна Севастьяновна? - Я хочу выиграть время, соображая каким образом уйти от дачи свидетельских показаний.
- Тебе придется рассказать об этом инциденте при главном...
В это время появился откланявшийся Сидоров с букетом роз в целлофановой обертке.
- Алексей Саввич! Как вы исполнили арию! Такая нотища в конце! "Не дай Руси погибнуть от лихи-и-их наемников..." Я думал люстра обрушится!
- Льстец ты, Родион. Ну, что для меня "соль-бемоль"? Пустяк! Кстати, хор чу-десно спел молитву. Я стоял в кулисе: мороз по коже. Публика в обмороке. Пианисси-мо дивное, и как красиво басы в октаву рокочут... Клепалов, - Алексей Саввич кивает заведующему, - передай Александру Гермогеновичу мои поздравления. Ну, а что же твои успехи? Занимаешься? - Сидоров поощрительно хлопает меня по спине и уходит к себе в гримерку.  Я шмыгаю за ним, оставив позади кислую улыбку Клепалова.
Что делать! Я всегда робею при виде начальства. Вот Глеб Суескулов достойно и смело ответил бы Клепалову, что он и делал неоднократно... Но - зачем, зачем я об-ращаюсь к тени? Эх, Суескулов! Вот уже нет рядом с тобою никого: ни стадвадцатики-лограммовой Аделины, ни твоих "соратников", ни твоих мелочных, паскудных врагов. "Там" ты один, необратимо и бесконечно. Почему люди не вспоминают о том, что по-сле суеты, грязи, низостей и жестокостей их ждет беспредельное одиночество? И за-бвение - ибо памяти достойны лишь избранные.

***
Жизнь моя текла по-прежнему  однообразно, заполненная репетициями. спек-таклями и возвышенной тоской по альтистке из оркестра Симеонова. Правда, надо признать,что иногда случались нарушения этого однообразия,
Происходили они следующим образом.
Примерно раз в две недели я спускался на второй этаж. Вздыхал и нерешитель-но давил кнопку звонка.Входную дверь открывала бабушка – бдительная старожитель- ница этого дома – и произносила с явным намеком:
 - Пожалуйте. Валька одна, скучаить.
Я бочком протискивался мимо въедливой бабушки и стучал в одну из комнат коммуналки. – Кто? – слышался молодой женский голос. – Давай, входи.
Я входил и встречал привтливую, но с хитрецой, улыбочку голубоглазой Валентины Синицыной, работницы пошивочной мастерской. С ней я случайно познакомился одним из выходных дней. В компании подруги и какого-то несимпатичного верзилы она курила на лестнице рядом со своим обиталищем. Я хотел было молча проследовать дальше, но брюнетка лет тридцати с румяным оживленным лицом, меня остановила.
- Во, Лидка, - сказала она подруге, дыхнув на меня  спиртным, - а ты скулишь, что кавалера второго нету. А это чем не кавалер? Вроде бы самый подходящий. Давай-те знакомиться. У меня сегодня заплыв по поводу получки. Как звать-величать? Роди-он? Ну, с таким именем бывают только настоящие мужики. Прошу ко мне в гости.
Я пытался отекиваться, промямлил что-то интеллигентски-беспомощное. Одна-ко отвертеться от «заплыва» не удалось. В тесной комнатке, большую часть которой занимала расшатанная тахта, уселись за полуразоронное застолье. Когда вторая бутыл-ка водки закончилась, хозяйка подумала, тряхнула челкой, достигавшей бровей, и бес-церемонно обратилась к подруге:
- Забирай своего бармалея (она указала на верзилу) и валите отсюда. Я буду с соседом отношения выснять. – То что я снимаю койку этажом выше она, оказывается, знала. Ее сотоварищи, не возражая, убрались.
- Ну, друг, разувайся, - приказала мне голубоглазая брюнетка; так место моего сегоднешнего ночлега было решительно обозначено.
И вот, как сказано выше, я стал изредка появляться в комнатке с расшатанной тахтой. Будучи дважды замужем, разведенной и бездетной, Валентина Синицына в пе-рерывах ударного труда в мастерской продолжала вести активную личную жизнь, не отказывая себе ни в принятии значительных доз спиртного, ни в разнообразии общения с мужчинами.
- А, артист, - произносила она, когда я возникал на пороге. – Явился, не запы-лился. Пирожных-то принес? Нет? И портвейна нет?
- Я не знал, дома ты или… - оправдывался я, чувствуя себя довольно скверно. – Вот конфеты есть… шоколадные…
- Ладно, скупой рыцарь, - блистая школьными познаниями в литературе, фырка-ла Валя; она вязяла себе кофту из «королевского» махера и одновременно смотрела ма-ленький телевизор.
- Куда на стул плюхнулся? А ну-ка иди сюда. – Она кивала на тахту рядом с со-бой. – Деда своего предупредил, что ты сегодня в ночную смену? Ладно, сам поймет,  старик дошлый.
Такие свидания продолжались в общей сложности несколько месяцев. Потом они как-то сами по себе стали случаться все реже и наконец прекратились. О своих бурных ночевках на втором этаже я не рассказывал никому, даже Суескулову. Захарыч о чем-то догадывался. Однако моя угрюмая молчаливость, видимо, удерживала его от расспросов. В глубине души я был почему-то доволен своей восстановленой «свобо-дой», хотя временами ко мне приплывали сны, где голубоглазая брюнетка представала в очень соблазнительном виде. Но чрезмерное разнообразие Валиных портнеров за-ставляло меня испытывать опасливую брезгливость совместно с  приглушенной ревно-стью. К тому же сердце мое ныло все-таки при воспоминании о Жене.
Впрочем, хоровая загруженность и скудный быт возмещались иной раз другим способом.
            * * *
Выпив в буфете по стакану остывшего чая, мы с Глебом искали свободный класс. К середине дня репетиции в театре обычно заканчивались, нас никто не трево-жил.
Поначалу я присутствовал в качестве наблюдателя. Небрежно бросив пиджак на спинку стула, Глеб усаживался за рояль и, по его собственному выражению, "точил вокал". Напевшись досыта, он и меня начинал гонять по гаммам и интервалам с  апломбом профессора консерватории.
Именно в такой  момент распахнувшаяся дверь впустила дивно сияющее обла-ко. Этим стандартным эффектом пользуются кинорежиссеры при экранизации сказок, предвосхищая таинственное явление волшебницы. Благовонный дурман и бриллиантовое сияние были настолько сильны, что мы насилу  протерли заслезившиеся глаза. Когда же колдовское облако несколько поредело, мы убедились в наличии величавой женской фигуры... Перед нами стояла Диана Самсоновна Чихаева. За ней вкатилась с клавиром подмышкой приземистая и узкоглазая, будто дочь полынных степей, концертмейстер Лия Понтелеймончик.
- Мы сейчас уйдем… -  Суескулов торопливо надевал пиджак. Я в панике кач-нулся к двери.
- Кто орал? - строго спросила Диана Самсоновна.
Суеекулов  ткнул в меня пальцем.
- Свежий тенорок. - Диана Самсоновна вопросительно приподняла соболиную бровь. – У тебя есть что-нибудь готовое?
- У меня? - переспросил я, почему-то оглядывая себя сверху до низу.
- Ну да. Какие-нибудь впетые вещи.
- Ве-е...щи? У  ме-е...
- Заика он, что ли? - удивилась Лия Понтелеймончик.
- Какой он заика! Просто обыкновенный трус, - услужливо пояснил Суескулов. - Родька, перестань трястись, спой "Молодого цыгана".
Если б я был захвачен врасплох, то муторная тьма застлала бы окно с заснежен-ным городским пейзажем, а мои мышцы неминуемо обмякли. Попробуйте петь в та-ком состоянии! О нет, уверяю вас, ничего хорошего не выйдет... Но, во-первых, я уже привык к театру и к нахождении в его стенах артистических звезд, безнадежно подавлявших меня своим величием; во-вторых, я только что занимался индивидуально и, кажется, чувствовал себя "в голосе".
Сделав несколько глубоких вдохов и продолжительных выдохов, я облокотил на пюпитр выигрышную арию из "Алеко". Откровенно говоря, меня все время так и подмывает начертить пятилинеечный нотный стан и выписать хотя бы вокальную строчку... Что поделаешь, такого выкаблучивать не полагается. Изволь показать певческий процесс с помощью одних литературных средств, хоть вывихни язык и стань кверху ногами.
Чернобровая богиня с беломраморным декольте села напротив и очень небреж-но приподняла над коленями модную юбку, сшитую из черно-белых замшевых клинь-ев. Суескулов ссутулился у стены престарелым вороном. Для поощрения он показал мне кулак. Лия Понтелеймончик заиграла вступление, и под ее сильными пальцами родился звук поразительной насыщенности и красоты. Мне послышалось, будто разом вступило сто инструментов цотоповского оркестра. Я ощутил неведомый мне до сих пор ликущий трепет. И, глядя прямо в завораживающие очи Дианы Самсоновны, я за-пел:
                Взгляни, под отдаленным сводом
                Гуляет вольная луна…
Я был в полной уверенности, что пою, как никогда еще не пел, что голос мой свободно залетает в головной резонатор... проще говоря, вытесняет мозги и заполняет черепную коробку, отчего она звенит, как алюминиевая кастрюля.
                Кто в небе место ей укажет,
                Промолвив: "Там остановись!"
                Кто сердцу юной девы скажет:
                "Не измени любви одно-о-ой!"
- Стоп, - сказала Чихаева, встала и подошла ко мне.
Голова у меня закружилась. Шанелевый потоп душил меня, и к тому же Диана Самсоновна почти прикасалась к моей груди своим древнеримским бюстом. Неожи-данно "богиня" ткнула меня большим пальцем в живот. По всему моему телу разлете-лись бьющие в переплетения нервов электрические искры, сердце подпрыгнуло.
- Как ты дышишь?
Как дышу? Ах, ну разумеется не хуже остальных нормальных людей. Я медово заулыбался и со скромностью невинной отроковицы опустил глаза.
- Так нельзя, - сказала Диана Самсоновна. - Поешь ты сладенько, как хиляк, а с виду ведь крепкий парень. Облегчаешь себе жизнь и сажаешь голос на жабры. Дай-ка...
Она взяла мои руки и приложила их ладонями к своим теплым, атласно обтяну-тым бокам. Нет, нет, я никогда не найду слов, чтобы выразить то ужасное, очумелое состояние... Казалось, сердце мое лопнет сейчас, будто тонкий стакан, неосторожно наполненный крутым кипятком.
- Да ты не заглядывай мне за пазуху, а щупай, как я дышу, - сердито произнесла Диана Самсоновна. Под моими дрожащими ладонями плотное и стройное тело ее упруго наполнилось: ни дать, ни взять - резиновый надувной круг. Затем Диана Самсоновна открыла прельстительно накрашенный ротик и спела стремительную руладу, будто затрезвонила мне в оба уха небесной феерией из чистого серебра.
- Понял? Как тебя... Родион! Понял, Родион?
Я закивал усердно, словно лошадь, поощренная кочерыжкой.
- Пой ещё раз "Цыгана".
Чихаева опять села, а я, стоя напротив, пытался следовать её указаниям. Теперь-то я, разумеется, понимал, насколько моё пение безутешно далеко от действительно высокого мастерства, от этого волшебно-непостижимого извлечения драгоценных зву-ков.
- Ладно, хватит, - остановила наконец мои старания Диана Самсоновна. - Мне нужно пройти "Аиду". Тебя (Чихаева повернулась к Глебу) слушать времени нет. Хо-тите стать людьми, продолжайте заниматься. Ну, мальчики, выкатывайтесь…
Мы вышли. От нервного напряжения у меня вихляли колени.
- Но если бы Диана послушала меня, она бы поразилась, что такой певец сидит в хоре, - уверенно сказал Глеб.
Вообще, про Чихаеву в театре распространялось множество соблазнительных и
как бы взаимоисключающих историй. Называли ее не иначе как  «мадам», намекая тем
самым на особое положение примадонны и не меньшие, чем у Линьковой свяэи в выс-ших инстанциях.
            Одни утверждали, будто Чихаева цепко держится за своего влиятельного мужа
 ( известного дирижера), не давая повода усомниться в своей порядочности. Другие наоборот, уверяли в ее пристрастии к привлекательным молодым людям. И что якобы однажды, не совладав с  мгновенно вспыхнувшим влечением, Диана Самсоновна силой
увезла красивого парня из миманса на тайную квартиру. Трепание языков по поводу похождений Чихаевой не прекращалось. Где торжествовали ложь и клевета, а где не исключалась истина, установить было трудно. Сам я явился  свидетелем только одного интересного случая.
Во время сценической репетиции хора и солистов, одна хоровая модница (с по-тягушеством на личное знакомство) обратилась к Чихаевой:
- Боже, какое у вас дивное кольцо, Дианочка! – жеманно восхитилась хористка.
- Да уж, - небрежно подтвердила примадонна. – Подарок любителя оперы. Пре-поднес, когда проходили мои гастроли в Висбадене. Историческая ювелирная вещь из королевской сокровищницы.
- Это изумруд? – продолжала льстиво сюсюкать прилипчивая хористка. - Ужас-но огромный! И как вы только его носите… Наверно палец устает от этого изумруда.
- Ничо, - парировала Чихаева, - своя ноша не тянет.
Но лишь Чихаева отвернулась, ее мнимая приятельница издала, словно кобра, завистливое шипение:
- Небось, за интимные услуги получила от какого-нибудь богатого итальяшки…
- От немчуры, - поправили более информированные подруги. – Дианка-то всегда жадна была до побрякушек. Это за ней еще в консерватории водилось.
- Так ведь она наполовину полька, натрерть армянка и немного еврейка.
Неожиданно для злословящих хористок Чихаева обернулась.
- У меня одна бабка цыганка, остальные все русские, - заявила она громко. – А в консерватории я не обучалась. У меня всего два курса музучилища. Зато мировая слава, вот так-то… И не вам бы судить о моем происхождении, зас...ки.
- Ах, Диана Самсоновна, чего-то такого никто и не говорил… Вам послыша-лось…    

ГЛАВА 15

Накануне главный хормейстер был особенно требователен. Необычайно при-дирчиво ощупывал глазами каждого хориста Клепалов. С сугубо сосредоточенным ви-дом ходила инспектор Надежда Ивановна.
Утром, в половине одиннадцатого, хор уже топтался на сцене, загроможденной какими-то помостами - прообразами будущих декораций. Салов, Периклов и Клепалов, нервничая, облаивали разбредавшихся хористов и торопливо сбивали их в плотную отару. На дне пустой оркестровом ямы сидел у пианино концертмейстер да за дирижерским пультом скучал  Шмарковский, вздыхая с мудрой иронией.
В темный зал через оркестровую яму был перекинут мостик, обрамленныый  низенькими перильцами. За кулисами бестолково суетились  помрежи. Солисты, мыча и покашливая, прохаживались у самой рампы.
Около одиннадцати засветилась, широко отворившись, дверь. По центральному проходу в партере быстро-быстро кто-то приближался. За ним текла черная масса со-провождающих. По мере приближения, от этого скопища отваливались отдельные си-луэты и застревали, усаживаясь где попало. До сцены добежала сравнительно неболь-шая группка.
Первым по мостику через оркестровую яму протопал сухопарый старик. Глубо-ко сунув руки в карманы измятых брюк, семеня косолапо домашними тапочками, он словно разглядывал у себя под ногами одному ему видимые, тайные знаки. Справа от него борзой иноходью спешила пожилая особа в огромных очках, с блокнотом и само-пишущей ручкой, слева вприскочку поспевала особа молодая, всклокоченная, тоже с  толстой тетрадью. Позади старика расхлябанной тенью мотался чернявый юноша, оде-тый подчеркнуто модно – в левистраусовых джинсах, свитере и кожаном пиджаке. Тут же сияли фальшиво заинтересованными физиономиями театральный фотограф Жаво-ронков - Сычов, бывший солист оперы Господарь и какой-то угрюмый тип с кинокамерой и двумя сопливыми помощниками.
Старик  просеменил до середины сцены, наклонив гривастую, неопрятную голову и красноватый нос - набалдашник. Внезапно он остановился и, ни к кому не обращаясь, сказал:
- Ага! Оттудова сюда, отсюдова туда.
Пожилая и молодая особы застрочили в блокноте и тетради. Жаворонков-Сычов припал сбоку на колено и несколько раз щелкнул фотоаппаратом. Верзила зажужжал кинокамерой.
- Главный режиссер Перфилий Богданович Богоявленский, - шептал мне на ухо Трепыхалов, тревожно косясь на старика в тапочках.
- А кто эти?
- Старуха, все знают, пишет об ём книгу, называется "Хений оперной режиссу-ры". Молодуха - аспирантка Богоявленского в Институте театрального искусства, гото-вит диссертацию. Чуешь, какие цацы?  Малый в джинсах - незаконный сын знаменито-го московского актера, пристроили его ассистентом. А Господарь- то голос прокукаре-кал и надеется теперя вылезть в ученики к хению...
Я сообразил: день сегодня чрезвычайный. Так сказать, сверхобычный. Вроде бы простой рабочий, но в то же время и как бы праздничный.
Александр Гермогенович Салов плавным шагом направился к Богоявленскому и предстал перед ним с сахарной приятностью на свежих губах. Богоявленский поднял нос-набалдашник и тупо уставился на Салова. Боднул головой, будто пьяный, отскочил клоунски назад и опять уставился.
- Здравствуйте, Перфилий Богданович. Как ваше драгоценное здоровье? - осве-домился почему-то тонким голосом Салов.
Главный режиссер, как видно, пытался вспомнить, кто стоит перед ним в дан-ный отрезок времени. Надбровие его мучительно насупилось, однако память упорно отказывалась прийти на помощь.
- Здравствуйте, Перфилий Бог... - снова начал слегка смутившийся Салов, но Богоявленский не дослушал его - засеменил к рампе и гаркнул сверху  Шмарковскому:
- Привет, Марик!
Шмарковский почтительно наклонил голову.
- Прри-вет! - повторно гаркнул главный режиссер резким голосом. При этом он помахал рукой, как физкультурник на старте.
Богоявленский отвернулся от дирижера, побежал через сцену и опять налетел на Салова. Вновь клоунски отскочил назад и - уставился. Александр Гермогенович в третий раз поздоровался самым любезным образом.
- Чего? - недоуменно вопросил Богоявленский и неожиданно бросился его об-нимать. - Постарел как, с ума сойдешь! Это ты, Шурик?
- Я, Перфилий Богданович.
- Прекрасно. Хор на месте? Замечательно. Чтоб ты больше не путался у меня под ногами, Шурик! Ступай в зал и сиди тихо. Я с твоими людьми сам управлюсь.
- Я хотел бы помочь, Перфилий Бог...
- Очень ты мне нужен! У меня и так помощников - хоть топи половину. Я их на сцену не допускаю. Они меня целыми днями донимают. – Богоявленский доверитель-но наклонился к Салову. - Даже в сортир под руки водят и бумагу тискают, чтоб мягче была.
- Да что вы...
- Вот те крест! Твои хористы ещё до такого не доросли? Пускай у моих асси-стентов опыт перенимают. Так что ты, Шурик,иди в зал и забери своего этого... маль-чика на побегушках..
- Периклова?
- Его, его. И вот того неприятного типа. - Он показал на Клепалова. - Оставь толстозадую со списком, начнем работать.
Богоявленский вылез из клетчатого пиджака и с грацией потомственного рабо-владельца швырнул его в сторону. Но пиджак с виртуозной ловкостью подхватил Гос-подарь. Гулко пощелкав подтяжками на животе и расстегнув ворот мятой рубашки, главный режиссер приказал:
- Артисты хора, подойдите.
Мы толпою приблизились. В первом ряду преобладали ветераны, ветеранши и члены профбюро. Они преданно глядели на главного режиссера и, как один, приторно улыбались.
- Рады мне, вижу, - сказал Богоявленский одобрительно. – А теперь уберите зу-бы и послушайте. Я буду работать над новой постановкой "Евгения Онегина". Когда-то я ставил этот спектакль в устаревших традициях. Наша темповая раскованная совре-менность требует их коренного пересмотра. Мое нынешнее прочтение раскроет прежде не выявленное содержание популярной оперы. Должен предупредить: от вас потребуется создание множества индивидуализированных сценических образов...
Пожилая и молодая особы бешено строчили в своих театроведческих летописях. Фотограф влез на стул, снимая Богоявленского сверху. Угрюмый, наоборот, жужжал откуда-то снизу. Господарь терся рядом с пиджаком Богоявленского. Юноша в джин-сах зевал.
- По Канту, есть вещи, необъяснимые с точки зрения рассудка, - расхаживая взад-вперед и качая носом, будто аист из мультфильма, мудрствовал перед нами Бого-явленский. - Великий дух в небесах и нравственный закон внутри нас... На сцене все займет небо и ступени, символизирующие, согласно нравственному закону, внут-реннее совершенствование Ленского, Онегина, Татьяны... Солисты будут исполнять свои арии на разных ступенях самопознания. Теперь начнем "ларинский бал". Помните: главное - небо. Бывает ведь... бежите вы в магазин за кефиром, купили кефир, выходите из магазина и - вот оно...
- Выдумал старый хрен, - бормотал позади меня Суескулов. - Это ведь, черт вас возьми, Чайковский с Пушкиным, а не... Пуленк.
- Почему вы разговариваете? - обратился к Суескулову главный режиссер. - Вы больше меня понимаете или вам неинтересно?
- Решать "Онегина" в абстрактно-символическом ключе противоестественно, - громко и отчетливо сказал Суескулов. - Это мое личное мнение.
- Я не могу принимать во внимание личное мнение артиста хора, уборщицы или пожарного, - довольно спокойно и даже, как мне показалось, с оттенком уважения пояснил Суескулову Богоявленский. - Лучше бы вы оставили свес мнение при себе. Дайте мне самому заработать мои деньги. Но если вы опять нарушите дисциплину, я вынужден буду потребовать вашего удаления с репетиции.
- Самое большое оскорбление для начальника умный подчиненный,
- приглушенно бубнил Глеб. - Новатор нашелся, образца тысяча девятьсот тринадцато-го года. Было уж, все было: Татьяна выходила в сиреневом парике, Ольга в купальном костюме, Онегин в жокейском картузике и ботфортах... А Ленского перед дуэлью спускали с колосников на веревке. Балаган устраивают…
- Приступим, - сказал Богоявленский. - Где тенора? Идите на тот квадрат. Со-прано, поднимитесь на помост, там находятся девицы, подруги Татьяны и Ольги. Когда круг начнет вращаться, будете быстро перебегать с помоста на помост: резвость и лег-
кость юности.. Всем понятно? Молчите? Раз все поголовье молчит, значит чего-то уяс-нили или совсем ни черта… Проверим. - Богоявленский махнул в яму пианисту и Шмарковскому. - Марик, показывай этим олухам, а вы… э...
- Моя фамилия Бродль, - напомнил концертмейстер. - Кирилл Бродль...
- Да?! - ужасно удивился главный режиссер. - Играйте, Кирилл... э... Бордель...
Шмарковский легонько помахивал из-за пульта. Концертмейстер обиженно иг-рал, артисты хора лазали с помоста на помост, будто альпинисты в горах Тянь-Шаня. Некоторые пытались петь.
- Непривычно? - хитро прищуриваясь, интересовался Богоявленский. - Ничего, вживетесь. Но что мне делать с этой пожарной каланчей? - Перфилий Богданович сер-дито показал на баритона Кобелькова, репетировавшего Онегина. Кобельков был чело-век высокий, худой и медлительный, он никак не мог вовремя проскользнуть между танцующими гостями и ухарски подцепить под руку Ольгу.
- Что стоишь стоймя? - крикнул Богоявленский. - На дирижера смотришь? А че-го ты хочешь увидеть у него на лысине? Мне не нужен артист, глядящий на дирижера. Мне нужен острохарактерный актер, способный так облапить шестнадцатилетнюю девчонку, что ее жених Ленский взбесится и вызовет его на дуэль…
Богоявленский обернулся в зал.
- Есть там кто-нибудь знающий партию Онегина? Вон ты, в красной рубашке, давай сюда! Живо!
На место удалившегося со сцены, расстроенного Кобелькова вприпрыжку при-мчался стажер оперы Виктор Борщаго с ухватками проворного корабельного юнги. Главный режиссер придирчиво оглядел его с макушки до каблуков.
- Девку обнять можешь?
- Еще как, Перфилий Богданович! - с радостной готовностью воскликнул Бор-щаго.
- Вообще твоя личность что-то в телевизоре часто мелькает, а? Песенки всё по-ешь. Ловкач!
- Ах, что вы, Перфилий Богданович! Заветная моя мечта - угодить вам, честное слово!
- А вы, Супляков, чего эдак стараетесь? - неожиданно обратился до тех пор без-молвствовавший дирижер Шмарковский к тенору, репетирующему Ленского. - Вы так кричите, дорогой мой, что никого больше не слышно.
- Но позвольте, Марк Борисович... - с видом благородного возмущения начал объяснять Супляков. - Я ведь должен метнуть свой тембр до последних рядов...
- Марррик! - грозно зарычал Богоявленский. - Не вмешивайся! Я с этим тембро-мётом сам разберусь.
Сцена загоготала. Старательно смеялся и уязвленный "тембромет" Супляков. Богоявленский любовался реакцией, вызванной его остроумием.
Заглядевшись на молодую солистку Ирму Шевровскую, я таил про себя тще-славное и нелепое мечтание о том, что восходящая звезда расслышит в толпе мой го-лос. И не только расслышит, но обратит на меня внимание.
- Ходи, не останавливайся... Он терпеть не может, когда кто-нибудь стоит на месте, - предупредил опытный Трепыхалов.
Впрочем, Богоявленский уже выявил меня из усердно мельтешащего коллекти-ва.
- Эй, вы там! Неизвестный мне серый воробей! Почему не выполняете мизан-сцен? Почему стоите животом вперед? Это гнусно, когда артист хора глядит в зал. В своих "Хованщинах" и " Князях Игорях", поставленных сто лет назад, будете орать под дирижерское махание. А здесь - движение! Теперь он показывает нам зад... Чтоб я не видел ни одного зада, ни одного живота! - Богоявленский поманил инспектора Надеж-ду Ивановну. Она подбежала тяжелой рысью, переваливаясь и колыхая бедрами.
- Зафиксируйте! - указал на меня Богоявленский. - Как фамилия? Шиборкин? Запомните, Егоркин, я делаю вам замечание первый и последний раз. Я не потерплю безобразия, Ведёркин.
Богоявленский потребовал, чтобы во время изящного вальса, звучащего в ор-кестре, хор и миманс, перебивая друг друга, вопили вне действительного текста: "Ещё не было таких балов! Не было!" – что якобы создавало непринужденное оживление подвыпивших гостей. Сцена ревела и пищала - кто во что горазд. Возник непринуж-денный вокзальный гвалт, заглушивший старания Бродля, который напрасно лупил по клавишам.
- Это напоминает репортаж из мебельного магазина, - поморщившись, заметил Шмарковский.
Богоявленский затопал, как слон в змеином питомнике.
- Марррик, не буди во мне зверя!
Закрыв плешь ладонью, Шмарковский испуганно приник к дирижерскому пульту. Главный режиссер несколько смягчился.
- Вот приглашу на твое место недомерка, - сказал он Шмарковскому. - Как его... Мини-Тосканини! Его ведь назначили главным махальщиком? А тебя я посажу в ди-ректорскую ложу между Чихаевой и Линьковой. Они обязательно поцапаются и заодно тебя искусают...
Вздохнув, Шмарковекий красноречиво развел руками:
- С тех пор как я стал морально устойчив по техническим причинам, мне уже  ничего не страшно.

***
Репетиция выжала из нас обильный пот, как в парной. На самых высоких помо-стах прыгали, изображая дворянских барышень, наши упитанные сопрано. Тенора - хваты и ухажеры - смешивались с дородными альтами - помещицами, то вскидывая руки вверх, то разом падая на колени: по замыслу Богоявленского, "обольщая". На широком кубе компания басов играла пожилых помещиков - пьяниц и картежников .
На отдельном пьедестале в позе Наполеона застыл Супляков. К нему задири-стым петушком подскочил новоявленный Онегин-Борщаго.
"Ты не танцуешь. Ленский?.. Чайльд-Гарольдом стоишь каким-то...Что с тобой?" - пропел он развязным баритоном. "Со мной? Ничего... Любу-у-юсь я тобой, какой ты друг прекрасный..." - обиженным тенором ответил Ленский-Супляков.
Хористы постепенно сползали с шатких сооружений, окружая ссорившихся со-листов.
"...Зачем же ты ей руку жал?.." - продолжал дуться Супляков. "Послушай, это глупо... Нас окружают..." - опершись задом о ребро куба, пел Борщаго и плутоватыми глазами испрашивал у Богоявленского одобрения,
Мне показалось, будто в выкаченных, как у старого бульдога, зрительных орга-нах Богоявленского сквозит безнадежная усталость. Наверно, его охваченный гениаль-ным видением мозг бурлит нагромождением логических предпосылок и невероятных озарений, которыми он хотел бы расшевелить и увлечь самодовольных горлодеров - солистов, толпу малограмотного хорья и подобострастно шаркающего миманса. Осо-бенно приятно было бы произвести впечатление на присутствующего в зале представителя Комитета культуры, на записывающих каждое его слово дам-театроведок и на памятливого Шмарковского.
Ворчание умотанных хористов все-таки достигло уха Богоявленского.
- Я не могу работать в этом театре! - Главный режиссер сучил коленками, как будто у него схватило живот. - Здесь все обленились! Все! -  Он словно взывал к колос-никам над сценой, откуда с веселым любопытством свесили головы рабочие-монтировщики. - Почему вы все формально относитесь к моим творческим требовани-ям? Почему у вас пустые глаза? Я прикажу уволить всех! Мне не нужен этот хор! Я наберу новую толпу!
Даже наиболее сознательные и те, кажется, не одобряли речи главного режиссе-ра. А Суескулов громко обратился к любопытствующим работягам с колосников:
- Ребята, не роняйте, пожалуйста, напильничек, а то  еще падете случайно в ко-го-нибудь…
- Не будем, - пообещали, хмыкая, монтировщики.
Что поделаешь! Все происшедшее на сценической репетиции останется в стенах театра. Принято допускать, что столь великий театральный командарм, как Богоявлен-ский, в пылу вдохновения может сорвать досаду на простофиле из массовки, который, трусливо помаргивая, думает только о том, где бы призанять до получки.
Забегая вперед, успокою взволнованного читателя. Перфилий Богданович Бого-явленский был грозен, но - справедлив, горяч, но - отходчив. Весь хор он не уволил и пока не стал увольнять даже Суескулова.

ГЛАВА 16

Я взял в кассе взаимопомощи сто тридцать рублей на полгода. Простояв часа два, купил темно-серый костюм да в придачу галстук, пламенно-красный, но с неожи-данной поперечной голубизной. Остановившись перед большим театральным зеркалом, я не без тайного удовольствия встретил взгляд подтянутого щеголя, похожего на манекен с солидной витрины.
Подскочили взбудораженные приятели: Хряков, Суескулов, Заславский и лупо-глазый толстяк Фуксов. Их отмела по сторонам Анна Севастьяновна Сьпунова, приду-шила меня своим чрезмерным бюстом и целовала пышными губами, пахнувшими кра-ковской колбасой.
Смазливая химическая блондинка Соня Турурушкина всплеснула беленькими ручками с дареным Александром Гермогеновичем перстеньком.
- Ой, Родька, приоделся! Симпатичный какой! Зубы сегодня чистил? Поцелуем-ся... - Но, встретив свирепый взор Сыпуновой, Соня предпочла удалиться.
- Обмыть! - взревел Коля Хряков. - Бери три "Лимонной"!
- Братцы, не потяну... Лучше я пивком вас угощу...
После окончания "Севильского цирюльника",  благо там занята лишь небольшая группа мужского хора, я заказал в буфете пятнадцать бутылок пива. Подумав немного, Суескулов велел принести за его счет  бутербродов с  килькой и с залежавшейся, соп-ливистой ветчиной.
 Гример Юзек Хотьзепойский презрительно оглядел  бутерброды и шумно потя-нул воздух крупным носом, играющим нежно-розовыми оттенками.
- Босяк! Чем поишь достойных гостей, - обратился он ко мне, - и между ними художника-гримера из шляхетского рода? Капитолина, подайте шампанского! - прика-зал Юзек буфетчице Капочке.
- Шампанское держим не для вас, - юмористически заявила красавица Капочка, - а для иностранцев.
- Это неслыханно! - возмутился Юзек. - Как васс... э... Родион, кажется? Матка бозка, цо за наименование!
Юзек минут пять валял дурака, после чего достал из пиджачного кармана плос-кую флягу.
- Лак для усов? - вежливо поинтересовался Суескулов.
- Обижаешь. Чистейший спирт.
- Технический?
- С кем я общаюсь! Бедная моя маменька! Знала бы ты...
Мы любили Юзека Хотьзепойского. Он был остряк, анекдотист, отличный ма-стер своего дела и по совместительству пьяница. Когда он разлил всем граммов по пятьдесят, стало ясно, что застолье становится содержательным.
- Спиртяга с пивом - это класс! - восхищался Коля Хряков, предвкушающе по-тирая огромные ручищи и вожделенно облизываясь. Ему выделили полстакана как са-мому крупному индивидууму, хотя он по-прежнему не желал мыться чаще одного раза в квартал. "Я калека, - плакался Коля клокочущим басом, когда кто-нибудь упрекал его в неряшливости. - У меня прострел, ишиас и радикулит".
За стол дружно пригласили  собравшуюся уходить буфетчицу Капочку. Она присела рядом с Юзеком и жеманно отхлебнула глоточек пива. Капочка затрачивала, во усугубление своей красоты, немало персикового тона, пудры и туши для глаз. Сиде-ла она этаким источающим соблазн идолом и взором, тонущим в тени наклеенных рес-ниц, обводила нашу компанию. Покосившись на породистый нос Хотьзепойского, Ка-почка кокетливо мяукнула:
- Вы должны ухаживать за дамой...
- С дамами я пью так же независимо, как и с прочими собутыльниками, - от-резал Юзек, высокомерно откинув голову, как и подобает потомку шляхтичей.
Капочка оскорбилась. Сердитыми глазками она старалась угадать наиболее предпочтительного на сегодняшний вечер кавалера. Когда Капочка наклонялась над столом, зрачки у моих коллег зачарованно расширялись. Лицезрение низко открытых слегка запотевших полусфер вызывало у них неприличное сопение. Вообще претенду-ющие на благосклонность буфетчицы вертелись около нее каждый вечер. И, как пого-варивали, небезуспешно.
Капочка зря не скромничала.
- Что ж, - пожимая плечами, признавала она, - у меня не просто пикантная… у меня редкая фигура ренуаровских очертаний. (Кто-то подкинул ей это изысканное вы-ражение, и она крепко его зазубрила)
 Пивные бутылки пустели. Импровизированный обмыв костюма закончился. В этот момент взор обольстительной буфетчицы задержался на землистой физиономии Суескулова.
- Может, хоть вы меня проводите, - ворчливо предложила Капочка.
- С удовольствием, - мрачно сказал Глеб, поднимаясь.
 В глазах Капочки зажегся огонек предвкушения.
- А как же твоя... твой дядя? - закинул осторожненько Борька Заславский.
- Он у... тети.
Суескулов взял со спинки стула пальто. Капочка небрежно запахнула кроличью шубку и накинула вязаный платок "паутинку". Оба выглядели раздражающе импозант-но.
- Я буду жаловаться Аделине! - крикнул им вслед Заславский.
Возвращаясь домой, я думал о красивой альтистке Жене. Над головой у меня искрометно вспыхивали - смеялись с надеждой звездочки. Я грустил, но приятное опь-янение слегка подбадривало меня. Не может быть, чтобы я больше не встретил девуш-ку, которую полюбил с первого же мимолетного взгляда. В конце концов я могу легко ее найти, стоит лишь проявить нормальную мужскую настырность. Но глупость добро-совестных усилий сейчас мне претила. Нет, лучше, пожалуй, дождаться благосклонно-го случая, не рваться навстречу разочарованию и не роптать. А пока что в моем распо-ряжении оставалось призрачное имущество памяти.

ГЛАВА 17

- Родька, я попался, - сказал Суескулов. - Она приперлась ни свет ни заря...
- Кто?!
- Да Аделина.
- Надо тебе было тащить буфетчицу в квартиру с ванной и пианино…
- Теперь уж проживание мое там закончилось. Бидный хохол!
Суескулов выстроил бровями несчастный домик, но действительного сожаления на его лице я что-то не обнаружил. Через день он переехал, взяв такси для своих книг, сундучка с тщедушным скарбом бродяги и таинственного романа, который он недавно начал писать.
- Очередная сожительница? - узнав о переезде, спросил Заславский. - На сколько кило тянет? Центнер-то есть?
Заславский острил сердито, потому что с женской частью населения ему  не вез-ло.
На "Борисе" Суескулов напомнил мне:
- Завтра вечер свободный. - И предложил, неопределенно зевая: - Можно пойти к Цукатскому. К  театроведу, профессору, не вылупляй зенки.
- А что мы будем там делать?
Суескулов смерил меня негодующим взглядом:
- С тех пор, как ты приобрел новый костюм, говорить с тобой стало просто невыносимо.
Я решил не обижаться, и Суескулов вернулся к своему предложению.
- Профессор Цукатский оригинал, - объяснил он мне терпеливо. - В его доме блюдется отживший обычай собирать знакомых и не очень знакомых людей для все-возможных обсуждений, литературных споров и прочего... э... общения. Таким спосо-бом он зарабатывает для чего-то нужную ему популярность. Иногда устраивает не-большие музицированья. Ну, там, знаешь ли: Барток, Бриттен, де Фалья... Шнитке... (Мне эти композиторы были неведомы.) Собираются у Цукатского театроведы и раз-ные прочие "веды", критики, режиссёры.
- Может, нам не стоит туда соваться? Чего мы будем выяснять с этими "веда-ми"? О чем спорить? И вообще, они такие... а мы...
- Плевать! Меня к Цукатскому приводил знакомый репортер. Представил, как молодого журналиста, пишущего об оперном театре. Все в порядке. "Друг твоего друга - мой друг", - говорит ориентальная потертая мудрость. Напяливай завтра новую свитку и катим в избранное общество. Послухаем, о чем умники промеж себя балакают.

