В поисках традиции Пушкин -Мандельштам - Набоков

ИНСТИТУТ СОВРЕМЕННЫХ ЗНАНИЙ


КАФЕДРА ФИЛОЛОГИИ




С.Ф. КУЗЬМИНА


В ПОИСКАХ ТРАДИЦИИ:
ПУШКИН – МАНДЕЛЬШТАМ - НАБОКОВ



МОНОГРАФИЧЕСКИЙ ЦИКЛ СТАТЕЙ



 









МИНСК, 2000
ББК  83.3 (2 Рос)
УДК  882
К  893

Руководитель    проекта  серии научных и учебно – методических изданий – декан факультета экономики и права для иностранных студентов      Т.А. Ханалыев.

Под   редакцией заведующего    кафедрой         филологии Института     современных      знаний        В.И. Самусенко.

Технический   редактор        И.В. Юшкевич

Рецензенты: кафедра русской и зарубежной литературы Белорусского государственного педагогического университета имени Максима Танка (зав. кафедрой – доктор филологических наук, профессор Т.Е. Комаровская); кандидат филологических наук, доцент В.В. Коваленко.

Серия научных и учебно-методических изданий
кафедры филологии Института современных знаний. Выпуск 3.
         
К  893.     С.Ф. Кузьмина.    В поисках традиции: Пушкин – Мандельштам – Набоков.  Монографический цикл статей. – Мн.: Институт современных знаний, 2000.

Книга      подготовлена     автором     специально      для        кафедры  филологии ИСЗ.   Кузьмина С.Ф., 2000.

Истоки и содержание системы нравственных ценностей в творчестве А.С. Пушкина и ее преемственность в произведениях О.Э. Мандельштама   и В.В. Набокова – вот ведущий круг проблем данного многопланового и во многом новаторского исследования.
Предназначено для ученых – литературоведов, студентов,    преподавателей вузов и школ.
ББК 83.3 (2 Рос)
… И НЕ ПРЕРВЕТСЯ СВЯЗЬ ВРЕМЕН.
О ТВОРЧЕСТВЕ   А.С. ПУШКИНА НА РУБЕЖЕ СТОЛЕТИЙ.

Художественное творчество А.С. Пушкина  -  неисчерпаемый колодец  Вдохновения и Истины. Поразительная масштабность, лаконичная глубина, словесное совершенство его наследия поражают читателей уже несколько поколений, воспринимающих родоначальника новой русской литературы и как образец Творца, соответствующего размаху гигантов эпохи возрождения, и как источник все новых и новых философских, этических, эстетических идей.
Данная книга, созданная доцентом БГУ С.Ф. Кузьминой, опробировано  на республиканской научной конференции «Пушкин и новая культура» в БГПУ им. М. Танка (декабрь, 1998 г.), обсужденная преподавателями кафедры филологии ИСЗ, исследует две грани пушкинского феномена: с одной стороны, рассматриваются сами произведения гения (и разнообразные истоки их появления); с другой  -  творения Пушкина проецируются  на художественные свершения двух крупнейших литераторов  XX  столетия – О.Э. Мандельштама и В.В. Набокова. Из рамок возможного (идейно-художественного многообразия, заключенного в творчестве Пушкина и его последователей)  автор выделяет прежде всего грань созданной искусством системы нравственных ценностей, получающей полноценную убедительность на основе совершенного текста, влияющего и рационально, и эмоционально на читателя.
…Не всегда  в далеком прошлом прочувствованная, пропущенная через собственное сердце, выстраданная и найденная Истина. Она существует рядом с читателем как вполне реальная данность. Однако желающему ее понять  и принять необходимо сделать усилие, пройти путь навстречу, прикоснуться к сокровищнице достижений человечества. И тогда для каждого не прервется связь времен…
 
                В.И.Самусенко                зав. кафедрой             филологии
                Института современных знаний
С.Ф. КУЗЬМИНА