***
Вечером следующего дня мы встретились с Глебом на углу улицы им. Фун-тиклеева, - того самого, обласканного и признанного писателя, что по неизвестной причине (может быть, с перепою?) взял да застрелился из милицейского нагана. Тут, в очень солидном многоэтажном здании, находилась пятикомнатная квартира профессо-ра.
Нам открыла пенисто-завитая девица с кроваво накрашенным, как у вокзальной блудницы, ртом. Платье на ней было укорочено предельно, из-под лишенного какой-либо продолжительности подола вытекали чудные нейлоновые ножки, сливаясь в ко-ленях обольстительным иксом.
- Аполлон Михайлович, к вам еще гости... – позвала профессорская домработ-ница избалованным голоском и бедовыми глазами сделала перед нашей сеттеровой стойкой центростремительный зигзаг.
В прихожую вышел представительный мужчина чрезвычайно интеллигентной наружности, в черном строгом костюме, с лепными морщинами на большом лице. Бо-родка его свисала седоватым клочком. Волосы на черепе отсутствовали, зато выпячи-вались две желтые шишки, говорившие об эрудиции и талантах. Профессор взглянул на нас вопросительно.
- Здравствуйте, Аполлон Михайлович, - произнес Суескулов, любезно оскла-бясь, - я был у вас прошлый раз. Я журналист из... А это мой друг, певец...
- Очень приятно. Проходите, молодые люди, - осторожно пригласил нас Цукат-ский, с сомнением поглядывая на наши затасканные пальто.
Вешалка топорщилась дамскими шубами, ратиновыми регланами, элегантными куртками на меху. Мы причесались у старинного, в рост, зеркала и прошли в комнату, которая, по сравнению со среднегражданской кубатурой, смахивала на актовый зал. Окна наглухо закрывали плюшевые шторы цвета бордо. Под потолком сияли, отбрасы-вая фиолетовые искры, хрусталь и бронза. Угол зала занимал рояль с обнаженной кла-виатурой. На длинном диване восклицали, перебивая друг друга,  мужчины и жен-щины в убийственно экстравагантных нарядах. Мой новый пиджак сразу потускнел, показавшись мне постным пасторским сюртуком.
Суескулов дипломатично сделал короткий общий поклон, но никто не обратил на него внимания. Тогда он смело направился к толстому человеку в полосато-кофейной тройке, мигавшему золотым жуком на указательном пальце. С этим щеголем Глеб поздоровался за руку.
Поначалу я ничего не мог разобрать. У некоторых дам от избытка энтузиазма начиналась настоящая истерика.
- Нет, вам меня не переубедить! Вы не располагаете достоверной информацией! - воевал режиссер Экспериментального молодежного театра Эрнест Святославович с крупной, пожилой дамой, напомнившей мне почему-то молочную цистерну.
- Закройтесь, уважаемый! Я бью вас фактами, а вы становитесь в позу сноба! Я вас - фактами! - резким голосом квакала дама, оказавшаяся редактором музыкальных телепрограмм. Экспериментатор захохотал, сунув руки в карманы бархатных штанов, и расставил ноги, как матрос с парусника. Коричневая рубаха его была расстегнута. Запутавшись в черной поросли на груди, поблескивал медальон.
-...Между прочим, по этому поводу у Андрея Платонова указано вполне прими-рительно и лояльно: "Шло страшное напряжение всех материальных сил общества, а благоденствие откладывалось на завтра..." - цитировал кто-то, сидевший ко мне спи-ной.
- Ваш Платонов был обскурант и пессимист, - презрительно высказалась моло-жавая брюнетка, кусая длинными зубами конфету. - И писал каким-то вычурным меха-ническим языком…
- Нет, чтобы о футболе поспорить, - шепнул мне коварный голос Суескулова. - Футбольные проблемы газеты разбирает с философской, исторической и психологиче-ской точек зрения. Около стадионов болельщики стенка на стенку портреты друг другу чистят. А тут, тьфу! Литература…  Искусство... Осточертели! - Ирония Глеба изливалась на меня чересчур обильно. Мне и так было не по себе. Казалось, я нахожусь в палате для душевнобольных, свезенных в одно место за претенциозные споры. Читатель может усомниться в моей правдивости, но гости профессора еще  долго пререкались по никому неизвестной причине.
- Что я вам доказывал битый час? - взвивался на толстяка с перстнем очкастый Эрнест Святославович. - Это и надо было отобразить в спектакле, а не тыкать носом в... Устарело, драгоценный Севан Маргеланович!
-... Дутая величина. Я-то знаю, кто ее на премии выставлял: старые шалости по-минает. Опять на юбилейном концерте встанет, как линкор на рейде, и завоет из «Кар-мен» : "Любоф! Лю-у-бофф!" Граждане, воздушная тревога!
- ... И все-таки утверждаю: смело и современно в роли Гамлета...
- Ну, знаете, зрители натерпелись от их новаторства до рвоты.
- ... Притащил мне роман про каких-то флибустьеров Охотского моря. Моргает робко, вздыхает с надеждой. Тоже мне, думаю, святая невинность...
- Нельзя быть такой безжалостной к молодым авторам, Ангелина Трофимовна.
- Ишь чего захотел... Печататься! Издаваться! А ты заработал, чтобы на тебя внимание обратили?
Голова у меня кружилась. Суескулов то появлялся, то исчезал в соседних комна-тах. А я подпирал стену, боясь случайно задеть кого-нибудь, и откровенно сожалел, что здесь нахожусь.
Внезапно гости подвалили со всех сторон. Окружили рояль, сели на стулья, на подоконники (бесстрашные, радикулита не боятся!), а бородачи в джинсах развалились прямо на импортном паласе. Тут к роялю выскочил вертким сусликом цотоповский стажер Виктор Борщаго, тот блондинистый бодрячок, что удостоился на репетиции самодержавного внимания главного режиссера.
- Просим, Витя! Просим! – завопили собравшиеся.
- Я умоляю лично, - взывала супруга Цукатского в вечернем платье сиреневого бархата. Аккомпанировать села чахоточно-бледная девица с дыбом стоящими волоса-ми.
Борщаго улыбнулся профессорским гостям, развязно тряхнул белесым чубчиком и старательно запел: «В крови горрит огонь жил-ланья! Душа тобой уязвленна! Лабзай меня, твои лабызанья мне слашче мирра и вина... Слашче миррра ги-и-и винна!»
Особенно неприятным в его голосовом арсенале был звук "и"... будто щекотали наточенным лезвием связанного боровка, и тот а предсмертном ужасе свербяще виз-жал. Также энергично Борщаго откричал арии Роберта из "Иоланты"Чайковского, а третьим номером промурлыкал довольно слабую песенку про "любимых женщин". Хлопали ему  снисходительно, кое-кто перемигивался, но дамы пришли в восторг. Две самые бессовестные, т.е. с синими веками и оранжевыми пятнами на щеках, в платьях, напоминавших располосованные рубища, бросились его целовать.
- Друзья! Сейчас будет играть струнный квартет, - объявил после выступления Борщаго хозяин, оживленно елозя перед собранием бороденкой. - Представляю музы-кантов из оркестра Симеонова. Скрипки: Максим Лазаревич И Петр Юрьевич - наши старые знакомые, виолончелист Густав Гургенович и очаровательная Женечка Кунков-ская, альт.
Бородачи в джинсах поставили полукружьем четыре стула и почтительно отсту-пили. На стульях уютно разместились два низеньких скрипача, виолончелист - длин-ный, костлявый, чернобородый и лысый, страшный, как владыка преисподней, ( ка-кой-нибудь Вельзевул), и женщина... повидимому, молодая и миловидная. Пока они настраивали инструменты, я невольно отделился от стены, пытаясь протиснуться бли-же. Меня насторожило сочетание слов "Женечка Кунковская, альт".
Она ведь альтистка из оркестра Симеонова... Моя безответная, придуманная лю-бовь...
Находясь позади всех, я привстал на цыпочки, чтобы из-за плеча какого-то авто-ритетного "веда" разглядеть альтистку. Как назло, лицо её было от меня закрыто. Она сидела вполоборота, и длинный, как жердь, виолончелист заслонял русую головку сво-им наклоненным остроконечным черепом. Я видел только обнаженную до плеча руку и пальцы, двигавшиеся по грифу изящно и быстро.
Сначала звучала романтическая музыка Бородина, потом пьеса современного композитора - с режущими слух созвучиями, неуловимой мелодией, истерическими вскриками струн. Играли "симеоновцы" превосходно .
Но, должен признаться, восприятие их игры было у меня чисто умозрительное, не затрагивающее во мне ничего глубокого и сердечного. Моя музыкальная чувстви-тельность, фантазия, даже любознательность куда-то улетучились. Интересовало толь-ко одно: она или не она?
Закончив играть, музыканты под треск хлопков удалились в другую комнату. Я вознамерился пробраться за ними, но тут подошел Суескулов и сообщил, что, по всей вероятности, будет ужин.
Минут через пятнадцать в дверях явилась супруга Цукатского Татьяна Самой-ловна. Позади нее как-то неприлично многообещающе улыбалась толстогубым ртом молоденькая прислуга.
- Прошу к столу, - проговорила воркующе Татьяна Самойловна, - сегодня ужин сервирован в стиле "фронтовая землянка". – Последние слова были сказаны так изыс-канно, с таким прононсом и переливом, как будто обозначали стиль "барокко" или  ро-коко".
Стол протяженностью во всю длину комнаты был покрыт кусками брезента. Прямо на брезенте высокими горками лежала вареная картошка, а рядом нарочито гру-быми ломтями - ржаной хлеб. Между картошкой и хлебом живописно разбросали большие куски селедки, на пластмассовых тарелочках ромашковым калейдоскопом пе-ремежались нарезанные тончайшими лепестками - серая колбаса и венгерский перче-ный шпиг. Водка сверкала в изобилии. Но хрустальные рюмки с изящно перетянутой талией нарушали  дизайн "фронтовой землянки", словно оставляя последнюю надежду на человеческое общение.
Люстру, черт бы их побрал, погасили. Хозяйка собственноручно натыкала по углам карманные фонари и с гордостью взгромоздила на середину стола замызганную керосиновую лампу.
- Потрясающе! Какая фантазия! - любезно вспархивало отовсюду. Некоторые из пожилых гостей прослезились.
- Разливайте водочку, друзья, - проникновенно говорил профессор Цукатский. - Пусть сегодняшний ужин вызовет трогательные воспоминания о тревожных военных годах и послужит назиданием молодежи. Разливайте водочку, берите картошечку, кол-баску, селедочку... Я люблю, чтобы все было просто...
- Теперь, где не бываешь, - присоединилась к супругу Татьяна Самойловна, - одни салаты и сервелаты... У нас гораздо интимней.
- И дешевле, - вставил кто-то, прятавшийся в тени, но Татьяна Самойловна не расслышала.
Маленький скрипач, игравший в квартете первую скрипку, брюзгливо пожало-вался на слишком острую пищу.
- Мне тоже такая закуска противопоказана, - резким голосом произнесла редак-тор музыкальных телепередач. - У меня - печень!
- Сонечка, принеси, девочка, вареную курицу для Максима Лазаревича и Надежды Корнеевны.
- Ой, меня кто-то нахально щиплет, - сказала Сонечка, хихикая.
- Дамам, не употреблявшим водку, предлагается выставочный мускат, - роскош-но провозглашал тем временем профессор Цукатский. - Кому налить?
- Мне, мне! - закричало несколько женских голосов. По поводу предложения профессора довольно рискованно острил режиссер-экспериментатор.
- Почему я не гермафродит? - вопрошал он судьбу, не стесняясь присутствия по-сторонних. - Стать на часик бабой и хлебнуть муската… А то - водка с селедкой!
Я упорно вглядывался в дальний угол, надеясь различить русую голову альтист-ки.
- Выпьем, что ли... - устало произнес около меня Суескулов. - Мне сей интел-лектуальный зоопарк надоел до изнеможения. Наше хорьё и то не так утомляет.
Я выпил украдкой от сидевших вблизи и тихонько откусил от картофелины, по-сыпанной крупной солью.
- Повторим, - торопил Глеб, беря щепотью кусочек перченого шпига.
Недалеко от нас поднялся актер из Областного драмтеатра, переполненный гу-стой кровью, сильно переевший мужчина в прекрасном костюме английского трико, с воспаленной до подозрительной красноты физиономией. Надсаженным басом он про-возгласил тост в честь хозяйки. Затем - во здравие Матрены Павловны Казимирцевой, председательницы комитета по объединению профессиональных и самодеятельных коллективов, и пожелал "пышного цветения" всему прекрасному полу.
После каждого тоста актер размашисто выплескивал в рот полную рюмку, не смешно таращил глаза и шумно выдувал воздух. Проглотив пятую рюмку, он вдруг взялся читать эпиграммы на своих именитых коллег. Эпиграммы были обидные. После десятой рюмки актер кабацки-раздольно зарычал:
Рэвэла бурря, дощь шумэ-эл,
Во мрраке молнии блистали-и...
И беспрырывна хром хремэ-эл!
Он взмахивал одесную и ошую, приглашая соседей создать хор. Но соседи опас-ливо косились на него и отодвигались. Он хлопнул еще три рюмки.
- Похубили меня! Растоптали мой охромный талант! Зат... равили! - Актер стук-нул по столу кулаком, наклонив квадратную голову с упавшими на глаза сивыми кос-мами, и крикнул сидевшему напротив Эрнесту Святославовичу:
- Чего ржешь? Все знают, что ты бэздарь! Кастрато... фи...чиская бэздарь! И круглый, законченный и-ди-от!
Внезапно он пещерным медведем полез на перепуганного Эрнеста. Роняя сту-лья, подскочили бородачи в джинсах и потащили актера к выходу. Корифей сцены то чугунно упирался ногами в пол, то повисал мертвой тушей на руках бородатых выши-бал. Он героически продолжал неравную борьбу за свободу слова. Гости заинтересо-ванно прислушивались, как хлопнула дверь на лестницу, как буянящего корифея запи-хивали в лифт, и как его удалые клики смолкли вместе с урчанием укатившего такси. Дома он, скорее всего, будет до утра издеваться над престарелой больной женой и за-пуганной до судорог, незамужней дочерью. А утром, вздремнув часика три, побрив-шись, надев свежую рубашку и выпив кофе, как ни в чем не бывало отправится на заседание художественного совета.
За выдворением пьяного актера последовало некоторое оживление. Ведь на примерах такого неблагополучного поведения граждане всегда могут осознать свою собственную порядочность.
Вспыхнула люстра, гости с облегчением погасили керосиновую лампу. Стайка бойких девиц под предводительством губастой Сонечки убрала бутылки и свернула брезент с объедками. На многометровый стол приволокли электросамовар, чашки, огромный чайник с китайским драконом на боку и самые настоящие лапти, в которые были насыпаны мятные пряники.
Татьяна Самойловна с одной стороны стола и Сонечка с другой обносили гостей шоколадными конфетами. Когда Сонечка остановилась возле меня, я почему-то смутился и промедлил. Нетерпеливо фыркнув, она прошла дальше.
Я глупо покраснел. Торопливо хлебнул из чашки и выплюнул чай обратно. Это был кипяток. Во рту у меня саднило, язык распух.
- Эх, ты, разиня! - сказал Суескулов. - Благодари, я взял для тебя шоколадку.
Суескулов опять оставил меня одного, и,  воспользовавшись этим,  я стал про-бираться в прихожую: решил все-таки не выяснять, кто такая "очаровательная Женечка Кунковская".
"Нет, не она", - с трусоватой надеждой думалось мне.
- Курить туда, - говорила Татьяна Самойловна, указывая в противоположную прихожей сторону, хотя кругом щелкали зажигалками. - Молодой человек, убедительно вас прошу: курить туда...
Неожиданно я увидел прямо перед собой высокую девушку. В левой руке она держала черный оркестровый футляр и внимательно смотрела на меня темными (оказа-лось – темно-серыми) глазами, опущенными, как озера прибрежным лесом, красивыми густыми ресницами. Я невольно попятился и налетел спиной на толстую телевизион-ную даму. Дама лениво зашипела, словно объевшаяся змея. Что было делать! Передо мной стояла Женя...
- Здравствуйте, - спокойно кивнула Женя. - Родион?
- Да, я тут... с товарищем. А где же Гофман?
- Саша болен, у него бронхит.
- Понятно. Вы ведь везде ходите вместе, я и подумал... - Растворенная в крови водка пришла мне на помощь, языком я работал достаточно внятно, хотя и пребывал в состоянии куда-то падающего, сладкого ужаса... Рядом со мной была наконец моя эфе-мерная мечта, мое возвышенное страдание.
- Мы не всегда ходим вместе, - строго возразила Женя. - Разве что иногда. Саша обижался, потому что вы ему не звоните.
- Я забывал... Все какая-то суета... А вы... Понравился ли вам балет?
И она, будто обрадовавшись подсказанной теме, стала вспоминать о блестящем танце Кащеевой. Я глядел на Женю завороженно, истово запрокинув голову, как моля-щимся перед чудотворным образом. Личико ее было светленькое и очень русское, как принято говорить о типе довольно круглых лиц с широким лбом и мягким очертанием заметных скул. Ровный носик, чистая кожа, зачесанные за уши и сколотые на затылке волосы - не русые вовсе, как мне показалось вначале, а скорее пепельные, и такие же пепельные брови, приподнятые к вискам. Красавицей Женя не была только из-за чрез-мерной серьезности, даже суровости или, точнее говоря, преждевременного утомления. Краски безнадежной усталости на лице привлекательной молодой женщины воспринимались как неестественные, и возникала мысль о тщательно скрываемой болезни, о тайном, может быть, вовсе не романтическом горе… о чем-то необоримом и безвозвратном.
Продолжая светский разговор, я неожиданно ляпнул превеселым тоном:
- А, знаете ли, Женя, если 6 я знал  вашу фамилию, то сразу бы к вам подско-чил…
Сказав эту глупость, я испугался. Пепельные брови Жени страдальчески сдви-нулись.
- Моя фамилия Андреева, - едва слышно сказала она. - А эта осталась от бывше-го мужа.

ГЛАВА 18

Суескулов дефилировал по комнатам рядом со щеголем в полосатой тройке и напористо его убеждал:
- Но вы прекрасно понимаете, Севан Маргеланович, карьера, материальная обеспеченность - главные достоинства для филистера, во что бы он не рядился.
- В нашей творческой среде единственно ценное качество - внутреннее содержание человека: его духовность, эрудиция, одаренность.
Блеснув перстнем, толстый щеголь со снисходительным видом похлопал Суе-скулова по плечу. Суескулов сунул левую руку в карман брюк, что всегда делал перед началом решительных действий.
- Пусть вы считаете это банальным духом противоречия... А я утверждаю, что возможности человека чаще всего не соответствуют его положению, - упрямо бубнил он. Суескуловский иконописно - печальный в мирное время лик начисто преобразился. Как раз сейчас его свирепой миной отчетливо подтверждалась разбойничья запальчивость новгородцев-ушкуйников в сочетании с буйной удалью запорожских казаков.
- Я бы сам мог проиллюстрировать свои доказательства, - заносчиво продолжал Глеб, - но... Поглядите. За самой красивой девушкой ухаживает мой приятель Родион Шиборкин, скромный добросовестный малый, рядовой артист хора.
- Чем же располагает ваш приятель, кроме опыта ухаживанья за девушками?
- А вы предложите ему спеть. - И не утруждая себя сменой интонации, только громче: - Родион, не заставляй умолять, спой пару арий.
Беспечной ухмылкой я намекнул, будто привлечение меня для успешного раз-решения их препирательств считаю  шуткой. Однако полосатый толстяк, споривший с Суескуловым, оказался безжалостным, как тигр-людоед.
- Внимание, друзья! - Он обвел гостей глазами конферансье, представляющего публике красноносого клоуна. - Между нами находится еще один молодой певец. Он скромен и хотел утаить от нас свой талант. Не позволим ему молчать. Попросим его к роялю. - Севан Маргеланович гулко захлопал, широко разводя мясистые ладони.
- Вы обязательно должны у нас петь, - подплыла сиреневая Татьяна Самойловна.
В глазах у меня почернело, словно люстра в салоне Цукатского рухнула на пар-кет. Казалось, сейчас произойдет что-то жуткое, непоправимо позорное, после чего останется только утопиться.
- Почему... я должен? Не хочу, не буду! - сварливо пробубнил я, пятясь от Тать-яны Самойловны.
Мне хотелось удрать на мороз без пальто и без шапки. Петь перед Женей? Перед двумя десятками "ведов"? Мне, Шиборкину, петь перед ними? Бежать - или я погиб!
- Аполлон Михайлович! Пусть принесут клавир « Риголетто », - распоряжался тем временем деловитый импрессарио Суескулов. - Родион исполнит Песенку Герцога. Да что вы, спокойно справится! Его недавно слушала  Диана Самсоновна Чихаева, очень хвалила... И желательно Ленского. Кто аккомпанировал Борщаго?
- Ирочка, Ирочка! - возникло несколько голосов. - Ушла? Как жалко!
Моей трясущейся руки коснулась теплая ладонь Жени.
- Может быть, я вам сыграю?.. - тихо предложила она.
- Пожалуйста, - ответил я шепотом и обмер: я согласился петь. Суескулов потом говорил, что я пожелтел, как больной-печеночник. Покачиваясь болванчиком с носка на пятку, я на негнущихся ногах обречено пошел к роялю. И услышал - ухватил слу-чайно со стороны, - как Виктор Борщаго раздраженно убеждает кого-то:
- Он не споет. Он привык орать в толпе. К чему такие эксперименты!
- Пускай поет хором. -  Эрнест Святославович захохотал.
Я скрипнул зубами... Впрочем, могу сообщить, что голос мой на этот раз меня не подвел. Я почему-то сразу почувствовал безошибочный вокальный гонор и легко исполнил пошловатую « Песенку Герцога» из вердиевского « Риголетто»: «Сердце красавиц склонно к измене и к перемене, как ветер мая…»
Взлетев на верхнюю ноту, венчавшую эту заезженную теноровую похвальбу, я держал её остервенело и долго, а когда наконец снял, то в животе у меня звонко ёкну-ло, будто отпустили сильно прижатую струну. "На клык посадил железно", - проком-ментировал Суескулов, используя театральный жаргон. Хлопали мне охотно и разгля-дывали как дрессированного пуделя, умеющего прыгать на задних лапах.
Я повернулся к Жене. Опушенные красивыми ресницами глаза улыбались. Я достал носовой платок (Захарыч сунул его мне, будто предчувствуя в том особую надобность) и стер со лба испарину. Промокание лба платком выглядело, наверно, как у известного солиста, выступающего в концертном зале.
- А сейчас - Ленский! - выкрикнул Суескулов, припомнив, очевидно, растороп-ного клубного руководителя. - Лирика сильное место Родиона Шиборкина. У него нет слабых мест. Девушка, начинайте!
Женя послушно заиграла вступление. Стараясь придать своей дикции невесо-мость и скользящую интонацию "юного поэта", я запел. Я невольно вообразил, будто вместо моей приглаженной ординарной стрижки на плечи мне упали романтически спутанные, смоляные кудри. Самовнушенное видение длилось секунду, но вызывало во мне странный подъем, обратившийся в горячо вибрирующую волну звука. После ариозо Ленского я почувствовал торжество победителя.
Среди аплодисментов слышались переговоры "коридорной кафедры":
- Природа, брат, в консерваториях не научишься. А тембр? Сирень. Но глуп фе-номенально, исполнение аховое.
- Да, головенка-то пустая. Отпущено ему голоса с пол-ведра, он и поливает…
"Сволочи", - подумал я, кланяясь.
- Порадовали, молодой человек. - Профессор Цукатский вложил мне в руку вяз-кие, как из теста, пальцы. - Татианочка, запиши в мою памятку. Э... Шиборкин... мм... Родион. Недурно, недурно.
- Какого дьявола, дорогуша, сидишь в хоре? Держи мой телефон. Заходи. - Тол-стяк в полосатой тройке протянул мне визитную карточку. Впервые в жизни я спрятал во внутренний карман пиджака такую престижную штуковину.
Замаячила кривая усмешечка Виктора Борщаго. Он кивнул мне, явно скрывая ревность:
- Нормально, старик. Не посрамил театр.
Молодящаяся дама нежно картавила, кокетливо заводя глаза:
- Ах, он пгелестно пел?  Когда мы услышим вас еще газ?
Пока я  выделывал скромные полупоклоны, обещая куда-то приехать, и все вре-мя показывал передние зубы, как японский дипломат, Суескулов смотрел на меня с молчаливой иронией. Подождав минут десять, он сказал:
- Ты однако, кокетун, А аккомпаниаторша твоя, между прочим, дома, спать со-бирается.
Рояль качнулся из фокуса моего зрения. Круглый табурет перед ним был пуст.
- Извини... Я сейчас... - суматошно забормотал я, протискиваясь. Хотя мое бор-мотание могло означать все, что угодно, даже самое непредвиденное, гости не желали выпускать меня из круга своего благожелательства.
Спасли меня ржавый лязг и сиплые вопли рок-ансамбля "Стипл топ". Тут меня за ненадобностью отпихнули к стене. И началось. Бородатые джинсоносцы и простоволосые девы развинченно завихлялись и засопели. Прямо по курсу упоенно скакал режиссер-экспериментатор, а против него играла взором с климаксовой поволокой дебелая супруга профессора.
В прихожей был легкий гвалт, там суетливо толкались три низеньких, взъеро-шенных человечка.
- Я подвезу, о чем речь! - лез на приступ взъерошенный человечек номер пер-вый. И сердито поблескивал очечными стеклами.
- Перестаньте! Я не могу что ли подвезти мисс Кунковскую! - суетился второй человечек и задирал круглые брови - запятые.
- Я не мисс, а бывшая миссис, - равнодушно сказала высокая девушка в песцо-вой шапке.
Номер первый безошибочно вытянул, как счастливую карту, свой ратиновый реглан и сунул в рукав короткую руку.
- Подвезу я!
- Хорошо, пусть вы… - устало произнесла девушка.
Я бросился к вешалке, мгновенно обнаружил свое пальто и тоже сунул одну ру-ку в рукав. В глазах Жени неожиданно мелькнула веселая искра.
- Спасибо вам за любезность, - сказала она взъерошенным человечкам.
- Ох, уж эти тенора... Эти душ-шки... Стасик, вы все испортили... Я лучше знаю, как подойти к бывшей миссис...

***
В лифте я смотрел на полированную стенку кабины. Свою шапку я держал тор-жественно, будто солдат перед присягой. Рискуя погибнуть, рванулся на мостовую, где проносились изредка зеленые огоньки. В кармане у меня похрустывала пятерка, и по-тому я чувствовал себя весьма респектабельным кавалером.
- Пожалуйста, не ходите с непокрытой головой, — участливо попросила Женя.
Пришлось нахлобучить шапку, по возможности сдвинув ее к правому уху: доб-рый молодец да и только!
- Нет, нет! Не надо такси. - Женя взяла меня под руку и предупредила: - Я еду, как на коньках.
От ее дружеского прикосновения я ощутил всплеск неописуемых переживаний. Боясь уронить доверенную мне драгоценность, я заботливо крякал и приседал. А чтобы отогнать навязчивую боязнь, принялся ужасно заинтересованно расспрашивать о Гофмане и ударился в воспоминания.
- Не разговариваете на морозе, берегите ваш тенор, - улыбнувшись, сказала Же-ня. – Самый редкий инструмент - голос, его надо лелеять.
- Дайте я понесу ваш инструмент, его тоже надо...
- Нет, я уж сама. Это мой кормилец, мой альтушечка. А у вас действительно хо-роший голос. Вы вполне могли бы работать солистом оперы.
Водка еще не вполне выветрилась из моей головы, я остановился и слезливым тоном проблеял:
- Клянусь вам, Женечка, мне никто не говорил, что я бы мог... Возможно, благо-даря вам я решусь...
Я не объяснил, на что собрался решиться, но вдруг пристал к Жене с назойливо-стью пылкого восточного юноши:
- Позвольте, я поцелую вам руку... чку. Нет, вы позвольте! Я вас прошу не пото-му... а потому что...
Освещенная круглыми пятнами уличных фонарей, она казалась еще прелестнее, чем под жестким сиянием профессорской люстры.
- Мой друг Суескулов сразу заметил, что вы самая красивая на вечере у Цукат-ского... Хотя я уверен, что вы вообще самая красивая женщина на свете…
- Родион, вы, оказывается, комплиментщик. А Суескулов... такой длинный, раз-вязный? Странная фамилия. И производит странное впечатление.
- Ну, почему же... Глеб печатался в журналах... Независимый и незаурядный че-ловек... Характер у него тяжелый, это верно... Но если б он не притащил меня к про-фессору, я бы вас и не встретил.
- Положим, вы могли узнать мой телефон у Саши Гофмана, но не очень к этому стремились. - Она хитренько усмехнулась, затем усмешка исчезла, и в выражении ее лица мне почудился упрек.
Чтобы разуверить ее (а, собственно говоря, в чем?), я резко повернулся и поте-рял устойчивость. Женя смотрела на меня загадочно спокойными глазами.
- Вы меня уроните.
- Уже полтора месяца...
- Давайте перейдем улицу, держитесь.
- ...полтора месяца я думал о вас, хотя, говоря по правде, разглядел тогда только эту пушистую шапку. Но дело, конечно, не в шапке, а совсем наоборот...
Запутавшись в придаточных предложениях, я довольно долго нес околесину. Женя терпеливо слушала и поглядывала на меня сочувственно.

ГЛАВА 19

В маленьком зеркальце отражалась совершенно зеленая физиономия. На ней еще заметны были следы кровоподтеков и синяков.
Две недели я просидел в комнате, стараясь не показываться при свете в местах общего пользования. Несмотря на все предосторожности и каменное молчание Захары-ча, языкастые общественницы обсуждали на кухне мое несчастье. Потому и мне при-дется все объяснить удивленному, но несомненно заинтересованному читателю.
Чтобы восстановить подробности этого происшествия, следует вернуться к тому интригующему, как бы чреватому неожиданностями, глухому времени, когда я проводил Женю до самого ее дома.

***
- Вам на автобус? Через сквер остановка.
- Женя, а вы… живете...
Разумеется, я спросил, где ее родители, и услышал, что отец умер давно, она была ребенком.
- Мы жили здесь с мамой, потом я вышла замуж и переехала.
- А теперь вы…
- Разошлась с мужем. (Я насторожился.)
- Ага, значит, мама...
- Маму я похоронила прошлой весной. История была обыкновенная, невеселая. Я вежливо повздыхал. Меня распирало желание узнать об отношении моей собеседни-цы к человеку, который испытал рабское блаженство значиться ее мужем. Однако я решил пока воздержаться от настоятельных вопросов и нескромных расследований.
- Странное совпадение. Я тоже сирота.
- Вот и приходите ко мне в гости, как сирота к сироте. - Женя печально засмея-лась. - Только не так поздно. Хотя моя соседка Софья Аркадьевна ругает меня: "Жень-ка, когда ты начнешь водить женихов или хотя бы любовников? Мне с тобой скучно жить?" Я говорю: "Софья Аркадьевна, мне не нужны любовники. Я фригидная особа, бесчувственная как устрица..." А она мне: "Врешь! Просто твой муж хам и гедоник. Его следует гильотинировать на городской площади. Но ты ведешь нездоровую жизнь, я тебе говорю это как старый врач". - "Зато вы терпите мое ежедневное пиликанье и не жалуетесь в милицию. Ах, Софья Аркадьевна, дорогая..." - "После шестидесяти я стала совсем дешевая. А насчет твоей игры... Слава Богу, ты не трубач и не барабанщик.»
 Тут я иду заниматься "пиликаньем", а Софья Аркадьевна вязать или читать "Анну Каренину", ее любимый роман.
Женя стояла, опершись на ограду полисадника. Позади нее живописно никли опушенные снегом ветки. Настроенный весьма возвышенно, я подумал, что фигура Жени в черном длинном пальто будто кульминация зимнего ночного пейзажа - впечат-лявшего офорта или гравюры, что она  вообще редкая во всех отношениях женщина: умная, интересно-печальная... она притягательно и загадочно красива, но нисколько не кичится своей красотой и не использует ее для достижения сомнительного житейского благополучия, как сделала бы (допустим) на ее месте другая… Можно было бы пере-думать еще много приятного и поэтичного. Однако я почему-то вспомнил ее стройную ногу и непреодолимо волнующие колени. когда она села аккомпанировать мне...
 Женя не спешила. Она рассказывала о чем-то и смотрела на меня с явной сим-патией.Правду говорит Суескулов - если уж ты "невезун", то тебе не повезет и в самом главном. Все-таки я относил себя к культурной части человечества, которое громоздит перед собой условности престижного поведения и делает их причиной собственных физических и моральных страданий.
- Вам, Женечка, пора спать… А то ваша соседка на вас, хе-хе, рассердится…  Значит, через скверик остановочка-то? Угу. Ну, спокойной вам ночи. - И я собачьей побежкой удалился прочь от женщины, по которой сох полтора месяца.
 Женя кивнула и пошла к подъезду, слегка покачивая черным футляром.Я сига-нул в сторону, набрал полные башмаки снега, уронил шапку и наконец ворвался в   непроглядную темень какой-то омерзительной подворотни…
Через минуту я уже страдал с новой силой. Таков, увы,  мой несчастный харак-тер, слепленный из противоречий и нелепостей. Когда есть действительная надежда в осуществлении тайного намерения, я медлю, тушуюсь. Но если надежда едва брезжит и  вряд ли осуществима, то сердце мое изнывает от  недовольства судьбой.
Я побрел обратно к опушенному снегом палисаднику. Вошел в темный уснув-ший двор. Отыскал окно на третьем этаже. Только оно одно и светилось сквозь красно-ватые, плотно задернутые шторы.  Я стоял и жадно смотрел, пока  Женино окно ни по-гасло.
Было немного дурманно от зимнего воздуха и пережитых волнений.  Стоя в пу-стом дворе, я бормотал что-то банальное. Глядел, опершись на дерево, которое окоче-нелыми сучьями дотягивалось до ее карниза.

***
Всю дорогу я трясся на заднем сидении автобуса и выстраивал в уме всевоз-можные  планы. А сойдя с подножки, хлопнул себя по лбу: опять забыл спросить у Же-ни телефон. Придется звонить Гофману, клянчить. И еще вопрос - как он на это по-смотрит.
Я шел медленно, раздумывая о своей внезапно осложнившейся жизни. Впереди, у подъезда двухэтажного дома, жестяно побрякивала гитара в неумелых руках. Шеве-лились темные фигуры, слышались погогатывающие голоса.
- Эй ты, обожди! - крикнули оттуда. Кроме меня в переулке никого не было. Вглядевшись, я заметил среди прочих силуэт девушки. От сердца немного отлегло. Присутствие женщины обычно сдерживает  даже зарвавшихся хулиганов. Вообще о представительницах прекрасного пола я мог думать сейчас только с нежностью, но на всякий случай прибавил шагу.
- Кому говорят, стой!
Ко мне приближались двое. Бежать? Внезапно я ощутил непредвиденно воз-никшую гордость, хотя какую-то расслабленную и обреченную. Я остановился под фо-нарем.
Один из подошедших оказался рослым парнем лет двадцати в стеганной куртке и лыжной шапочке, того хмуро-самоуверенного, опасного облика, который, не без по-мощи чуждого суперменства стал теперь довольно распространенным. Другой был по-ниже ростом, в клетчатом добротном пальто, в кепке с наушниками. Предвкушая раз-влечение, он оживленно таращил круглые глаза.
- Закурить есть? - начал обычную прелюдию любительских ограблений тот, что в клетчатом пальто.
- Не курю, - проговорил я виновато, для убедительности разводя руками.
Рослый в лыжной шапочке громко выругался.
Подошли еще трое: два парня и девица с детским личиком, с распущенными желтыми волосами.
- Чего ты базаришь, Серый? - Один из подошедшей троицы говорил небрежным  тоном вожака. - Сигарет нету?
- Обыщи его, - попросила свеженьким голоском девица. Перекосив рот, спор-тивный парень ухватил меня за лацкан пальто. Я почувствовал пустоту в животе.
- Прекрати, - прохрипел я, понимая бесполезность сопротивления, и зачем-то добавил, - милицию позову...
- Напугал! Да милиция твоя спит, а то - выпивает и закусывает, - паясничал ве-селый в клетчатом, подмигивая мне круглым глазом.
Обступили, рванули пальто (пуговицы отлетели), вывернули карманы. Мельк-нула визитная карточка Севана Маргелановича, порхнул в сторону носовой платок и вот... красный театральный пропуск...
- Отдай! - крикнул я в отчаяньи. - Удостоверение отдай!
 Я успел выхватить его и сунуть во внутренний карман пиджака. Девица неожиданно ловко лягнула меня стройной ножкой в живот. Я икнул, оторопев больше от удивления, чем от боли. И сразу же вслед за этим тяжелый кулак обрушился на мою правую скулу.
- За что?! - невольно вырвалось у меня.
Вопрос был, конечно, чисто риторический, и кулаки посыпались на мою физио-номию с четырех сторон. Я прикрывался локтями, пытался отмахиваться, но, как все-гда, безуспешно. Кровь теплыми ручейками текла по подбородку и капала на пальто. Кто-то карабкался на меня сзади, стараясь повалить.
Сквозь ругань до меня, будто издалека, доносились звучные, как по бубну, уда-ры. Удивительно гулко звенит голова, когда по ней бьют кулаками… Наверно реагирует все певческие резонаторы, лобные и носовые пазухи...
- Гляди-ка, выносливый!
Может быть, из-за этого издевательского голоса жаркая ненависть крепко по-ставила меня на ноги. Пригнувшись, я перебросил через голову того, кто карабкался мне на спину и завертелся между ними с утробным воем.
Вертясь, я нашарил в снегу узкий предмет... Металлическая труба, горлышко разбитой бутылки? Нечто твердое, пригодное для руки... Я схватил этот предмет ра-достно и жадно.
Они дрогнули. Им стало ясно: развлечение кончилось. В мертвенном свете фо-наря маячили их угловатые фигуры, качались плоскости домов, подымался дыбом сне-говой настил мостовой...
Внезапно я понял, что теряю ощущение верха и  низа, правой и левой стороны. Фрагменты окружающего мира, развалившись, кувыркались передо мной. Я ловил ру-ками воздух, надеясь найти ускользающую точку опоры, когда из мелькания белых ромбов и треугольников опять возник рослый в вязаной шапочке…
Удар будто расколол мне голову... Ослепительно рвануло в мозгу...
- А-ах! - закричал я, хватаясь за правый глаз, и полетел с ног в неизвестное направлении.
Скрип удаляющихся шагов. Тишина. Протяжные хрипы. Прошло немало време-ни, прежде чем я сообразил, лежа на снегу, что это дыхание вырывается из моего окро-вавленного рта.
Приподнявшись, я увидел левым глазом пятно  на том месте, где прислонялся к снегу лицом. Правый глаз не открывался. Боли я не чувствовал, только голова сильно гудела. Моя натура обычно не давала мне легко ориентироваться в сложных жизнен-ных обстоятельствах, зато я быстро обретал спокойствие, если меня оставляли в одино-честве. Не испытывая больше ни ярости, ни страха, ни даже сожаления, я стал на коле-ни, рывком поднялся и, пошатываясь, направился к ближайшему сугробу. Раскопал верхний слой, чтобы достать снег почище, и принялся отмывать красные руки. Попы-тался тереть подтаявшим снегом лицо, но прикосновение к нему оказалось слишком болезненным. Тогда я старательно почистил испачканное пальто и шарф.
... Шапка валялась шагах в пяти от фонаря. Ее не унесли и никуда не забросили. Да ведь кому нужна вытертая кроличья шапчонка! - а все-таки. И я почувствовал к из-бившим меня парням нечто вроде признательности.
Почти полчаса я добирался до дома, карабкался по вонючей лестнице, искал ключ, не выпавший из кармана по исключительному везению. Открыв насилу дверь, я дотащился по стенке до угловой комнаты. Потихоньку опустился на стул и сидел мол-ча.
Захарыч почуял во сне недоброе, уютный храп его прервался. Мой благодетель подпрыгнул на скрипучем диване, щелкнул выключателем и уставился на меня.
- Родька, что? Ба-а-тюшки! - заголосил он.
- Тише, Захарыч, - сказал я. - Соседи сбегутся...
Проклиная бандитов, старик снял с меня чехлом одежду и обувь.
- Костюм не порвали? - прохрипел я.
- Пуговицы от пиджака отлетели... И от пальто. И вот тут запачкано, а так - ни-чего. Слава Богу, ножом не пырнули. Вроде везде целый. Открой-ка правый глаз... Ви-дит что-нибудь? Ну, легко отделался. Меня-то на моем веку так бивали, что – ух! Не считая, конечно, ранений на войне. У меня ребра нет, нога в двух местах сломана, лег-кое продырявлено. И еще контузия. - Захарыч махнул рукой. - А вот - живу! Шестьде-сят седьмой пошел...
Он принес таз и чайник, осторожно умыл меня кипяченой водой и обсушил, ед-ва прикасаясь, чистым полотенцем. Потом постелил мне постель на диване, а свою пе-ренес на раскладушку.
- Одно тебе остается - отлеживайся, - сказал Захарыч. - Завтра врача вызову. И зайду к твоему начальству, скажу, заболел.
- А я, знаешь ли, пел перед такими деятелями... Хлопали мне, хвалили, их там человек... семьдесят было. Всякие критики, музыковеды... - О числе гостей я приврал очень легко и совершенно непреднамеренно. - Виктор Борщаго подошел поздравить...
- Это наш солист, что ли? Цотоповский? Гляди-ка! А что ты пел?
- Герцога. И Ленского. Ариозо из первой картины.
- Порядок, Родя. Обожди: перемелется - мука будет. Ты еще известным артистом станешь, вспомнишь тогда Захарыча.
- Ох, не могу говорить... Губы, как плюшки, даже язык не ворочается... Девушку потом провожал...
Захарыч понимающе оживился. Он заключил, конечно, что били меня за дело.
- Красивая из себя? - спросил он тоном умудренного ясновидца. Кратким мол-чанием я как бы подтвердил все его догадки и многозначительно сообщил:
- Альтистка симеоновского оркестра. Проводил ее до самого дома...
Вспомнив заключительный этап проводов, я застонал. Мне показалось, что раз-битое лицо разболелось нестерпимо. Захарыч сочувственно вздохнул и выключил свет.