В поисках традиции:
Пушкин — Мандельштам — Набоков



Традиция — универсальная категория. При сломе культурных парадигм и их кардинальной смене, в моменты исторических катастроф и духовных испытаний традиция продолжает возобновляться, транслироваться через эпохи в виде координат смыслов бытия, иерархии духовных ценностей, конечных ориентиров и жизни, и творчества. Для каждой национальной культуры характерна своя аксиология, ценностная шкала. Она вырабатывается различными путями: устным народным творчеством, религией, гениями нации. Для русской культуры таким генератором аксиологии и художественной, и духовно-нравственной стал А. С. Пушкин.
Привычна мысль, что в Пушкине сфокусирована русская художественная традиция, он творчески оформил и тем самым утвердил национальное бытие. В этом было его пророческое призвание, творческое служение, духовная идея. В движении эстетических и формотворческих поисков русской словесности от Золотого века к Серебряному, литературе ХХ века и Русскому зарубежью именно Пушкин является точкой отсчета, именно его гений определил общее направление русской литературы. Каждый художник, рожденный в лоне русской языковой стихии, находит в его наследии свой источник и вдохновения, и интеллектуального заряда, стимулирующие собственное творчество.
  Но и сам Пушкин — явление движущееся, развивающееся, перед ним также стояла задача поиска традиции. Он обращался к сокровищнице античной культуры, был отзывчив на все новации литературы западноевропейской, но его значимость для русской литературы определил момент обращения к многовековой духовной традиции древнерусской книжности. После интенсивного вживания русской литературы ХУШ в. в западную культуру, Пушкин восстановил живую преемственность со святоотечественными истоками и художественно воплотил кирилло-мефодиевскую традицию славянской культуры, что и определило, и до сих пор определяет стабильность русской литературы как единого языкового и духовного космоса.
Традиция не может быть "взята" извне, она вменена по рождению, родству, семье, языку, вере. Традиция не только дана, но и довлеет сознанию (иногда как кошмар, как обреченность на повторение хода). Художник делает выбор между Законом традиции и ее Благодатью. В этом — его творческая свобода. Разрыв с традицией обрекает на гибель, но гибель может, по воле художника, стать духовным преображением, воскресением, освобождением от тесных "пелен" и вновь предстать, в обновленном виде, все той же культурной традицией.
Антиномичность традиции, ее гордиев узел - гарантия ее жизненности, это "вечная машина" по борьбе со временем и хаосом.


ОТ ЗОЛОТОГО ВЕКА К СЕРЕБРЯНОМУ,
А. С. ПУШКИН И ДРЕВНЕРУССКАЯ КНИЖНОСТЬ

 Будучи одним из самых просвещенных и образованных людей своего века, Пушкин знал и любил древнерусскую литературу, которая оказала на него духовное и эстетическое влияние. Своеобразие пушкинских философско-эстетических взглядов заключается в том, что они не совпадали ни с распространенными в его время концепциями "чистого искусства", "чистой поэзии" (хотя он и считал, что "цель поэзии — сама поэзия"), ни с декабристскими взглядами на цели искусства, ни с ренессансно-гуманистическими идеями. Его оригинальная система взглядов и творчество в целом включали и народно-православные традиции, зафиксированные прежде всего в письменных памятниках русской книжной культуры XI—XVIII вв.
Древнерусская литература вошла в жизнь Пушкина во всей своей глубине и богатстве приблизительно в 20-е годы. Он заинтересовался русскими летописями и хорошо их узнал, по достоинству оценив труд монахов-летописцев, сохранивших "византийскую образованность" даже в мрачные столетия монголо-татарского ига: "В безмолвии монастырей иноки вели свою беспрерывную летопись" . Ценил Библию — основную священную книгу Древней Руси, к Евангелию относился с духовным трепетом и восторгом. Читал весь годичный круг Четий Миней, хотел использовать в своей работе житие об Алексее, человеке божьем. С "умилением и невольной завистью" прочел книгу А.Н. Муравьева "Путешествие к святым местам", наизусть знал и изучал "Слово о полку Игореве". Был знаком с "Русским летописцем", откуда черпал сведения о роде Пушкиных . Восхищался и хорошо знал "Историю государства Российского" Н.М. Карамзина, источником которой были рукописи, хронографы, договоры, жития, летописные сборники, Кормчая Книга, Пергаменный список Синодальной Кормчей 1280-х гг., летописцы, Пергаменная Лаврентьевская летопись, изборники, минейные стихири, Степенная книга, уставы .
Этого поверхностного и неполного перечня достаточно для воссоздания облика Пушкина как ценителя и знатока древнерусской книжности. В критических статьях поэта, высказываниях и творчестве в целом прослеживается знание Пушкиным всего круга основных памятников древнерусской литературы, открытых к тому времени, а также охват всех ее жанров — житий (агиографии), патериков, летописных сводов, проповедей, хождений, гимнографии (молитв).
Войдя в русскую культуру как создатель русского литературного языка, Пушкин стал учеником и наследником древних русских книжников, воспринявшим язык первых славянских учителей — Равноапостольных Святых Кирилла и Мефодия, создателей славянской письменности — фундамента новой славянской книжной культуры. В этом смысле невозможно переоценить значимость факта обращения А.С. Пушкина к традициям древнерусской книжности и их живой преемственности в его собственно художественной практике, а также всей системе философских, религиозных и этических взглядов поэта, как и практического дела усовершенствования и развития русского языка, "усыновленного", по его словам, культурой Византии, из рук которой Русь приняла христианство.
Живая творческая  преемственность, прервавшаяся в ХУШ веке,  Пушкиным была восстановлена. В перспективе времени именно этот факт — наследование и развития А. С. Пушкиным "буквы и духа" древнерусской книжности, славянской письменности Кирилла и Мефодия,    определил стабильность всего культурного космоса национальной русской культуры  в целом. В  системе взглядов Пушкина  на русский язык прослеживается  генетически связь с отношением к  языку и письменности  древних русских книжников. Пушкин удивительно емко и точно раскрывает  историю развития русского языка: "Как материал словесности, язык славяно-русский имеет неоспоримое превосходство пред всеми  европейскими: судьба его была чрезвычайно счастлива. В Х1 веке древний  греческий язык вдруг открыл ему свой лексикон, сокровищницу гармонии, даровал ему законы обдуманной своей грамматики, свои прекрасные обороты, величественное течение речи; словом, усыновил его, избавя таким образом от медленных усовершенствований времени. Сам по себе уже звучный и выразительный, отселе заемлет он гибкость и правильность. Простонародное наречие необходимо должно было  отделиться от книжного; но впоследствии  они сблизились, и такова стихия, данная нам для сообщения наших мыслей"    (111). Момент   "усыновления"  греческим языком русского — через переводную христианскую литературу,  Библию, перевод которой  с греческого на  славянский  был осуществлен Кириллом и Мефодием, названный как  "вдруг", —  является периодом  принятия Русью  христианства, потребовавшим высокой книжной культуры, сложных оборотов речи, развитого  строя  метафизического  языка для выражения религиозных представлений о мире и человеке. Источниками такого языка стали Священное Писание,   наследие Отцов Церкви, широкий круг переводной византийской литературы, органически усвоенной древнерусской книжностью.