***
Наутро, перед уходом в театр, Захарыч вызвал врача. Пожилая женщина в вы-лезшем из-под пальто, грязноватом халате, не раздеваясь, вошла в комнату. Глядя мимо меня, она направилась к полочке у окна, на которой поблескивала старинная безделуш-ка - ковчежец в виде утки с изогнутым хвостом.
- Откуда это у вас?
- Купил на толкучке, - буркнул Захарыч, хотя рассказывал мне, что ему подари-ли эту вещицу за участие в оркестре народных инструментов. - Вон больной.
- Как его разукрасили! - воскликнула женщина-врач таким тоном, как будто бы-ла очень довольна добротной работой хулиганов. И начались вопросы: где? когда? за что? - Пьянствуют, дерутся, а потом врачей беспокоют, -   не переходя на личности, заключила особа в грязноватом халате. - Вы здесь прописаны? Временно? Больничный лист оформить вам не могу. Выпишу справку о случае бытовой травмы или аборта...
- Чего? - не понял Захарыч.
- Аборта! - повторила она отчетливо. Справку врач заполняла с обиженным ли-цом. - Ах, артист... Тогда все понятно.
Захарыч посмотрел ей вслед и постучал себя по лысине.
- Прямо сказать, стерва, а не медработник. Хоть бы мазь какую выписала... Лад-но, сам в аптеке спрошу. Главное - покой.
На другой день пришел после репетиции Суескулов. Войдя, он поставил на стол две бутылки абрикосового сока и взглянул на меня.
- Родя, драгоценный мой! Во что тебя превратили! Да ты жив ли?
- Дышу, как видишь, - простонал я, стараясь не двигать губами, вздутыми, будто у максимально негроидного негра.
- Внутренних повреждений нет? Гарненько. Ну, деточка, дотянем все-таки до твоей свадьбы? Или нет? Рассказывай, каким образом разворачивались события после триумфального успеха в салоне профессора кислых щей...
- Мне не до острот.
- Неужели? Вид у тебя до того потешный, что без смеха невозможно смотреть!
Суескулов шутил с обычной бесцеремонностью, но по глазам было заметно, что ему меня жаль. Он помог мне съесть два яйца всмятку и выпить сока, - ничего твердо-го, даже хлеба, жевать я не мог.
- Что ни говори, ребята правы! - Глеб вдохновенно играл роль адвоката наобо-рот. - Не все же бренчать на гитаре, лакать из горла портвешок да тискать девку в подъезде... Скучно на этом свете, господа! И настает, между прочим, самый интерес-ный момент. Бредет мимо глухой ночью мечтательный пентюх, окрыленный успехом своего сладкого пения и вдохновленный многообещающей улыбкой... а, может, и поцелуйчиком... смазливой нарядной дамочки. Ах-ах! Как же не дать такому пентюху по шее, а за сопротивление и по сопатке? Нет, Родион, если рассуждать справедливо, тебе не на что жаловаться!
- Я и не жалуюсь.
- Непротивленец несчастный. В милицию сообщили?
- Не имеет смысла. Я здесь не прописан. Вчера врачиху вызывали. Она дала справку по поводу бытовой травмы или аборта...
Суескулов блеснул металлическим зубом и потребовал, чтобы я показал ему справку.
- Заславский будет в восторге, увидя сию цедулю... Говори уж всем, что ты столкнулся с троллейбусом, не то Клепалов пошлет тебя к гинекологу.
Суескулов отложил справку и вынул из кармана журнал, свернутый трубкой.
- Как глаз-то, что-нибудь различает? А буквы с перепугу не позабыл? - осведо-мился Глеб, разворачивая свежий номер "Областной культуры" .
- Почитай сам, - попросил я. - У меня правый совсем закрыт, а левый почему-то слезится.
- Хорошо, калека, прочту тебе кое-что из журнальчика, скомпонованного подле-цом Козлоротовым...
Глеб никак не мог забыть редактора, отвергнувшего его "эпохальную" статью.
При воспоминании о грубой отповеди, в которой тот бессовестно приветствовал выкручиванье подростковых извилин, одобрял и даже превозносил нашествие музыкального бандитизма, Глеб бледнел. Ноздри его напрягались, и гримаса, предваряющая ужасы пугачевского бунта, долго не сходила с его лица.
Так вот, полистав, он нашел в  "Областной культуре" нужное место и сказал:
- Оказывается, литературный мир отмечал на днях праздник поэзии... А мы, олухи, и не знали. - Суескулов принялся читать затейливо, будто исполняя с эстрады юмористический рассказ:
"26 января Союз писателей и общественность нашего города с волнением встре-тили прибывшего из заграничного турне, всемирно известного поэта Алатыка сына Алатука. Серебристо-голубой боинг доставил его к нам после окончания международ-ных симпозиумов, взбудораживших Оттаву и Гонолулу. На торжественном вечере в Доме литераторов поэт лично сообщил собравшимся: "Я довольна. Я свой чум скоро вижу. Белий-белий тундра вижу и говорю: "Спасыб за это!" И думаю под себя: "Шо тебе нада, человэк, так харрашо живший свой век? Тебе нада любоф красывий женщин...  и наррода".
Я попробовал улыбнуться, но неудачно. Суескулов продолжил.
« После проникновенных слов дорогого гостя лауреат областной премии Мар-мотов объявил о том, что Алатык сын Алатука, а попросту Алатык Алатукович, прочи-тает новые стихи на своем родном  языке, не похожем, как авторитетно установлено, ни на один язык мира. В течение астрономического часа поэт дарил свое вдохновение  благодарной аудитории. Затем с поэтическими переводами выступил доктор филологических наук Кукурекин. Увенчался праздник исполнением песен на слова Алатыка Алатуковича. Певцам аккомпанировали сами композиторы. Долго не смолкали восторженные аплодисменты в областном Доме литераторов".
- Мне тоже нравятся стихи Алатыка. - сказал я, прослушав статью. - В них само-бытная свежесть, яркие образы и сочные рифмы.
- Ты говоришь как паршивый рецензент. Ничего конкретного, ничего искренне-го, одни штампы, - сердито прервал меня Суескулов. - Да ты знаешь ли, что в алаты-ковском способе стихосложения, если он вообще существует, как таковой, нет и не мо-жет быть никаких рифм? А "яркие образы", будь они переведены дословно, говорили бы только о том, что дошли до нас из эпохи родового строя. Так сказать, привет из неолита...
- А как же известные всем шедевры, вроде:
Я знаю, жизнь прожить
Не так-то просто,
Ее прожить довольно тяжело... и т.д.
- Родион, тебя не зря отлупили! С каждой минутой я все больше в этом убежда-юсь. Разве можно жить на свете таким фуфлом? Неужели ты не понимаешь, что рус-ский вариант вечномерзлотных элегий кропают с подстрочника? Они на Алатыке Бармалеиче состояние себе сделали!
- Наверно, ты прав. - Я согласился с Суескуловым, чтобы не двигать лишний раз разбитыми губами. Но, если быть откровенным, он не смог разрушить моей симпатии к творчеству Алатыка Алатуковича. Во всяком случае, мне хотелось остаться при своем мнении.
...Суескулов достал папиросу... с тех пор, как он затеял писание романа  (на мой взгляд, очень странное намерение, вернее, его очередное неукротимое заблуждение), он иногда покуривал.
- Мой приятель, репортер Витька Сажин был на алатыковском празднестве, - рассказывал Суескулов, пуская дым сизыми  кольцами. – Витька описал мне Алатыка.  Зажиревший, как нерпа, коротконогий и короткорукий. Вместо лица - сковородка, глаз не видно, салом заплыли - одни щели, как у тебя сейчас. Сидел в центре президиума, слушал славословия в свой адрес, самодовольно кивал, а потом и говорит хрычу Мар-мотову без всякого тундрового акцента: "Эх, Алешка, всё у меня есть. Слава всемирная есть. Дачи - одна в Коктебеле, другая в Передыркине. "Волга" есть и "Мерседес", кото-рый "бенц" тоже. Мясо какое хошь: оленина, сохатина, овцебычатина, моржатина, даже беломедвежатина. Деньги любые - от рублей до рупий. Что еще надо заслуженному деятелю литературы? Эх, счастья, любви нету у меня, Алешка, бездарность, приспособленец и сук-кин ты сын!" И тут пошел слушок не только в президиуме, но кое-где и по залу: великий, мол, поэт, по обыкновению своему, абсолютно пьян. Правда, у Витьки все кругом пьяны. Он и сам каждый день начинает пол-стаканом водки, а заканчивает двумя бутылками вермута.
Я лежал, запрокинув лицо, лиловое, губастое и узкоглазое; по выражению Гле-ба, - ''как у туземца с Гебридских островов". В смешных местах я показывал большой палец, потому что боялся растягивать рот улыбкой. Суескулов болтал с несвойствен-ным ему оптимизмом, а я все думал своей гудящей головой о милой, печальной Жене.
Суескулов навещал меня ежедневно. Прямо с порога он отпускал пару острот по поводу моего плачевного вида. Потом следовало сообщение "о саловском застенке" - то есть, хоровые новости и, в заключение, новости общетеатральные.

***
- Что случилось, Глеб?
- Да грустно все-таки... Голосков повесился.
- Князь!
- Позавчера выходит из канцелярии с убитым видом. "Руководство, - говорит, - посылает меня на обследование. Объяснил я, что душевно в порядке, а болен духовно. Не понимают. "Не расстраивайся. Проверят и оставят в покое". А вчера утром встречаю его, бледного - в синь, пере пуганного - смотреть страшно... "Ну как, Юра?" - "Ох, Глебушка, плохи мои дела! Психиатр-то сердитый оказался, кричал на меня: "Дурака валяешь! Голову морочишь людям! В буйное положу!" Потом взял и черканул на справке: "Взят на учет". Клепалов посмотрел справку и говорит мне: "Уходи по собственному желанию. Для тебя же будет лучше". Что мне делать, Глебушка? Без театра я пропал, сопьюсь..."
 - Вот бедняга… - сипло выдавил я, на минуту забыв о собственном неблагопо-лучии.
- Я к Клепалову, - продолжал Глеб. - Пригрозил, что обращусь в суд. Но его ни-чем не проймешь. "Вам - говорит, - всякий юрист подтвердит недопустимость профес-сионального трудоустройства артистов с ущербом психики... (Надо ж так сформулиро-вать!) Кстати, Суескулов, есть основания предложить вам тоже покинуть наш коллек-тив, хотя и по другой причине, чем у Голоскова". После канцелярии заглядываю в нашу гримуборную, - там Коля Хряков утешает Князя. Тот плачет: "Как я буду жить без заключительного дуэта из "Аиды"? Ведь у меня жена, больная почками, две девочки в школу ходят", - пересказывал Глеб жалобы Голоскова. - Пошли его провожать, а он го-ворит так сладко, как - знаешь ли - не от мира сего: "Возьмем-ка водочки, ребятушки, душа просит!" - "Тебе нельзя. Брось блажить, заболеешь..." - "Раз не хотите мне уваже-ние оказать, извините". - "Смотри, Юра!" - "Да чего уж..." Потом Хряков мне говорит: "Зря отказались. Присмотрели бы за ним. Что-то глаза у него насквозь светятся". А ут- ром из милиции сообщили, что артист хора Голосков найден висящим на ремне в под-лежащем сносу  доме. Экспертиза установила самоубийство.
Выложив новости, Суескулев посмотрел на меня внимательно, хотя и с прису-щей ему странной усмешкой, от которой я почему-то всегда терялся, как застенчивый недоросль.
- Еще чуть-чуть и можешь являться в храм искусства. У тебя вполне нормаль-ный вид, будто ты прямо из вытрезвителя, - сказал мне Суескулов.

***
В театре я прежде всего предстал перед Клеиаловым. Он скользнул по мне свер-ху вниз неуловимым взглядом и начал воспитательную беседу с констатации фактов:
- Гуляешь, Шиборкин, в пьяных компаниях. Дерешься на улице с посторонними гражданами.   
- Откуда у вас такие сведения? – я  старательно хлопал глазами.
- Мне рассказал о твоем недостойном поведении Виктор Галактионович Борща-го. - Клепалов сохранял холодный,  даже сокрушенный вид, якобы  вызванный сооб-щениями о моих  безобразиях.
- Но ведь он врет нахально...
- Попрошу себя контролировать. Борщаго солист, на него обращает пристальное внимание сам Перфилий Богданович Богоявленский.
-  Хорошо, пусть вы Борщаго верите. Пропуск рабочих дней мне не оплатят. Справка от врача у меня есть, я не прогульщик.
 Вообще я старался говорить со спокойным достоинством, хотя мне хотелось за-орать и смазать Клепалова наотмашь по уху. Разумеется, я ничего такого не сделал - держал себя в руках.
- Дело в том, Шиборкин, что моральный облик советского артиста должен соот-ветствовать... - Клепалов монотонно долдонил минут пятнадцать. Я покорно выслушал его и молча отправился на репетицию.
Подскочил остроумным пародистом Заславский.
- Пан Глеб бачил лично, що у вас имеется справка по поводу аборта… На каком месяце изволили прервать?
Обстановка была взвинченная, подозрительная, склочная. Неожиданно всплыли предстоящие во второй половине июня зарубежные гастроли. Сейчас отфильтровывал-ся выездной состав,  поэтому все враждебно косились друг на друга, видя в каждом собрате  конкурента. Особенно свирепели женщины,
- Их можно понять, - сказал мне Суескулов. - Загрангастроли - это интересная смена обстановки, а также известная престижность, так сказать - оценка профессио-нальных ценностей. Ведь, по идее, берут-то лучшие голоса. Но, главное, два чемодана сувениров, то есть модных забугорных шмоток... Впрочем, мне обогащение не грозит. Салов в списки не поставит. Проверено.
- Наверняка и я - мимо.
Когда на доске объявлений вывесили списки участников предстоящего триум-фального вояжа, моей фамилии там действительно не оказалось.

ГЛАВА 21

- Саша, здравствуй, - сказал я подобострастно, как бедный родственник.
- Есть у тебя хоть капля совести? Куда ты провалился? – сердито спросил Саш-кин голос.
- У меня неприятности. Я болел.
- Чем, если не секрет?
- Ну... как говорится... столкнулся с троллейбусом.
- Это что еще за номер? - фыркнула телефонная трубка.
- Обыкновенная бытовая травма. Я хотел тебя попросить...
- Бытовая травма? – оживился Сашка. - Жаль, я тебя не вижу. Но - догадываюсь. (Он всегда отличался проницательностью, даже излишней.) Ты что же ударился в бо-гемную жизнь? Выпивки, претенциозные споры, развязные собутыльники, доступные бабы...
Гофман издевался надо мной минут пять, затем стал серьезен. Надо сказать, он опять застрял на том навязчивом пункте, что хандра гнетет его из-за неопределенности происхождения, и уныло повторял свой излюбленный афоризм: "Неуютно, брат, жить разбавленным морсом..."
Я терпеливо дышал в трубку. А он вздумал философствовать:
- И в подтверждение того, одна особа, весьма мне не безразличная, настойчиво интересуется неким флегматичным типом. Ну а на меня можно наплевать... хотя я как будто не отличаюсь уродством, глупостью, бездарностью и другими отталкивающими качествами... - Его суховатый голос прервался. Но он справился с собой и обратил ис-терику в саркастический смешок. Мне было ужасно неловко.
- Дай мне, пожалуйста, телефон.
- Один вопрос. На вечере у какого-то там профессора ты... пел? Она говорит, был прямо фурор!
- Это преувеличение, - заскромничал я. - Выступил, по случайности, довольно удачно и...
- Та-ак, - протянул Сашка. - Что же ты промяукал? Небось, опостылевшего Гер-цога? Я не сомневался. И Ленского? Эх, почему я не тенор, а скучный флейтист! Ну, дальше. Сладко замирал, прикладывал ручку к сердцу... А верхние-то ноты, само со-бой...
- Поставил на клык! - перебил я, начиная злиться. - Засадил, зафендилил, загвоз-дил, засандалил!
- Кроме ярой сексапильности, индюшачьей самоуверенности и всевозможного бытийного успеха, на женщин психологически сильнее всего воздействуют стихи и пение... особенно тенором. Та-ак.
- Кря-ак, - передразнил я, потеряв терпение. - Телефон дашь или нет, зану-да?
- Запиши, хоровой Ромео.
- Сашенька...
- Прекрати сюсюкать! С тебя контрамарка на "Весну священную". В крайнем случае, на "Аиду", И не тяни кота...
Стоя в будке, я украдкой поцеловал цифры, накарябанные на мятой газете. С ликующим сердцем я вдохнул струившийся от газеты аромат немыслимого счастья... и позвонил только через неделю.
Наконец тычу пальцем в диск аппарата. И возник в трубке низкий и звучный, как у певицы, голос.
Сначала я прокашлялся, потом начал льстиво и трусовато:
- Извините. Вас беспокоит случайный знакомый, который...
- Родик, с вами что-то случилось. Завтра вы заняты? "Иван Сусанин"? Тогда се-годня. Давайте встретимся в пять часов...
- Вечера? - спросил я идиотски серьезно, потому что потерял способность нор-мально соображать.
- Не старайтесь меня насмешить. В пять напротив театра, у автобусной останов-ки.
Я стоял оглушенный. Откуда ни возьмись выскользнули, словно змейки, юркие, опасливые мыслишки: "Куда я ее поведу? С чего начну? Как это будет? И окажусь ли я на должной высоте перед такой красивой, изящной, образованной? А может, лучше как-нибудь в другой раз?.."
Для отступления не оказывалось места и времени. Я бросился мыться, бриться, гладиться и чиститься. Надо прибавить, перед этим я успел сбегать к Захарычу, занял у него десятку. Подскочил к Борьке Заславскому, выпросил  трояк и, наконец, прикинув так и сяк, для страховки стал клянчить пятерку у Суескулова.
- Свидание? - поводя ноздрястым носом, осведомился Глеб. – Судя по тому, как ты взъерепенен, здесь пахнет симфонической музыкой.
- Тебе-то какое дело! – Я грубил Глебу от ужасного смущения и  покраснел до  ломоты в глазах.
- Ты  стал невыносим с тех пор, как приобрел новый костюм, любезнейший.
- Да что происходит в театре!  Все острят, интригуют и фарцуют!
- Блестяще, Родион! За  каламбур тебе полагается премия. - Суескулов достал из верхнего пиджачного кармашка двадцать пять рублей и протянул мне. - Не мелочись. Покажи кавалерийскую удаль. Да ладно, отдашь когда-нибудь. Мы ведь живем еще на нашей усталой, замусоренной планете.

***
Стрелка электрочасов дрогнула и подвинулась, я дождался. При свете фонарей, греющих в полнакала, вспыхнула чистым нимбом песцовая шапка. Она венчала суще-ство, совершенно инородное бесформенной, безобразной толпе. Длинное пальто, чер-ные перчатки, модные сапоги на высоких каблуках. Щеголиха, красавица, артистка филармонического оркестра... Она шла ко мне.
На Женю неприязненно косились усталые женщины с тяжелыми хозяйственны-ми сумками в обеих руках, и оглядывались сутулые молодые люди в кроличьих ушан-ках. Я торчал нелепым столбом, испуганно следя за ее приближением. Протянул три гвоздики, обернутые целлофаном, а другую руку комедийным жестом прижал к груди.
Женя взяла гвоздики, медленной улыбкой осветила строгое лицо и сделала на щеке обольстительную ямку.
- Родик, вы обязательно хотите показаться весельчаком? Вам почему-то нравит-ся подшучивать над старыми трогательными обычаями, я заметила.
Конечно, Женя подумала, что я глупо кривляюсь или оправдывала передо мной мою собственную смехотворную неловкость.
- Пойдемте пока прямо. - Она решительно взяла меня под руку.
Улицы кишели послерабочим оживлением, толкотней раздраженных граждан, свободных для личной жизни. Пользуясь полутьмой, толстые продавщицы в напялен-ных на ватные пальто белых халатах торговали подозрительными сосисками и примо-роженными апельсинами.
 -Я просила Сашу позвонить в театр, узнать здоровы ли вы...Он обещал, но так и не собрался.
- Сашка ревнует... - с задушевной интонацией сказал я и выразительно вздохнул, намекая тем самым на чрезвычайную сложность психологических обстоятельств.
- Чтобы не портить настроение, будем говорить только о вас и обо мне. Вы обе-щаете?
Я благодарно кивнул. Ее требование не давало мне повода изображать правед-ника, якобы готового ради друга на любые жертвы, даже самые тяжелые и бессмыс-ленные.
Мы шли в беспокойном людском потоке. Спереди, с боков, в отдалении и вбли-зи мелькали, шлепая по растоптанному снегу, сотни озабоченных силуэтов. Обгоняли, попадались навстречу, досадливо перекашивали физиономии, уступая дорогу, и рас-творялись в мутной измороси. А мы шли под руку вызывающе беспечно, действуя на нервы массе проголодавшихся граждан.
Разговор наш вылился поначалу в некую хромоногую викторину настойчивых вопросов и неясных ответов. Женя хотела знать, что заставило меня исчезнуть на це-лый месяц. Млея от прикосновения ее руки и едва доносившегося запаха  волшебных ее духов, я выкручивался. Женя качала пушистой шапкой и поглядывала на меня уко-ризненно.
Мы взошли на мост, перекинутый через реку. Она тускло поблескивала внизу и казалась густой, словно адская смола восьмого круга: такой же мучительной, безна-дежной и неподвижной. Этот черный отстойник, думалось мне, отравлен и уже пере-стал даже пузыриться. В нем наверняка нет ни рыбы, ни раков, ни пиявок - ничего, кроме бацилл и вирусов. Я внезапно представил, насколько моя  жизнь похожа на су-ществование какого-нибудь мельчайшего микроба этой мертвой реки. Сейчас-то я при-знаю, что хватил через край, но тогда жалость к себе приятно печалила, и, глядя на Же-ню, я умиленно моргал.
- Скажете вы правду? Я надуюсь и поссорюсь с вами... – Женя дернула меня за рукав. - Говори сейчас же, несчастный!
Растерявшись, я признался во всем, смакуя подробности унизительного положе-ния, каким является положение несправедливо и безвозмездно избитого. Окончив, приготовился к состраданию и сочувствию, к ее растроганной нежности. Но едва я поднял сентиментально увлажнившиеся глаза, как увидел радостную улыбку.
- Слава Богу! А я вообразила...
- Женя, значит вы... ты...
- Теперь я все знаю, идем же куда-нибудь...в кино…
- Да почему в кино? - Я приосанился, ощущая сквозь подкладку пиджака похру-стыванье казначейских билетов. - Мы идем в "Снегурочку…
Это кафе рекомендовал мне Суескулов. «Там тебе не будут совать холодный шашлык, дохлого цыпленка и коньяк за баснословную цену. Не навяжут рыбное ассор-ти с зернистой икрой, на которое не хватит целой зарплаты. Кроме того, в "Снегурочке" наименьшая возможность возникновения каких-нибудь джигитов, расторговавшихся на центральном рынке. "Снегурка" не их точка. Не так реально, как в "Артистическом", например…»
Мы присмотрели столик на два куверта. Над ним висели ребристые трапеции из посеребренной пластмассы. По замыслу декоратора, это были,очевидно, символиче-ские изображения снежинок. На противоположной стене цвел краснощекостью портрет безудержно раскормленной дочки Деда Мороза, что соответствовало в наглядном варианте  наименованию кафе.
Женя села напротив, колени ее коснулись моих. Она выглядела так необычно для общепитовского объекта третьего разряда, что публика за соседними столиками воззрилась настороженно. Особенно недоброжелательно скривились девицы в цвет-ном трикотаже – еще небрежнее развалились на стульях и затянулись болгарскими сигаретами. Признаться, в глубине души я не вполне верил реальности происходившего. Здесь кроется какая-то ошибка, казалось мне. Синее, вызывающе строгое платье, изумительно облегавшее совершенную, никогда так близко мной не виданную стройность стана, что соотносилось абсолютно верно с струящимся золотом цепочки, с дымчатым камнем на среднем пальце левой руки... Прельстительные ямки по уголкам нежных губ и сами губы,словно заочно припухшие от моего сладостного их вкушения, и со светлым блеском  глаза в тени пушистых ресниц...
Глядя на Женю, я на всякий случай внутренне себя предостерегал. Нет, нет,  не предавайся заранее самоуверенной расслабленности: не то - в самый торжественный момент - получишь щелчок по носу, как обнаглевший барбос. Возможно, все это ка-призный мираж, случайная игра косвенных совпадений. Мираж рассеется, останется серая утомительная комбинация жизни: челночные ездки в ЦОТОП (утро-вечер) да гвалт комнатно-коридорной системы.
- Почему ты загрустил? - спросила весело Женя.
 С ее лица не исчезало жизнерадостное выражение, делавшее ее настоящей кра-савицей. Можно было подумать, что красивую  альтистку вполне удовлетворило сооб-щение о том, как меня отдубасили.
Она наклонилась ко мне, расширив черные, со светлячком по центру зрачки и наверно собираясь сказать нечто важное, но странно  промолчала. Я ловил ее дыхание и чувствовал, что у меня сильно кружится голова.
- Прости, Женечка. Я не умею ухаживать, не привык занимать женщин разгово-ром…
- И чудесно. И, пожалуйста, не старайся ничего уметь. Мне так опротивели вся-кие "умельцы"!
- Что заказывать будете? - раздался над нами ленивый голос. Поглядывая поче-му-то с обидой, женщина в сальных кудряшках и грязноватом фартуке, сморщенном на животе, вынула блокнотик.
- А что у вас есть? - несмело поинтересовался я.
- Прейскурант что ли не видели? - рассердилась в одно мгновение официантка.
- Вы же его не давали.
- Я вам по столам разыскивать не обязана. Напитки: коктейль ликеро-томатный, пунш "Огни Парижа", минеральная вода "Джермук". На закуску сегодня шпроты с ли-моном, ветчина с горошком, пирожки с рисом и пирожное... Клава, тащи сюда меню! Опять сперли с мово объекта ... пирожное "Корзинка".
- Шикарно, но не очень,   сказала Женя.
- А вы рано пришли, - заявила официантка, пренебрежительно пожимая плеча-ми. - И музыку еще не включаем, после восьми.
- Хоть здесь от музыки отдохну. - Женя забарабанила пальцами по клеенке.
- Я тоже с детства терпеть не могу музыку, - прибавил я, вторя наудачу ее шут-ливому настроению.
Женцина в сальных  кудряшках посмотрела на нас с уничтожающим презрением меломанки.
- Я хоть и не выношу музыки, но люблю шампанское, - с теплой улыбкой сооб-щила ей Женя. - Пожалуйста, найдите для нас бутылочку.
- Из напитков коктейль ликеро-томатный, пунш "Огни Парижа" и минераль-ная…
- Мы будем вам особенно благодарны, - быстро проговорила Женя и сделала та-кие сладкие глаза, что я нервно дернулся. - И принесите ваши грандиозные закуски в двух экземплярах плюс апельсины, но решительно исключая пирожки с рисом.
Официантка удалилась, шлендрая босоножками без задников и раздраженно двигая узкими заплывшими бедрами.
Через двадцать минут она все-таки поставила перед нами зеленую бутылку по-лусухого шампанского, увядшие шпроты с прозрачным лепестком лимона, тарелочки, в которых жалобно розовело по два ломтика консервированной ветчины совместно с горстью горошка, и вазу маленьких мятых апельсинов.
Я налил вино в высокие фужеры и сказал приторным тоном театрального со-блазнителя:
- Женечка, поднимем эти бокалы за нашу неожиданную счастливую встречу.
- Первые две встречи были неожиданные, а эта наконец-то запланирована. - Она тихонько и словно торжествующе засмеялась. ("Какие эмалированные зубки!.. Боже, о чем я думаю!").
Мы просидели до восьми вечера. В восемь что-то гулко лопнуло над нашими головами. Раздалось металлическое скрежетание и душераздирающий вопль раненого шимпанзе... Потом застучало, задудело, захлюпало... Прокуренный голос забормотал  на иностранном языке. Тотчас девицы в трикотаже вылезли из-за столиков и сов-местно с кавалерами занялись танцевальной имитацией раскованной страсти.
- Пора уходить, - сказала Женя. К ней моментально подскочили, предложили потанцевать.
- Что вы, - вздохнула Женя, - у меня обострение радикулита. Добраться бы до дома...
Они недоверчиво посмотрели на Женю, потом с подозрением на меня. Я сокру-шенно поднял брови и утвердительно покивал.
- Это ваш брат? - спросил Женю самый настойчивый.
-  Единоутробный, - ответила она. Я еще раз кивнул и добавил:
- От морганетического брака.
Сморщив в напряженном размышлении лбы, приглашавшие нехотя убрались.
В гардеробе Женя безмятежным жестом отдала мне сумочку и гвоздики. Вер-нувшись, скомандовала:
- Марш!
Пришлось подчиниться. Выходя из туалета,  я заглянул в зеркало над умываль-ником  и подмигнул своему разгоряченному, слегка растерянному лицу.
Впрочем, возле моей красавицы уже токовал некий хлыщеватый тетерев. Я молча помог Жене надеть пальто, быстро оделся сам.
- Па-звольте, гражданин! - "сухо-неприятно" сказал я, заимствуя по памяти пре-небрежительный тон князя Болконского (при современной фразеологии, разумеется.)
Подействовало неотразимо. Эх, литература!.. Вот и тут великий классик по-мог… Претендент попятился, тряся отвисшими на коленях брючками. Женя посмотре-ла на меня с уважением.

ГЛАВА 22

Такой естественной, такой изумительно благожелательной могла быть только давняя, да не просто давняя, а близкая, если не сказать, - сердечная подруга. Я чувство-вал, что между нами нет и не будет никаких недомолвок, условностей, натяжек. Я с трудом верил счастью, тускловато озаренному пятнами фонарей.  Но ярче городского освещения  сияли для меня из-под пушистой шапки темные глаза в красивых ресни-цах.
Брызгая слякотью, проносились мимо ворчливые машины, спешили вдоль про-спектов редеющие массы прохожих. Мы отвлеченно водили глазами по окружавшим нас предметам, огням витрин и понимали, как все эти проявления действительности отстранены от наших чувств. Занимательны, остроумны ли были наши разговоры? Не знаю. Но главное значение их, конечно,  заключалось совсем не в том, как мы умнича-ли и чему смеялись. Неповторимая радость заключалась в обычном движении, каким Женя поворачивалась ко мне, слегка касаясь моего лица щекочущим мехом песцовой шапки. Тепло её руки проникало сквозь перчатку и рукав пальто, оно как бы  сливалось с моим собственным теплом и разносилось по всему телу. Благодетельное шампанское, тайное поощрение во взгляде, едва ощутимые, но словно электризующие прикосновения... Я решился: быстро дотронулся губами до нежной разгоряченной щечки и тут же отпрянул.
- Поцеловал, - утвердительно и хитро сказала Женя. – Молодец какой!
- Женечка, прости...
- Прощаю, что поделаешь.
Мы свернули с оживленных проспектов на более спокойные улицы, потом про-должили путь по извилистым переулкам, где сохранились закрытые церкви, особнячки с облупившимися колоннами, палисадники со столетними вязами и бревенчатые под-слеповатые домишки. Здесь мы пошли совсем медленно, говорили, приглушив голоса, будто прислушивались к визгливому лаю собачонки за забором, к неясной радиомузы-ке из приоткрытой форточки, к чавканью далеких шагов... Скудный снежок мелькал в желтых оконных проемах. Казалось, было слышно, как он тихо касается поверхности луж. "Она ещё здесь, со мной?" - время от времени думалось мне.
Где-то в кромешно темном месте, я притянул к себе покорную Женю и, приль-нув к её губам, минуту не давал ей дышать. Она со стоном вырвалась и залепетала встревожено:
- Родик, милый... Я должна тебе объяснить...
С только что обретенной мужской властностью я прервал ее лепет. Целовал безжалостно и упрямо. Она отвечала мне недоуменно и стыдливо, как совсем юная де-вушка.
Теперь прогулка стала другой. Кончились шутки, кокетство, робкие ласки. Мы шли, почти не разговаривая, и - как только оставались одни - сливались губами. Дли-лась эта оргия поцелуев, пока я не почувствовал, что мой терпеливый рассудок отказы-вает мне. В очередной раз освободившись от моих рук, Женя двинулась в глубину тем-ного двора. Я как лунатик, вернее – как привязанный,  последовал за ней.
Здесь перед нами возник дом с заснувшими окнами, замызганная халупа этажа на четыре. Над крыльцом лампочка в ржавом патроне, дверь ободранная и узкая... Я опять настиг свою жертву, готовый терзать её, словно ночной хищник.
- Не надо... Оставь...   шептала Женя, глядя мне в лицо неузнаваемым, больным взглядом.
Я толкнул дверь, мы оказались на площадке - по две квартиры с каждой сторо-ны. Тусклое освещение, запах кошек и кислой капусты, грязные ступеньки, ведущие круто вверх... Зачем мы пришли сюда? Но, как видно, эта грязная лестница была для нас предопределена. Мы поднялись до верхнего этажа, выше оставался заколоченный досками чердак.
- Сумасшедший,   - тяжело дыша, произнесла Женя. - Что ты делаешь? На мне зимняя амуниция...
... Ухватившись за перила, я собрался удрать вниз. Вид мой без сомнения выра-жал катастрофическое смятение чувств, раскаянье и стыд. Женя застегнула пальто.
- Не ожидала от тебя такой прыти... - Она кусала губы, сдерживая не то смех, не то слезы. - Ведем себя, как мальчишка с девчонкой... Ох, смешно...
Смущенно озираясь, мы вышли из мрачного, безмолвного дома, миновали омер-зительный двор, глухой переулок и опять очутились на освещенной заботами горис-полкома, просторной улице.
- Родик, перестань вздыхать... Поехали лучше ко мне, - предложила Женя реши-тельно.
Сердце мое бешено колотилось, захлебываясь разогнавшейся кровью. Мы дое-хали на троллейбусе до сквера, где перед сном делали моцион добропорядочные пен-сионеры. Я издали узнал дом и палисадник с обтаявшими кустами. Какие-то женщины прогуливали собак, какой-то высокий мужчина, чуть помедлив, вошел в подъезд, ка-кие-то подвыпившие парни, смеясь и толкаясь, прошагали мимо...
Воображение моё разошлось не на шутку. У меня были теперь причины не сдерживать его пуританскими окриками, теперь я плыл в потоке несравненной свобо-ды, позволявшей многое, о чем я не смел прежде даже подумать, я был почти уверен в своей страстной правоте и наконец…
- Не обижайся. Как-нибудь... не сегодня, - сказала Женя погасшим голосом, ча-сто глотая воздух.
Я поразился тому страдальческому, бесконечно усталому выражению, которое так неприятно противоречило ее красоте. Сказать по правде, эта внезапная перемена представилась мне страшной бедой и несправедливостью. Я стал убеждать, умолять, сердиться, беситься... Напрасно. Женя была тверда и холодна как статуя спортсменки с веслом. Она поцеловала меня застывшими губами.
- Звони. - И пошла к своему дому.
Другой человек, более настойчивый и самолюбивый, отправился бы за нею, употребил бы всю своя находчивость, но выяснил бы причину, так внезапно убившую нежную склонность подруги. Однако, воспитанный в методической робости Иваном Эпифоровичем Квасцовым и уже достаточно отдрессированный Саловым, я смирился и  побрел к автобусной остановке.

***
На другой день я звонил, приставал с расспросами, но ничего добиться не смог. В конце недели мы встретились. Гуляли, сидели в кинотеатре, словом, вели себя, как паиньки-восьмиклассники. Мне почему-то неодолимо стыдно было напомнить Жене о ее намерении при гласить меня в гости.
И все-таки, провожая ее до злополучного сквера, я решил возобновить старые приемы:  неловко чмокнул воздух возле ее щеки.
Результат был самый неожиданный. Женя засмеялась, вскинув на меня лукавые глаза. Потом она вынула из сумочки платок, прислонилась к моему плечу и заплакала. Я безуспешно пытался ее утешить. Она плакала долго и беззвучно. Отплакавшись, до-стала пудреницу и принялась устранять следы слез. Я требовал объяснений, но моя красавица не пожелала их давать.
- В следующий понедельник мы играем в ДК железнодорожников. Я оставлю у администратора пропуск. Скажешь: заказала Кунковская…
Фамилию своего бывшего мужа Женя произнесла не просто неприязненно, мне  показалось, с приглушенной ненавистью.
- Женечка, умоляю… выходи за меня замуж, - неуверенным шепотом предло-жил я и заранее испугался, ожидая, что она сейчас расхохочется.
- Хорошо, Родик, это мы обсудим с тобой, - серьезно сказала Женя. - После кон-церта подожди меня на углу у афишной тумбы.
Признаюсь, мое существование превратилось в беспокойное и тягостное ожида-ние. С трудом, почти не вникая в требования и замечания хормейстера, я отсиживал репетиции. Скучно отвечал на расспросы Суескулова, вяло отмахивался от острот За-славского, перестал "точить вокал", даже во время спектаклей пел и двигался совер-шенно автоматически. Я жил своей, хоть не вполне принятой, но и не отвергнутой лю-бовью.
Позвонил Гофману. Сашка спросил с ревнивым участием:
- Как успехи,  Дон Хуан де Тенорио?
- Почему "де Тенорио"?
- Совсем не потому, что ты тенор. Это одна из предполагаемых фамилий Дон Жуана… Можно поздравить?
- Нет, нельзя. - Я стал осторожен, как хранитель государственной тайны.
- Весьма приятно слышать. И нет надежды?
- Надежда тлеет. Хотя, скорее всего, это мероприятие кончится для меня пе-чально.
Неопределенно хмыкнув, Сашка процедил:
- Скажи, пожалуйста, он еще шутить изволит. А, знаешь, не смотря ни на что, я желаю тебе добра. Пусть хоть тебе повезет, что ли ...
- Мне не повезло уже в детстве, в тот день, когда у меня не стало родителей. Наверно, это отразилось на моем характере…
- Ты, чего там? Спятил? Сейчас же возьми себя в руки!
- Да ничего, я просто очень извелся. Никак не возьму в толк: где причина? Ду-маю, все-таки дело в том, что я певец у "пятой кулисы". В общем-то понятно: ни при-личной зарплаты, ни своей площади…
Трубка возмущенно крикнула и настоятельно забубнила:
- Женя Андреева не относится к тем бездушным курицам, для которых все эти блага – культ. Ты ошибаешься.
- А я иду в понедельник на ваш концерт, - похвастался я, чтобы прекратить свои унылые сетованья.
- И прекрасно, послушай. Музыка будет популярная, как раз для тебя: Берлиоз, Чайковский, Сен-Санс. На бис пойдет, возможно, Вагнер. А где контрамарка на "Аиду", жалкий трепач? 
 Помолчав, Гофман сказал:
- У меня бабушка умерла. Теперь... - продолжал он, не теряя избранного для са-мохарактеристики тона и одновременно будто рассчитывая на утешение, - теперь я до опупения одинок. Ни папа, ни мама, ни зазнобы сердцу молодецкому. Невезение есть постоянный фактор в жизни индивидуума со смешанным происхождением.
- Да уж, - произнес я, думая его развеселить, - лучше быть чистокровным нивхом и ловить кету на Амуре.
- Смейся, паяц. А мне не до смеха. Как говорит один умный тромбонист: «Пол-тинник - это тебе не рубль.»
- Очень сочувствую - сказал я ласково, - Но, по-моему, у тебя развивается идио-тизм, Саша.
- Спасибо. А, по-моему, твои дела не намного лучше.