    Взгляд А. С. Пушкина на историю развития русского языка подтверждается и современными научными изысканиями .   Ему чужда схоластика и бесчувствие к соразмерности и истине, что очевидно из возражений  Н. Ф. Грамматину, филологу, автору  книги "Рассуждения о древней русской словесности" (сам  факт обращения Пушкина к этому изданию показателен!),  который  предлагал в буквах славянской азбуки видеть особый смысл и составлял "апофегмы из нашей азбуки".  Пушкин восклицает: "Как это всё натянуто!" (473).   
 Размышляя о русской литературе эпохи Просвещения, в которой были сильны западноевропейские стилевые и жанровые каноны,  Пушкин  особенным образом отмечает роль М. В. Ломоносова. "Слог его, ровный, цветущий и живописный, заемлет главное достоинство от глубокого знания книжного славянского языка и от счастливого слияния оного с языком простанородным. /.../ Вот почему переложения  псалмов и другие сильные и близкие подражания  высокой поэзии священных книг суть его лучшие произведения. Они останутся  вечными памятниками русской словесности; по ним долго еще должны мы изучаться стихотворному языку нашему" ( курсив  мой. — С. К.)(112) .
 В 1822 г. в письме к П. Вяземскому  Пушкин просит:  "Предприми постоянный труд, пиши в тишине самовластия, образуй наш  метафизический язык" (34). В статье  "О французской словесности", он указывает, что из всех литератур  французская "имела самое большое влияние на нашу", это  привело к вредным последствиям — "манерность, робость, бледность" (39) "Не решу, какой словесности отдать предпочтение, но есть у нас свой язык; смелее! —  обычаи, история, песни, сказки — и проч." (40).
 В статье  "О  причинах, замедливших ход нашей словесности" он анализирует языковую ситуацию современной ему эпохи: "общее употребление французского языка и пренебрежение  русского". Это привело к тому, что  "русский язык ни для кого не может быть довольно привлекателен".  И делает общий вывод: "У нас еще нет ни словесности, ни книг, все наши знания, все наши понятия  с младенчества почерпнули мы в книгах иностранных, мы привыкли мыслить на чужом языке; просвещение века  требует важных предметов размышления для пищи умов, которые уже не могут довольствоваться  блестящими играми воображения и гармонии, но ученость, политики и философия еще по-русски не изъяснялась — метафизического языка у нас вовсе не существует; проза наша так же мало обработана, что даже в простой переписке мы принуждены создавать  обороты слов для изъяснения понятий самых обыкновенных; и леность наша охотнее выражается на языке чужом, коего механические формы уже давно готовы и всем известны." (63)
Пушкин помнит о долговременном вторжении чужой культурной и языковой стихии во время татаро-монгольского нашествия и справедливо замечает, что оно не оставило следов в языке: " и предки наши, в течение двух веков стоная под татарским игом, на языке родном молились русскому богу, проклинали грозных властителей и передавали друг другу свои сетования". (111)
Можно утверждать, что  Пушкин  воспринял не только   "букву", но и дух Святой Руси, который стимулировал развитие его оригинальной исторической мысли, определил отношение поэта как к русской истории и ее целям, так и религиозно—историческим основам русской государственности, повлиял на  содержание его нравственных и духовных понятий, а также на самостоятельно выработанное резко отрицательное отношение к западничесву и нигилизму.
В письме к Чаадаеву 1836 г. он  клялся своей честью, за которую вскоре заплатил и собственной жизнью, "что ни за что на свете я  не хотел бы переменить отечество, или иметь другую историю, кроме истории наших предков, такой, какой нам бог ее дал".  Он принципиально возражал своему  другу-философу,  утверждавшему  русскую "историческую ничтожность": "Войны Олега и Святослава и даже удельные усобицы —  разве это не та жизнь, полная кипучего  брожения и пылкой и бесцельной деятельности, которой отличается  юность всех народов? Татарское нашествие — печальное и великое  зрелище. Пробуждение  России, развитие ее могущества, ее движение к единству (к русскому единству, разумеется), оба Ивана, величественная драма, начавшаяся в Угличе и закончившаяся в Ипатьевском монастыре, — как, неужели всё это не история, а лишь бледный и полузабытый сон" . Знание русской истории, основанное на древнерусских летописных источниках, определило резко отличавшуюся  от  нигилизма и западничества общую концепцию Пушкина, включавшую морально-нравственный аспект в оценке исторических событий. Наследуя  как  Нестору-летописцу, так  и анонимному  автору "Слова о полку Игореве", он    был убежден, что "лучшие и прочнейшие изменения суть те, которые происходят от одного улучшения нравов, без насильственных потрясений политических,  страшных для человечества" (397), эта же мысль лежит в основе его прозаического завещания —  романа "Капитанская дочка".
Пушкин знал древнерусскую книжность тем особенным знанием, которое влияет на собственный духовный облик.
            К глубинному и религиозному пониманию наследия Святой Руси  Пушкин пришел не сразу. Понадобился огромный духовный труд, чтобы  от "проклятого своего воспитания", французского языка и западничества, свойственного эпохе, придти к утверждению  корневых национальных ценностей. В ранний период им создается поэма "Монах" (1813--1814 гг.), в которой  обыгрывается в антиклерикальном и ироничном ключе житие новгородского  отца Иоанна, эпизод  путешествия в Иерусалим на черте.
Но уже  южная ссылка,  романтический период  творчества, отмеченный культом Байрона, темами изгнания и бегства от мира, осложнен древнерусским пониманием провиденциальности  судьбы. Пушкин создает "Песнь о вещем Олеге",  основой  которой стал рассказ в "Повести временных лет". Поэт  сохраняет не только сюжет, но и отношение летописца к божественному провидению как орудию судьбы. Возможно, что гениально схваченная им суть летописного сказания открывает  генетически уже содержащийся в древнерусской книжности    "метафизический язык", способный в яркой и живописно пластичной образности  передать действие  неподвластной человеческой воле и предусмотрительности некой высшей силы,   тайного замысла, влияющих на   судьбу.
О точности и конкретности  его познаний  исторического прошлого, зафиксированного прежде всего в летописях, говорит такая деталь. В 1823 г. он пишет письмо из Кишинева своему  брату,  иронизируя   над  смысловыми оплошностями  журнальных статей и "Думы" Рылеева "Олег Вещий", в которой  автор  помещает российский герб на вратах византийских: " во времена Олега герба русского не было, а двуглавый орел есть герб византийский и значит разделение Империи на Западную и Восточную" (41) .
В 1822 г.  после написания романтической поэмы  "Кавказский  пленник", Пушкин затевал большую поэму о Мстиславе, князе Тмутараканском, сыне Владимира Святого и брате Ярослава Мудрого.  По рассказам летописей он был храбр и непобедим. Столицей его был город Тмутаракань (нынешняя Тамань на Керченском проливе). Он успешно воевал с касогами и  хазарами (с которыми воевал и Олег). Они "неразумны", возможно, этот эпитет Пушкиным дан в силу их вовлеченности в круг  иной веры. Тогда же, в 1822 г., Пушкин осуществляет работу над  трагедией "Вадим", темой которой  становится предание, сохранившееся в летописях, о новгородце Вадиме, который, защищая древние права свободного Новгорода, поднял восстание против  варяжского князя Рюрика, но потерпел неудачу и погиб.  Его обширные  познания сказались в  центральной статье о драматическом искусстве "О народной драме и драме М. Погодина "Марфа Посадница" (1830 г.), в которой Пушкин говорит о художественных особенностях исторической драмы. Автор "не должен был хитрить и клониться на одну сторону, жертвуя другой", т. е. быть тенденциозными в изображении  "отпора погибающей вольности, как глубоко обдуманный удар, утвердивший Россию на ее огромном основании"(288). "Его дело воскресить минувший век во всей его истине". Этот эстетический   (и одновременно   исторический  принцип) использован в  трагедии Пушкина "Борис Годунов", эта же  идея: "воскресить минувший век во всей его истине" —  лежит в основе  труда летописца. Мстислав" и "Вадим" остались незаконченными.
Однако необходимо помнить, что в разгар масонских настроений (в Кишиневе  он был принят в ложу "Овидий", о чем сообщал в письме к Жуковскому),  бурных разговоров в Каменке  с членами Союза благоденствия пушкинская мысль  направлена в глубь  русской  истории.
 В письме к В. А. Жуковскому   (17 августа 1825 г.)  Пушкин пишет: "... читаю только Карамзина да летописи. Что за чудо эти 2 последние тома Карамзина!  Какая жизнь! Это злободневно, как свежая газета   /.../ Я напрасно искал Василия Блаженного в Четьях Минеях —  а мне очень нужно" (116). В 1836 г., обращаясь к Н. Языкову, он просит: " Пришлите мне ради бога стих об Алексее божием человеке и еще какую-нибудь Легенду. Нужно" (469).
В "Истории государства Российского " Н. М. Карамзина, первого историографа России (Пушкин наследовал эту должность и стал вторым историографом, намереваясь создать "Историю Петра Великого") упоминались и имена предков Пушкина.  Гавриил  Пушкин — одно из действующих лиц в "Борисе Годунове". К Карамзину поэт апеллировал и при  размышлениях  о  русском    дворянстве  и  своей родословной.  В летописях как  исторических источниках Пушкин ищет ответ на вопрос о падении русского дворянства. В "Опровержении на критики" он признавался: "Каков бы ни был образ моих мыслей, никогда не разделял я с кем бы то ни было демократической ненависти к дворянству. Оно всегда казалось мне необходимым  и естественным сословием великого образованного народа. Смотря около себя  и  читая старые наши летописи, я сожалел,  видя, как древние дворянские роды уничтожались..." (выделено мной. — С. К.) (270). Специфика   пушкинского  мышления заключается в  органическом  синтезе исторического минувшего и современности, что продуцировало оригинальный  подход к  русской истории в целом.  Только "дикость, подлость и невежество не уважает прошедшего, пресмыкаясь пред одним настоящим", — утверждал он (270).