***
Зал Дворца культуры оказался заполненным на две трети. Я был удивлен и даже задет, что концерт симеоновского оркестра не собрал аншлага. Публика сдвинулась поближе к эстраде. Преобладали пожилые пары в заметно поношенной, но тщательно выглаженной одежде. Попадалась и молодежь - видимо, студенты музучилищ: глубокомысленно и несколько презрительно взиравшие на мир юноши с всклокоченными гривами и серьезные девушки в очках, озабоченные запоминанием музыкального материала.
Вышел сухопарый, с прилизанной сединой, Симеонов. Показал захлопавшей публике курносое, бульдожье лицо и, быстро отвернувшись, взмахнул дирижерской палочкой.
Я не отрывал глаз от смычка Жени и ее наклоненной головы. Собственно, я с волнением следил за ней с первой же минуты. Иногда я высматривал и Гофмана, при-лежно кренившегося набок вместе со своей флейтой.
Несмотря на мое любовное обалдение, музыка постепенно увлекла меня в свою бездонную, неописуемо прекрасную, торжествующую стихию. То погружаясь в вол-шебные полусны, то будто пробуждаясь от странного гипнотического наслаждения, я снова видел зал с замершими слушателями, энергичные взмахи дирижера, труд и вдох-новение музыкантов, а главное - склоненную головку "моей" Жени.
Концерт проходил прекрасно: у слушателей и музыкантов были светящиеся гла-за и бледные лица. Под самый конец, повинуясь дружным аплодисментам, Симеонов продирижировал вагнеровский "Полет валькирий".
Тяжеловесно-звонкие, фантастические и грозные звуки вознесли мое воображе-ние и помчали стремительно над тем суетливым, заземленным и ничтожным, что, к несчастью, составляет рутинную человеческую жизнь. Отрывистая мелодия в медных возгласах труб и тромбонов, будто при свисте рассекаемого сумрачного воздуха, при торжественном громе доспехов и крылатых коней златокудрых богинь-воительниц... Но мне представлялось и другое: скрежещущий камнями поток в горах, рушащиеся под его необузданной и гибельной мощью скалы, где-то внизу отчаянно мечутся жалкие фигурки людей... и опять поток, яростно и безраздельно охватывающий, сметающий, истребляющий... До самого придвинувшегося неба встает черно-пенный гигантский вал... Последний раз панически проносятся звезды, срывается, наискось летит вниз луна… Я вижу застывшую в миг завершения руку дирижера и слышу грохот аплодисментов.
Когда Симеонов откланялся, оркестранты двинулись с эстрады, устало отодви-гая пульты.
Я бросился в раздевалку. Вслед мне осуждающе заворчала пожилая дама в ли-ловой шали, покачал головой мужчина с орденскими колодками на пиджаке. Какой-то очкастый юноша, потерявший равновесие из-за моего случайного толчка, недоуменно спросил: "В чем дело?" Конечно, мое поведение было неприлично, зато я успел одеться раньше других. Нахлобучив шапку, я через пять минут торчал у круглой афишной тум-бы. Публика выходила правее и не закрывала от меня служебный подъезд. Показались оркестранты с инструментами в черных футлярах.
- Ждешь? - это был голос Гофмана.
- Саша, вы замечательно играли, я испытал огромное удовольствие.
- Ладно, ухожу, - сказал Сашка. - Ты мне хоть по телефону рассказывай, как и что... Ну, давай, не оплошай.
- Ага, я постараюсь.
Женя издали улыбалась мне оживленным лицом. Под глазами темнели, будто смазанная тушь, тени усталости.
- Держи-ка чемоданчик, - освободив руку, она схватилась за мой рукав, - там концертное платье… Как впечатление?
Я начал говорить и без умолку, как болтливый попугай, трещал и восклицал минут двадцать. "Берлиоз меня потряс... Чайковский один из любимых моих композиторов... Особенно чудесно было сыграно "Итальянское каприччио"… И, ты знаешь, мне всегда нравился Сен-Санс, у него такие красивые мелодии… А "Полет валькирий" старик продирижировал просто с блеском…" - тут я, конечно, распространился про поток в горах и тому подобное.
- Родинька, ты умница. - Женя крепко прижала к себе мой локоть. - Я рада, что тебе понравилось. Я ведь тоже старалась, чтобы все зависящее от меня было сделано хорошо. Ты все понял и все почувствовал. Я тебя за это очень… люблю.
- Женя, - прошептал я со страдальческим придыханием, - что ты сейчас сказа-ла?..
Неужели Женю так умилили мои пошлые похвалы? Она, вероятно, много души отдает работе, не то что я... Для нее похвала оркестру значит не меньше, чем компли-менты в ее собственный адрес…
- Останови такси, - сказала она, - не желаю тащиться в автобусе. Хочу быстрее очутиться дома, у меня значительные планы на сегодняшний вечер.
- Уже ночь, - робко напомнил я.
- Тем более, - заключила Женя и толкнула меня. - Лови, лови!
           Выйдя из машины, я замялся:
- Ты пойдешь спать?
- Только после того, как состоится ужин, на который я приглашаю Родиона Ши-боркина.

ГЛАВА 23

В прихожей Женя украдкой поцеловала меня и крикнула:
- Я пришла с мужчиной!
- Наконец, - отозвалась, выходя из своей комнаты, тучная старуха. Она оглядела меня с головы до ног и одобрительно кивнула:
- Недурен, я тебе скажу. Во всяком случае, это лучше, чем ничего. Я бы, пожа-луй, не отказалась иметь такого...
- Знакомьтесь. Врач-невропатолог на пенсии и лирико-драматический... да?.. те-нор, Родинька Шиборкин. Прошу вас понравиться друг другу.
- Я ведь уже сказала: он мне приглянулся, - невозмутимо пожала плечами Же-нина опекунша. – Иди, милая, мойся, красься, штукатурься, смени свой рабочий ком-бинезон на бальное платье... Вообще стань светской дамой. А вы, товарищ тенор, сту-пайте на кухню, откройте банку с зеленым горошком и лосось в собственном соку. Да не забывайте при этом задушевно петь...
- Неужели мне обязательно драть горло? Пощадите, - взмолился я, прислушива-ясь к плеску воды в ванной комнате.
- А почему я должна верить на слово, что вы тенор? Может быть, вы бас-профундо... Нет уж, пойте сию минуту арию  Каварадосси. Ах, как я люблю арию Ка-варадосси!
- Но я не умею петь без аккомпанемента.
- Пустяки! Открыли банки? Пойдемте теперь ко мне. -  В своей комнате Софья Аркадьевна уселась на круглый табурет перед старинным пианино с  подсвечниками и довольно уверенно забренчала.
- Вспоминаете эту вещь? Так начинайте же!
Я понял, что спорить бесполезно. И, повернувшись лицом к коридору, громко запел:
Улетела пташечка
В дальние края,
Унеслася молодость
Светлая моя...
- Женька, на этот раз ты сказала правду, он-таки тенор, - комментировала мое пение старуха, продолжая бренчать на пианино.
- С ума сойти! Даже высоких нот не боится, - серьезнейшим образом комико-вала Софья Аркадьевна, она с усилием нажимала ногой педаль и энергично подбрасывала над клавишами морщинистые руки. Я умолк, не докончив второй куплет, потому что явилась Женя в длинном голубом одеянии, напоминавшем одновременно домашний халат и бальное платье. Прислонившись у двери, она с блаженненькой улыбочкой смотрела на меня.
- Что-то ты придуриваешься, Евгения, - заметила Софья Аркадьевна, недоверчи-во покачивая головой.
- Как мне сегодня весело... - сказала Женя. - Подозрительно хорошее настрое-ние. Под горлом щекочет и постоянно разбирает смех. Не к добру...
- Чтоб у тебя язык отсох, кержачка, молоканка! - возмущенно топнула Софья Аркадьевна. - Я тебя за такое кудахтанье выдеру за волосы!
- А вы перестаньте обольщать моего кавалера, коварная женщина. Приглашайте-ка лучше к столу.
Вся эта интермедия, я понял, разыгрывалась ради меня, чтобы придать нашему ужину жизнерадостный и беззаботный характер. Софья Аркадьевна шикарным жестом сдернула накрахмаленную салфетку и открыла сервированный стол. Признаюсь, я ра-зинул рот, столько вкусных и дефицитных деликатесов лежало на тарелках. И мясной салат под майонезом, и другой -  с консервированным лососем, копченая колбаса, ма-ринованные помидоры, семга, украшенная зеленым луком, свинина в сухарях, сельдь, приправленная сложным соусом из тертого сыра, желтков, сметаны и еще Бог весть чего, пирог с капустой, пирог с клубничным вареньем... Мне стало неловко: меня ждали давно и  заранее тщательно готовились.
- Ну, а чем промочить горло-то найдется? - шутливо хмурясь, спросила Женя.
- От прошлого раза осталось литра два самогона, - ответила Софья Аркадьевна.
Седовласая притворщица достала из шкафчика непочатую бутылку коньяка и протянула мне:
- Разливайте, тенор. Вам, конечно, чайный стакан? Женька, к чему ты устроила мне эту провокацию? Я же, безумная старуха, упьюсь и объемся, на ночь глядя. И при-дется вызывать скорую помощь.
Врач-пенсионерка скулила нарочно, от сглаза. Она прекрасно знала свои воз-можности: ела, не пропуская ни одного кушанья, и лихо хлопнула две полные рюмоч-ки. Женя пригубила темно-желтый напиток, поморщилась и объявила:
- Перехожу на клюквенный морс.
Она пристально разглядывала меня, вздрагивая, будто ее знобило, и почти ниче-го не ела. Мне тоже еда не лезла в горло. Я старался сдерживать себя: не таращиться все время на прелестное лицо Жени. Выпил коньяку, сунул в рот помидор, подавился, закашлялся и сидел несколько минут, пыхтя и сопя.
Наевшись, Софья Аркадьевна проговорила насмешливо:
- Страдальцы... Хорошо, я сейчас сварю крепкий кофе, чтоб вам лучше спалось.
Пока она гремела на кухне кофейником, мы сидели и молча улыбались. Женя выглядела такой пленительно нежной, такой одурманивающе красивой, что меня начинал охватывать ужас. Мне делалось то холодно, как в нетопленом бараке, то душно, как в предбаннике. Я тупо ворочал мозгами, стараясь зацепиться за какой-нибудь ничтожный повод и начать соответствующего характера разговор. Но ничего не мог из себя выжать. А Женя по-прежнему не сводила с меня темных глаз под приспущенными  ресницами и все так же загадочно молчала.
Появились чашечки с дымящимся кофе, конфеты, вафли. Я выхлебал кофе, не замечая вкуса. Потом что-то мелькало, передвигалось: кажется, выходили и входили Женя и Софья Аркадьевна. Спустя некоторое время я оказался уже в комнате Жени, где окна были плотно задернуты темно-красными шторами. Возле застекленных стел-лажей с книгами и пачкой нот лежал Женин альт, а у стены помещалась деревянная кровать, застланная атласным покрывалом.
Я стоял на середине комнаты - ни дать, ни взять, солдат в парадном строю. Зыркнул направо - на стене картина в золоченой рамке, изображавшая, как мне показа-лось, античные развалины; зыркнул налево – там несколько женских фотографий и од-на мужская: командир с довоенными ромбами на воротнике.
Женя подошла к зеркалу и что-то делала со своими распущенными волосами, закинув руки за голову очаровательным женским жестом, который используют все ки-ноактрисы в роли роковых соблазнительниц. Подобие элегантного халата от этого движения распахнулось, и в зеркале отразились кружева, сильно просвечивающие и искусительные до крайней степени.
- Ты устал, Родик? - тихо спросила Женя. - Раздевайся, отдыхай...
Сноровисто, как после отбоя в сержантской школе, я повесил на спинку стула брюки, расстегнул рубашку, расшнуровал башмаки и опять вытянулся, будто на полко-вом смотру. Мягко прошумев, полетело в сторону голубое одеяние, и нечто, исторгаю-щее волну аромата, скользнуло мимо меня и разметалось на постели.
Я четко сделал пол-оборота в том же направлении, чувствуя себя приговорен-ным с петлей на шее и скамеечкой под ногами. Тогда-то мне и попался на глаза пред-мет, показавшийся спасительным. Я знал, что Женя курит, и вот улика передо мной. Здесь лежала и зажигалка. Вытащив сигарету, я щелкнул зажигалкой, и затянулся, по-сле чего прилег на самый краешек кровати, рискуя потерять равновесие и свалиться на пол. К тому же я панически боялся двинуть рукой в сторону, случайно дотронуться... Вытаращенными глазами глядел в потолок и густо дымил.
Раздался тихий, ужас какой веселенький смех. Личико Жени лежало на подушке и, блестя зубками, издавало это ласковое хихиканье.
- Бедняжка… Ты думаешь, тебе предстоит ответственный экзамен, суровое ис-пытание... Да нет же, нет… И брось, пожалуйста, сигарету... Ведь голова заболит, глу-пый...
Я послушно загасил сигарету. Стараясь не смотреть перед собой, повернулся к Жене. Прибитый к стене светильник выкрасил ее в голубой цвет, из-за этого она стала еще прекрасней и обернулась феей. Голубая фея большой теплой рукой погладила мое плечо и медленно придвинулась, шепча таинственные, заклинательные слова, которые я предпочитаю оставить навсегда в святилище своей памяти.
Скажу лишь, что несчастье произошло, когда я уже готов был грызть камни, а Женя... Вот тогда-то тишину и вспорол звонок у входной двери - резкий и требователь-ный.
Ночной звонок! - он врывался ко многим как вестник нагрянувшей беды. Мог ли я знать, что и этот отголосок того мрачного времени? Впрочем, неразумно сетовать по поводу "мрачности" давно или не столь давно прошедшей эпохи. Достаточно таин-ственных рассуждений, требующих прилежного комментария, обернемся-ка на атлас-ную постель: там вы оставили злосчастного тенора и прекрасную альтистку...
Мы отпрянули друг от друга, будто на нас вылили кувшин ледяной веды. Женя села, обхватив руками колени. И с этой минуты она больше не прикасалась ко мне, словно кто-то из нас забелел неизлечимой и постыдной болезнью.
Звонок повторился. Затем еще раз –  с еще большим нажимом и требовательно-стью. За дверью послышался мужской голос.
- Господи... Господи, за что! Зачем я это сделала? Зачем?
 Дрожа и причитая, Женя как-то картинно ломала руки, и по ее голубым щекам обильно катились слезы.
- Что случилось? - спросил я, ощущая беспричинный страх иполную растерян-ность.
- Тише! Тише, прошу тебя!
В коридоре возникли шаги Софьи Аркадьевны. Она подошла к входной двери и начала лениво пререкаться с пришедшим. Он говорил что-то невнятное сердитым и уверенным тоном.
- Спит! Давно спит! Неужели у вас совсем нет совести? Скажете завтра по теле-фону, - пробовала уговаривать ночного пришельца Софья Аркадьевна. В ответ он замолотил в дверь, его угрозы стали понятны и для нас.
- Родик, милый, пожалуйста, быстро одевайся... Умоляю тебя... Вот твои вещи... Скорее, скорее... - Женя металась по комнате, протягивая мне то брюки, то галстук. Я стал одеваться. Руки дрожали и плохо служили мне.
Показалась встрепанная седая голова старухи.
- Он не уйдет... Будет устраивать провокационный дебош... Ты ведь знаешь, дет-ка... Хотя у тебя есть защитник...
- Нет, нет! Он погубит и Родика, и меня! - шепотом кричала Женя, трясясь перед Софьей Аркадьевной и не замечая, что кружевная рубашка сползла с ее плеча и обна-жила левую грудь.
- Ну, хорошо. Вы оделись, молодой человек? Идите ко мне, это не опасно. Стой-те-ка, захватите пальто и шапку. А ты успокойся, Женечка, веди себя как ни в чем не бывало. По-моему, он крепко подшофе...
Я прошел в комнату старухи, держа в объятьях своё пальто.
Женина соседка плотно закрыла дверь, за которой в унизительной тревоге пря-тался я, и впустила "того". Перебивая один другого, они громко забубнили. Потом "тот" пошел к Жене. Я услышал сквозь стену ее приглушенный голос. Стоя на Жени-ном пороге, возмущенно восклицала Софья Аркадьевна.
- Да уйдете вы или нет! - злобно гаркнул пришедший. - Мы разберемся без вас!
- А вы не шумите, здесь не кабак! И, между прочим, уже час ночи!
 "Тот", видимо, несколько поостыл, заговорил сдержанней. Софья Аркадьевна захлопнула Женину дверь и, демонстративно топая, отправилась к себе. Она поманила меня из коридора. Совершенно уничтоженный, проклиная в душе весь свет, я на цы-почках вышел. Старуха прижала палец к сморщенной губе и с ловкостью опытного квартирного вора отомкнула замок. Я хотел спросить, но она погрозила кулаком, оки-нула меня откровенно презрительным взглядом и беззвучно закрылась.
Я стоял на лестничной площадке, продолжая держать в руках пальто, и прислу-шивался. Из-за двери не доносилось ни звука. Тогда я оделся, тихо спустился вниз и завернул с улицы во двор.
И вот опять я посреди темного двора, как в тот злополучный, предшествующий избиению вечер. Безжизненно чернеют окна, будто глазницы многоокого черепа, и только одно окно на третьем этаже сочится сквозь плотные шторы тревожным светом.
 Прислонившись к стволу дерева, тянувшего сучья к красноватому окну, я напряженно спрашивал себя: кто этот требовательный ночной пришелец? Давний лю-бовник?  Бывший муж? Во всяком случае, Родион, ты остался в дураках. Но Женя... Не понимаю! Она с такой негой, с таким счастливым лицом обнимала меня... И что же? Оказалось, ее навещает другой! С каким-то судорожным ужасом она боится, что он узнает об ее измене.
За шторами мелькнула тень. Обозначился высокий, явно мужской силуэт. Вот бы достать из внутреннего кармана вороненой стали парабеллум, как в порядочном детективе... Легкое нажатие спускового крючка, хлопок, тонкий звон стекла и... А в действительности я мог только неподвижно стоять, пожираемый ревнивой тоской.
Рядом с высоким силуэтом возник другой - пониже и как бы эфемернее, он не так отчетливо проецировался в окне... Женя! "Тот" придвинулся к ней, она отшатнулась и растаяла в глубине комнаты. Рука откинула штору, приоткрыла форточку и выбросила окурок. Я проследил его вихляющий полет и падение на снег.
Что будет дальше? Наверно, и ты, читатель, задал бы себе этот вопрос. Может быть, "он" все-таки уйдет?
Я побежал на улицу, из-за угла понаблюдал за домом. Никто не появлялся. Я рысью дунул обратно. Красноватое окно светилось, однако теней на шторах заметно не было. Я все ждал. Через некоторое, торопливо проглоченное время опять сбегал на улицу. Никого. Улица пустынна. Если бы "он" вышел несколько минут назад, я все равно бы заметил. Но - нет, "он" оставался у Жени.
 В третий раз я вернулся во двор.
 Красноватое окно было черно! Они погасили свет и легли спать! Привычно, по-супружески, легли спать. Сейчас начнется обычное после семейного конфликта мужское уламыванье… Упреки и капризное фырканье с ее стороны... Потом его настойчивые ласки, нетерпеливые поцелуи, а затем основательное и длительное со-итие на той постели, где совсем недавно Женю держал в объятиях я, счастливейший из людей. Ничего не скажешь -–вот уж поразительный поворот судьбы!
Все это я представил во всех подробностях, больно укусил себе руку и всхлип-нул. Постояв неподвижно и бесцельно под ее греховным окном, я поплелся со двора.                Шел и произносил бесконечные внутренние монологи.
Вот и "кончена комедия", как поет в финале "Паяцев" отомстивший уродец То-нио... Что ж, пора добираться до Ослопинского переулка, ждать на раскладушке безра-достного утра и ехать на репетицию. А вечером - на сцену, к пятой кулисе.

ГЛАВА 24

С разбитым сердцем я передвигался медленней, чем обычно. Взглянув на часы, сообразил, что опаздываю, и припустился бегом. Нехватало еще навлечь на себя гнев главного хормейстера.
Скинув в гардеробе пальто, взлетел по лестнице и уж собрался проскользнуть в хоровой зал, как заметил у выхода из фойе небольшую группу известных мне лиц. В центре находилась привлекательная моложавая дама лет пятидесяти. И была эта дама сама "хозяйка", Матрена Павловна Казимирцева. Рядом с нею уверенно и веско гово-рил что-то стеклянным голоском главный дирижер Лапкин. В их разговор влезал осто-рожно толстый, мрачный, краснолицый человек, которого сотрудники ЦОТОПа нехотя признавали своим директором. Поодаль от Матрены Павловны, "главнюка" и директора угодливо повиливал откляченным задком тщедушный, гладко прилизанный старичок. Он заискивающе склонял набок головку, шаркал подошвой и кланялся, отступая с каждым поклоном на один шажок.
- Так вы поняли, чего я хочу? - переспросила Матрена Павловна старичка. - Подготовьтесь, милок, как следоваит. И вы, товарищ директор, тоже учтите. Чтоб у меня все были привлечены к концерту - от первого солиста до последнего хориста. Ну, за вас я спокойна, Оликсан Гермогеныч, у вас-то всегда порядочек...
Кто?! Нет, я ослышался... На несколько долей секунды я замедлил темп бега. Неужто дохляк с приплюснутым темечком и есть наш грозный хоровой бог? Да я бы никогда и не признал его с первого взгляда в приниженно лебезящем, плюгавом замухрышке...
Едва успев черкануть в явочном листе крючок против своей фамилии, я плюх-нулся на стул. Вошел Клепалов. Выявляя опоздавших, скользнул по рядам неуловимым взглядом. Инспектор забрала явочный лист. Хормейстер Периклов, потирая виски с похмелья, сел к роялю.
- Альсангермогенч на совещании у директора. Выступает с докладом о творче-ских планах коллектива, - объявил Клепалов. - Сию минуту намерен быть. Задержива-ется.
Впрочем, двери почти тотчас распахнулись. Я затаил дыхание, ожидая увидеть эачуханного старикашку... Ничего подобного! В дверях воздвигся победоносно выпя-ченный живот, въехали широко развернутые плечи и кипенно-белоснежный кок, рас-сыпающий, будто бенгальский огонь, серебряные искры... Трансформация Салова из холуйствующего придворного в самовластного властелина ста двадцати хоровых душ была поразительна.
Главный хормейстер сразу показался всем раздраженным и озабоченным.
- Здрасьте, - кивнул он соратникам и приветственно махнул коллективу. - Возь-мем "Фауста". На второй час - "Аиду", на третий...
- Как - "на третий"? Как - "на третий"?! - заметался испуганный ропот. - Вечером "Игорь"...
- Мы обязаны разучить сверх плана кантату Эмилия Горушкина "Обводнение Кумры-Кайсарской степи", - прибавив металла в голосе, отчеканил Салов.
- Но вечером опера с огромным хоровым материалом... Мы не машины... И в правилах внутреннего распорядка указано... Разве не ясно, что перегрузка отразится на звучании хора во время спектакля? Какое это будет искусство! - Разумеется, столь  не-допустимым тоном мог выступать только Суескулов.
- Подготовка кантаты к юбилейному концерту, посвященному знаменательной дате создания треста канало и канавокопателей, поручена нам сверху, -  главный хор-мейстер, для выразительности мотнул головой в направлении люстры. - Никаких воз-ражений по этому поводу не может быть!
Начали повторять "Фауста". Зазвучали легковесные хоры первого действия. Происходит праздничное гуляние на площади черепично-оранжевого средневекового городка и, вплоть до появления франтоватого Мефистофеля, в музыке размазывается жеманная пустяковина. Артисты и артистки хора поют, изображая завистливых пыш-нотелых фрау, вертлявых служанок, благодушно смеющихся пивохлебов - бюргеров в филистерских колпаках, шумных студентов и бравых сердцеедов-солдат...
Басы старательно кричат веселые куплеты, наливаясь от усердия темной кро-вью. Есть и такие, что постыдно давятся на верхних нотах. Салов несколько раз повто-ряет с басами их партию и остается недоволен. В конце концов он дает выход своему властному темпераменту.
- Петь надо, а не орать, как на пожаре! - Салов стучит крепким кулаком по роя-лю. - Певцы вы или пожарники?
- Скорее, пожарники, - отвечает среди испуганного безмолвия Глеб.
- Выйдите из хорзала, - предлагает ему главный хормейстер. - Терпение мое лопнуло.
- А в чем дело? Вы спросили, я высказал свое мнение. И сколько можно гонять басов по верхам? - не унимается местный фрондёр. – Если мы сорвем голоса, кому мы будем нужны?
- Покиньте репетиционное помещение, - довольно спокойным тоном требует Салов.
Многие добровольные блюстители дисциплины вскакивают с мест от переиз-бытка праведного возмущения. Раскачивая плоскую голову на морщинистой шее, Ки-кин будто готов броситься и ужалить ненавистного бунтаря. Амплеев воздевает руки к небу, не в силах высказать свое гневное порицание. Нефед Нефедыч Кукышкин мол-чит, но в умных его глазах острыми осколочками поблескивает всесторонне продуман-ное мщение. И бывший алкоголик Бормотухин, и сивый подлец Холёсенький, и про-чие - неорганизованно галдят.
- Хотя… - неожиданно произносит главный хормейстер, и - будто после выстре-ла - воцаряется тишина. - Вернитесь на свое место, Суескулов. Я хочу послушать ба-сов. Каждого в отдельности, при всем коллективе. Начнем с вас.
Суескулов возвращается на свой стул как ни в чем не бывало. Другие члены ба-совой группы синюшно бледнеют или густо багровеют, лбы их покрываются испари-ной. Салов подходит близко к тому месту, где сидит Суескулов, и делает знак Перик-лову. Тот начинает аккомпанировать.
Глеб выпячивает грудь и раздувает ноздри с самоуверенным видом. Я жду, что он поднесет к груди левую руку и растопырит пальцы, будто держа в них узбекскую пиалу. Но он почему-то этого не делает. Поет он свободно и совершенно правильно, легко проходя верхние ноты. Я с торжеством слушаю, как звучит над втянутыми в плечи головами коллег его мягкий тембристый бас.
Салов внимательно разглядывает своего постоянного оппозиционера. Насторо-жившись каждой дрожащей жилкой, каждым натянутым нервным волоконцем, хори-сты ждут его приговора.
- Хорошо, Суескулов. Прошу следующих с того края.
Разносится вздох разочарования. Я тоже чувствую себя ошарашенным. Зачем Салов заставил Суескулова петь перед взбудораженной общественностью? Чтобы опо-зорить его, доказать его профессиональнее ничтожество? Вряд ли, он наверняка был уверен, что Глеб справится с заданием. Тогда - для чего главный хормейстер устроил нервную встряску остальным? Абсолютная и непостижимая загадка.
Итак, Суескулов закончил испытание победителем. Зато многие его недруги, в частности Кикин, поют скверно. Из-за жестокого труса они блеют, путают слова и фальшивят. Голоса (а среди них есть и неплохие) сдавлены напряженными шейными мышцами и потому  слышатся карикатурно-жидкими либо загробно-глухими.
- Что ж ты,  Салопов? - Александр Гермогенович укоряет хорового юмориста. – Эх ты, барбос… В опере требуется петь, а не лаять …
Салопов, протявкавший фистулой то же что только сейчас исполнил Глеб, от смущения страдальчески заводит под лоб глаза.
- Ладно, хватит. Вам петь не надо, - успокаивает недоспрошенных шеф и машет рукой. - Перерыв.
Я выхожу в фойе с тем же, застрявшим в мозгу вопросом: "для чего Салов сде-лал все это?" И мне представляется перепутанный клубок психологических абсурдов, прокатившийся в хорзале при очень странном поведении главного хормейстера.

***
Наэлектризованная атмосфера первого часа репетиции как будто разряжается. Но в начале второго часа Салов снова взвинчивает настроение хора, придирается, насмешничает, допускает нетактичные замечания...
- Ты - чего? (моему соседу Николаю Иванычу Трепыхалову) На горшке сидишь, что ли? Сядь, как следует!
Салов терпеть не может грустных, упавших духом подчиненных.   Может быть, этим и объясняется его парадоксальная снисходительность к дерзкой самоуверенности Суескулова.
Без видимой причины Салов злится на опечаленного чем-то Трепыхалова:
- Закатил зрачки, как утопленник... Недаром от тебя жена сбежала…
- Кто вам дал право? - тонким голосом вскрикивает Трепыхалов. Лицо его чер-неет, опухшие круглые глаза вылезают из орбит: будто скатятся сейчас по щекам и по-виснут на склеротических жилках. Его так колотит, что перепломбированные зубы клацают. Он медленно поднимается со стула. Мне делается дурно и страшно. Я чув-ствую унижение Николая Иваныча настолько остро, словно Салов расправился не с ним, а со мной.
- Сядь на место, - нахмурившись, буркает главный хормейстер.
- Не сяду!.. Я фронтовик! Я Прагу освобождал, а вы в Саратове прятались! У меня награды... - прыгающими губами бормочет Трепыхалов, после чего, обхватив го-лову, рыдает.
- Успокойся, успокойся, Коля, - укоризненно говорит ему Нефед Нефедыч Кукышкин.
Амплеев трусцой устремляется к Трепыхалову.
.- Вы опять позволили себе, - увещевает он рыдающего фронтовика. - Вам надо серьёзно полечиться и навсегда отказаться от проклятого зелья.
- Пошел к черту! Лицемер! Я не пил сегодня... - хрипит Трепыхалов, отталкивая Амплеева. - Больно... Вот тут... - сообщает он окружающим и прикладывает ладонь к груди. От него пятятся вместе со стульями. Всем явно не по себе. А у меня из-за му-торного волнения возникает такая сумятица в желудке, что, кажется, через минуту начнется рвота.
- Проводите его в медпункт, - приказывает Салов, не глядя на жалко стонущего Трепыхалова. Незаметно, чтобы главный хормейстер испытывал хотя бы малейшее раскаянье. И потому никто не рискует приблизиться к Николаю Иванычу.
Наконец, шумно отодвинув стул, поднялся Суескулов. За ним, немного погодя, Коля Хряков. Коля любит всякие трагические происшествия и особенно похороны. А вернее - поминки.
Суескулов и Хряков под руки повели Трепыхалова к двери. Их собратья по хо-ровому искусству сидели, не шелохнувшись.
- Вот наглядный пример, как недопустимо являться на работу в нетрезвом со-стоянии, - грустно сказал Нефед Нефедыч Кукышкин.
- Репетиция сорвана, - повысив голос, холодно констатировал Салов. - Все до вечера свободны.
Я бросился разыскивать Суескулова. Глеб стоял, прислонившись к мраморной лестнице, и курил. На мой вопрос  о Трепыхалове он равнодушно ответил, что Николая Иваныча отвезли в больницу.
Между прочим, я рассказал ему о фантастическом изменении во внешности и манерах Салова при Казимирцевой, директоре и Мини-Тосканини.
- Головенка набок, руки по швам, ножкой шаркает... Божий одуванчик... - язви-тельно перечислял я, чувствуя пульсирующую в висках кровь и вернувшееся ощуще-ние тошноты. - Не то, что в хорзале. Громовержец! Орел! Главначпупс!
- Дед актер старого закала, огни и воды прошел... Лукавый царедворец… А во-обще-то, кровопийца, конечно. Типичный Сквозник-Дмухановский. Помнишь ремар-ки Гоголя? А, думаешь, мне сегодня легко было, когда он взялся меня проверять? Еле одолел хоровую трусость...
Внутри моего организма опять возник бунт. Не дослушав Суескулова, я побежал в туалет. Трое оркестрантов, находившихся там, изумленно на меня воззрились. Запершись в кабине, я нагнулся над унитазом.
После возврата из столь плачевного состояния я мыл руки и полоскал рот, а Су-ескулов за моей спиной пояснял жалеющим меня оркестрантам:
- Сколько раз предупреждал: "Перестань мешать водку с пивом!" Не слушает, варвар!
- Да, "ёрш" безбожное пойло, - со знанием дела подтвердил трубач Петька Кула-ков.
- И напрасно его убеждать, - распространялся гаерски Суескулов, - только язык утомляешь. Ведь после бутылки старки и жигулевского, он еще выхлестал ноль семь портвейна…
- Боец, однако, - с уважением произнес Петька. Когда Глеб разглядел мою выну-тую из-под крана физиономию, он малость опешил. Видимо, общий тон ее был совер-шенно зеленого колера. Голова у меня покруживалась.
- Последнее время ты своими шуточками отбиваешь хлеб у Заславского, - оби-женно сказал я Суескулову. - У меня морская болезнь из-за театральной качки.
- Слава Богу, что не медвежья. Идем к эскулапам.
- Переусердствовал? - Измерив мне давление понимающе спросила привлека-тельная брюнетка в ослепительно белом.
- Чего скрывать... - признался я и показал Суескулову кулак.
- Я дам  записочку в канцелярию. А эти таблетки будешь принимать три раза в день, - строго, но со снисхождением к мужским слабостям, сказала брюнетка в белом. -  И хорошо бы погулять перед сном.
Клепалов просмотрел записку Антуанетты, ощупал меня подозрительным взглядом, однако от "Игоря" освободил.

***
Когда Захарыч уехал расставлять пульты, я задремал. Внезапное беспокойство, похожее на сердитый толчок, разбудило меня и заставило привскочить на раскладушке.
Лампочка в комнате была потушена. Узкая полоска света лежала под дверью. В коридоре начиналась регулярная вечерняя склока. Вылезшая из черного угла меланхо-лия навалилась на меня душной тушей. Не знаю, испытывал ли ты, читатель, такое же муторное ощущение ночного одиночества и неприкаянности? Если - нет, можешь определенно считать себя счастливцем.
Я стукнул себя несколько раз кулаком по голове  и лежа корчил под прикрытием мрака свирепые рожи. Хорошо, что никто не мог за мной наблюдать, не то вызвал бы непременно санитаров. И правильно сделал бы.
Вы думаете, я смертельно изводился по Жене? Да, и по ней тоже. Но не могу определить свою тяжелую маяту только как стон отвергнутого, страдальчески влюб-ленного сердца... Я не чувствовал мук неутоленной страсти, я терпел тянущую душев-ную боль из-за оскорбительного невезения во всем складе и течении моей жизни. Но шла ночь (точнее - ее пепельное начало), узкая желтая полоска лежала под дверью и хорошего мне ждать было неоткуда.
Взял я с подоконника полотенце, утер физиономию и стал одеваться. Вспомнил совет медсестры о целебном гулянии перед сном.
Выйдя из дому, я направился к кладбищу, подальше от перенаселенных строе-ний. Иногда мне необходимо погладить рукой дерево, коснуться лицом веток и губами ощутить гладкую твердость таинственно и плотно закрытой почки. Я несколько раз проделал эту, изобретенную мной, умиротворяющую процедуру.
С середины дня примораживало и сейчас хватануло градусов под двадцать. Я развязал уши на шапке, поднял воротник пальто, сунул руки в карманы.
Впереди, на бугре, торчало с десяток иззябших липок. У крайней слева сидел на верхней ветке до жалости молоденький, ярко желтый месяц с острыми рожками, а в метре от него светилась единственная белесая звездочка. Остальное горнее простран-ство высвечивалось неясно, будто замазанное водянистой тушью. Вот эта неприметная, а все-таки неповторимо милая звездочка и есть, верно, моя "заветная" звезда, определяющая смысл и последующее отражение моей жизни, та, о которой поется в давно затертом сентиментальном романсе.
Я прохаживался мимо щелкавших мерзлыми веточками деревьев, громко скри-пел подошвами и сосредоточенно размышлял над тем, что хорошо бы решиться и - все, что случилось со мною, навсегда отбросить, забыть. А потом взять и начать жить по-новому: легко и весело. И хотя думать так было приятно, но тем не менее знал я, что ни на что не решусь, не смогу сделать ни того, ни другого.

ГЛАВА 25

Женя стояла у правой кариатиды. От неожиданности поперхнувшись привет-ствием, я услышал колкое биение истеричной жилки над бровью. Как и следует воспи-танной девочке, Женя вежливо сказала: "Здравствуй". Мы пошли рядом, глядя в разные стороны.
- Ты звонил? - спросила Женя обычным голосом, будто между нами были слегка надоевшие, прохладно-приятельские отношения. Я сказал, что не дозвонился.
- Нам ведь нужно объясниться все-таки... - нерешительно сказала Женя. - Можно поехать в филармонию. Репетиции закончились, нам никто не помешает.
Через пятнадцать минут мы проникли со служебного подъезда в здание филар-монии. Здесь не было таких строгостей, как в ЦОТОПе. Женя кивнула дежурной, и мы беспрепятственно прошли в вестибюль.
Поднявшись на второй этаж. Женя деловито устремилась по коридору, с внеш-ней стороны огибавшему концертный зал. Коридор оканчивался укромным закутком, этаким полутемным гротом для объяснений. Женя расстегнула пальто, высвободила руки из рукавов. Оставшись в песцовой шапке, села. Я размотал шарф и нехотя опу-стился рядом. Взглянул незаметно сбоку... Ох, красива... Нижняя губка припухла - от-чего бы? А ресницы-то: сил нет!.. Я стиснул челюсти, чтобы не выдать невольным зву-ком своих жалких, порочных чувств.
Она приготовилась. Даже покашляла слегка и вздохнула. А у меня возникло от-чаянное предчувствие человека, попавшего в пыточную камеру. Еще раз неистово воз-мечталось исчезнуть отсюда и возникнуть... хоть на каком-нибудь изнурительно бес-толковом и бесполезном, никому не нужном собрании. Клянусь, я согласился бы на все что угодно, только бы не выслушивать ее откровенные признания. Но -  ничего не поделаешь...
Было это давным-давно. Жениного отца обвинили в причастности к какому-то запутанному учрежденческому преступлению, имевшему уклон в гибельную топь идеологии и политики. По истечении многих лет выяснилось, что обвинение было безосновательным, однако домой он так и не возвратился. Официальной реабилитации добиться не удалось. Вернее, дело попросту заглохло. У Жениной матери, нервной и слабой здоровьем, не хватило упорства довести его до конца. Бедная женщина уте-шалась только воспитанием дочери. (Представляю себе милую куклу, нежно лепечущую, беленькую, послушное и ласковое сокровище печальной вдовы.) Женя успешно окончила музыкальную школу, поступила в консерваторию. За год до выпускных экзаменов юную альтистку, подающую надежды и к тому же заметно выделявшуюся среди миловидных однокурсниц сиянием серых глаз, пепельной косой и редкостной статью, приглашает в свой класс декан струнного отделения Владислав Стефанович Кунковский. Почти одновременно он предлагает польщенной студенточке выйти за него замуж. Кунковский не торопил. Он предрекал Жене перспективную и красивую жизнь. Между прочим, он намекнул, что темное пятно в ее анкете при его содействии ликвидируется, и от возможных недоразумений Женя навсегда будет ограждена. Вообще Кунковский определенно обладал влиянием и весом не только в консерватории. Всегда прекрасно одетый, самоуверенно-спокойный, он несомненно мог произвести впечатление на девицу, тем более не привыкшую принимать самостоятельные решения.
Повздыхав и поспорив с соседкой, мать все-таки советовала Жене принять предложение человека, который хоть и старше ее на семнадцать лет, но зато живет в отдельной двухкомнатной квартире со всеми удобствами. "Будешь профессоршей," - сказала дочери с бледной улыбкой эта несчастная непрозорливая женщина.
В первую же брачную ночь разразился безобразный скандал. Разъяренный Кун-ковский законно требовал у Жени дачи показаний. Он свирепо орал, что опозорит ее на весь город и немедленно добьется исключения из консерватории. Рыдая, Женя умоляла о прощении, лепетала что-то о полудетской смешной любви, о глупой неосторожности. Уверяла, будто тот скользящий деньрожденческий вечер у подруги не стал для нее ни сердечным, ни чувственным потрясением. Клялась, что с тех пор ни с кем больше не встречалась, все силы и все время отдавая музыкальным занятиям.
Скажи откровенно, мудрый читатель, ты бы поверил двадцатидвухлетней красавице с умопомрачительной фигурой и походкой, воспламеняющей мужские взгляды? Неужели не поверил бы? А Кунковский поверил.
- Ладно, пусть так, - сказал он мрачно, - по крайней мере с тобой можно не це-ремониться.
Ах. Женечка, вслед за тем ты познала принудительные ночные марафоны, изыс-канные мерзости и гимнастику унизительных поз...( Мои умозрительные коммента-рии). Но остановим пытку воображения и вернемся к реальности. Словом, Кунковский утвердил Женю своей супругой.
Оттолкнемся от этого знаменательного события и сообщим, что пролетело три года. Женя играла вступительный конкурс в филармонический оркестр и была принята. И тут в музыкальной жизни произошел довольно необычный, хотя  не сверхъестественный эпизод. На стажировку к нам приехал молодой мальтийский дирижер Луи-Барейро Каркасус. Иностранный маэстро отличался тонконогой стройностью, смоляной шевелюрой и пламенно-томным взором. Надо заметить также, что дирижер Каркасус знал пять языков в совершенстве, но русского не знал. Это бывает. Впрочем, организаторы стажировки забронировали для него номер-люкс в отеле "Радуга", а вот  переводчика не обеспечили… Так или иначе, творческое содружество оказалось под угрозой взаимной немоты. Тут обнаружилось, что Женя неплохо владеет французским.  Симеонов лично просил ее переводить замечания и предложения иностранного дирижера.
Как-то утром, позвонив Жене, Каркасус изъявил желание посетить недавно от-реставрированный монастырь, где выставили собранные по амбарам и чуланам старые иконы, оказавшиеся "шедеврами позднего примитивизма". Ничего не подозревая, Женя приехала в номер-люкс. Тонконогую стройность мальтийца подчеркивал светло-серый костюм неописуемой элегантности, в петлице - бутоньерка, под атласно выбритым подбородком - галстук лимонного колера с аспидной молнией. В номере был сервирован завтрак: зернистая икра, омлет с ветчиной, сухое шампанское, фрукты, пирожные. Из-за высокой сознательности отказавшись от шампанского, Женя взяла чашечку кофе.
Каркасус же осушил три пенистых бокала. После чего романтически бледный, с пламенным средиземноморским взором, маэстро прижал руку к левому лацкану пи-джака и сказал, что гибнет как мужчина и дирижер... что он впервые встретил женщину такого колдовского очарования... что не может существовать вне света ее серых глаз, в которых ему видится загадочная русская душа... Страсть его клокочет, он готов на хлопоты и издержки, лишь бы увезти ее на Мальту.
Слегка растерявшись, Женя напомнила, что она замужем, а кроме того не соби-рается покидать отечество, маму и оркестр Симеонова.
Развод!.. Он обратится в посольство! Напишет своему президенту! Лишь бы она согласилась. Гонорары в долларовой валюте, бриллиантовые гарнитуры с парижского аукциона... Яхты и кадиллаки... Ницца, Монте - Карло и Сан-Марино... Всё будет к ее услугам, у ее ног!
Соблюдая корректность и такт в общении с иностранцем, Женя еще раз откло-нила его настойчивые предложения, но... Ах, тонконогая стройность, тонкостанная элегантность! Каркасус целовал ее руки и даже позволил себе... Не подумайте, что случилось что-нибудь непристойное. Ну, что вы! Правда, Женя сказала, что Каркасус пытался обнять ее за талию…
В те упоительные мгновения, когда Каркасус пачкал светло-серые колени, дверь распахнулась. На пороге возник главный администратор гостиницы,срочно найденный  переводчик, Владислав Стефанович Кунковский и еще один очень серьезный гражданин.
Не утомляя иностранного маэстро, Кунковский и серьезный гражданин молча вышли из отеля и вместе с Женей сели в машину. По пути задавались предварительные вопросы. Дома супруги остались одни.
- Мерзавка! А ну говори, чем ты с ним занималась?
До полуночи слышались женские рыдания, злобное рычанье довольно крупного хищника и даже звук оплеухи... Нет, это недоразумение, невозможно поверить! Сосед-ка из квартиры напротив, целый час слушавшая под дверью, ошиблась. Или намеренно соврала знакомым.
Утром Кунковский уехал по неотложным делам, не имеющим никакого отношения к музыке.Женя тут же собралась, положила в футляр альт  и, всхлипывая, предстала перед испуганней матерью.
- Сбежала-таки, - приветствовала ее Софья Аркадьевна. - Катя, кто был прав? Теперь пей валерьянку и седуксен!
Женина мать вытирала скомканным платочком глаза.
- Господи, хоть бы он оставил ее в покое!
- Ну да! Вот звонок, начинается...
На требование Кунковского немедленно возвратиться  Женя ответила отказом. А назавтра отнесла в суд заявление о разводе. Узнав об этом, Кунковский побеседовал с председателем суда, после чего началась непонятная канитель. Пропала копия брач-ного свидетельства... Нет достаточных оснований... А, главное, не выдержан положен-ный срок физического отчуждения супругов - не менее полугода. Для подтверждения установленного срока судья потребовал свидетелей.
Обращение в суд казалось Жене таким решительным и грозным с ее стороны действием, что отсутствие справедливого исхода и вообще вся эта подозрительная во-локита подействовали на нее парализующе.
Тем временем стажировка Каркасуса завершилась. В прощальной речи на аэро-дроме  маэстро просил передать глубокую благодарность всему коллективу оркестра, а букет поздних астр вручить лично милой Эжени Кунковской, особенно тепло к нему относившейся. Провожающие захлопали. После рукопожатий букет взял приезжавший в отель "Радугу" серьезный гражданин и аккуратно убрал в портфель.

***
- Ты не забыла, чем кончил твой папаша? А то, что в консерватории ты осталась благодаря мне, тебе известно? И, надеюсь, ты понимаешь: Симеонов принял тебя в ор-кестр только по моему настоянию.
- Неправда! - сдерживая слезы, возражала Женя Кунковскому, ожидавшему ее после репетиции. - Мне говорили... Я техничная альтистка... Я вполне устраиваю…
- Кого? Твоих оркестрантиков? Кобелей? Они тебе чего хочешь наплетут, лишь бы ты была посговорчивей. Но учти: стоит мне намекнуть Симеонову, и ты вылетишь из оркестра вон!
Вызывали Женю еще кое-куда, где вежливо и подробно расспрашивали о ее вза-имоотношениях с мальтийским дирижером. После этих бесед она бывала очень рас-строена. Софье Аркадьевне приходилось пичкать ее всякими патентованными снадобьями.
И тут же телефон: дрынь!
- Перестань кобениться. Вернись.
- Никогда!
- Господи, госп... Что же будет?! - Женина мама хваталась за сердце.
- Иди, Евгения! - свирепо вопила Софья Аркадьевна, потрясая воздетыми к по-толку руками. - Иди в ректорат, иди в милицию, наконец!
- Умоляю, умоляю... - Мать Жени смотрела исступленно  - навсегда запуганная  сорокавосьмилетняя старуха. - У него такие страшные связи!
Общественники из филармонического оркестра настоятельно советовали пре-кратить семейный конфликт и делали предостерегающие намеки, но Женя держалась. Однажды, после очередного скандала, учиненного деканом, Женина мама повернула к нему белое плачущее лицо, глубоко качнулась назад и стукнулась головой об пол. Тут же рухнула с жутким звоном настольная лампа. Сквозь стиснутые губы больной сочи-лось странное сипение, словно она, по обыкновению своему, хотела воззвать к горним силам, но сумела выдавить только "хосссп..." Женя и Софья Аркадьевна ползали возле нее среди осколков лампы. Кунковский крутил диск телефона.
Скорая помощь примчалась через сорок минут. А неделю спустя Женя с сосед-кой, какая-то дальняя родственница, товарищи из оркестра и деловито скорбящий Кун-ковский сопровождали тело отмаявшейся гражданки в новый вместительный кремато-рий. Хлопоты по захоронению урны и оформления печальной документации снисходительно взял на себя декан. Он явно повеселел, думая, что Жене тяжело будет оставаться одной и победа его – близка. Кунковский снова приступил к уговорам, но услышал категорическое:
- Ни за что!
 Через несколько дней он придумал новую каверзу.
- Верни гранатовый гарнитур, кольцо с бриллиантовым ромбом, серьги… Золо-тые часы...
- Все осталось в шкатулке. Я ничего не взяла, вы прекрасно знаете.
- В шкатулке пусто. У меня сохранились чеки, и есть свидетели. Они дадут по-казания на суде. Лучше возврати вещи… или плати. Пока что я начал переговоры об увольнении из оркестра, а также о выселении из города растленной отщепенки. Кому надо - знают, что ты шляешься по гостиницам с иностранцами…
Иммунитет к шантажу и оскорблениям не проявлялся. Стуча зубами в нервном ознобе, Женя бежала куда глаза глядят. Дома неподвижно лежала до вечера, сил для сопротивления больше не оставалось. Она села на постели, оперлась подбородком о костяшки стиснутых рук и решила отравиться уксусной эссенцией.
Ночью пошла босиком на кухню, открыла шкафчик. Мелко дрожала в коротень-ком, выше колен, халатике и растерянно смотрела на страшную бутыль. Ноги заледе-нели на цементном полу. Проходя по коридору, успела заглянуть в зеркало: зелено-бледное лицо самоубийцы с темными пятнами вместо глаз... Она представила себя – обезображенную и скорченную, в кровавой рвотине мечущуюся по квартире. Тогда - открыть окно и головой вниз...
Морщинистая рука выхватила у нее бутыль.
- Мистическая дура! - заливаясь слезами, кричала Софья Аркадьевна. - Я дам те-бе лошадиную дозу люминала, чтоб ты спала трое суток, эгоистка! - Бутыль взорвалась в углу.
Они плакали, пока в жиденьком освещении рассвета не стала лишней желтая лампочка… старуха в растерзанной ночной рубахе и прильнувшая к ней красавица с поджатыми босыми ногами... Я представил эту картину и вздохнул соболезнующе. Можно понять, что сами они видели себя совсем  в другом временном измерении. Там была энергичная женщина-врач средних лет, не изжившая еще фронтовую грубова-тость, и маленькая перепуганная девочка, потерявшая недавно отца...
... Ставя на конфорку кофейник, Софья Аркадьевна сказала:
- Это блеф, ничего он не сделает. Плюнь и не обращай внимания.
 Женя старалась забыть о своем положении, но сон ее был тягостным, а состоя-ние подавленности вызывало на лице то измученное выражение, тот сумрак и блед-ность, что так бросались в глаза при первом знакомстве. Наверно, то же чувствует че-ловек, которому грозит месть уголовной шайки, - отвлекаясь повседневными заботами, он, тем не менее, постоянно носит в себе источающее душу сознание обреченности.
Женя продолжала упорствовать, не желая возвращаться в интимный уют супру-жеской спальни с бронзовыми бра, карабахским ковром и картиной неизвестного ху-дожника, изобразившего во весь рост довольно бессовестную купальщицу. А Кунков-ский время от времени заявлялся и устраивал умеренного накала дебоши.
И наконец раскрылась тайна того блаженно-горького вечера, когда в предвку-шении страстной ночи я внезапно был оставлен среди заснеженного сквера: Женя заметила входившего в дом Кунковского.
- Это было предупреждение. Самое ужасное, что  зная это, я все-таки опять тебя позвала. Когда мы впервые встретились, я поняла: ты полная противоположность та-ким, как Кунковский, - своим трагическим сиротством, тревожным взглядом и неуве-ренной улыбкой. В самодовольной напористости Кунковского заключена непрости-тельная для меня ущербность, она непреодолимо меня отталкивает. Рядом с таким му-жем (о котором, наверно, мечтают другие) я не чувствую себя ни женщиной, ни чело-веком, сознающим свое единственное право быть самим собой. Он этого никогда не поймет: слепой не может видеть красоту, глухой - любить музыку. Одно время я все-таки  начала безвольно принимать его житейский цинизм. Ты мне встретился как раз в тот момент. Я подумала, что, человек слабый для добывания жизненного благополу-чия, ты настолько же силен своим природным, бескорыстным добросердечием - и поможешь мне…
Хронологически ее признания были довольно запутаны, я спросил:
- Почему в тот раз ты просила меня уйти? Я ведь мог поговорить с ним... и еще неизвестно...
- В таких случаях он вызывает своих людей. Тебя бы избили профессионально. Он в состоянии устроить любую подлость и добиться, чтобы тебя уволили из театра.
Тяжелое испытание для моего здравомыслия припасла  Женя. Но не боязнь опять быть избитым или  оказаться за дверями ЦОТОПа заставляли меня внутренне содрогаться. Женя меня недодооценила.
- Ведь когда я ушел...  Свет-то ведь погасили, я видел...
На лице Жени проступили красноватые пятна, похожие на крапивницу. Неправдоподобно распахнутыми показались мне сумрачные глаза в пушистых ресни-цах. Но почему ее так возмутили мои слова? Потому что это не были слова  сочувствия, а  скорее, упрек, если не обвинение. Что ж, мне себя не переделать. Пусть я примитивен, прямолинеен, посконно груб…
Я смотрел прямо перед собой,  и бронзовый бюст старика на круглой тумбе от-ветил мне проницательным взглядом. Под бюстом вычеканено крупным шрифтом-Сибелиус.
Пропади все пропадом! Буду сидеть на плюшевой софе, и глядеть на  этого ста-рого композитора. Он сочинял глубокую музыку, слушал шум северных лесов и наблюдал штормовое море. Он не выстаивал послушно у пятой кулисы, не терзался под окном с красноватыми шторами, за которыми маячил самоуверенный силуэт декана. Сибелиус не стал бы униженно ждать под окном и в отчаянье кусать себе руку. Твердыми шагами он поднялся бы по ступеням на третий этаж и гулко ударил в дверь бронзовым кулаком…
Женя стояла, накинув пальто на плечи, и придерживала его левой рукой - на черной материи отчетливо белели длинные пальцы. Но меня будто захлестнуло петлей по горлу… Что-то стонет в груди и сейчас вырвется, закричит, зарыдает… Я брошусь на пол возле плюшевой софы, оболью потоками слез модные сапоги... Наверно, по-следнее сопротивление моей униженной молодости и застряло тугим кляпом в горле.
Женя быстро пошла по красному сукну, склонив голову в пушистой песцовой шапке. Каблуки глухо постукивали. Пальто черной буркой полетело за ней. Поворачи-вая за угол, она обернулась. Я упорно совещался с Сибелиусом. Черная пола мелькну-ла, как крыло улетевшей птицы.


                ГЛАВА   26

Вечер был свободен. Сердце у меня находилось не на месте, остальные внутрен-ности тоже как бы блуждали. Я спустился в телефонную будку, позвонил Суескулову и услышал:
- Хочешь в гости к гению? - Голос совершенно спокойный. Шутит? А может, у него опять что-нибудь "начинается"? Коли не роман, то... Я поежился. Но тоска не да-вала жить, я торопливо пробормотал, что очень хочу к гению.
Мы встретились у Почтамта, влезли в автобус и тряслись на заднем сидении около часа.
От конечной остановки мы зашагали по раскатанной грузовиками дороге к же-лезнодорожным путям. Слева темнели приземистые безоконные строения, и торчала отслужившая водокачка. Линии рельсов, тревожно поблескивая при свете тусклого фонаря, круто заворачивали в этом месте и обрезались сплошной и плоской, как стена, тьмой.
- Ни шлагбаума, ни моста, - хмуро заметил Суескулов. - Тут гляди в оба: скорый вылетит - пикнуть не успеешь. Тормозить ему некогда.
Пятиэтажные прямоугольники и длинные жилица барачного типа вдавились в ночь. За железной дорогой еще сохранились остатки некогда бывшего здесь села: бре-венчатые домики с террасами и сараями. Суескулов неуверенно мыкался в занесенных снегом проулках. Мыкаясь, он ворчливо произнес несколько раз излюбленное "бидный хохол", пока, наконец, объявил с облегчением:
- Набрел! Повезло, как спелеологу в катакомбах. - Фразеология Глеба была ча-сто совершенно неожиданна. И на этот раз я невольно ощутил уважение к ноздрястому Суескулову: мне никогда бы не пришло в голову такое сравнение.
Укутанная шерстяным платком маленькая старушка спросила с крыльца:
- Кого надо-то? Шляются и шляются, царица небесная, и всем отворяй…
Пройдя цугом по протоптанной меж сугробов дорожке, мы поднялись в сени. Дом был старый, осевший, с низкими потолками, с печью, уютно постреливавшей за железной заслонкой. Деревенское жилье, в котором мне довольно редко приходилось бывать, треск дров, мягкое тепло после режущего лицо мороза всегда вовлекали меня в состояние сладкого умиротворения. Даже изнурительная тоска принятого мною пре-ступного решения временно отпустила.
Раздевшись у вешалки, мы беспомощно поскреблись наугад и услыхали из-за стены:
- Входи, Глеб. Я тебя давно поджидаю
Нащупали дверь. У настольной лампы бородатый мужчина в расстегнутой клет-чатой ковбойке. Перед ним поблескивали баночки, пузырьки, лежали тюбики, кисти и какая-то ветошь. Он что-то заботливо протирал.
- Пресняков Иван, - увидев меня, сказал бородатый. - Руки испачканы, извините.
Я назвал себя и в ту же минуту заметил, что стены увешаны множеством картин.
- Хороший голос и хороший парень. Из мурцовщиков, - охарактеризовал меня Суескулов.
- Да? - почему-то усомнившись, как мне показалось, сказал хозяин. - Тоже бас? Тенор? Ну, это другое дело…
Не объяснив, почему он, судя по его тону, предпочитает тенору баса, Пресняков стал убирать со стола. Свет под потолком вспыхнул, и я рот разинул от удивления. Со всех четырех стен на меня глядел Суескулов. Правда, кроме его действительного порт-рета - в обыкновенном пиджаке и свитере, на двух десятках картин Глеб был изобра-жен в костюмах самых разнообразных персонажей и даже скрывался под женским об-личьем.
Играющий на гуслях сказитель, высохший схимник в белых космах и черном куколе, юный кольчужный ратник, русская девушка с льняною косой до пояса, идущая подземельем при огоньке церковной свечи... Еще какие-то неопределенного и странно-го вида фигуры, окутанные широкими одеяниями, и опять девушка, и тоже со свечой и так же встревожено обернувшаяся в узком пространстве прикрытого ставнями окна... Затем несомненный - я не ошибся! - дон Кихана из Ламанчи... Не смешной и безумный рыцарь с цирюльничьим тазиком на голове, а бедный, старенький, умирающий дон Кихана с блаженной и обескровленной улыбкой возвышенной мудрости при-жимающий к изможденной груди толстую книгу...
И все они истонченным страстотерпческим ликом, удлиненной линией носа, печально сомкнутым ртом, бровями, возведшими трагический домик, и вопрошающим взором, как две капли воды, походили на Суескулова.
- Но - почему, - спросил я хозяина, ощущая непонятную мне самому досаду, - вы рисуете одно и то же лицо?
Художник застенчиво поглядел на Суескулова, дымившего папиросой и сохра-нявшего, как обычно, самоуверенный и развязный вид.
- Сто раз ему говорилось... - Суескулов сердито пожал плечами и сунул левую руку в карман брюк. - "Какого рожна, Пресняков, ты намазюкал целую галерею с моего физио?" Молчит. Продолжает мазать. Прощаю ему только потому, что эта живопись гениальна. Погляди - какие грозные, одушевленные тени, какие блики - будто от дико пляшущего, запредельного пламени... Ужас и бесконечность... Пустота, беззвездная тьма... И какой-то непостижимый хаос... Смотри - всё будто шевелится... Ну
да, вот здесь, позади этого нечесаного старика... Апокалипсис, что ли? Армагеддон? Или... Так ведь, Иван Иваныч? А там рваными угловатыми кусками слепленная кон-струкция городского пейзажа... Какая жуткая среда для людского обитания! Полная потеря эстетики, уюта, наследственного приятия, близости отечества и природы... Экие гадостные ангары! И вот - рухнут сейчас и рассыплются, после этой безумной вспышки... Я его спрашиваю: "Ядерный взрыв изобразил? Или просто так фантазировал?" Ничего не отвечает, изверг. Обрати внимание - совершенно ненормальные краски...
- А у того над головой фиолетовый полукруг - нимб? – перебил я Глеба. - А по-чему такие азиатские скулы? Потому что: Суескулов? - Шутка мне явно не удалась, и кисловатый привкус досады не проходил.
- Я не иконописец, нимба никакого нет. Есть светящаяся по краю аура. - Худож-ник протянул к картине худую руку. - Как бы видимое проявление освобожденного духа, единение духовной энергии микроскопической земной жизни с вечной и бесконечной энергией космоса... Это Лао-Цзы, древнекитайский аскет, мистик, маг и философ, создатель религии даосизма... Великий пророк, учитель учителей...
- А есть все же что-то от Рериха...
- Ну вот, то с Рерихом, то с Ван-Гогом меня равняют... – художник  развел рука-ми. - А то с Нестеровым...
Говоря по правде, рассуждения Ивана Ивановича я воспринимал без особого сочувствия. Вообще живопись такого рода не очень меня интересовала. Он заметил, как видно, тусклый ледок, всплывший со дна моих глаз.
- Вы спросили, почему я избрал лицо Глеба, как единственно увлекший меня, характерный образ? Попробую объяснить. Хотя, мне кажется объяснять не всякую кар-тину можно и нужно.
Художник продолжал упрямо ловить за хвост свою изощренную и, на
мой взгляд, чрезвычайно мглистую мысль.
- В лице Глеба есть выражение... Как бы это сказать… бескорыстного стремле-ния, каким является всякое искреннее да еще фанатичного накала творчество. Такие лица, если к ним присмотреться внимательно, поражают могучей, неуправляемой, но добродетельной волей. Неуловимое выражение такого лица говорит мне о совершен-ном бесстрашии и подвижничестве...
- Не слушай его, Родька. В пресняковских рассуждениях черт ногу сломит. На кой нужен Лао-Цэы! Я тебе сколько раз повторял, пригородный Гойя, прекрати мале-вать символические кошмары и меня... с бородами и без бород. Пиши строительный кран в солнечном небе, жизнерадостные портреты железнодорожников, яркие пригла-женные пейзажики. Тогда в скором времени выставишься,станешь членом союза ху-дожников, получишь мастерскую и прочее. А иначе до скончания века раскрашивать тебе детские сады белочками и зайчиками.
=Что ж... и зайчики нужны, - сказал Иван Иванович с улыбочкой тихо помешанного. - Рисовать для детей - это чистое занятие.
- Чистое-нечистое... - Суескулов вышел в коридор и принес поллитровую водки и большую темную бутыль "Телиани". Всю дорогу, оказывается, грел их во внутренних карманах пальто.
Бородатый художник оживился, его серые глазки заблестели. Торопливо застег-нув ковбойку до самого горла, будто для того, чтобы иметь более  элегантный вид, он исчез. Некоторое время за стеной слышались его пререкания с той самой сварливой старушкой. После окончания пререканий, на столе явилась миска замерзшей квашеной капусты, несколько кружков колбасы на треснутом блюдце, ржаной хлеб, холодная от-варная картошка и, немного погодя, яичница из пяти яиц.
- Чем богаты... - снова развел руками Иван Иванович, умильно поглядывая на водку. - Не думал, что сегодня будет у меня вечеринка.
Суескулов наполнил  коренастые стопки.
- Знаю я вас, богомазов, - сказал он насмешливо, - все вы поголовные пьяницы.
- Поддерживаем, конечно, традиции. Однако пьяницами нам быть невозможно, - возразил Глебу художник, после того, как со сладострастием выпил и отправил в рот щепоть капусты. - Руки будут дрожать. А, кроме того, глаз тупится. Цвет на холсте де-лается жухлым, заливается серым тоном. Бывает такое у нашего брата не только при алкоголизме, но также от старости или... как следствие высыхания сердца.
Немного разгорячившись, я решил еще раз высказаться по поводу необычайной портретной галереи.
- Все же не понимаю... Хорошо - пусть Дон Кихот умирающий. Ну, там... схим-ник, даже девица со свечой. Ладно, с грехом пополам приспособили Глеба под этого китайского мага. Но почему Христос? Это уж ни в какие ворота... И вообще совать нос в евангельскую тему, хоть и модно, однако припахивает пошлостью и как-то... Нехо-рошо.Ну, прошлый век - другое дело... Крамской, Ге... они могли себе позволить. Правда, на мой взгляд, сделали это очень неудачно... Какие-то мрачные пессимисты получились... Считается, вышел победителем Булгаков. Хватит вроде бы, так нет же... — Словом, я показал, что тоже не лыком шит и  имею собственное неординарное мнение; однако, как видите, я не довёл до конца свои велеречивые комментарии.
- А я все-таки дерзкий человек... Предки-то православные были, - засмеялся как-то удаленько Иван Иванович.- Смею чувствовать и судить, годна ли моя натура для облика нового Христа …
Я пристально воззрился на Суескулова, ковырявшего вилкой яичницу и презри-тельно фыркавшего на наш невразумительный диалог.
Может быть, оттого, что на меня незаметно оказали воздействие разговоры об освобожденном духе, о воссоединении с энергией космоса и других предметах, обсуж-дать которые мне приходилось чрезвычайно редко, но я вздрогнул. Странное нечто привиделось мне в эту минуту. И то самое, старинное слово "искупление" мелькнуло в мозгу, будто имеющее отношение не только ко мне, а к кому-то другому.
- Слушай, Глеб, а ведь,- пробормотал я, - что-то есть... Если не Христос, то - вы-литый князь Мышкин...
- Пошел ты со своей литературщиной, Родька! - Суескулов сморщил ноздрястый нос. - Тебе бы выступить у профессора Цукатского, там бы оценили этакую ахинею. А тут - не надо. У Ивана у самого ум за разум заходит. Никакой я не Мышкин и не китай-ский маг. Просто я вольная душа, потомок запорожских казаков и молодцов – ушкуй-ников. Разливай, Иван... Топтать копытами бешеных коней! Хватать за горло прохо-димцев, приспособленцев, корыстолюбцев, наглых демагогов! Сколько их еще - пусто-глазых, брезгливогубых, деревянномордых! Хватит застенчиво крякать да поливать гноище розовой водицей... Для чего Данте сконструировал Ад и Рай? Для того, чтобы расправиться с врагами и истолковать свои политические взгляды. И чтобы про-славить соседскую девицу Беатриче Партинари, как некую ангелоподобную возлюбленную. Вообще его поэма была чистой публицистикой, по тому времени. А для нас - бездна поэтического космоса, грандиозная символика, мрачная мистика средневековья. Вот погодите, закончу скоро роман...
Как видите, разговоры были претенциозные, бойкие. Мы чувствовали  вза-имную симпатию, развязались и ощутили склонность к веселью.
Сняв пиджак, развалившись на стуле и дирижируя чадящем папиросой, Суеску-лов наполнил комнату разливом мягкого баса:
Гори, гори, моя звезда,
Звезда любви, приветная...
Ты у меня одна заветная,
Другой не будет никогда...      
Иван Иванович восхищенно заглядывал маленькими острыми глазками в его разинутый рот. Я же, слушая  припомнил, как бродил ночью вблизи Ослопинского кладбища и высматривал звездочку, подмаргивавшую робко остророгому месяцу. И думал я тогда, что белесая эта звездочка и есть тощее освещение всей моей прошедшей и будущей жизни.
Вспомнил вдруг и то, что было со мной до зловещего ночного звонка... А была голубая фея с рассыпанными по голубой подушке изобильными прядями... Большой теплой рукой фея гладила мое плечо, сияющие глаза приблизились, и заклинательный шепот щекотал мне губы...
Мы пили "Телиани". Вскинув стакан к лампочке, Суескулов жмурился на мер-цающую игру рубиновых граней.
- Эх, беднота, неустройство! Где жареная баранина с перцем, где курица в оре-ховом соусе, где лаваш, помидоры, зелень?..
Не было ничего этого, зато к оконному стеклу ночным ликом прислонилась зи-ма, да трещали в печи поленца.
- Вот жизнь, - сказал опять Глеб с грустной усмешкой. - То денег нет... а есть, все равно не купишь, чего тебе хочется. Унылая наша сторонка.
Выпив вино так же торопливо и жаждуще, Иван Иванович приставал к Суеску-лову с почтительными, но очень настойчивыми вопросами.
- Роман, значит? Пишешь, а?
Он забавно взбивал свою жестковатую на вид бороду, хихикал и снова спраши-вал, с явным удовольствием произнося слово "роман":
- Значит, пишешь? Роман? А конец-то близко?
- Эге ж.  Родька, давай исполним  дуэт…
- Какой дуэт? - Я прикинулся, будто не понимаю, что Суескулову нужно, хотя и мне давно  хотелось петь.
- Пел, небось, в училище "Не искушай"... А? Ну, так чего жмешься?
Я немного помедлил, вспоминая глинковский шедевр, постепенно уходящий из популярного репертуара, и пересел зачем-то к стене, на узкий диванчик.
Глеб взгромоздился рядом, живописно закинув руку за голову. Он затушил па-пиросу, откашлялся, стал серьезен.
Иван Иванович замахал руками, отчаянно заверещал:
- Марья Ивановна да Марья Ивановна!
Вошла прежняя старушка, приняла от Ивана Ивановича стаканчик. Выпив, ужасно сморщилась. Но тут же сделала строгое лицо и воссела на табурете у самой двери.
- Ну?.. - густо сказал Суескулов.
Тишина. А в проходной комнате - где вешалка - всё потрескивают за печной за-слонкой поленца.
- Не искуша-а-ай... - бережно начал Глеб.
- Не ис-ку-шай меня без нужды, - подхватил я, тщательно отмечая про себя зву-чание своего тенора, - возвратом нежности твоей...
 И опять бас:
- Разочаро-о…
- Разочарованному чужды, - притеняя металлический блеск в голосе,мягко про-должал я, - все обольщенья прежних дней...
Возносясь взволнованным полетом мелодии, бас и тенор пели сумрачно и тре-вожно, и романтически сладко томились волшебные слова:
Уж я не верю увереньям,
Уж я не верую в любовь...
И не могу предаться вновь
Раз изменившим сновиденьям…
и дальше: "я сплю, мне сладко усыпленье, забудь бывалые мечты…"  ( "Бож-же мой..." - пробормотал художник, обхватив голову отчаянно растопыренными пальца-ми.) "В душе моей одно волненье, а не любовь пробудишь ты..." Эх, Женя, Женечка… Нет! Лю6лю, так люблю... Что ж, наверно, в этом есть мое бедное счастье, в этой не-счастливой любви...
При повторении заключительных строк куплета голоса нами будто раздвинули стены и приподняли крышу бревенчатого домика. Я уже не контролировал ведение звука, а пел, покачиваясь от наслаждения, как бы став одним существом с моим напар-ником, одновременно вздыхая и ощущая каждое малейшее движение его голоса.
Когда дуэт кончился, я вопросительно взглянул на художника. Его лицо, будто высунувшееся из бороды, выражало крайнюю степень физического напряжения. Щеки и борода были мокрые. Маленькие глазки, обведенные красными кольцами, пылали.
- Друзья… Друзья мои!.. И вы работаете в хоре, в огромном хоре… Никто о вас не знает... А должны слышать тысячи людей! Я счастливец и... не могу передать... Ма-рья Петровна, а? Колдуны!
- Чародеи гортани! - Суескулов с довольным смехом хлопнул меня по плечу. - Как ни странно, не соврал ни одной ноты... И совершенно заласкал своим ди грациа…
Художник суетился с воздетыми руками:
-Какой вечер выдался! Незабываемый. Марья Ивановна… В честь праздника…
Старуха утерлась краем  шерстяного платка и безмолвно встала. Через пять ми-нут на столе несколько зловеще засверкала нераспечатанная бутылка. С гулким буль-каньем наполнились стопки, явилась свежая яичница.
- Друзья мои, давайте говорить об искусстве!
- Господи! Грибочки-то, грибочки-то позабыла...
- Ну, что же вы, Марья Ивановна...
Тут перед моими глазами мутновато поволокло, а вся обстановка замелькала развеселой каруселью. Мы с Глебом опять пели, но не особенно ладно. Пожалуй, слишком крикливо, развинченно. Было угарно, жарко, - помню, что пили еще какую-то наливку, и Глеб читал старинные меланхолические стихи:
Увы, любимцы муз, свершился жребий мой!
Ревет зловещий рог той полночью  стоокой,
Бушуют облака. И точно! Дланью рока
Замахнут тяжкий меч над юною главой...

ГЛАВА 27

Я рассказал Суескулову историю Жени, но разумеется, с пропусками. Я бы око-лел от стыда, если бы Суескулов узнал о моем позоре. Про замысленное мной убийство декана тоже предпочтительно было не упоминать, хотя я все-таки намекнул отвлеченно, что всякого негодяя по справедливости должна настигнуть расплата. Суескулов слушал внимательно, узил глаза, будто припоминая что-то, и упирал взгляд в замерзшее до полной непроницаемости стекло. Достал папиросу, помял рассеянно и снова убрал в карман.
Нас трясло и болтало. Шофер последнего рейса злился на весь мир, населенный поздними пассажирами, и варварски переключал скорости.
- Слышал я кое-что об этом Кунковском, - произнес Суескулов, грея дыханием пальцы.
Если бы речь зашла о главаре гангстеров из марсельских притонов, то и тогда, по всей вероятности, он располагал бы какими-то достоверными и чрезвычайными сведениями. Мне иногда казалось, что Глеб только прикрывается эффектными фраза-ми, говоря о своих предках, на самом деле его происхождение очень таинственно и теряется в бездне потустороннего мира. Саркастическая усмешка скривила его губы, что-то вневременно мудрое и язвительное мелькнуло в прищуре век, - он продолжал, будто раскрыв невидимое досье:
- Кунковский Валерьян Стефанович, сорока пяти лет от роду... Отзываются о нем, как о беспардонном каьеристе даже самые осторожные представители музыкаль-ной общественности. Вылез он из безвестности путаными административными ходами и в былое время малость перестарался. Говорят, одна певица, вернувшись из заключе-ния нежданно через три года, нашла его на торжественном заседании и прилюдно  плюнула прямо в харю. Как он это уладил - неизвестно. Во всяком случае, на месте
удержался и продолжал процветать…
Я уставился на Глеба зачарованно, будто лягушка на майскую луну. Хмель начинал выветриваться, да и водитель автобуса растряс нас бессовестно, но очень успешно с точки зрения вытрезвления. Суескулов достал спички, чиркнул и прикрыл ладонью скоропостижно умирающий огонек.
- Нельзя курить! - раздраженно крикнул в микрофон шофер. - Высажу!
Суескулов вздрогнул и принялся выкладывать бодрым тоном:
- Интересно он зарабатывает педагогический авторитет. Самых способных сту-дентов к последнему курсу сманивает или вынуждает перейти в свой класс, а выпуска-ет - как собственных учеников.
- А куда смотрит ректор и вообще... консерватория?
- Всё туда же. И еще одна сторона деловой жизни Кунковского... Существует, будто бы, целая подпольная фирма. Скупают за бесценок, реставрируют и продают старые скрипки, альты, виолончели. Кунковский руководит маклерами и реставраторами. Каждый получает свою мзду, а он львиную долю. В принципе рискует в любое время, но... люди гибнут за металл. Декан-то уверен, что выкрутится. Были тому кое-какие примеры, однако - сколько веревочке не виться…
Именно сейчас Глебу особенно пристал бы капюшон с перьями-рожками, а вме-сто трагикомического домика на лбу - летящий излом бровей… Обрисованный Суескуловым жуликоватый тип сразу потерял в моем воображении ту жестокую силу, которая мной осмысливалась, как непреодолимая, хотя... считать его слабым врагом было бы преждевременно.
В автобус изредка влезали заиндевелые фигуры и, проехав две-три остановки, вываливались. Каждый раз через дверцы зло рвался мороз, и черным, фанатичным мо-нашьим глазом заглядывала глухая ночь. Суескулов курил потихоньку, досье Кунков-ского все еще находилось перед ним.
- Альтистка Андреева не первая его жена, - продолжал Глеб, пуская в пол струю дыма. - Кунковский до нее был женат дважды. Не исключено и – трижды. А вот куда его жены делись, как он с ними расстался, пока не установлено. Методы его покрови-телей при освобождении от надоевших связей и брачных уз изучены слабо. Кунков-ский не слишком отставал от сановных лиц, о которых сложились соблазнительные легенды. Говорят также,что у него было немало неприятностей со студентками, но неприятности эти удавалось замять.
Я ждал, пока Суескулов выберется из своих исторических изысканий и обратится к современности. Он угадал мои мысли.
- Сейчас Кунковский извелся ревностью и досадой, - сказал он уверенно. - Тще-славные проходимцы не понимают, что до бесконечности испытывать судьбу опасно. Тут обычная осмотрительность им изменяет. Кунковский избалован безнаказанностью, проторенными дорожками и в силу какой-то странной диалектики ему везет на перепуганных, безвольных созданий. Никто ему никогда по-настоящему не сопротивлялся. А тут - на тебе: всесветный скандал! Уходит молодая жена, хорошенькая, до одурения желанная и престижная. Можно себе представить, как он распален! Самое ужасное для него, я думаю, что заколебался его авторитет в глазах таких же, как он, чинуш.
Суескулов затушил папиросу и неожиданно перенес свое умозрительное внима-ние на меня:
- Слушай, а ты-то какую роль исполняешь в этом музыкальном спектакле? Счастливого любовника, что ли?
Я поперхнулся слюной. оглоушенный, будто громом, скверным предчувствием.
- Я-то просто знакомый, - просипел я, откашлявшись. -  Но… Женю мне жалко, понимаешь?
- Девочку с такими ножками и глазками приятно пожалеть… - с необычайно хитрым и двусмысленным видом сказал Глеб.

***
Каждый день я ходил в консерваторию и ждал в вестибюле. Развинченно слоня-лись юнцы с выражением неминуемой гениальности на зеленоватых лицах, кокетливо щебеча, пробегали любопытные первокурсницы, с усталой женственностью проходили студентки старших курсов, бледные от творческой перегрузки и интимных сложностей. Достойно шествовали седовласые профессора, пружинисто проскакивали моложавые доценты. Казалось, все было нормально, традиционно, прилично. Но Кунковского среди консерваторского контингента мне выявить не удавалось.
Выяснялось разное: то он уехал в редакцию "Областной культуры", то находил-ся на затянувшемся заседании деканата, то с утра сидел у ректора или отбыл в направ-лении никому не известном.
Две недели мелькнули под песни мокрых февральских вьюг. Изнывая от страш-ного обета, я продолжал выслеживать заочно приговоренного врага.
- Мне предстоит разменять тридцатилетие, - как-то сказал Суескулов в антракте "Аиды". - По этому поводу следует посидеть без баб и толковых дружков. Приглашаю только тебя, Шиборкин. - Мы церемонио расцеловались крест на крест, по православ-ному.
- Я подарю тебе "Записки оперного певца" известного баритона Левика.
- То дуже гарная книга, принимаю.
Что-то все-таки мешало мне искренне   радоваться его дружескому расположе-нию, что-то настораживало мою мнительность и вносило в мое отношение к Глебу странное охлаждение. Замечал ли он это? Не думаю. Но я постоянно ощущал теперь тревожное стеснение сердца, а также склонность верить в вещие сны и прочие метафи-зические явления.
На другой день, после репетиции, Суескулов повел меня в Клуб работников ис-кусств.
Кроме всевозможных административно-общественных организаций, там распо-лагался уютный ресторанчик. Показав театральные пропуска, мы сдали пальто на ве-шалку и по лестнице с начищенными бронзовыми перилами поднялись на второй этаж. Ресторан, к нашему удивлению, кишел посетителями. Суескулов пожал плечами: "В дневные-то часы!.." Правда, две-три группки возбужденно беседующих мужчин уже направлялись к выходу. Глеб высмотрел среди них кого-то.
- Миша, по какому поводу са6антуй?
- Чествуем Адриана Попырко, старик выкатывается на пенсию. Скинулись и сделали проводы.
- Ваш симеоновский? Скрипач?
- Альтист, со второго пульта. Собрались вообще – струнники. И преподаватели из консерватории: Берцельманц, Тапочкин, декан Кунковский.
Суескулов и бровью не повел: ему-то на Кунковского абсолютно было начхать.
- Вон места освободились, - сказал Суескулов.
Меня трясло ледяной дрожью. Светильники, в виде оранжевых, как апельсины, шаров, слепили беззвучной вспышкой. Столики с нагромождением грязных тарелок мешали пройти, больно задевали за ноги стулья. Галдели и жестикулировали силуэты в табачном мареве. Сизым оловом поблескивала седина, желто и розово сияли потные лысины.
Мы сели в углу. Суескулов принялся кивать высокомерному официанту, а я внезапно облился потом и остро ощутил недостаток воздуха. За три столика от нас курила длинную сигарету очень печальная, но - назло всему свету - поразительно красивая, светлоликая Женя.
Против нее, с такой же импортной сигаретой, сидела грузная дама лет сорока. Запихав в рот пирожное, старательно шевелил ушами маленький скрипач, тот, что иг-рал на вечере у Цукатского. А справа торчал нелепой жердью чернобородый и лысый, страшный, как Вельзевул, виолончелист. Кажется, его звали Густав Гургенович.
За соседним столиком, позади Жени, сидел Кунковский. Я узнал декана, хотя видел впервые в жизни. Из серо-стальных сощуренных глаз его лезла инквизиторская жуть. Женя не оборачивалась, чувствуя, конечно, этот жестокий, вожделеющий взгляд. Но, может быть, страстное преследованье и придает загнанной жертве ту хрупкую без-защитность, ту пронзительную прелесть, которая тем более привлекательна, что явля-ется самим воплощением сладостно слабеющей женственности.
Выпившие музыканты подходили к пожилому человеку в клетчатом костюме и трясли ему руку. Ряды пирующих редели. Обрадованные официанты торопливо убира-ли посуду.
Женя тоже подошла к новоиспеченному пенсионеру и расцеловалась с ним. Под общий смех клетчатый обхватил ее за талию. Кунковский перекосил начальственно-строгое лицо. Откровенно говоря, мне тоже не понравилась развязность веселого старика Попырки.
Вернувшись, Женя сняла со спинки стула сумочку на тонком ремне и тихо обратилась к чернобородому Вельзевулу. Кунковский резко встал. Представительный, в прекрасном темно-синем костюме, он, несомненно, был, как принято говорить, инте-ресным и видным мужчиной. Его крупное лицо опять раздраженно перекосилось. Он бросил Вельзевулу короткую, кажется, оскорбительную реплику. И, вместо того, чтобы истерзать надменного декана кабаньими клыками, сверкавшими в антрацитовой бороде,  вместо того, чтобы смертельно сдавить  костлявыми лапами  его пухлое горло, адское чудовище мрачно повело асимметрично намалеванными глазищами, покачало уродливым черепом и съехало обратно на стул.
Побледнев, Женя пошла между столиками к лестнице с начищенными пери-лами.
Кунковский настиг ее около буфетной стойки. Женя испуганно отшатнулась, но Кунковский завладел ее рукой и впился в лицо ее серо-стальным взглядом, по-прежнему вожделеющим и жестоким. Говорил, говорил, кривя бритые, властно выпя-ченные губы. Женя побледнела еще заметнее. Мне показалось, что голова ее бессильно качнулась.
Отшвырнув стул, толкая кого-то и роняя на пол вилки, я ринулся к ней. И вот - мы встретились наконец с Кунковским.
- В чем дело? - спросил он, глядя на меня с ледяной злобой.
- Оставьте в покое... Евгению Петровну, - выдавил я ссохшимся от ярости гор-лом. - Я  не позволю вам...
- Родион?! - беззвучно вскрикнула Женя, глаза ее наполнились ужасом.
Снайперски пристрелянным нюхом Кунковский мгновенно определил к какому слою народонаселения, а также - к какой психической категории людей я отношусь и насколько могу быть для него опасен.
- Что это?! Кто это?!
- Я не позволю...
- Тебе что надо? - Кунковский схватил меня за рукав и дернул в сторону. Не удержавшись, я потерял равновесие.
- А, напился…
- Я не напился... Вы... ты... не имеете права...
- Родик, уйди! Валерьян Стефанович, прекратите!
- Твой хахаль?!
- Нет, нет! Просто знакомый, товарищ Саши Гофмана... Уходи, уходи,Родион!
- Пал Палыч! - Оттаскивая меня в сторону,  Кунковский кивнул возникшему пе-ред ним распорядителю. - Пьяница дебоширит... Позови своих...  И надо бы мили-цию... Гоша дежурит? Брать надо...
- Не надо, не надо! - Рыдающий голос Жени бился рядом.
Я уперся и выдернул рукав. Ощеренная пасть декана лязгнула золотыми корон-ками...
- Ах, ты, ах, ты! - всплеснула руками опытная здешняя буфетчица.- Вот скандал – то!Как в старые времена…
Боли я не почувствовал, но мне показалось… И тогда будто изломанная искра пронеслась в воздухе и с треском ударила в меня. Ненависть, копившаяся во мне неосознанно с детских лет, прорвалась в моем непристойном крике... Уже не видя и не слыша никого, я рвался всеми клетками тела - только бы добраться до него... И в до-садном бессилии все кричал истошно: "Гад! Га-а-ад!" Меня облепили официанты, по-волокли, бросили на диван, держа за руки и плечи.
Описания скандалов бывают эффектны. Центральные персонажи, нанося про-тивнику моральные или физические удары, произносят прекрасно составленные речи, и все это подчас выглядит, как хорошо отрепетированный спектакль. Но чаще всего происходит сиволапое топтание и бестолковая возня, сопровождаемые  руганью, монотонной, как урчание неисправного унитаза. Собственно, так же скучно проходил и этот безобразный инцидент. Отчаянье, бессильное бешенство, возмущение торжествующей несправедливостью - вопили в моей распятой душе.
Оттого ли, что мое неистовое стремление уничтожить Кунковского оказалось безрезультатным или напряжение моего организма приблизилось к кризисной черте, но я ощутил страшный упадок сил. Оранжевые шары тускло мигнули надо мной, угасая.