В записке "О народном воспитании"  Пушкин предлагал преподавать русскую историю по Карамзину. "История государства Российского", —  утверждает он, — "есть не только произведение великого писателя, но подвиг честного человека. Россия слишком мало известна русским" (выделено мной. — С. К)(139). Он отмечал, что "Древняя Россия, казалось, найдена Карамзиным, как Америка —  Колумбом" (140). Древнерусская книжность, считал  Пушкин,  полностью разделяя воззрения Н. М. Карамзина, источник подлинных знаний и духовных, и исторических. Они приоткрывают завесу над тайной возникновения Руси и историей славянских племен.
Достоинство Карамзина- историка и писателя   Пушкин  видел в  "нравственных его размышлениях", той "иноческой простоте", которые  дают его повествованию всю неизъяснимую прелесть древней летописи" ( выделено мною. — С. К.)  (212) 
 Судя по воспоминаниям Пущина, Четьи Минеи --  входили в круг обязательного чтения, рекомендованных Пушкину по линии церковного надзора  после ссылки его в Михайловское. Эта официальная рекомендация была не нужна, Четьи Минеи уже  были знакомы   поэту. К этому же периоду относится  сохранившееся в бумагах Пушкина выписка из Четей Миней характерных старорусских слов и выражений, а также изречения из жития Иоанна Кущника, Ора Черноризца и Никиты, епископа новгородского (все три из январской минеи). В рецензии на "Словарь о святых" (1836 г.) Пушкин упоминал о "Великих Четьях Минеях" — 12-томном  своде всего переводного и оригинального житийного материала, осуществленного митрополитом московским Макарием около 1552 г., и дополненные Четьи Минеи Димитрия Ростовского.
Четьи  Минеи, охватывающие  жития православных святых, в порядке месяцев и дней их церковного поминовения, отличающиеся от проложных (кратких) житий художественной  обработкой,  особенно заинтересовали Пушкина в 1825 г., во время работы над трагедией "Борис Годунов".
7 ноября  1825 г.,  накануне   восстания декабристов Пушкин заканчивает трагедию   "Борис   Годунов",     где утверждает мысль о сущности сущность русской истории, которая  заключается  в ее этическом смысле. Этот высший религиозный смысл выражает народ. В трагедии "народ безмолвствует",  не принимая убийство как способ и принцип исторических деяний.   История об убиении царевича Димитрия в Угличе, описанная в "Истории Государства Российского" Н. Карамзина, лежит в основе нравственных коллизий Бориса Годунова. Летописи стали толчком к созданию  трагедии "Бориса Годунова". В "Набросках к предисловию" Пушкин сообщал: "Изучение Шекспира, Карамзина и старых  наших  летописей дало мне мысль облечет в драматические  формы одну из самых драматических эпох новейшей истории /.../ в летописях  старался угадать  образ мыслей и язык тогдашнего времени. Источники богатые! /.../ труд мой был ревностным и добросовестным (206).
"Образ мыслей и язык", почерпнутый из памятников древнерусской литературы, не внешний антураж и местный  колорит, а духовное и национальное своеобразие русского характера, как он традиционно сложился в его духовной и оригинальной типичности и  славянском своеобразии. "Климат, образ правления, вера, дают каждому народу особенную физиономию, которая более или менее отражается в зеркале поэзии. Есть образ мыслей и чувствований, —  писал он в неопубликованном отрывке, —  есть тьма обычаев, поверий и привычек, принадлежащих исключительно какому-нибудь народу"(126).
Личное (поэт вводит с ткань трагедии "Борис Годунов" своего предка Пушкина) и  национальное-историческое, самосознание русского народа, выражаемое, прежде всего в  богатстве русского языка,  в художественном сознании Пушкина являются единым  целым.
  Пушкинские общественные и государственные идеалы были связаны с  убеждением в абсолютность религиозно- нравственных начал жизни, а это основная идея "Повести временных лет", всего корпуса переводной литературы, пришедшей  с  принятием христианства. Царь  Борис Годунов перед своей смертью  завещает сыну Феодору:
                Храни, храни святую чистоту                Невинности и гордую стыдливость:                Кто чувствами в порочных наслажденьях                В младые дни привыкнул утопать,                Тот, возмужав, угрюм и кровожаден,                И ум его безвременно темнеет...