ГЛАВА 28

Обморок мой был кратким. Когда я восстановил в сознании порядок событий, мною никто уже не интересовался. Все взгляды упивались новым поединком. Даже бледное лицо Жени как бы отступило на второй план. А на первом уверенно торчала долговязая фигура Суескулова. Он стоял перед Кунковским в характерной для таких случаев позе: длинные ноги циркулем, левая рука в кармане брюк, правая - сжатая в костистый кулак - не исключала самых решительных действий. Землистое лицо выра-жало эмоциональный подъем, ноздри шевелились, домик на лбу предвещал катаст-рофу, зеленовато-мерцающие глаза вперились в декана злорадно.
- Прежде всего, гражданин Кунковский, вы ответите за рукоприкладство. Все видели: бандитские действия начаты вами без всякого повода со стороны…
- Что еще? - Кунковский хотел было с презрительным видом пройти мимо неожиданного обличителя, но Суескулов встал на его пути, издав предостерегающий звук, что-то вроде: "ну, ну..."
- Я не желаю выслушивать угрозы каких-то... пьяных субъектов!
- Провокация не пройдет. Я не выпил ни капли, а вы употребляли коньяк. Может быть, произведем экспертизу?
Голос Суескулова был самоуверенным и скандальным, но лишь настолько, что-бы не оскорблять и не пугать благополучных людей. Скандальность предусмотритель-но облекалась им в язвительно-вежливую форму.
- Хватит! - рявкнул декан и сделал нервное движение, собираясь как видно, от-толкнуть Суескулова.
- Не советую прикасаться ко мне даже пальцем. - Верзила состроил людоедски-свирепую гримасу. - Иначе схлопочете в челюсть... Уверяю вас, что на ногах не устои-те. И с моей стороны это действительно будет акт самозащиты.
Физиономия Кунковского приобрела сумеречный оттенок. Декан отступил на один шаг и этим допустил роковую ошибку. Стало ясно, что он терпит поражение, и, следовательно, прав Суескулов. Теперь авторитетный в музыкальном мире деятель сам напоминал схваченного за руку дебошира. Люди обожают внезапные разоблачения. И разоблачения были без промедления представлены молодым обличителем, как видно, имеющим специальное задание это сделать.
- Прошу представителей консерватории и филармонического оркестра обратить внимание... - гремел на весь ресторан Суескулов, употребляя неотразимо отрезвляю-щий официальный язык. - Перед нами вопиющий факт преследования и насилия! Шантажом и оскорблениями Кунковский отравил жизнь Евгении Петровны… По вине Кунковского безвременно скончалась ее мать, этому преступному акту есть свидетели…
Тут Суескулов, не оборачиваясь, ткнул куда-то оттопыренным большим паль-цем, хотя в том направлении почему-то никого не оказалось.
- За клевету... на Колыму... - задыхаясь, прохрипел декан.
- Руки коротки, - отрезал Суескулов с тем развязно-самоуверенным видом, кото-рый вызывал ярость его цотоповских врагов.
И вслед за этим уничтожающим заявлением начались просто невозможные ве-щи.
Суескулов принялся убедительно разъяснять дико заинтересованным "симео-новцам" весьма давнюю историю о скрипке какого-то Немцовича, которая была у него куплена за бесценок неким Самосадским и продана в свою очередь столь же загадоч-ному Супоненко. А у Супоненко скрипку (будто бы работы знаменитого мастера Бато-ва) украли. Непонятно как скрипка эта оказалась у Кунковского, перепродавшего ее профессору Зельдергроту. У профессора свою скрипку совершенно случайно опознал бедняга Немцович, и выяснилось, что скрипка, была вовсе не старинной, а фальсифи-цированной под старину дешевкой.
В конечном счете, несомненно выиграл Кунковский да упомянутый выше Самосадский. Этого афериста видели беседующим с Кунковским возле консерватории. Видел сам Супоненко, наиболее потерпевший.
На глазах у присутствующих Кунковский худел и делался меньше ростом.
- Какой Самосадский? Кто такой Немцович? - стонал декан.
- Простите, Валерьян Стефанович, я знаю Немцовича, - будто ударив в большой барабан, глухо бухнул бородатый Вельзевул – Густав Гургенович. - Честный старик, пенсионер, бывший музыкант из оркестра оперетты.
- Я его никогда не видел и видеть не хочу! - скрежетал зубами Кунковский. - И не знаю я никаких Самосадских и Супоненок...
- Как вы не знаете Супоненко? - возмутился низенький гражданин, протискива-ясь вперед. - Я - Супоненко! У меня украли скрипку Немцовича! И украл тот самый жулик, который встречался с вами у консерватории... А потом вы всучили скрипку по-чтенному профессору… Да, да, именно всучили...
И опять возникла жуткая неразбериха, тем более соблазнительная и скандаль-ная, чем меньше в ней что-либо понимали. Замелькали руки, вскрикнули взвинченные голоса.
- Из всего сказанного здесь следует, - перекрывая гвалт, подытожил Суескулов. - Декан Кунковский занимается спекулятивной  перепродажей ценных музыкальных инструментов. Как вы сами поняли, он связан с уголовным миром... Кстати, Кунковский, вы знакомы с замом главного редактора «Областной культуры»… Севаном Маргелановичем? - без всякой последовательности обратился Суескулов к опозоренному декану.
Кунковский глядел на него стеклянно остановившимся взглядом.
Он начинал, наконец, понимать: долговязый верзила с беспощадно мерцающими тигриными глазами и островерхим домиком на лбу не является нормальным, в привычном понимании, гражданином, к которому могут быть применены апробированные меры воздействия.
- Севан... - коснеющим языком пробормотал Кунковский. - Маргелан...
- А почему, извините, Севан, а не Иссык-Куль? - с юмористической бойкостью вылез один из чествователей пенсионера Попырки. – Почему не Эльтон и Баскунчак?
- Потому что именно Севан дает сейчас показания о творческом содружестве с деканом Кунковским, - любезно пояснил Суескулов. - И не исключено, что ему в ско-ром времени придется отправиться за Байкал…
Музыканты дружно образовали вокруг Кунковского пустынно зияющее про-странство.
Сделавшись удивительно изящным и гибким, Суескулов слегка склонился перед Женей, изумленной  его победой и порозовевшей от мстительного торжества.
- Разрешите, Евгения Петровна, сопроводить вас домой во избежание ...
- Что происходит? - Кунковский трагическим жестом протянул к Жене обе руки. - Это моя жена! У меня уводят жену!
Схватив декана за рукав, Суескулов оттащил его в сторону, точно так же, как тот двадцать минут назад волок меня. Бас его доносился отчетливо, был беспощадно тяжел и до крайности убедителен.
- Если вы не прекратите преследование, я приму самые решительные меры. А по-просту говоря, я набью вам морду... Усек, декан?
Кунковский рухнул на подвернувшийся стул и уронил голову на свой же, под-ставленный вовремя, кулак. Его поза напоминала известного "Мыслителя", в этой позе он затвердел.
Многие из присутствующих бросали в сторону поверженного декана многозна-чительные взгляды. Особенно злорадно кривился похожий на мопса прилизанный че-ловек с гранатовой булавкой в галстуке и желтым жетоном лауреата на лацкане пиджака. Прилизанный был, очевидно, не меньший делец, чем Кунковский, и потому искренне приветствовал посрамление конкурента.
Ликующая кавалькада удалилась. В центре ее, осыпаемый  комплиментами, вы-ступал отважный рыцарь без цирюльничьего тазика, а с ними прекрасная дама, осво-божденная из тенет ужасного Фортинбраса. И - ни воспрянувшая духом очарователь-ница, ни долговязый герой, ни чернобородый Вельзевул, вообще никто из этого чутко-го музыкального собрания не вспомнил обо мне. Наверно им просто неудобно было обращаться к неудачливому заступнику, да и мне не очень бы хотелось встречать их сочувственные взгляды.
Меня давно не держали и не собирались тащить в милицию. Я сидел, закинув ногу на ногу, как случайный зритель, к происшедшему не имеющий ровно никакого отношения. Официанты, те, что распинали меня на диванной спинке, ушли. Вечерняя смена постлала свежие скатерти, расставила накрахмаленные салфетки и хрустальные вазочки с гвоздиками. И пока персонал трудолюбиво хлопотал, я и Кунковский молча сидели в противоположных сторонах зала.
Странное дело, но я не чувствовал больше стремления отомстить декану. Ведь теперь это можно было бы квалифицировать как удар ослиного копыта по обессилев-шему льву. Впрочем, под львиной шкурой прятался слабый человек. Распущенный, обнаглевший, но не уверенный в своих силах. Скорее всего, он сам ощущал эту постыдную неуверенность. Из-под него уходила питавшая его почва, как из-под злове-щего, но мелкотравчатого Антея. И при новом освещении событий явился субъект весьма паскудного вида, у которого, как гласит русская поговорка "рыло в пуху".
Я издали наблюдал за деканом. И чем дольше я смотрел, тем отчетливее разли-чал, что его массивное, строго-начальственное лицо престранным образом исказилось. Будто сместилась ось этого лица, скособочились углы, разъехались пересечения ли-ний... Мне стало не по себе. Передо мной сидел сумасшедший - тяжелый, неизлечимый параноик.
Нет, этого не может быть, просто постоянные треволнения да сегодняшняя пе-редряга подействовали на меня. Подтверждая мою последнюю мысль, Кунковский поднял голову, лицо его восстановило нормальные очертания - никаких признаков су-масшествия в них не было. Нахмуренный декан пошевелил серыми губами, произнеся негромко "Пал Палыч.
Кунковский поправил холеной рукой галстук.
- Расстроили... Пожалуйста, Пал Палыч, в кабинете...
- С удовольствием, Валерьян Стефанович. Коньячок? Камю? Ереванский?
- Все равно.
 Пал Палыч понимающе закивал и сказал официанту:
-  Заказ приму сам.  Икорка зернистая, свежая. Семга. Ветчина и прочее... ассор-ти. Салат, к сожалению, кончился. Помидорчики болгарские. Горячее будете? Лангет. Судак под белым соусом по-польски. 
Кунковский с похоронной торжественностью направился в дальний угол зала, где бархатные лиловые шторы и пальма с волосатым стволом укрывали от непосвя-щенных таинственный "кабинет".
Я продолжал сидеть. Мимо пронесли на сверкающем подносе звездчато-золотистый коньяк, окруженный ожерельем мисочек и тарелок с изысканной закуской. Меня настолько естественно и благодушно не замечали, что я испугался и, привстав, заглянул в зеркало с мраморным подзеркальником… Отразилось мое лицо с намор-щенным лбом, с торчавшими взъерошено волосами и галстуком, лежавшем почему-то на левом плече. Я успокоился: все в порядке. Женщину, из-за которой я претерпел столько мытарств, увел мой друг. Он вправе рассчитывать на ее жаркую благодарность.  Брошенный всеми, классически обиженный и оскорбленный, я размышлял.
И размышлял я, конечно, по поводу легкой победы Суескулова. То обстоятель-ство, что Кунковский не оказал настоящего сопротивления, не прибегнул к вмешатель-ству блюстителей общественного спокойствия, определено историей. Анализируя заявление Суескулова о преследовании деканом собственной жены, а главное фантастическую, нелепую и абсолютно непонятную историю со скрипкой Немцовича, я понял одно: преподнесен грандиозный розыгрыш. Судите сами. Просто откровенная гротесковая карусель, невнятная, но обворожившая оркестрантов.
Тертый калач Кунковский растерянно отступил, словно мелкий районный жу-лик перед столичным аферистом. А как ловко Суескулов приплел Севана Маргелано-вича! И декан ничего не возразил. Жизнь Кунковского уткнулась в глухой угол, что подтверждает окончание, вернее, развязка всей этой скандально-водевильной интриги.
На том мои размышления и остановились. Никем не замеченный, я спустился по лестнице с начищенными перилами, взял у презрительно морщившегося гардеробщика пальто, с усилием отворил тугую дверь и выбрался на морозный воздух.

***
Чтобы не возвращаться больше к судьбе Валерьяна Стефановича, спешу сооб-щить читателю заключительные факты его биографии. Со дня скверного инцидента в ресторане Клуба работников искусств начали распространяться компрометирующие Кунковского слухи. Касались ли они его семейной жизни или манипуляций с перепро-дажей скрипок - точно неизвестно.
Кунковский  катастрофически быстро потерял приобретенный за долгие годы авторитет. Он был отстранен от должности декана струнного отделения, а затем кон-серватория и вовсе с ним распрощалась. Его назначили директором городской музы-кальной школы - десятилетки.
Тут же последовало официальное расторжение брака с Евгенией Петровной Кунковской, восстановившей при этом свою девичью фамилию.  А спустя всего месяц Валерьян Стефанович женился на артистке миманса из ЦОТОПа, особенно удачно вы-глядевшей в безмолвных ролях боярышень и светских красавиц. Фигурой, манерами и прической она напоминала Женю. Видимо, Кунковский обладал отрегулированным вкусом при выборе интересующих его женщин. Таким образом, вакансия в спальне с голой купальщицей на картине была закрыта. К предыдущим сообщениям хочу доба-вить, что супруга молодая, дела вдаль не отлагая, очень скоро оказалась в интересном положении.
Эти подробности не заняли бы вашего внимания, если бы они не добавляли в мой рассказ несколько необходимых красок. Мне не хотелось бы впасть в противоре-чив с самим собой, но признаюсь чистосердечно: в прошлых главах мною иногда до-пускались и туманные предположения, и даже натяжки. Зато все, что будет рассказано сейчас, абсолютная, неопровержимая правда.

***
На седьмом месяце беременности новая жена Кунковского решила навестить свою сестру. Валерьян Стефанович одобрил ее намерение, а сам отправился на какую-то неотложную деловую встречу.
Уже проехав достаточно  на метро, троллейбусе и приблизившись к сестриному дому, супруга Кунковского вдруг беспричинно заволновалась… Она возвратилась, поднялась в лифте на восьмой этаж и хотела открыть ключом знаменитую двухкомнат-ную квартиру. Дверь оказалась запертой изнутри. Супруга Кунковского принялась продолжительно и нетерпеливо давить кнопку звонка. Не открывали. За дверью, как ей показалось, слышался чей-то плач. Нервно ломая руки, беременная дама обратилась к соседям по лестничной площадке. К счастью, они (муж, жена, и двое великовозраст-ных сыновей) были дома. Опять звонили и стучали, но безрезультатно. Решили вы-звать по телефону милицию.
В эту минуту из лифта вышли мужчина и женщина средних лет с очень расстро-енными лицами. Они поглядели на сумятицу перед закрытой  квартирой и  заявили, что им необходимо срочно видеть директора музыкальной школы Кунковского. Нача-лись объяснения. Гвалт усилился, и тут уж в дверь стали, попросту говоря, ломиться. Но внутренняя задвижка держала мертво.
А лифт тем временем подбросил к бестолково галдящему восьмому этажу двух милиционеров и никому (кроме нас с вами) не известного, серьезного гражданина. Уяснив ситуацию, он достал из кармана небольшой металлический предмет,как-то его применил, - и дверь покорно распахнулась.
Первой вбежала супруга Кунковского и с ревнивым воплем обнаружила в спальне истерически рыдавшую старшеклассницу. К полураздетой школьнице броси-лись с белыми лицами посторонние мужчина и женщина. Восхищенно полыхая глаза-ми, спальню заполнили соседи.
Не теряя ни секунды, серьезный гражданин и милиционеры проявили настойчивый интерес к месту нахождения хозяина квартиры. Увидели его на балконе, где Валерьян Стефанович, несмотря на дождливую погоду, прохлаждался в шелковой безрукавке и сатиновых трусах до колен. Надо заметить, что обувь на его ногах отсутствовала, имелись только полосатые вискозные носки.
Встретив сквозь стекло пристальный взгляд серьезного гражданина, Кунковский кротко усмехнулся и зачем-то перенес ногу через перила.
- Валерьян! - дико закричала беременная жена.
За спинами милиционеров возникли разинутые рты соседей, а следующим обо-значилось то обстоятельство, что супруга Кунковского упала в обморок.
Скажем прямо: милиционеры проявили чудеса ловкости и сноровки, но Валерь-ян Стефанович уже перенес через перила вторую ногу. А затем, будто купидон с кры-лышками, порхнул над блестевшим глубоко в низу мокрым асфальтом.

ГЛАВА 29

Следующим вечером (шла "Аида") я столкнулся с Глебом в дверях гримубор-ной. Он выглядел разочарованнее обычного, и впечатление это усиливалось смуглым гримом египетского жреца.
Глеб кивнул на диванчик в закутке коридора. Мы сели возможно дальше друг от друга.
- Ну? - спросил Суескулов, не меняя выражения лица.- Как?
 Я угрюмо пожал плечами. Не дождавшись от меня ничего определенного, Суе-скулов опять спросил:
- Как я уделал твоего Кунковского, а? Вени, види и вици...
Дальнейший разговор  я продолжал стоя. Суескулов остался на диване и сделал удивленный вид; что ж такого: пришел, увидел, победил – делов-то...
- Ты, конечно, герой... - кусая губы, забормотал я. - Вени, веди… Но как ты мог после всего…наплевать на меня…
Суескулов потемнел под своим египетским гримом.
- Получилось действительно - не особенно...Хотя дело в том…Словом, Женя надеялась, что я  не подпущу к ней декана. Ну а тебя там никто не трогал...
- И ты поспешил этим воспользоваться, чтобы завершить день рожденья новой победой?
- Да что ты злобствуешь, драгоценный мой! Ты же не любовник, ты просто зна-комый! - Суескулов блеснул зубом с видимым удовольствием, и я понял, что говорить мне с ним больше не о чем. В гримуборной я взял у кого-то газету и отгородился от театра сообщениями об успехах и неудачах многоликого социума.
Скоро позвали на сцену. Голос у меня обессилел и высох от огорчения. Пелось на редкость скверно. "Хорошо все-таки быть хористом", - думал я, спрятавшись в толпе "египетского народа" и бросая злобные взгляды на суровых, с наклеенными лысинами жрецов, между которыми стоял Суескулов. Мстительными басами жрецы убеждали фараона не щадить побежденных эфиопов, а мне жалко было перемазанных черной морилкой артистов миманса, мне до слез жаль было всех обиженных судьбою людей и среди них - самого себя. "Вот видишь (мысленно я обращался к неизвестному собесед-нику), и голоса уже нет, сердце болит, бессонница мучит..."
 Во втором антракте Суескулов остановил меня за кулисами:
- Хватит. Поговорим по-мужски.
Я ответил сдавленным всхлипом: язык и гортань отказывались выполнять сло-вообразующую функцию.
- Не собираюсь становиться перед тобой на колени, - сказал Суескулов, и глаза его начали свирепо мерцать. Мой убитый вид, вероятно, действовал ему на нервы.
Последний раз я взглянул в его небрежно загримированное, сердитое лицо. Мог ли я догадаться тогда, что это и правда было наше последнее с ним общение?
 - Что ж… Пусть так… Жалею, что потерял товарища, - не дождавшись от меня ни единого слова, медленно произнес Суескулов.
Все ушли переодеваться к следующему действию. А я, путаясь в долгополой "египетской" юбке, минут пятнадцать психастенично сновал взад-вперед по сцене, ме-шал осветителям и рабочим.

***
- Можно пересесть в другую комнату? - С этим  вопросом я предстал перед за-ведующим Клепаловым.
- Почему ни с того, ни с сего "пересесть"? - Клепалов подозрительно ощупал меня взглядом. Он всегда с недоверием относился к любой инициативе "снизу. - Что за каприз?
- Семен Семенович, я очень прошу!
 Клепалов почесал левым мизицем правую бровь и разрешил. Торопясь, будто при пересадке на встречный поезд, я взвалил на плечо одежду, схватил дрожащими руками коробку с гримом, полотенце, пудру... На меня изумленно вытаращились.
Суескулов, спиной ко мне, равнодушно перелистывал книгу, Я молча пнул но-гой дверь.
Коллеги недоумевали по поводу моего внезапного бегства. Было выдвинуто не-сколько глубокомысленных предположений, бесконечно далеких от истинной причи-ны. Я и Суескулов перестали друг друга замечать. Заславский две недели канючил, пытаясь любой ценой разузнать предпосылки нашей загадочной ссоры, но ничего не добился. Коля Хряков почти рыдал, подлец Холёсенький злорадствовал.

ГЛАВА 30

Потихоньку, бочком, втерлась на улицы очередная весна. Вначале она почти ничем не отличалась от только что минувшей зимы. Потом с крыш закапало уверенней, воробьи заорали развязней, и утренний гвалт в нашем доме происходил уже без огней кухонной рампы, при чахлом свете восхода.
Неожиданно у меня проявился весенний авитаминоз: покруживалась голова и кровоточили десны. Врач в театральной поликлинике сказала усталым голосом:
- Я выпишу вам витамины. Но лучшее лекарство - фрукты, мед, воздух. И хоро-шее настроение.
Меда у меня не было. Я старательно жевал в столовой винегрет, раза два поку-пал сморщенные яблоки и замороженные абрикосы. Рыночные цены меня не устраива-ли. Захарыч сказал, что нужно есть чеснок. Но мне не хотелось, наевшись чеснока, петь на оперной сцене.
Выполняя предписания врача, я гулял после обеда по выхоженному за два года маршруту: через Ослопинское кладбище, мимо надгробия Марии-Николины Балделли до хвойного лесопарка.
А тем временем по всему окраинному району начали рушиться дома. Они ру-шились не из-за подземных толчков или своей крайней ветхости, их сметала скреже-щущая моторами техника. Некоторые, наиболее крепкие, падали под ударами громад-ного железного шара, которым свирепо размахивал беспощадный  кран. Население пе-реезжало на противоположный конец города, в свежеиспеченные кварталы типовых панельных жилищ.
Нашествие техники еще не коснулось нашего переулка, только в самом его начале развалилась слепенькая, обезглавленная церковка. Над её трехсотлетними руи-нами победно возвысилось женское строительное общежитие. Это явление представля-лось мне символом эпохи: исчезали с лица земли последние священные древности и особенно ощущалась нужность строительной профессии.
Галки звенящими стаями откочевали с ненадежных колоколен. В панике разбе-гались лишившиеся крова коты, жалобно скулили брошенные собаки.
После того, как Суескулов перебрался к новой сожительнице, я вместо него взялся опекать бездомного Сашка. Выходя из дома, прихватывал с собой кусок чайной колбасы или пару шестикопеечных котлет. Сашок приближался, вежливо помахивая хвостом. Ел Сашок с удивительной рассеянностью, - можно было подумать, что его перекормили щедрые хозяева. Эта небрежная и снисходительная манера в сочетании с поднятыми бровями делали его удивительно похожим на Суескулова.

***
Должен сказать, что и в театре атмосфера была прескверная. Оперные спектакли проходили неблагополучно. Обаятельный Юлий Евсюткин, Карменсита - Шевровская, Диана Самсоновна Чихаева, Сипых с "мамашей" и даже Витька Борщаго, будто сговорившись, укатили с концертами - кто в Одессу, кто на крымское побережье. Завистники передавали, что там уже цвели миндаль и каштаны.
И вот сегодня в первом действии "Сусанина" снова получился конфуз: щуплый тенор Супляков, бодро выскочивший на сцену в роли богатыря Сабинина, пустил на верхнем "до" феерического петуха.
- Ну, это уж целая птицеферма! - громко прокомментировал супляковский позор Юзек Хотьзепойский. Он стоял в кулисе с клеем и кисточкой "на всякий пожарный" и находился в особенно приподнятом, "разогретом" настроении: фыркал шляхетским носом и молодецки подкручивал усы.
"Петух" кукарекнул во фразе "С вестью важной и счастливой прилетел домо-о-ой жених..." Несчастный тенор из последних сил пытался удержать высокую ноту, но звук оборвался с таким гулом, будто лопнул железный трос, внатяжку державший планшет избы. Мурашки забегали под крестьянскими сарафанами и зипунами хори-стов. В оркестре с досады зафальшивили, а у Бадейкина - Сусанина от сочувственного ужаса потек по бороде грим.
После этого непредвиденного эффекта Супляков пропел: "Слушай дальше..." и криво усмехнулся при этом. Весельчаки на сцене, прикрываясь ладонями, тряслись. Садов злился в кулисе, но хор пел вяло и оставлял "хвосты" - жалкие отдельные голоса. Расстроенный главный дирижер Лапкин несколько раз неправильно показал солистам вступления.
- У... недомерок! - шипел бас Бадейкин бесстрашно, недаром он исполнял герои-ко-патриотическую роль.
А в следующий вечер Кармен пела Халявская, грузная дама за пятьдесят, с сон-ным, ко всему на свете равнодушным лицом. Я всегда удивлялся тому, что театральное руководство доверяет партии Амнерис, Кармен и прочих роковых оперных красавиц Халявской - при ее тусклом звуке и грации раскормленной гусыни. Суескулов еще в прошлом сезоне сказал об этом с досадой:
- Значит, нужно.
- Ко-му?! - Я опять провалился в свое идиотское неведение, будто в яму с ком-постом.
- Му-му... - передразнил меня Суескулов, дьявольски осведомленный обо всех театральных интригах. - Линьковой, вот кому. Ей нужно, чтобы пела эта перина, а не Шевровская. Только напрасно:Ирмочку уже на черных "Волгах" подвозят.
Отплевываясь потихоньку от непривлекательной Кармен и достойного ее Хозе (слабака Зюзькина), публика шуршала конфетными фантиками и дожидалась выхода Тореодора. Но сегодня публике не везло. Вместо статного быкобойца  слоновой инохо-дью прибежал коротыш с вывалившимся  из-под манишки чревом. На середине сцены он слегка присел почему-то и свесил руки между колен. Было похоже, что солист Ша-лопуткин собирается жонглировать гирями. Публика оживилась. Однако Шалопуткин не стал бросать гири (кстати сказать, их у него не оказалось), а вместо того навалился на бравые куплеты Тореодора блеющим, к общему огорчению, звуком. Потому и апло-дисменты из зала еле-еле припрыгали, разрозненные и холодные. Однако на публику всем, по-видимому, было плевать, хоть и уходили почти все солисты со сцены под скрип собственных башмаков.
…И также следующий вечер, и через день: безразличие хора, серое исполнение солистов, в оркестре - киксы духовых и визгливо срывающиеся смычки… Словом, это означало лишь одно: загрангастроли неожиданно отменялись. Вместо оперы опять ехал пресыщенный международной славой балет.
По поводу отмены гастролей директор сказал на общетеатральном собрании:
- Можете забрать свои анонимные доносы друг друга. Они свалены в кучу возле моего кабинета. Правда,  самые омерзительные я оставил у себя для коллекции.
Неожиданный сюрприз преподнес хоровому начальству Суескулов.
Однажды после репетиции выступал с очередным санкционированным докла-дом Кукышкин, а сводилось содержание доклада к тому, что под руководством выда-ющегося деятеля музыкальной культуры Альсангермогенча и благодаря его неусып-ным трудам хор успешно участвует в спектаклях текущего репертуара.
"Это несомненная заслуга руководства и трудовой подвиг всего нашего коллек-тива. Да здравствует корифей хорового искуства Альсангермогенч! - пламенея нешу-точным возбуждением, закончил Нефед Нефедыч. Кикин, Бормотухин и Мишка Холё-сенький крикнули "ура", остальные ограничились старательными аплодисментами.
- Если  хор не участвовал бы в спектаклях текущего репертуара, за что же нам тогда зарплату бы начисляли? - как всегда некстати взмыл над головами скандальный вопрос Суескулова.
После этого создалось некоторое замешательство. Члены президиума, похоже, чувствовали себя не в своей тарелке.
И тогда-то Суескулов вышел к роялю, заменявшему в условиях репетиционного зала ораторскую трибуну. Он вынул из внутреннего кармана пиджака ученическую тетрадь, скрученную трубкой, развернул её и зачитал во всеуслышание перечень мел-ких злоупотреблений и нарушений внутреннего распорядка, допущенных администра-цией хора за последние три месяца. Я узнал эту тетрадь. Она служила Глебу для все-возможных заметок о жизни ЦОТОПа. Короче говоря, в ней заготавливался материал его будущего "театрального" романа. Бомбардируя переполненный зал неприглядными фактами хоровой действительности, Суескулов явно торжествовал. На его землистом лице незатваметно было и намека на волнение. Бас его звучал уничтожающе, а весь смысл выступления перечеркивал бодрый доклад Кукышкина.
И началась невероятная карусель, гвалт и кавардак. Многие, вскакивая, кричали гневно: "Клевета!" Другие, наоборот, подтверждали обличения Суескулова, впрочем - сидя на своих местах и не очень отчетливо. Амплеев воздел руки к потолку, будто при-зывая высшие силы низринуть на смутьяна самую страшную кару из всех имеющихся в небесном арсенале. Молотил по столу окостеневшим кулаком всегда выдержанный Кукышкин. Кикин метался от Амплеева к Кукышкину, шипя, как кот, вытянутый рем-нем вдоль хребта. Плоская его голова качалась на морщинистой шее совершенно по-гадючьи, и мне померещилось мелькнувшее раздвоенным концом жало.
А что же главный хормейстер? Надо сказать, он не впал в неистовство, охва-тившее его авангард, однако был, кажется, искренне обижен. Живописный саловский кок не искрился, несмотря на пылание люстр и в кипенной седине неожиданно обнаружилась бледно-розовая старческая плешь.
Вернувшись к своему месту, Суескулов удивленно хмыкнул. Стул его исчез, и даже ближайшие суескуловские сподвижники Хряков и Сыпунова оказались от этого неуютного места на значительном расстоянии. Стул Суескулова исчез совершенно ми-стически и бесследно. Но интересно, что в хоровом зале вообще не оказалось свобод-ных стульев, хотя обычно их было сколько угодно.
- ...Это гнусный пасквиль! Нам не о чем говорить с человеком, позволившим за-махнуться на авторитет Альсангермогенча… Прочь от нас! - Хормейстер Периклов по-тер малиновую переносицу и сел, запыхавшись.
После Периклова моральное падение Суескулова изобличил Клепалов. Его не-уловимые глаза уставились в некую воображаемую точку на лбу Суескулова, куда за-ведующий с наслаждением, наверно, влепил бы пробковую пулю из детского пугача. Один за другим отповедь зарвавшемуся скандалисту давали Кикин, Бормотухин и Ту-рурушкина. Сопрано Ольга Ламнидарская, еще привлекательная, густо крашенная ша-тенка, презрительно вскинула несмываемую бровь.
- Поведение Суескулова поражает полным отсутствием воспитания, - заявила она. - Вот я, например, постоянно поднимаю уровень своей культуры и прививаю её своим дочерям. С Эльвирой иду в Музей европейской живописи изучать картины только Моне, а с Джудиттой, в следующий выходной,  только Мане...
- Забыл, какая дочка у нее от Периклова, а какая от мужа, - хихикал за моей спи-ной Самокруткин.- Но теперь-то Периклов спит с Сонькой Турурушкиной.
Тем временем, стоявший одиноким столбом Суескулов пожал плечами и, сунув руки в карманы брюк, двинулся к двери.
- Вернитесь, Суескулов! - пронзительным голосом воззвал Амплеев, упираясь растопыренными пальцами в стол президиума и почти на нем распластавшись. - Кол-лектив не высказал еще своего мнения о вас! Да-с! - Все-таки Амплеев был исключи-тельно интеллигентный человек и выражался даже слишком изысканно для нашего  времени. Но грубиян Суескулов не оценил его деликатность.
- Если у меня сперли стул, пока я выступал, это не значит, что коллектив плохо-го мнения обо мне, а не о вас. Да-с!
- Вернись, вернись! - завопило собрание, причем абсолютно невозможно было разобрать, кто требует наказания Суескулова, а кто, воспользовавшись шумом, безот-ветственно хулиганит.
Над сумятицей хорового собрания возник кипенно-белоснежный кок и высоко-лобая физиономия со слащавой складкой узкого рта. Сейчас же, сами понимаете, стихло.
- Я внимательно слушал выступавших, - сказал Салов, снисходительно улыба-ясь. - Считаю смешную выходку Суескулова попыткой неумелой критики и потому предлагаю…
Зловещий хохот оборвал предложение главного хормейстера. Все повернулись к непонятному явлению в образе долговязого второго баса. Вопросительно-испуганное молчание длилось целую минуту (Мой пульс отстучал ровно сто двадцать суматошных ударов после знаменитого дьявольского "шаляпинского" смеха, изобличавшего санов-ных ничтожеств, что считают себя солью земли.)
- Модест Петрович Мусоргский, "Блоха". - любезно пояснил свое поведение Су-ескулов, блеснул зубом и исчез.
- Да он сумасшедший! – словно  догадавшись наконец,  вскричал Нефед Нефе-дыч Кукышкин.

ГЛАВА 31

Шныряли слухи. Стало известно, что Суескулов отослал письмо какому-то зна-чительному лицу с требованьем разобраться в нездоровой, по его мнению, обстановке, возникшей по вине хорового руководства. Но в то время, когда театр обсуждал этот невероятный гражданский акт, я заболел. Кашель рвал мне трахеи, ноги томительно и зябко ныли, а ртутный столбик на термометре упорно подползал к сорока.
Захарыч поил меня старозаветным липовым отваром. Потом из поликлиники пришла медсестра, сделала мне укол. Принимал я и таблетки трех видов. И все-таки, когда Захарыч уезжал в театр, из-под шифоньера вылезали короткие люди с незапоми-нающимися лицами и клешневидными руками в омерзительно хрустевших перчатках.
Нельзя сказать, чтобы я их особенно боялся. Однако прикосновение перчаток было для меня крайне нежелательно: от них на теле образуются глубокие дыры, а через эти дыры, пузырясь, как кипяток, истечёт на пол кровь. Я это очень хорошо понимал, бегая босиком по комнате и увертываясь от людей с клешневидными руками. В поис-ках спасения я высунул голову в коридор, - здесь-то им меня не догнать! Но через не-сколько шагов, за приоткрытой дверью туманились неразгаданной тайной личные вла-дения женщины-гренадера, и даже в бреду я сообразил, что лучше погибнуть, потеряв кровь, чем разгневать Сандру Иванну.
Продолжая успешно отбиваться подушкой, я к полуночи совсем умотался, с ме-ня ручьями лил пот. Вошедший после спектакля Захарыч дал пинка последнему карле в перчатках, и тот  убрался под шифоньер. Пришлось  сменить насквозь промокшее бе-лье. Наутро температура оказалась почти нормальной, а через неделю я вошел в хоро-вой зал.
- Слыхал?! Глеб уходит! - встретил меня Коля Хряков. – Без него нам крышка, загрызут... Да ты-то хоть помирись с ним!
Он рассказал, что Суескулова вызывали к директору, к тому мрачному, красно-лицему человеку, которого мы видели иногда на общетеатральных собраниях за столом президиума. В присутствии Салова и Кукышкина, а так же одного специально приглашенного серьёзного гражданина, у директора состоялась беседа с Суескуловым. После окончания беседы участники ее выглядели упаренно и расслабленно, будто только что явились из Центральных бань. Бодрым сказался лишь виновник этого срочного мероприятия. Он энергично зашагал в канцелярию и положил на стол Клепалова заявление с просьбой освободить его от занимаемой должности.
Дня через два после болезни, приехав раньше обычного, я увидел Суескулова с пучком бумаг в обеих руках. Он оформлял "ретирадные", по выражению Заславского, документы. В округе было пустынно (я выглядывал из-за угла), как вдруг рядом с зем-листой физиономией Глеба возникло весьма благожелательно улыбавшееся лицо глав-ного хормейстера. Глеб скосил в его сторону зеленоватые глаза и процедил, не здоро-ваясь:
- Вот надо подписать...
- А зачем же нам торопиться?
Салов произнес эти слова любезнейшим тоном, почти закрыв от душевной бла-гости белесые глазки.
- Мне ясно дали понять: мое присутствие в театре нетерпимо. - Глеб ожесточен-но мотнул головой. - А директор, между прочим, говорил…
- Мало ли что говорил директор, - остановил Суескулова Александр Гермогено-вич. И то, что я услышал потом, показалось мне поразительно непохожим на его обыч-ную византийскую осторожность. Откровенно говоря, я обомлел. Суескулов тоже уди-вился, это было заметно по тому, как круто выстроилась островерхая крыша небезыз-вестного домика.
- Директоров я видал всяких и разных, - со странной откровенностью сообщил ему Салов. - А театр стоял сто лет и ещё лет сто постоит, покуда существует русская опера... Директоров назначают иной раз таких, что лучше уж - никакого не надо. А хо-рошего баса по нынешним временам сыскать нелегко. Оставайся, Суескулов. Ты нужен мне. - Окончательно просветлев ликом, Александр Гермогенович возложил на плечо Суескулова свою ласкающую начальственную длань.
Если бы столь искреннее и дружественное обращение властелина ста двадцати хоровых душ относилось ко мне, я прослезился бы умиленно, как человек, освобож-денный от непосильных нравственных тягот и разом забыл бы все обиды - действи-тельные и мнимые. Но самовлюбленный лошак только фыркнул ноздрястым носом. Бесцеремонно вывернув плечо из-под руки славного старика, он ткнул ему (чуть ни в лоб) какую-то мятую бумажонку.
- Подпишите лучше и - разойдемся.
- Что ж, тогда… принесите в канцелярию, - официально затвердевшим голосом сказал Салов.
На мое почтительное приветствие он не ответил.

***
С тех пор я стал почти циником. То есть я пропитался до костей пессимизмом, но не обычным, а бесшабашно-презрительным и поддерживал в себе это настроение постоянно. Со временем оно переродилось в сонливое равнодушие. Своё взаимодей-ствие с жизнью я стал ощущать не вполне реально, а будто под воздействием легкого наркоза, так жить было полегче.
Объективная картина моего существования представала передо мной чем-то вроде таинственного пейзажа, довольно густо замазанного белилами.
Длинные волокна этого умозрительного тумана иногда редели. Туманный зана-вес приподнимался над кочковатой поляной, я видел своих товарищей, сидящих на репетиции: ближе других сопрано и тенора… а там и наши упитанные альты - перспективой рисуются их вздымающиеся груди и лица, исполненные преданности искусству… Они усердно поют, широко открывая рты (я слыву из-за басового рычания меццовый унисон), а от отдельного серебристого облака энергично дирижирует требовательно сжатая в кулак, не по-стариковски крепкая рука... Под стульями пробегает крыса, волоча голый хвост, пиявки черными зигзагами карабкаются по капроновым ногам хористок, но они настолько увлечены, что не замечают болотной нечисти...
Так я брожу в заточении своей иппохондрической грезы, натыкаясь на Салопова с его самобытными афоризмами или на Заславского с его колкими остротами… Мокрую взвесь прорезает едучий запах – сквозь мириады капелек проецируется гигант Коля Хряков... Шмыгает стороной Сева Лёлин, и, будто глупая жаба, скачет Мишка Холесенький... Наконец я попадаю, как Принц из "Лебединого озера", в хоровод грациозных балерин, приподнявшихся на пуантах…
"Жуткая, просто невозможная ерунда! - скажет читатель. - А Женя? Неужели ты совсем ее позабыл?"
Эх, конечно, нет! Она проплывает вдали милой сказочной тенью... Я провожаю её тоскующим взглядом и спотыкаюсь о каменное подножие кариатиды… "Чего вы здесь ходите? – Передо мной милиционер, дежуривший у театра. - Почему нарушаете?" - "Почему вокальные занятия бросил? Тютя! Нюня! - сердится на меня Захарыч. - и от-куда в тебе порода такая нежная?"
***
В этом тумане я прожил всю слезливую, пасмурную весну.
На липах вдоль тротуаров обнаружилась зеленые листики, потом зардела тюль-панами клумба напротив театра, и .теплым ветерком закачало кудрявые плети берез на Ослопинском кладбище,
Упомянув о кладбище, хочу сообщить, что часовенка с упавшей внутрь дверцей, могилы с ржавыми крестами и осевшими надгробиями – плачущими ангелами, скорбными девами и мраморными книгами, как и фамильный склеп баронов Зергофденов, были сметены с земли в рекордно короткий срок. Я успел последний раз взглянуть на изображение артистки, певшей на местной оперной сцене в день открытия театра.
Аддио, синьорина Мария-Николина! Прощайте, прощайте навсегда, Марья Ни-колаевна! Она грустно кивнула мне прелестной головкой с романтическим локоном - и всё.
На месте кладбища начали разбивать парк и строить большое нестандартное здание из светлого кирпича. Наш район обезлюдел. Даже захолустный Ослопинский переулок потерял половину населения.
Мещанский дом, где я прожил в звании съемщика раскладушки почти два года, еще держался. Коммуналки на всех этажах трагически притихли, как осужденные на смертную казнь. Первой съехала Сандра Иванна, забрав с собой удочеренную ею, де-фективную Зину. Накануне Сандра устроила грандиозную взбучку соперницам и гордо оставила их в слезах и стенаниях.
Возвращаясь к истории с Суескуловым, скажу лишь, что она сильно всех взвол-новала. Хористы понадеялись на какие-то изменения, на вмешательство извне, на вни-мание к проблемам хора со стороны дирижеров, режиссеров, администрации… Ничуть не бывало. Все осталось по-прежнему. Когда же поражение Суескулова определилось, общественное порицание неудержимо обрушилось на него.
Половина хора перестала с ним разговаривать. И я невольно оказался среди тех, кто таким способом подтверждал свое  согласие с мнением начальства.
Однако уйти из театра Суескулову удалось не так быстро. Салов тянул с оформ-лением документов. Не подумайте, что причиной его медлительности был голос Суе-скулова, хотя и это нельзя сбрасывать со счетов. Но главное заключалось в совершенно иных качествах долговязого фрондера.
Действительно парадокс: Суескулов ненавидел в Салове самоуправца и притес-нителя, без конца пререкался и дерзил ему. Салов же, внешне раздражаясь, тем не ме-нее спускал Глебу безобразия, которые не простил бы никому другому.
Видимо, Суескулов был необходим главному хормейстеру как сопротивляю-щийся материал в производстве, как особый стимулятор его ежедневного дела, его ху-дожественно-губернаторского правления среди вязкой атмосферы угодничества, по-корности и, обычного при такой обстановке, трусливого равнодушия. Самоуверенность и энергия, отличавшие Глеба от остальной массы, до странности нравились властолюбивому старику. Это вряд ли понимал кто-нибудь, кроме меня. Вообще сложности их отношений отдавали какой-то нервической болезненностью, какой-то юродской темной игрой, этаким странным противоречием, если хотите.
Полный расчет Суескулов получил только перед отпуском.

ГЛАВА 32

Эпиграф:
Ах, лето красное, любил бы я тебя...

Лето было бы гораздо достойнее моей благодарности, если б все сорок восемь дней отпуска я провел так, как мне возмечталось. Ведь я представлял теперь капризное и многотребовательное, по общему мнению,полчище артистов... А мечталось мне, например, о мерном и немолчном плесканьи волн в сердоликовой бухте, о неистовых закатных пожарах, обагряющих зеркало спящего залива, о таинственном мерцании горных вершин. И, уж конечно, фантазия намекала на чей-то сладко замирающий ше-пот среди субтропических красот. Короче говоря, я домогался путевки в какой-нибудь крымский или кавказский пансионат. Но ничего из моего домогательства не вышло.
Тогда Захарыч предложил наплевать на "дома творчества", где отдыхают в большинстве случаев корифеи торговли, и предложил поехать к его деревенской родне. Должен признаться, для меня, закоренелого обитателя городских лабиринтов, русская деревня явилась почти такой же экзотикой,  какой были бы Гурзуф или Симеиз.
- Ясно, что певцам полагается отдыхать на юге, - философствовал Захарыч, нарезая к обеду свежий огурчик с зеленым луком. - Надо, конечно, прогреться, горло прополоскать морской водичкой... Да что сделаешь-то! Одни и те же катаются каждый год, а остальным - шиш!
Вместо черноморского плеска, престижного ничегонеделания и цельбоносного благорастворения в восславленном воздухе, лето преподнесло мне другие впечатления: предгрозовые переклички горластых российских петухов, свист косы в росных россыпях разнотравья, уютный костерок под бледным месяцем, сияющую, как кристалл, реку на утренней зорьке, а дополнением к летним негам - виртуозную ругань паромщика и рев бессмысленной песни по воскресеньям... Что же касается сладкого шепота средь олеандровых кущ, то все это логически стройно заменило колкое, жарко дышащее ложе на сеновале.
На целый месяц потерявшись в бескрайних зеленях равнинного и овражного нечерноземья, душой притихнув под ветровую симфонию бора, окрепнув телесно от купаний и настоящего молока, я все же к заветному сроку заскучал и обеспокоился. Захарыч еще оставался у своих, а я решил вернуться дней за десять до начала сезона. Что-то под пологом уединенной печали бормотало мне о Суескулове, изменчивом, тяжелом, загадочном, но безусловно необходимом для меня существе, о светлой красавице из симеоновского оркестра, а главное о том, что пора, уединившись с фортепиано, неуклюжим, отвыкшим голосом внимательно пропеть первое упражнение.

***
Я вдруг решился и позвонил Глебу. Жилище Суескулова ответило упорным молчанием. И хотя это было неудивительно в пору летних отпусков, я вышел из теле-фонной будки расстроенный. Слишком сосредоточился на чувстве кроткого оптимиз-ма, слишком пожелал милой общительности и душевного успокоения. В раздумье я пересек улицу, сел на скамейку среди пустого утреннего сквера.
Ранняя свежесть сменялась асфальтовой духотой. Город устало томился от пере-грева. Позади меня находилось здание с мраморными колоннами, а еще выше толпи-лись рябоватые облака. Они тихо играли перламутром, потом смущенно зарозовели и, разбежавшись, пустили румяное, полнокровное солнце. Нарядное, рубиновое в золоте, солнце медленно поднималось над крышами, самодовольно разгораясь, исходя жесто-кой пламенностью.
Толстая старуха в синем халате, наполнив сквер треском автокосилки и обижен-но отвернув от вонючего дымка разопрелое лицо, снимала головы поздним одуванчи-кам. Около летнего кафе уже пахло тухлятиной, маринованным луком  и жались нетер-пеливые алкоголики.
Я пересек улицу в обратном направлении и, волнуясь, как в первую встречу, позвонил Жене. Ответа не последовало, даже ее усатого цербера на посту не оказалось. В ухо толкалась гулкая тишина, нарушаемая жалобно взвывающими гудками.
У Коли Хрякова телефона нет. Сева Лёлин наверняка гостит у мамы в Махачка-ле. Анну Севаетьяновну беспокоить неловко и, я бы сказал, опасно. Может быть, За-славский?

***
 - Кто? - Голос был  удавленный, тусклый. Он очень отличался от того довольно яркого, развязного тенора, который я думал услышать. Признаюсь, меня поразила странность его изменившегося голоса. Почему-то сразу напуганный, я тоже издал удавленный тусклый звук.
- Родька? Родь-ка –а - а! - Он кричал, как в претенциозном фильме, где крик для воплощения режиссерских задач доносится из глубины экрана многократно повторяю-щимся эхо. - Ты знаешь?!
Я молчал, чувствуя, как внезапный испуг сменяется черным ужасом.
- Глеб Суескулов попал под поезд!
 Тут же телефонная будка подскочила вместе со мной и грохнулась на прежнее место. Конечно, это мне показалось. Трубку я держал прижатой к груди, Борька настойчиво спрашивал из нее:
- Ты меня слушаешь? Слушаешь? Ты слушаешь?
- Да, я слу…
- Это было позавчера. Тело в морге. Его разрезало пополам...
Значит, мое примирение с Глебом не состоится. Странно. А я хотел сказать без предисловий: "У меня, видишь ли, на свете никого нет, кроме тебя... И ты ведь не ду-маешь теперь, что Фразибулова трость меня не коснулась..." Какая глупость! Глеба больше не существует, можно расстаться с ревнивой фанаберией. Опять мои планы рушатся... Какой я неудачливый человек...
- На похороны приехал его брат, - всхлипывал Борька, -  очень подозрительный тип, алконавт, по-моему. Собственно, не на похороны... Будет кремация под руковод-ством известной всему городу, фальшивой и наглой бабы. У нее зарплата плюс про-грессивка за каждого горелого мертвеца.
- Хоть сейчас можешь без анекдотов?
- Я не шучу! Мне противно, что борцу за независимость и суверенитет, потомку ушкуйников и запорожцев, предстоит эта пошлая процедура, как любому заурядному обывателю. Не прикидывайся, будто тебя мутит от моих слов. Я тебя насквозь вижу! Ты ему завидовал, ты его ненавидел! - Заславский воображал себя первооткрывателем жестокой истины и бросал ее мне в лицо. Может быть, он прав, и со стороны все про-шедшие месяцы я действительно выглядел злопамятным угрюмцем, затаившим мсти-тельные намерения. Но в эту минуту я был отчаянно расстроен и вообще не способен на какие-либо рассуждения, доказывающие обратное. Я не захотел оправдываться, тем более что Заславский не знал причин нашей ссоры с Глебом.
Бросив Борькин голос висеть на шнуре, я выскочил из будки. Жить на свете ста-ло в эту минуту невыносимо. Чтобы придать своему существованию хотя бы внешнюю заинтересованность, я ринулся через весь город в цотоповский отдел кадров.
- Не может быть, не может быть, - бормотал я по дороге. - Это недоразумение... Надо выяснить...
Взмокнув от духоты, надсадно кашляя, я продирался в сизом мареве выхлопных газов. Асфальт мялся под ногами, как торфяное болото. Потоки раскаленных машин мчались, будто стаи взбесившихся металлических зверей. Казалось, дойдя до полного остервенения и раскалившись до огненных брызг, они встанут на дыбы где-нибудь на перекрестке, и бросятся друг на друга, лязгая, вышибая стекла, пятная асфальт бензи-ном... Я почти бежал. Я желал скорее узнать официальную версию о смерти Глеба, что-бы избавиться от ужаса, который цепко сидел на моих плечах.
В отделе кадров дежурила единственная сотрудница. Она изнывала от жары и недовольства судьбой. Ей совсем не хотелось отвечать на вопросы.
- Театральный сезон еще не начался, - ворчала она, хмуря щипаные бровки. - На улице тридцать градусов. Ехали бы лучше купаться.
Последняя фраза повергла сотрудницу отдела кадров в еще большее раздраже-ние. Она обиженно обмахнулась картонным формуляром. Только после длительных и настойчивых просьб на столе появилась папка, из которой были извлечены: сообщение милиции и заключение медицинской экспертизы. Сообщение гласило, что гражданин Суескулов при невыясненных обстоятельствах оказался на пути скорого поезда номер такой-то и был сбит. Медицина подтверждала летальный исход вследствие расчлене-ния туловища в поясничной области.
- Где это случилось? - Пот высох на моей спине от внутреннего озноба. Равно-душно заглянув в бумагу, сотрудница назвала пригородную станцию.
Художник! Доморощенный гений, написавший галерею портретов Суескулова! Я вспомнил дона Кихану, девушку со свечой, березовые поленца, стрелявшие в печи... и тот опасный переход через железнодорожный путь, который очень не понравился Глебу.
- Между прочим, гражданин Суескулов в кадрах ЦОТОПа не числится. Он уво-лен в результате собственного заявления с первого июля сего года. - Бровки опять нахмурились. - Мы не обязаны им заниматься, все равно - живой он или мертвый. Ми-лиция обратилась к нам по старой памяти. Наверное кто-то показал, что он работает в театре. - Еще раз заглянула в бумагу. - Постоянная прописка у означенного гражданина отсутствует...
Тяжесть беды и влажная жара буквально пригибали меня к тротуару. В голове протяжно звенело, сердце билось с  усилием. Вместо того, чтобы сесть в автобус, я по-чти два часа тупо брел обратно под злобно палящим солнцем. От чрезмерного накала солнечный диск перекосило, как багровую рожу пьяницы, и ослепительная лавина све-та приобрела какой-то мрачный, черноватый оттенок.
Надо мной раскатисто прорычало. Я задрал подбородок и увидел, что измучен-ное небо стремительно заволакивается тьмой. Утробно ворча, над крышами ползла брюхастая туча, подсвеченная изнутри проглоченным ею солнцем. Резко мигали лома-ные полоски молний, - и тревожный сумрак шарахался в подворотни. Все замерло, будто пригнувшись и затаив дыхание.
Мертвенный вихрь вдруг рванул крыши, вывески, провода; взвилась ободранная листва, что-то громко ахнуло, пронеслось леденящим гулом. Люди разбегались с позеленевшими лицами, трамваи и автобусы останавливались, как бы натолкнувшись на невидимое препятствие, троллейбусные штанги срывались, высекая шипящие искры. Послышался неудержимо приближавшийся, семимильный бег ливня… Над ухом ударило из тупорылой мортиры, вода рухнула всемирным потопом и, пенясь, помчалась по Ослопинскому бугру.
Я ввалился промокший до нитки, лег на пол и уставился в потолок. По опустев-шей квартире шуршала неприятная тишина, зато с улицы плескал в окно ливень, и рез-ко дребезжали водосточные трубы. Когда разгул ненастья усиливался до крайней сви-репости, мне казалось – на окно рушится гигантская штормовая волна. Гром грохал такими  уничтожающими взрывами, что сердце замирало, и чудилось, будто по крыше с маху бьют гигантским молотом. Трепетали натянутые до предела нервы, ожидая, что вот-вот последнее прибежище расколется, как скорлупка, стихия ринется...
При бешеной вспышке молний я, как бы со стороны, оглядел свою распростер-тую и почему-то ярко белую фигуру. Лицо - гипсовая маска с мертвеца - без глаз, с ис-кривленным, открытым ртом. Мне представилось невыносимо ясно и четко, как рас-простерто лежит сейчас на цинковом столе Глеб Суескулов. Тело его разрезано попо-лам на уровне диафрагмы, большие знакомые руки скрючены, а брови на лбу с черным кровоподтеком последний раз выстроили печально вопрошающий домик. И от этой жуткой грозы, от мучительного видения, от скребущей душу тоски я вскрикнул и зарыдал, не боясь, что меня услышат.

ГЛАВА 33

Прекратилось, как по приказу. Кто-то властными взмахами разогнал тучи, усмирил ветер. Мутные ручьи виновато жались у тротуаров. Расплескивая лужи, покатили махины. Коты разных мастей пересекали мостовую, брезгливо отряхивая лапы.
Вечер тихо возник, прохладный, чисто вымытый, мирный.
Я сморкался еще, хотя слезы давно высохли, как иссякшие соляные потоки. Во мне будто ворочался неуклюжий предмет, грубо задевая меня изнутри твердыми угла-ми, - и оттого я страдал и не находил себе места.
Встал я, сменил рубашку, переодел брюки, захватил старый пиджак. Выйдя из дома, купил в винном магазинчике портвейна и тут же, за углом, торопливо выхлестал из горлышка всю бутыль. Потом, спешно отправившись на вокзал, сел в электричку. За стеклом проносились быстро меркнущие, пустые пространства. Пространства эти буд-то бы и не являли теперь собою родных ландшафтов, не манили, не исцеляли - скорб-ные и неясные, они только горько томили сердце. С каждой остановкой пассажиров делалось все меньше. Когда осталась одна дремавшая в дальнем углу старуха, я, не раз-думывая, сошел на неизвестной станции, продолжением которой были темные избы с кротким светом окошек.
Зябкий сумрак обступил меня, как бы безмолвно спрашивая – для чего я здесь и что собираюсь предпринять в этом случайно подвернувшемся на исходе дня, безымян-ном месте. Миновав под сиплое гавканье сиротски мигавшую деревеньку, я зашагал по уползавшей от станции, едва видимой дороге.
Ночь тем временем опустилась до самой травы, размашисто затушевала округу, утопила где-то и желтые оконца. Резко крикнуло на дереве пернатое диво, извещая ме-ня о переходе в странно иной, устраненный от муравьиной повседневности мир, и я предстал со своей безответной и вечной людской жалобой перед скатом поля, блестев-шего слюдяной стерней, перед черным лесом, перед внезапным холодом августовской ночи.
А ночь была исполинская, неохватная, несоизмеримая, фантастическая.
Звезды, нестерпимо пылая, приблизились настолько, что определенно стали опасны. Отсветы их бесчисленных ледяных огней метались по неподвижным древес-ным купам, по угрюмым всхолмлениям, перемежались и путались, - оттого и все здесь словно грезилось, зыбко плавая морочащим миражем. Стук подошв по твердой дороге сбивчиво отскакивал в тишину. Кто-то словно  следил за мной исчерна-черным взгля-дом, беззвучно бежал рядом, за кустами, на мягких лапах, присаживался на бугорок, подперев шерстистым кулаком сморщенную печальную морду.
Прямо передо мной пожирала звездную россыпь косматая гора, намалеванная во тьме беспросветным мраком. Я шел к этой горе будто бы с загадочной,  издавна лелеемой целью, шел безостановочно и упрямо. Тогда-то и показался медленный огонь. Он явился из-за горы малиновым бликом, потом усилился, распространяясь по краю неба языками яркого пламени. Сначала было тревожное недоумение…  Потом на дне сознания  шевельнулась воскресшая от летаргического сна, еще полумертвая, но отзывавшаяся уже какими-то определенными предчувствиями мысль…  Эта мысль (хотя к таким настроениям я не был ни склонен, ни приучен) была опасна. Нет, нет! Мне нужно вернуть... пусть упрощенное, пусть вздорное, но привычное восприятие Вселенной, или слабые обручи черепа разомкнутся, и я побегу с тонким протяжным воем по пустому полю, обессмыслившийся, равнодушно покорный зову неведомых инстинктов.
В страхе я отступал обратно по той же невидимой дороге. А над горою, выбра-сывая протуберанцы бездымного багрового пламени, быстро поднимался блестевший неземным блеском предмет. Спасаясь, сознание предлагало любые объяснения этому  феномену... Невиданный катаклизм? Космические пришельцы или ядерная ката-строфа? Наконец - некое мистическое... Божественное сошествие?
Зарево охватило полнеба, пылали острые зубцы елей. Меня вынесло в сторону от дороги боком, нелепо и ошарашенно... Хлестнули мокрые ветки, сонная трава заплела ногу... Я ощутил стремительное движение к центру земного ядра, искренне удивляясь этому, и очертания ночного мира размыло.
Прошло довольно длительное время, пока я понял, что лежу вниз головой в не-большом углублении. Звезды засматривали сюда с насмешливым любопытством. При-подняв голову над краем этой мелкой лощины, я поискал глазами разгоревшийся за лесом пожар.
Над горой неподвижно, декоративным огромным диском висела луна. Ничего не горело, не отблескивало мистически и не предвещало мировой катастрофы, хотя луна выглядела действительно неприятно.
Голова слегка покруживалась, в груди перекатывалась пустота. Не найдя доро-ги, которая, как назло, провалилась куда-то, я побрел напрямик, через поляны и пере-лески. Необыкновенно взошедшая луна выглядела теперь большим фонарем, светив-шим на редкость ярко. Я шел уже минут сорок, когда за геометрически ровным рядом сосен стал заметен сплошной забор высотой метра четыре. Конца этому забору не предвиделось ни вправо, ни влево. Поразмыслив, я решил свернуть вправо и для этого обогнул раскидистый куст.
- Стой! - сказал куст негромко. Я снова похолодел, предполагая продолжение необычайных ночных явлений, не обещающих ничего хорошего.
- Кому говорят?! - Мелькнула тень, отпечатавшись на лунном заборе.
- Извините, я заблудился...
- Здесь нельзя! Вернитесь!
- Мне надо станцию...
- Назад!
Резвой рысью я отмерил с пол километра по пересеченной местности. К сча-стью, обнаружилось шоссе. Это очень меня ободрило, и через час я был на станции, но, как мне показалось, не на той, которую я избрал отправной точкой своего путешествия. Дождавшись рассвета, я с первой электричкой вернулся в город.

ГЛАВА 34

Распахнулся бархатный занавес, Иван Сусанин пропел "Чуют правду", и пошли спектакли, защелкали репетиции. Хор продолжал совершенствоваться под требова-тельным взглядом Александра Гермогеновича, и никому не было дела до того, что со-став басов сократился на одну человекоединнцу. Правда, увольнение Суескулова по собственному его желанию решилось еще до отпуска, но я все-таки не мог поверить в полное равнодушие сослуживцев к его ужасной кончине.
Ни заклятые враги Глеба, ни его " сподвижники" не произносили о нем ни слова. Когда я однажды случайно упомянул его имя, Коля Хряков молча вытер пот на лысине и отошел с недоумевающим видом.
Постепенно мне стало не по себе от этого глухонемого отпора. Вырастал во-прос: а может быть, и не видели никогда в ЦОТОПе долговязого хориста с лицом стра-стотерпца и бровями домиком? Может быть, я тоже не знал его, не восхищался втайне его начитанностью, остроумием, обаятельной дерзостью? Не вел с ним споров о лите-ратуре, не поверял ему своих неудач и не "точил вокал"? Он исчез с лица земли не только физически, но "абсолютно" бесследно.
Положение мое из-за этого становилось все более странным. Требовалось не-медленно восстановить достоверность недавнего существования Суескулова, иначе мне грозило невротическое расстройство.
Я позвонил Аделине. Ведь женщина не должна так скоро забыть любовника, из-менившего ей с жалкой буфетчицей, которая не добирала до настоящего веса кило-граммов сорок, а то и все пятьдесят.
- Между прочим, я на днях сочетаюсь... - недовольно прозвучал в трубке голос Аделины.
- Как это? - не понял я. - В каком смысле?
- Законным браком. С вашим же артистом Алексеем Фомичем Самокруткиным. И прошу провокаций мне перед свадьбой не устраивать.
Трудно даже вообразить мое разочарование. Я почти отчаялся найти выход. В бессонной тишине возникало по ночам лицо Суескулова. Печальная гримаса его реши-тельно изменилась, брови на этот раз взлетали дьявольски весело, надменным крыла-тым росчерком. Вслед за тем мне в голову лезли всякие гибельные кошмары.
Я напряженно эксплуатировал свои мыслительные возможности - и чем дольше, тем плотнее мутная дымка неразрешимости заволакивала мозг.
В конце концов я понял. Это был затянувшийся розыгрыш, которого Глеб по-стоянно придерживался в общении с окружающими. Его, как видно, раздражало мод-ное потягушество символическим трюкам, всяким неизбежно тусклым убежищам во-инствующих посредственностей. Энтузиазм игроков в политико-этнографические игры (как и барабанно-официозная бойкость), увлечение всяческими воплощениями и перевоплощениями, провидением и ясновидением, чрезвычайно волнующие сейчас кризисно перепуганную толпу, вызывали у него постоянное желание смеяться и пародировать.
Неотредактированные мысли подобного рода вертелись у меня в голове, когда, насунув на нос кепку и подняв воротник, я прогуливался среди деревьев, чудом уце-левших после уничтожения Ослопинского кладбища. Черная галочья стая вилась взъе-репененным, психованно орущим шалманом, и, наоравшись, усаживалась на голые сучья лип. Павшие листья кисли в лужах и отнюдь не шуршали романтически, а гнусно чавкали под ногами.
Итак, надо было сдвинуть с места остановившиеся события.
У почтамта я сел в автобус. Через час вышел неподалеку от мрачных, безокон-ных построек, под их прикрытием железнодорожные пути круто сворачивали и таили опасность появления набравшего скорость поезда.
Я услышал мысленно скрежет и лязг тормозящего состава, хриплый предсмерт-ный стон, увидел на рельсах останки, похожие на окровавленное тряпье, лакирован-ную, быстро густеющую лужу... И - тах-та-дах, тах-та-дах... замедляющийся перестук колес и раздирающий вопль случайного свидетеля. А. свидетелем мог быть и художник Пресняков.
Чувствуя зябкое волнение, я перешел льдисто поблескивавшие рельсы. К моему удивлению, вместо бревенчатых домиков с сараями и садиками, я обнаружил  забор, из-за которого торчала пара строительных кранов.
На вопрос о том, что здесь строят, первый встречный ответил кратко: "Завод". - " А дома?" Досадуя, очевидно, на неприкрытую глупость, содержащуюся во втором вопросе, он все-таки сказал, поглядев себе под ноги: "Снесли". Я хотел еще узнать, где же люди, жившие в домах, однако посовестился и только поинтересовался зачем-то, какой, мол, будет завод. Взгляд моего собеседника тут же сверкнул, как взгляд всякого бдительного гражданина, у которого вытягивают сведения, совершенно не касающиеся посторонних. И потому тирада, отнесенная ко мне, оказалась распространеннее предыдущих.
- А ты пойди в Спецстройуправление, - сказал первый встречный. - Тебе там быстро объяснят: где, что, когда... Да я тебя сам отведу, - он крепко взял меня за рукав.
Я проклинал себя за нелепое любопытство.
- Разберемся, откуда ты взялся и чего здесь ищешь, - сурово продолжал бди-тельный гражданин.
- Я искал художника... Честное слово, не хочу я больше ничего… А заводами я даже в киножурналах не интересуюсь… Пустите, рукав порвете!
- Художника искал? А художников надо в Третьяковской галерее искать.
Юмор первого встречного навел меня на мысль, что он обладает живостью ха-рактера, вполне совместимой с душевной мягкостью. За это я ухватился как утопаю-щий за единственную соломинку. Однако мне пришлось истратить много нравствен-ных сил, убеждая бдительного гражданина в полном отсутствии злонамеренности с моей стороны. Наконец он мне поверил. И отпустил.
Но,если уж сказать сущую правду, то отпустил он меня только когда я пришел в состояние невменяемости и бешенства.Итреснул его кулаком по скуле. Первый встреч-ный именно тогда и выпустил рукав моего пальто.
- Ах, подлюга ты подлая! – закричал ударенный по скуле, почему-то ставя руга-тельные обращения в женском роде. – Да я тебя, паскуду, уничтожу, как тлю! Я тебя…
Тут я еще раз не очень точно, но размашисто махнул кулаком. После чего от-скочил назад и побежал мимо забора со строительным краном, через железнодорожные пути, вдоль унылых безоконных построек. Упорный топот преследователя слышен был долгое время. Наконец бдительный гражданин отстал и, отматерившись последний раз, прекратил погоню. Наверно я все-таки оказался моложе и резвее его. Кроме того, он, видимо, слишком много энергии потратил на беспрерывное произнесение общенародных выражений.
Сохранив свободу, я сделал для себя важное умозаключение. Если тебя хватают за рукав и тащат, то бить надо сразу, без объяснений и оправданий.

   
ГЛАВА 35

В самом начале нового сезона, перед репетицией, Александр Гермогснович Са-лов, удерживая благодушное выражение на лице, вошел в канцелярию хора и увидел весь состав своего личного управленческого аппарата: заведующего Клепалова, бла-женно зардевшуюся тучную инспектриссу и капризную девицу - музслужительницу, выкрасившую волосы в сиренево-пегие тона. Тут находился и второй хормейстер Пе-риклов, с утра потиравший переносицу, и лидеры хоровой общественности Кукышкин и Амплеев. Но, кроме перечисленных лиц, сидя в сторонке, представительно помалки-вал неизвестный плюгавый юноша в очках с дерматиновой папкой на коленях.
Салов милостиво поздравил приближенных с началом и мигнул Клепалову: "Чей очкарик?" - "Ваш Альсангермогенч..." - "Практикант, что ли?" - "Никак нет, назначен третьим хормейстером, уже оформился..."
При произнесении этих слов Клепалов бледнел и абсолютно синхронно главный хормейстер наливался кровью.
- Назначен без моего ведома?!
Не начиная репетиции, Салов помчался к директору. Правда, у двери кабинета из могучего льва с шаляпинским коком он своевременно преобразился в щуплого при-лизанного старикашку. Представ перед директором, Салов выразил осторожное недо-умение по поводу оформления в штат молодых хормейстеров, назначенных вне участия непосредственного руководства.
Мрачный, краснолицый человек, сидевший в директорском кресле, мудро рас-познал муки начальственного самолюбия. Он сочувственно развел руками над пись-менным столом.
- Дорогой мой Александр Гермогенович! - трагически воскликнул директор. - Неужели вы думаете, что это зависит от меня? Все желают творить на сцене нашего театра.  И вот: вчера приехала шестидесятилетняя колоратура на роль юной Людмилы. Сегодня же мне предложено зачислить солисткой оперы дочь председателя главного хозяйственного управления области, хотя её приняли бы не во всякий любительский кружок, и наконец этот ваш... э... третий хормейстер. Ну что я могу? - спрашиваю я вас, золотой вы мой Александр Гермогенович.
- Да, но...
- Ничего, драгоценный Александр... в некотором роде... Гермогенович. Толстая, как кадушка, да и с протертым голосом, шестидесятилетняя карга исполнит партию юной Людмилы во что бы то ни стало. Дочка предглавхозоблуправления будет петь как ей заблагорассудится в качестве солистки оперы всегда и до скончания века. А этот ваш... э... третий хормейстер останется у вас.
С того же дня плюгавый молодой человек сидел рядом с Перикловым у рояля, положив на колени дерматиновую папку, задирал значительно левую бровь, выпячивал губы и качал головой. Эти красноречивые гримасы означали, по-видимому, неодобрение метода репетиционной работы. После окончания репетиции третий хормейстер с таким же скептическим видом шел в буфет и выпивал две бутылки жигулевского пива. Ему срочно придумали прозвище: Мальчик С Папочкой. Прозвище, на первый взгляд, выглядело безобидным, но содержало, тем не менее, ехидный намек на многозначительные родственные обстоятельства третьего хормейстера.

***
Явление Мальчика С Папочкой  предвосхитило решение художественного совета поставить оперу из сугубо классического наследия. То есть, аж из восемнадца-того века. Взяли "Орфея", творение подзабытого, но мелодичного австрийца Глюка. Для постановки договорились отобрать молодежный состав солистов и хора. Солистов следовало утвердить не старше сорока, хористов - тридцати пяти лет.
Хормейстером нового спектакля назначили Мальчика С Папочкой, а режиссе-ром - младшего ассистента Богоявленского, того самого чернявого юнца, который на репетициях "гения оперной режиссуры" позволял себе нахально зевать. Я, кажется, упоминал о том, что этот раскованный молодец считался побочным сыном знаменитого московского актера, и потому все ему было трын-трава.
Через неделю нас (отобранных хористов) пригласили в пустующий балетный класс для встречи с режиссером. Мы уже знали, что зовут его Сосипатр Мошкин. Когда он возник на пороге, все ахнули.
Вместо джинсов и кожаного пиджака на Сосипатре атласно переливался костюм лилового цвета, похожий на мундир опереточного генерала. Посреди узкой груди болтался медальон на железной цепи, вроде той, что годится для колодезного ведра, а штаны были заправлены в сапоги-бухалы с  залихватскими изящными шпора-ми.
Ошеломляющее впечатление, произведенное его нарядом, Сосипатр довершил эспаньолкой и усами, совершенно бретерскими и пикантно нафиксатуренными.
Итак, позвякивая шпорами, Сосипатр Мошкин выступил на середину балетного класса, сложил статуарно руки в позе небезызвестного завоевателя и произнес речь.
Он сказал, что пора решительно рвать с помойными традициями, которые неко-торые дегенераты провозглашают классическими, бесценными, нетленными. Чушь, труха и дерьмо! Стариков пора гнать в три шеи со всех руководящих постов, потому что они давно ожирели и отупели.
Мальчик С Папочкой выразил яростное восхищение речью молодого режиссе-ра. От восторга с носа его сорвались очки, но он их ловко поймал.
Заметив смущение хористов, не подготовленных к идейным ниспровержениям, Сосипатр  призвал нас ощутить себя прогрессивными людьми. Он поклялся, что после премьеры добьётся для всего состава спектакля гастрольной поездки в страны Бени-люкса.
- Колоссально! - взвился третий хормейстер, очки снова сорвались и снова на лету были пойманы. Сосипатр танцевал на месте, высекая шпорами лихорадящий звон.
- Вы воспрянете! Все без исключения! - страстно убеждал он. - У каждого будет малолитражный "Фиат" и коллекция гаванских сигар: "Мария Гуереро", "Белинда" и "Монте-Кристо"! Последние как раз курил знаменитый граф... За мной - и вы станете суперзвездами!
Хористы отбросили стулья и встояка бешено аплодировали. «Эх, - мелькнуло у меня в голове, - это жизнь! Ну и Мошкин! Поглядеть бы на Бенилюкс. И, опять же, си-гары...»
Однако грандиозные планы прогрессивного режиссера в полной мере не осуще-ствились, во всяком случае - для хористов. Бенилюкса я не увидел.

***
Я ходил по театру мрачный и молчаливый. Суескулова не было. От Коли Хря-кова несло уксусом, Заславский острил, Самокруткин женился на Аделине. Анна Севастьяновна Сыпунова сочиняла дома сатирические стихи и между репетициями читала Хрякову и Заславскому. Те просто ухахатывались от её непристойной графомании.
По поводу Сыпуновой мне не раз в минуты закулисных простоев выкладывал всякие сплетни пожилой  тенор Трепыхалов.
- Анька-то лет семь назад совсем недурная была, хоть и рыжая. Не так толста, как теперича, и на лицо еще свежая, даже приятная. А уж  до этого самого ( он сделал понятный жест ) охоча – слов нет. И не скрывала того. Ухлестывал за ней один оркест-рантик : Генка Ростоцкий, гобоист. Шустрый, нахальный и, наподобие Аньке, тоже рыжий. Только поядреней её – как морковь. И в промежутках репетиций, глядь, около нашей Сыпуновой трется, анекдоты травит…смешит почем зря. Вот как-то в суматош-ный день…кажись, отдельные места из «Снегурочки» прогоняли… дирижер Шмарков-ский объявил перерыв. Ну, все толпою в буфет, а енти шутники на ярус куда-то, в ло-жу, открытую для уборки. И дошутились. Стал Генка гобоист нашу толстуху тискать, она и разомлела. А тут уборщица со шваброй. Слышит, шум подозрительный. Загляну-ла: там двое сопят – в раж вошли. Уборщица бегом за пожарником, притащила его – гляди! Свет зажгли…Конфуз, скандал, пошли за администрацией. И устроили рыжей парочке общественное порицание. Еле-еле Анька с Генкой отбрехались… « Не было ничего похабного, - говорят. – Клевета! Происки врагов наших!» Во, Родион, чего у нас случалось, в храме-то искусств…            
Я старательно выполнял свои служебные обязанности, не вздрагивая ни единой душевной клеткой. На вопросы отвечал, как глухонемой, и с легкой зевотой смотрел в окно на пустующий постамент. При случайных встречах с главным хормейстером я здоровался вежливо, но без всякого энтузиазма. Салов загадочно поглядывал на меня белесыми глазками, и - в один прекрасный день в списке удостоившихся повышения заработной платы появилась моя фамилия.
Ко мне бросился Коля Хряков: "Обмыть!" Заславский раскланялся как посол ис-панского короля: "Благоволите,  дон Родион, принять пожелания дальнейших успехов».
От Анны Севастьяновны я сбежал, остальным сказал:
- Мне водку врач запретил.
В кафе напротив мы с Юзеком Хотьзепойским выпили бутылку шампанского.
- Холера  ясна, - хохотнул Юзек, - цо за мизер? Подать вторую!
 А вечером перед "греминским" балом, ко мне украдкой приблизилась Соня Ту-рурушкина, хорошенькая в гриме, как кукла. Присела по правилам этикета, шурша бальным платьем, обмахиваясь веером и блестя фальшивыми бриллиантами.
- Зубы чистил? - Оглянувшись, Соня подсунулась ко мне улыбающимся хитрым личиком. Щеки и губы ее пахли театральной косметикой. Некоторое время Соня глядела мне в глаза близко и мутненько.
- Боишься? - шепнула она многозначительно, фыркнула и упорхнула. Я почув-ствовал, что багровею сквозь свой великосветский грим. Прав был Глеб Суескулов, когда говорил мне... а я не верил. В голове простонало: "Глеб, Глеб... почему? За что! " Ответа ни откуда ждать не приходилось. Зимняя ночь со снежными заносами, бездом-ными псами, с подозрительными одинокими фигурами в близлежащих переулках об-ступила театр и, опершись на покат крыши, невнятно беседовала с кариатидами.
Мои траурные мысли прервал внезапно возникший Алексей Саввич Сидоров. Он обшарил меня птичьим веселым глазом.
- А выглядишь во фраке-то... Ленским отдает... Кстати, есть дело. В четверг приходи ко мне часа в четыре, адрес... - быстро начеркал на листке. - Приходи обяза-тельно.
"К чему бы это?" - сминая в ладони листок, гадал я... и в следующий четверг около трех тридцати уже поднимался по лестнице великолепного дома с художествен-но выполненным фасадом.