В горьком самопризнании царя передан вековой опыт русского народа,  который видит в нравственности Бориса Годунова, его нечистой совести  причину  и личных его несчастий (смерть жениха дочери,  смерть от отравления царской сестры, монахини), и несчастий народных -- голод, пожары, болезни. Пушкин заставляет царя произнести покаянные слова, которые, по сути, являются и приговором, и моментом его личного духовного спасения:
                ... ничто не может нас
Среди мирских печалей успокоить;
Ничто, ничто... едина разве совесть.
Так, здравая, она восторжествует
Над злобою, над темной клеветою.
Но если в ней единое пятно,
Единое, случайно завелося,
Тогда - беда! Как язвой моровой
 Душа сгорит, нальется сердце ядом,
Как молотком стучит в ушах упрек,
 И всё тошнит, и голова кружится,
 И рад бежать, да некуда... ужасно!
 Да, жалок тот, в ком совесть нечиста.
Национально-религиозное начало в трагедии "Борис Годунов" выразилось в полной и совершенной мере. "Суд мирской" и "божий суд"  вершится здесь — на земле, приговор пишется бесстрастным летописцем  Пименом в келье Чудова монастыря и правда звучит в словах юродивого.  Летописцы свидетельствовали о событиях истинно, по-христиански, в монастырях, которые были центрами просвещения и знаний: чтоб  "ведали потомки православных  Земли родной минувшую судьбу". Образы Пимена и юродивого, созданные Пушкиным,  связаны с  вековыми  традициями народных представлений о царской власти как    освященной    богом,   и  несокрушимой    правде-истине,  которая торжествует вопреки желаниям и страстям лжецаредворцев. Пушкин вплотную приблизился к традициям древнерусской письменной литературы, к исконным представлениям о Божественной Истине, данной   русскому  народу.
   Сцена с юродивым, обвиняющим  царя: "Николку маленькие дети обижают... Вели их зарезать, как зарезал ты маленького царевича", и отказывающимся за царя молиться: "Нет! Нет! Нельзя молиться за царя Ирода - богородица не велит", освещает и  пушкинское отношение к эпохе смуты.
Образ Пимена, сосредоточивший, кроме типичных черт русского монаха-летописца, независимого в своем мнении от политической сиюминутной конъюнктуры, является  и символом русского писателя.  В письме к Бестужеву (май-июнь 1825 г.) поэт замечает: "Мы можем праведно гордиться: наша словесность, уступая  другим в роскоши талантов, тем пред ними отличается, что не носит на себе печати рабского унижения" (94).
Пушкинская тема чести и достоинства, духовной свободы творца неожиданно освещается пламенем свечи в келье,  божественной истиной, усвоенной и запечатленной святыми старцами и  иноками, многовековыми правилами русской православной жизни.
Углубляясь в старинные летописи,  интересуясь монастырскими книгами и древностями,  по сообщению  игумена Иоанна, Пушкин работал в келье Святогорского монастыря,   которую "испещрял своими надписями на стенах, так что приходилось  ее белить после его ухода, он искал личных впечатлений и    познакомился  с иеромонахом Василием, который тогда ведал монастырской библиотекой" .
В неопубликованном при жизни Пушкина   письме к издателю "Московского вестника" (1828 г.) подчеркивалось: "характер Пимена не есть мое изобретение. В нем  собрал я черты, пленившие меня в наших старых летописях: простодушие, умилительная кротость, нечто младенческое и вместе мудрое, усердие,  можно сказать набожное,  к власти Царя, данной ему богом, совершенное отсутствие суетности, пристрастия — дышат в сих драгоценных памятниках времен давно минувших, между коими озлобленная летопись  князя Курбского отличается от прочих летописей, как бурная жизнь Иоаннова изгнанника отличается от смиренной жизни безмятежных иноков.