***
Открыла пожилая строгая женщина. Она внимательно наклонила голову в белой наколке (Боже! какая стильная старина!) и сказала "пожалуйте".
- Кто там? - хлынул в переднюю роскошный тембр Сидорова. - А...впусти. Это Родион!
Пахло жареной бараниной и чем-то острым, душистым, удивительно вкусным.
- Лида, проводи в кабинет. Подожди, Родион, мы кончаем обедать.
- Снимайте обувь-то, - сказала Лида сурово.
 Кабинет был огромный, пол застлан красно-белым экзотической красоты ков-ром, вызвавшим неясные мысли о каких-то гаремах и султанской распущенности. Бек-керовский рояль помещался у стены. Напротив стоял диван, заваленный пестро выви-тыми подушками, тут же изящный столик, на нем -  старого серебра канделябры без свечей, великолепная  настольная лампа, масса миниатюрных безделушек и массив-ный, как надгробие, бесполезный письменный прибор из голубоватого мрамора. Рядом придвинуто резное вызолоченное кресло, напоминавшее царский трон в последней картине "Бориса Годунова". Окно за бледно-розовым тюлем и бархатными портьерами, нисколько не уступавшими буржуазно-феодальной цотоповской роскоши. Но сильнее всего меня поразили стены. Сплошь - от потолка до самого пола тесными рядами их покрывали блюда. Это был фарфор: китайский, японский, французский, саксонский...
Я расхаживал на цыпочках по ковру и созерцал стены с благоговением, как в музее. Чувствовал я себя при этом очень неловко и, глотая слюну, прогонял от себя разные провокационные настроения.
- С какой стати он должен сажать меня за стол? - возражал я кому-то. - Кто я ему? И потом - может, у них продукты все на учете.
-"Бедняга, копейки считает... - презрительно усмехался кто-то голосом Суеску-лова. - Предложить голодному парню картошки с котлетой пожалел..."
- Да иди ты... Ничего мне не нужно! - Разозлившись не на шутку, я перестал рас-сматривать домики с черепичными крышами и пастушек в золотых туфельках. Наду-тый, раздосадованный, я заявил себе, что все это мне нипочем, хотя выпить стакан чая и съесть пирожок с повидлом я бы не отказался.
Кругло и шумно вкатился Сидоров.
- Как у меня? А? Всё благодаря ему... - Сидоров нежно коснулся коротким паль-цем своего заплывшего широкого горла. Пока он говорил, я не открывал глаз от шелкового халата с багряными фениксами и фиолетовой фески с кистью. Казалось, Сидоров не успел переодеться после спектакля… "Принцессы Турандот", например.
- Чего, брат? Никогда не видал? Так живут выдающиеся артисты, хе-хе... Насто-ящий голос - великий дар природы. Кто я был? Деревенщина, лапоть, гусиный пастух. А теперь... вот! - Сидоров привольно взмахнул рукавами. - У меня пять комнат и в каждой не хуже. Конечно, далеко нам до... Ну, допустим, взять баритона Брусканти-ни... Яхта, личный спортивный самолет... Но и нас, слава Богу, не обижают… Жаловаться не можем…
Сидоров потянул меня на диван рядом с собой и, усадив, ласков о потрепал по колену.
- Вот, брат, какое дело. После новогодних праздников приезжает дирижер из Большого театра. Возьмет "Травиату" и "Царскую невесту". Меня он давно знает и только меня желает слышать в роли Грязного. Отличнейший музыкант, деликатней-ший человек, покровитель русских оперных традиций. Правда, имя у него иностранное, отчество иностранное и фамилия тоже... - Загремел искристый, полнокровный хохот. Побуждаемый веселыми птичьими глазами и игрой красок на упитанном, веселом лице, я тоже чуточку усмехнулся. И заметил, что от моего доброжелателя благородно попахивает коньяком.
- Я, брат, тебе симпатизирую, хочу помочь выбраться из толпы. Попросим-ка московского дирижера тебя послушать, а? То-то, брат, это идея. Ну а сейчас иди сюда, я тебя в арпеджиях погоняю.
Делать нечего, я поплелся к роялю. Тяжело вздохнул и покорно запрыгал по трезвучиям. Хватая толстыми пальцами клавиши, Сидоров громогласно поощрял меня:
- Чего киснешь?.. Бодрее, энергичнее! Давай, брат, давай!
 Знал бы он, что я притащился после трехчасовой репетиции, без обеда, измож-денный, как чилийский батрак, и что вечером мне еще предстоит выдержать "Хован-щину"... Но, если разобраться, какое ему дело до частностей моей жизни!
- Тембр у тебя допустимо приятный. -  Жизнерадостный хозяин продолжал вы-тягивать из меня звуки. - Каватину Фауста знаешь? Ну, и чудно! Валяй-ка "там светлый ангел обитает"…  Хвастни верхушкой...
Пришлось пропеть фразу, известную всем любителям оперы, и, поднатужив-шись, задержаться на верхней ноте. Сидоров остался доволен.
- Зажимаешь немного. Но в целом миловидно. Считаю, показываться есть смысл. Ладно, ступай пока. Будь в форме. Когда время придет, дам тебе знать.
Оказавшись на улице, я облегченно вздохнул. В насыщенной кисловатыми запахами, густо-теплой атмосфере кафе обрел я  свой смиренный уют, выхлебал пол порции супа "харчо", съел два биточка с рисом и подливой, похожей на смазочную жидкость. Запить обед пришлось, разумеется, стаканом компота.
Пообедав, я решил прогуляться. Ежась от дыхания Арктики, долетавшего до площадей Областного Центра, я припоминал, как топтался у рояля в не совсем свежих носках (левый срочно требовал штопки)... И, хотя Сидоров меня похвалил, я знал, что и голос мой на этот раз свежестью не прельщал. Вообще же было мне как-то нехорошо после посещения апартаментов моего доброжелателя. Но, не смотря ни на что, к пред-ложению его следовало отнестись серьезно. Я приказал себе не отвлекаться пустыми волнениями, а с завтрашнего дня наметил снова усердно "точить вокал".
Повсюду шуршало приятными хлопотами. За стеклами витрин сияли звездами из фольги нарядные елочки. Перед нерасчищенным бульваром красовался огромный стенд, призывавший граждан к дальнейшему повышению производительности труда. От гастронома по центральному проспекту тянулась терпеливая очередь за свиными ножками для студня, и поскольку очередь эта поминутно росла, как в дни всенародной скорби, то распространились совершенно нелепые слухи о том, что к гастроному вы-зван эскадрон конной милиции.
В театре, около доски объявлений, сердитый общественник Бормотухин, ответ-ственно хмурясь, прикреплял кнопками вырезки из газет. Признаюсь, моя непонятли-вость опять едва не стоила мне объяснений с начальством. Я спросил Бормотухина, какой смысл вывешивать газетные вырезки для артистов, каждое утро покупавших прессу в полном ее разнообразии – вплоть до "Советов садоводу" и "Водного туризма". Вопрос был задан тихо и кротко, из чистой любознательности. Бормотухин ответил почему-то на повышенных тонах, обвиняя меня в намерении подорвать авторитет профбюро.
Спасло меня предновогоднее оживление. Кто-то кликнул клич по поводу рас-пределения праздничных продовольственных заказов. Коллектив кинулся тянуть жре-бий, и непримиримый Бормотухин обо мне позабыл.
Помимо текущего репертуара, готовился праздничный концерт. Хор должен был выступать трижды: сопровождая Хабанеру, исполняемую Ириной Кузьминичной Линьковой, затем подпевая в куплетах Мефистофеля героическому басу Дымцову. В финале следовало прогреметь знаменитое "Славься, славься ты, Русь моя" - и сделать это настолько патриотически мощно, чтобы у зала перехватило дыхание и заложило уши.
Правда, создалось некоторое осложнение. Дымцов закапризничал и объявил, что будет петь Мефистофеля по-французски. Из-за этого хору потребовалось, вместо известного каждому "Сатана там правит бал", разучивать иностранный текст. Салов морщился. Периклов, ухмыляясь, потирал переносицу. Но третий хормейстер, знако-мый вам Мальчик С Папочкой, бегло прочитал французскую строчку и предложил хо-ристам запомнить произношение.
Пытались наши мастодонты уложить парижские прононсы в подкорковую об-ласть мозга, но - без успеха. Помогла лукавая народная сметка, которая подсказала: вместо труднопроизносимой иностранщины, подобрать звуки похожие, а по смыслу забавные и непристойные крайне. Никого это не смущало, ибо при пении хора слова разобрать почти  невозможно. Не то – если б было понятно  - произошел бы скандал.
Концерт состоялся. Кроме указанных номеров, в нем принимал участие балет, еще несколько оперных солистов и приглашенные из Драмтеатра чтецы, что нисколь-ко не развеяло  официозную скуку.
После балетных номеров вышел Дымцов. Он преподнес публике "Элегию" Масснэ - само собой, по-французски; настроение у него было явно аристократическое. Из почтения к его образованности зал похлопал. Благополучно сошли и Куплеты Мефистофеля.
Дымцов дьявольски и зловеще рычал, пугая гримасами общественность, попав-шую в театр по пригласительным билетам. Хор прогавкал за ним припев. Рухнули ап-лодисменты. Дымцов склонился со снисходительной скромностью.
Отдав публике подобающее число поклонов, он обернулся. Хористы стояли на станках с плутоватыми рожами. Я тоже чувствовал: рот у меня (у эдакова препотешно-го, русопятого Ваньки) ухмылялся глумливо и хитрованно.
- Чего это вы там напели? - сморщив нос, спросил героический бас. Ему с готов-ностью сообщили похабно-комический перевод. Дымцов всхохотал деревянно и мот-нул белокурой гривой.
- Бож-же мой! - трагедийно вскинув руку, он приставил кулак ко лбу. - С кем приходится делать искусство... С кем!


ГЛАВА 36

Новый год светился в окнах теплыми огоньками. Ностальгические вздохи по морозцу, по эх! куревой метелице... не требовались. Мело, мело и посвистывало. А ко-гда осыпать белыми хлопьями прекратили, небо вычистилось, и под звездами стало видно далеко-далеко, до самых горних пределов. Окутанный зимним покровом Об-ластной Центр показался мне внезапно прекрасным и русским городом.
Укрепив на столе елочку-коротышку, Захарыч благостно сиял лысиной и торже-ственно поднятой рюмкой водки.
- Ну, Родя, с наступающим! - Захарыч звякнул тонко по краю моей рюмки. - Же-лаю тебе в этом году творческих успехов, самых что ни на есть... Клади маринованных масляток...
Он выпил прочувствованно, бережно и со смыслом.
- Спасибо, Захарыч. Хорошо, Захарыч, да вот... Глеба нет с нами... - У меня не ко времени запрыгали губы.
- Ну что, ну что... Ну, полно тебе… Что уж теперь... Надо выпить и все тут. За упокой души, так сказать.
Над потолком, где временно проживал молодой музыкант, творилось невообра-зимое: ржали лошади, горланили петухи, ухал сыч, и страстно завывал ансамбль без-домных котов.
- Ух, бандиты, - закусывая свининкой с хреном, качал головой Захарыч. - А в тебя, Родя, я верю. И если ты моей веры не оправдаешь, то грош тебе цена!

***
Московский дирижер приехал второго января. Третьего он блестяще провел "Травиату", на пятое была назначена "Царская невеста".
После "Травиаты" меня поймал в коридоре Сидоров. Его бойкие глаза смотрели на этот раз испытующе.
- Устал? Петь можешь?
- Я ноты не взял...
- Ноты найдем. Переоденься и через пол часа будь у дирижерской.
Волнуясь, хотя и не слишком, я торопливо умылся. Неожиданно для всей гри-муборной издал звонкую руладу и, задержавшись наверху, скатился вниз по ступеням гаммы.
- Звучишь, как полубог, - с иронией сказал Самокруткин. Не отвечая, я подошел к роялю, взял нужную тональность и пропел "там светлый ангел обитает". Минуты две было тихо. Смотрели на меня с интересом и удивлением.
- Вполне... даже очень. Вообще, - произнес Салопов, - я и говорю: хор - братская могила талантов.
Я еще раз звонко хрюкнул, проверяя резонатор, и отправился к дирижерской-комнате. Дверь открылась, высунулась голова Сидорова, кивнула.
За роялем сидела Лия Понтелеймончик. Положив ногу на ногу, беседовал с Ми-ни-Тосканини стройный брюнет с серебристой по шевелюре проседью. Причем, шеве-люра отличалась истинно творческой живописностью. Он уже снял фрак и поверх бе-лого жилета накинул вязаный пуловер.
Сидоров указал на меня жестом фокусника:
- Вот он! Если Георгий Семенович не возражает...
- Что вы, что вы. - Лапкин с безразличным видом подернул плечиками.
- Родион Шиборкин, тенор.
Представив меня, Сидоров объяснил, что уже год проводит со мной целеустремленные и упорные занятия, а потому за последнее время в моем пении произошли значительные сдвиги в лучшую сторону. Лия Понтелеймончик  хитро сощурилась. Я кашлянул в кулак и потупился.
Но, по правде говоря, волнение моё было умеренным. Смертельная паника, ко-торая охватывала меня прежде, не сдавливала мне горло. Это странное успокоение можно, наверно, объяснить неудачами и потерями прошедшего года. Я чувствовал непобедимое оцепенение, тормозившее возбужденные нервы не хуже патентованных снадобий. И хотя я собирался добросовестно исполнить все то, что от меня сейчас ожи-дали,  на какое-либо чрезвычайное изменение в своей жизни не надеялся.
Московский дирижер посмотрел на меня вопросительно.
- Он исполнит каватину Фауста, - продолжал говорить за меня Сидоров, как будто сам я не владел русским языком. Затем он сел рядом с Понтелеймончик и зачем-то надел очки.
- Пожалуйста, - нежно улыбаясь, сказал дирижер с иностранным именем и фа-милией.
- Вы… будете петь Фауста? - Мини-Тосканини спросил об этом с таким выра-жением на гипсовом личике, будто петь собирался не человек, а стул у противополож-ной стены.
Сидоров снял очки и откашлялся:
- Пожалуйста, не волнуйся.
- "Какое чувствую волненье... - запел я, глядя на Сидорова. - Душа полна любо-вью стра-а-астной…"
- "О, Маргарита, здесь умру у ног твоих", - вместе со мной беззвучно прошептал он, и в самой середине птичьих глаз мелькнуло светлой бляшечкой одобрение.
Я пропел каватину, регулируя дыхание и пытаясь исполнить тонкие лирические нюансы. Перед ходом на верхнюю ноту я слегка призадумался, но лишь на долю секунды... Потом храбро ринулся на приступ вокальной вершины и, взяв её, от усердия даже передержал.
Лия Понтелеймончик сделала гримасу, выражавшую не то удивление, не то воз-мущение моим вольным обращением с длительностями. Но Сидоров мигал мне и пока-зывал из-за рояля большой палец.
Когда я окончил, то увидел сдвинутые в кружок головы. Они совещались. Я ни-чего толком не мог понять. Слышалось деловитое быстрое бормотание.
- Кадры сманиваете, - стеклянно дзынькнул Мини-Тосканини и засмеялся. Смех его показался мне глуповатым. - Впрочем, мне все равно.
- И напрасно, Георгий Семенович, - рассерженно сказал Сидоров, - и очень напрасно.
В руках московского дирижера появилась записная книжка.
- Фамилия... Год рождения... Училище... Работаете в хоре? Фауст неплохо впет, верхов не боитесь. Я думаю, мы пришлем вам вызов. Прослушивание в мае, на основ-ной сцене.
- Я же говорил, что есть смысл показаться, - вмешался Сидоров, сделав почему-то надменное лицо.
- Вы будете петь с оркестром, без предварительного тура. Кроме Фауста, сове-тую приготовить Ленского. Всего наилучшего, до встречи в Москве.

***
Об этом событии я, как вы понимаете, молчал. Но скоро театр узнал все. Заха-рыч подбегал трижды на день, давал мне тычка под ребро и ликующе произносил: хи-хи! Дома он, к моему смущению, пытался подавать мне ужин в постель.
- Набирайся сил. До мая рукой подать. Пей молоко с медом каждый день, сма-зывай гортань-то.
Через неделю меня тошнило от молока и от излишней предупредительности. Перед сослуживцами я упорно изображал косноязыкого. Спустя некоторое время они от меня отстали.
На репетициях я сидел, будто аршин проглотив, внимательно следил за началь-ственной дланью Александра Гермогеновича и замечал не однажды, что взгляд его, выхватив меня из толпы, скользил дальше с искоркой удовлетворения.
Незримые флюиды извещали об этом Клепалова, Амплеева, Кукышкина и змея подколодного Кикина, и "унтер-пришибеева" Бормотухина. Они обходили меня сторо-ной.
Анна Севастьяновна Сыпунова несколько раз останавливалась напротив, обма-зывала меня с ног до головы ленивым коровьим взором и шевелила губами. Наверно, избрала достойным персонажем для своей сатирической поэзии.
Только Заславский как-то в антракте решился меня задеть.
- Однако, вы очень изменились, эччеленца, - язвительно сказал он. - Лезете в зрачок начальству и собираетесь делать сольную карьеру при протекции посторонних лиц.

***
Шло время, я увидел, что снег осел и потек грязными ручьями. Пришлось при-знать сверхочевидным явление апреля, которое меня огорчило.
- Ну, как? Нету вызова-то? - беспокоился Захарыч и сам меня утешал. - Ничего, обождем еще, больше ждали.
К чему было прослушиваться! Жил бы себе тихо, работал бы спокойно в хоре, а теперь вот... Сидоров всякий раз спрашивает при встрече: "Ну, как? Заходи ко мне, подскажу кое-что". Лия Понтелеймончик тоже спросила однажды: "Ну, как" и тоже предложила заниматься у нее дома. Узкие щелки глаз показались мне при этом ковар-ными, как у рыси, стерегущей добычу. Я поблагодарил и пробормотал что-то о недо-статке времени.
Я занимался самостоятельно, иногда мне аккомпанировал Сева Лёлин. Обра-щаться за помощью к Лии Понтелеймончик и к моему опекуну Сидорову я почему-то категорически не хотел. Не то стеснялся, не то не мог превозмочь некую неопределен-но-горделивую обиду. Словом, глупо хорохорился, талант из народа.
Апрель перевалил за третью декаду, а вызова из Москвы я так и не получил.
Постепенно по главной артерии  заструилась отрадная прохлада. Пусть все останется по-прежнему. Утомительная, но привычная работа, редкий, но сладкий от-дых с книгой, прогулки в лесопарке, оставшемся от Ослопинского кладбища, "и, может быть, на мой закат печальный блеснет любовь..." Нет, не вспоминать об этом, забыть!

***
Хор отпевал за кулисами преступного царя Бориса. Погибая от укоров больной совести, Дымцов рвал на себе парчовую ризу и примеривался, как бы половчее ска-титься с тронного помоста. Вот он отчаянно вскинулся на троне... быстро отвернув-шись от публики, пощупал нос (то есть проверил резонатор) и тут же выплеснул в зал трагический вопль:
"Повремените! Я ца-а-арь ещё! Я царр исчоу!!"
В последней предсмертной корчи, он с таким жутким грохотом ахнулся навз-ничь, что две тысячи зрителей на несколько секунд потеряли пульс.
Ничего не скажешь, падал Дымцов прекрасно. Пожалуй, падение было наилуч-шим местом в его исполнении. Уже мертвый, он распростерся посреди сцены, задрав бороду и бурно вздымая выпуклый живот. Солистка Потрух в роли царевича Федора грузно пала на него, - отчего Дымцов тихо уйкнул. Выражая сыновнюю скорбь, Потрух задрожала откляченным задом, и... пошел занавес.
"Не пришлют, - думал я, успокаивая себя. - Теперь уж точно не пришлют. Забы-ли. Не сочли нужным". Дирижер с иностранной фамилией представился мне большим трепачом. Зачем было обещать?
- Родион… Родион Иванович...
 Это что такое?! Почему такая предупредительность?..
- Родион Иванович! - встревоженным шепотом обращалась ко мне  девица из хоровой канцелярии. Она мне улыбалась в полумраке кулис, и обольщение струилось из ее изумительных, нагловатых глаз. – Семен Семеныч просит вас подойти к нему.
Я поднялся в канцелярию и остолбенел. Приветливо скалясь, почти как модная красотка-курьер, Клепалов стройно стоял за своим столом. Взгляд его не скользил неуловимо сверху вниз, а светло и открыто, как на плакате, устремлялся мне навстречу. В руке он официально держал конверт.
- Я уполномочен передать вам депешу. Распишитесь в получении, письмо заказ-ное.
Вскрыв конверт, я обнаружил листок гладкой бумаги, имевший в навершии из-вестное всему миру изображение колонн и квадриги с Аполлоном. Текст пониже под-тверждал вызов Р. Шиборкина на прослушивание в группу стажеров оперы. Число бы-ло указано.
- Очень рад, что в нашем коллективе вырос товарищ, достойный принять уча-стие... - Клепалов энергично потряс мне руку. Вошел Периклов и сделал с моей рукой то же самое. Рукопожатие продолжил Мальчик С Папочкой, за ним Кукышкин и Ам-плеев, давно собравшиеся домой и вспотевшие в пальто и шляпах. За ними стояли в очереди Кикин и Бормотухин. Создавалось впечатление, что происходит прием зару-бежной парламентской делегации. Я довольно быстро привык к жатию рук и потянулся продолжить церемонию, но в канцелярии никого больше не оказалось.
- Александр Гермогенович просил от его имени передать наилучшие пожела-ния,- сказал Клнпалов.
Откланявшись, я поехал домой. Захарыч сидел за столом в кальсонах и пил чай (на "Борисе" был его сменщик).
- Жду тебя. Чего-то душа не на месте, - ворчал Захарыч, подвигая мне опосты-левшее молоко с медом. - Как бы, думаю, не отмутузили опять моего Родю. Сейчас-то ни к чему, лучше бы уж потом. Ну, слава Богу, все в порядке. Ужинай.
Я молча достал конверт. Захарыч хищно выхватил его, вынул листок и взмахнул им, будто победным стягом.
- Вот оно! - возопил он, вставая и светясь изнутри. – Свершилося!
Восторг его был настолько неистов, что старик заговорил архаизмами из какой-то оперы.
Я смеялся от души его наивному ликованию и незаметно для себя выпил про-клятое молоко.
- Шиш вам! - Захарыч с грубой издевкой показывал кому-то кукиш. - Всю жизнь будете возиться со своими делишками и сдохнете подлецами, золотари! А он, - ладо-нью скульптурно простерся в мою сторону, - станет большим артистом! Ведь, ей-Богу, мне все время видение предстает, - немного успокоившись, продолжал мой поклонник и благодетель. - Сижу я в пятом ряду посередке, сам выглаженный и при галстуке. А ты - на сцене, позади снег идет. На плече у тебя шубка накинута с пелериной, из-под шапки - парик вороной, курчавый. Ну, само собой, сюртучок, сапоги с замшевыми отворотами. Бледный, припудренный - как надо. Тут я тебе говорю, - не в слух, конечно, а про себя: "Начинай, Родя, с самой что ни на есть пьяниссимы, совсем чуток". И ты начинаешь фальцетиком: "Куда-а, куда, куда вы удалились?.." - Захарыч до того расчувствовался, что смахнул слезу.
- Если я так фальшиво запою, в меня гнилым яблоком кинут или чем-нибудь по-хуже!
- Не кинут, побоятся.
- А помнишь режиссеру Онисьину после премьеры "Кармен" из публики веник вместо цветов подбросили? Ты у нас идеалист, Захарыч!
- Никакой я не идеалист, я настоящее искусство люблю. Оперу люблю, а не сту-котню дурацкую, чтоб ей пусто было. И еще песни, вот ету особенно: "Во-о субботу день тяжелай, ни-ильзя выполе ра-абота-ать..."
Захарыч пел, а я вздыхал потихоньку; никуда теперь не денешься - надо ехать!

***
Тем временем весна набухла, как почка, раскрылась и зацвела.
Сердце у меня ныло от истомного запаха сирени, от того, что асфальт на улицах блестит нарядно и ново, а девушки возбужденно и загадочно улыбаются. Последнее очень меня волновало светлыми вечерами с лиловатой тенью листвы и свежевзбитой пеной облаков в меркнущем небе.
Одурманенный и печальный, я развлекался смешной фантазией: известный пе-вец, я приезжаю из Москвы в областную филармонию; назначена репетиция с оркест-ром Симеонова; войдя, я отвечаю на поклон дирижера, оборачиваюсь к музыкантам... там Женя - и наши глаза встречаются. Таким образом мне удавалось прерывать иногда муторное ожидание конкурса.
Однако день отъезда приблизился. Вечером я пришел в театр и прокрался в ку-лису.
Во мраке петербургской ночи расхаживала у Канавки Диана Самсоновна Чихаева. Только что была блестяще исполнена ария "Уж полночь близится, а Германа все нет..." Зал распирало от оваций.
- Браво, Дианочка, - умиленно пролепетал кто-то над моим ухом. Оглянувшись, я нашел позади себя старенького концертмейстера. Старик снял очки и вытирал их платочком. Перехватив мой заинтересованный взгляд, он произнес, словно в назидание мне:
- Да, молодой человек, сердце в плен забирает! А пришла, помню, девчонкой из разъездной оперетки, худенькая - с палец, манеры балаганные и уж как верхов-то боя-лась... А сейчас - слышали "си"? Беспредельный взлет! Расплавленное серебро! Но как она умеет работать... О, милый мой! Фанатично, страстно, беспощадно к себе и другим! Вы, надеюсь, замечали: когда на сцене Чихаева, все подтягиваются - и партнеры, и даже хор... А дирижеры вспоминают, что главное не громыхание  оркестра, а пение. Но - тише.
Прекратился хруст последних хлопков. Бурно вступил оркестр. На отчаянном форте Чихаева объяснила публике, что жизнь и честь ее погибли, и что она проклята вместе с убийцей старой графини.
А рядом со мной готовился к выходу Евсюткин. В черном плаще, с умело вы-лепленным наполеоновским профилем, он часто дышал, нагнетая в себе яростный пыл, и, как спринтер перед стартом, нетерпеливо лягал ногами.
- Ну, я пошел, - сказал он, бледнея под гримом.
- Погодите, Юлий Киреевич!
Помощник режиссера, всклокоченный, потный, трясся, глядя в клавир. Евсют-кин выгибал соболиные брови и дико таращил глаза, отчего его напудренное лицо ка-залось вдохновенным и безумным.
- Секундочку, Юлий Киреевич!
Он ворвался на сцену, как демон, окутанный вихрями роковой бури. "Ты, ты! Настал конец мученьям... - Отбросив муфту, Лиза упала ему на грудь. - Ты мой опять, и я твоя"...
Не меня ли обнимает красавица с дивным станом и темно-серыми глазами?.. Нет, это знаменитый Евсюткин, а вместе с ним ангельским голосом птицы Сирин властвует над зачарованным залом несравненная солистка Чихаева. Где же милая моя возлюбленная? Далеко, так далеко, как если бы она жила не в сорока минутах ходьбы от театра, а где-то... в Новой Зеландии.
"О да, миновали страданья, я снова с тобою, мой друг!" - пела преданная и нежная Лиза.
- Я снова с тобою, мой друг... - шепотом повторял я из кулисы, почему-то зали-ваясь слезами.
Что со мной? Кого мне так жалко здесь оставлять? Бедную тень Суескулова? Воспоминание о поцелуях Жени? Свою молодость? Но решено: что бы ни произошло, я не вернусь в ряды подопечных Александра Гермогеновича.
"Настало блаженство свиданья! Конец наших тягостных мук!" - пели Лиза и Герман.
- Конец наших тягостных мук... - шептал я, украдкой вытирая глаза и пятясь к лестнице, ведущей в фойе.
             Мне не хотелось видеть погибель Лизы. Я грустно брел по коридору мимо стен, оклеенных многозначащими плакатами от оркестровой ямы до мужского туалета. Администратор Барсук предельно использовал закулисное помещение для наглядной агитации.
Никто мне не встретился. Только у самых дверей равнодушно кивнул охранник Харлампиев.
Я вышел из театра. Над портиком ложноклассического образца небо было низ-ким, тревожным, исчерна-синим. Угрюмо погромыхивало, давило виски. Внезапно потянуло свежо и волгло, и вздохнулось легко. Надвигалась, как видно, первая гроза. "Еще не поздно... - услышал я в голосе ветра, промчавшегося по крышам, - еще не стыдно вернуться... Остановись, подумай!"
Бурные тени носились по  лицам кариатид; чудилось, будто их неподвижные взгляды напряженно провожают меня, а каменные губы бормочут тяжелые слова осуж-дения.
Возвратиться к пятой кулисе? Нет, великанши! Ночной ветер путает мои воло-сы, треплет расстегнутый ворот и несет первые холодные капли... я ухожу! И ухожу навсегда, имейте в виду. А вы стойте здесь терпеливо и наблюдайте, как мимо вас де-филирует престижная публика балетных премьер.






















ЗАКЛЮЧЕНИЕ
подготовившего книгу к изданию

Считаю необходимым сообщить читателям некоторые факты, касающиеся авто-ра этого романа.
После неудачного прослушивания на сцене Большого театра, Р.Шиборкин к ме-сту своей прежней работы не возвратился. Он уехал в родной город, где стал руководителем вокального кружка в клубе железнодорожников, и о судьбе оперного певца больше, по-видимому, не мечтал.
Мое знакомство с ним произошло случайно на привокзальной площади, возле пивного ларька. Родион Иванович сразу показался мне человеком симпатичным и чрезвычайно общительным. Все присутствующие также относились к нему по-свойски.Уз- нав, что я нахожусь в служебной командировке, он преисполнился ко мне уважения, как к лицу, опытному в работе со словом. Наша доверительная беседа про-должалась у него дома. Здесь в руках Родиона Ивановича появилась толстая папка, завязанная розовыми тесемками. Показав её, он смущенно сказал, что написал роман... об оперном театре.
Поскольку опера является тем видом искусства, о котором я не имею дос-таточно глубокого представления, я поспешил чистосердечно в этом признаться. Тем не менее, Родион Иванович просил прочитать роман и, если я сочту допустимым, отнести его в какое-нибудь московское издательство. При этом - удивительное условие! - он категорически отказывался от законного авторства. Сначала это условие показалось мне подозрительным. Я пытался доказать, что время анонимной литературы миновало, что каждый начинающий талант, бегающий по редакциям с новорожденным рассказом или восьмистишием, прежде всего, стремится обозначить в авторской карточке свою фамилию. Мои доказательства не убедили Шиборкина. "Если согласятся напечатать, - сказал он с равнодушным видом, - напишите на титульном листе любую фамилию, только не мою. А откажут, - можете мне рукопись не возвращать". Конечно, все это было чрезвычайно странно.
Впрочем, российская глубинка славится чудаками. Некоторые писатели даже приобрели известность, питая свою творческую фантазию именно такими причудли-выми характерами. Я прекратил споры, и мы распрощались.
В Москве на меня свалилась уйма неотложных - служебных и семейных дел. Я сунул куда-то рукопись Шиборкина и (со стыдом признаюсь) в ту же секунду о ней забыл.
На папку с розовыми тесемками я наткнулся примерно через год.
И только через семь месяцев, прочитав наконец рукопись, собрался написать ав-тору. Ответ пришел на удивление быстро. В нем сообщалось, что Родион Иванович Шиборкин трагически погиб 29 февраля текущего года во время организованного вы-езда на подледный лов: провалился в полынью. Остальные участники зимней рыбалки хватились его слишком поздно. Больше никаких подробностей не указывалось. Под-пись, как всегда в таких случаях, была неразборчива.
Известие о смерти Шиборкина огорчило и озадачило меня. Я воспринял его, как тяжелый упрек, и, чтобы заглушить угрызения совести, немедленно взялся за работу. Многочисленные неясности и погрешности в стиле устранить было невозможно - расползалась довольно запутанная сюжетная канва. Я решил оставить все как есть, лишь по своему усмотрению разделив текст на отдельные главы и подглавки.
Некоторое время я колебался, не решаясь нарушить, но и не в силах исполнить волю покойного. В конце концов остановился на том, что после гибели автора я един-ственный человек, знающий о существовании его романа. И потому, хоть и дрогнувшей рукой, написал сверху титульного листа собственную фамилию. Хотел было обратиться в ближайшее издательство, но призадумался.
А что если роман издадут? (Я сделал чисто теоретически такое невероятное предположение.) И кто-то, узнав себя, предъявит мне обвинение в злопыхательстве и клевете. Нет, прежде следовало навести справки о лицах, явившихся прототипами большинства персонажей. Должен пояснить: Шиборкин закончил свой роман спустя десять лет после того, как навсегда покинул здание с кариатидами и лирой на фрон-тоне. Прибавьте почти два года лежания рукописи в моем письменном столе. Словом, с тех пор жизнь ушла далеко вперед, и многое могло измениться.
Я добился командировки в областной центр, бывший местом действия романа, и - вот что мне удалось установить:
Всего год назад руководство и общественность оперного театра с величайшими почестями проводили главного хормейстера Александра Гермогеновича Салова на за-служенный отдых в возрасте восьмидесяти трех лет. Преемник его, Периклов, выпивал теперь не более двух бутылок пива после спектакля, и, как говорят, почти совсем отказался от водки и коньяка. Перфилий Богданович Богоявленский, который в специальной литературе именовался не иначе как "гений оперной режиссуры", был неожиданно отстранен от должности главнокомандующего ЦОТОПа. Ему так и не удалось пока свершить новаторскую перестановку оперы "Борис Годунов", где психически неустойчивый царь выходил бы на сцену с одними усами (тогда как Борисы до сего времени являлись перед зрителем не только в усах, но и в бороде).
Почти все указанные в романе солисты исполняли доверенные им партии, про-должая, по выражению одного юмориста, "одерживать новые победы над искусством". Большинство артистов хора трудилось еще в своем прославленном коллективе. Заслав-ский постарел немного и стал меньше острить.  Коля Хряков тоже постарел, прибавил в весе килограммов двадцать, но по-прежнему отказывается менять белье чаще одного раза в квартал. Еще поет во вторых альтах Анна Севастьяновна Сыпунова, а в басах толстопузый Фуксов. Только тенор Сева Лёлин, поехав к маме в Махачкалу, был заре-зан  ночью местным абреком. Вот такие разнохарактерные сведения я получил. Одна-ко, как показало мое тщательное расследование, всевозможные анекдотические и скан-дальные случаи, разлимоненные в романе, за кулисами оперного театра никогда не происходили. Они целиком и полностью являются плодом фантазии Шиборкина.
Надлежит привлечь внимание читателей и к судьбе музыкантов из оркестра об-ластной филармонии. Впрочем, здесь тоже не было полной ясности.
Однокашник Шиборкина по училищу флейтист Гофман давным-давно уехал, но куда именно - установить не удалось. Кроме того, стало доподлинно известно, что альтистка Евгения Петровна Андреева с Шиборкиным виделась всего два раза, да и то в присутствии упомянутого Гофмана. Так что все их интимные отношения от начала до конца придуманы автором. Ко всему сказанному следует добавить одно последнее сведение. Главная героиня уже несколько лет как заменила свою довольно распространенную фамилию на более редкую из-за того, что мужем её стал виолончелист Густав Гургенович, длинный, костлявый, чернобородый и лысый, страшный, как Вельзевул.









КОММЕНТАРИИ

Стр. 1 "Душечка» красна-девица" - русская народная песня "Ах, ты, душечка, красна-девица", нередкая в репертуаре теноров.
Марио дель Монако - выдающийся итальянский оперный певец, драматический тенор, В 1959 году гастролировал в Москве на сцене Большого театра.
...незабвенного Сергея Яковлевича. - Лемешев С.Я. солист Большого театра В 30-50 г.г.» нар. арт.СССР, лирический тенор.
Стр. 2 Какие там Ленские! Какие там Германы! – Ленский в опере Чайковского "Евгений Онегин" партия лирического, Герман в опере Чайковского "Пиковая дама" партия драматического тенора.
Стр. 3 "Я помню чудное мгновенье" – романс Глинки на слова Пушкина.
Стр. 8 …роль…Далилы – в опере французского композитора Сен-Санса "Самон и Далила". "Ах нет сил снести разлуку!" – начало арии Далилы.
Стр. 14 Каватина Владимира Игоревича из оперы Бородина "Князь Игорь".
Стр. 23 Козловский И.С. – солист Большого театра, нар. арт. СССР, лирический тенор. Карузо – выдающийся итал. Оперный певец конца XIX-XX века, драма-тический тенор.
Стр. 24 Герцог Мантуанский - персонаж оперы Верди "Риголетто".
Стр. 26 "Садко - опера Римского-Корсакова, сюжет по былине о Садко-гусляре, новгородском госте.
Стр.30 Оперы "Севильский цирюльник" Россини, "Свадьба Фигаро" Моцарта, "Демон" Рубинштейна, "Царская невеста" Римского-Корсакова, "Борис Годунов" Мусоргского упоминаются на этой странице. И приводится текстовок отрывок из хора в сцене "Под Кромами" (''Борис Годунов")
Стр.31 Тутти - мощное звучание всего оркестра и хора.
Отелло - главный герой в одноименной опере Верди;
"мефистофельский хохот" - Мефистофель, персонаж оперы франкского компо-зитора Гуно "Фауст".
Шаляпин - великий русский оперный певец, бас.
Нежданова - выдающаяся русская оперная певица, сопрано.
Стр.39 Собинов - выдающийся русский оперный певец, лирический тенор.
Стр.40 "Аида" - опера Верди. Радамес – одно из главных действующих лиц этой оперы.
Стр.44 "Трубадур" - опера Верди. "Чио-Чио-Сан" - опера Пуччини.
Стр.51 "Смейся, паяц, над разбитой любовью..." - ариозо Канио из оперы Леан-ковалло "Паяцы".
Стр.57 Нижинский - выдающийся танцовщик предреволюционного русского балета.
Стр.74 ...на "Спящую"... " "Спящая красавица" балет Чайковского.
Стр.78 Дон Базилио - персонаж из "Севильского цирюльника".
Стр.79 Аврора - главная героиня в балете "Спащая красавица".
Стр.80 "Ни сна, ни отдыха измученной душе" - начало знаменитой арии Князя Игоря.
Стр.81 Теноре ди грацие - изящный, то есть лирический - тенор.
Стр.82"Ты бледен, Водемон…" - реплика из оперы Чайковского "Иоланта"
Стр.83 "Я вас любил..." – По-видимому поется романс Шереметьева на слова Пушкина.
Стр.83 "Хованищна" - опера. Мусоргского.
Стр.102 Песня молодого цыгана из оперы Рахманинова "Алеко" на сюжет поэмы Пушкина "Цыганы"
Стр.123 "В крови горит огонь желанья…" - романс Даргомыжского на слова Пушкина.
Стр.131 Песенка Герцога из оперы "Риголетто" Верди.
Клавир - переложение оркестровой партитуры для фортепиано.
Стр. 154 "Весна священная" – балет Стравинского.
"Иван Сусанин" – опера Глинки.
Стр. 168 "Полет Валькирий" – оркестровый отрывок из опреы Вагнера "Вальки-рия".
Стр. 171 Карвадосси – герой оперы Пуччини "Тоска".
"Улетела пташечка в дальние края…" – романс Титова.
Стр. 179 Тонио – персонаж в опере "Паяцы".
Стр. 202 "Дон Карлос" – опера Верди.
Стр. 210 Дуэт "Не искушай меня без нужды" – музыка Глинки, слова Баратын-ского.
Стр. 214 "…люди гибнут за… метал" – упоминается припев в куплетах Мефи-стофеля.
Стр. 237 Кармен – главная героиня одноименной оперы Бизе. Амнерис – одна из главных героинь в опере "Аида". Хозе, Тореадор – герои оперы Кармен.
Стр. 258 "Для берегов отчизны дальней" – романс Бородина на слова Пушкина.
Стр. 259 По традиции новый театральный сезон открывался оперой "Иван Сусанин". "Чуют правду" – начало арии Сусанина.
Стр. 264 "Орфей" – опера Глюка, австрийского композитора XVIII в.
Стр. 269 "Принцесса Турандот" – опера Верди.
Стр. 270 "Травиата" – опера Верди, "Царская невеста" – опера Римского-Корсакова. Грязной – персонаж этой оперы.
Каватина Фауста – ответственная, технически трудная ария для тенора, с кульминацией на предельно высокой ноте.
Стр. 272 Хабанера – популярная ария из "Кармен".
"Славься, славься ты, Русь моя" – заключительный хор оперы "Иван Су-санин". "Элегия" – романс французского композитора Масснэ, исполняемый ба-сами с элементами подражания великому Шаляпину.
Стр. 282 Сцена "Канавка" из последнего действия оперы "Пиковая дама".


Рецензии