Мне казалось, что сей характер всё вместе нов и знаком для русского сердца; что трогательное добродушие древних летописцев, столь живо постигнутое Карамзиным и отраженное в его бессмертном создании, украсит простоту моих стихов и заслужит снисходительную улыбку читателя". (179). Вызывает интерес тот факт, что  Пушкин последовательно при создании и "Бориса Годунова", и "Капитанской дочки",  и "Истории Пугачева" обращается к свидетельствам исторических источников. Он ищет древние грамоты (при работе над трагедией "Борис Годунов" и создании образа своего предка Гаврилы Пушкина поэт  нашел грамоту в Погорелом городище, который его предок "сжег (в наказание за что-то)" (196),  как уже указывалось,  работает в келье Святогорского монастыря, чтобы окунуться в атмосферу  древнерусских книжников, строгую и аскетическую  обстановку их каждодневного труда, воссозданную в сцене "Ночь. Келья в Чудовом монастыре" трагедии "Борис Годунов".
В критике раздались отрицательные голоса о правдивости образов "Бориса Годунова". Слепота современников  поразила поэта.  Эти поверхностные  суждения были— и здесь опять же нельзя не согласиться с мнением Пушкина, —  следствием  длительных процессов в русской культуре и истории: "Воспитанные под влиянием французской литературы, русские привыкли  к правилам, утвержденным ее критикою, и неохотно смотрят на всё, что не подходит под сии законы"(179). В общей эволюции русской культуры — от Пушкина, Гоголя, Достоевского до современности — трудно представить, что произошло бы, если бы точка зрения Пушкина не возобладала, и русская классическая литература осталась бы литературой  полуфранцузской, полуевропейской, то есть вненациональной и вненародной. Европейское просвещение, которое, по глубочайшему утверждению  Пушкина,    было   спасено   Россией,   повлияло  на  развитие   русской культуры, особенно культуры  ХУШ века. Но в то же время, ее сила, цветение и самобытность заключаются не в заимствованиях, подражаниях и переработках: "Россия никогда ничего не имела общего с остальною Европою; /.../ история ее требует другой мысли, другой формулы" (черновик 1830 г.   отзыва на  второй том "Истории русского народа" Полевого).
Характерная черта — никто из историков, кроме Пушкина, не выявил  той огромной, всемирно значимой роли, какую сыграла Русь во время татаро-монгольского нашествия. "России определено было высокое предназначение ... — писал он. — Её необозримые равнины поглотили силу монголов и остановили их нашествие на самом краю Европы; варвары не  осмелились оставить у себя в тылу порабощённую Русь возвратились на степи своего востока. Образующееся просвещение было спасено растерзанной и издыхающей Россией" .
Пройдя  определенный путь познания древнерусской книжности,  Пушкин и  В. А.  Жуковскому советует читать  Четьи Минеи. Он просит Плетнева (14 апреля 1831г.): "присоветуй ему читать Четью Минею, особенно легенды о киевских чудотворцах; прелесть простоты и вымысла", имея в виду Киево-Печерский патерик.  Внутренняя работа Пушкина над древнерусским книжным наследием сказалась и в выводе (в этом же письме): "Предания русские ничуть не уступают в фантастической поэзии преданиям ирландским и германским" (333). В отрывке, посвященном книге "Путешествия к Св. Местам А. Н. Муравьева", впервые  опубликованной в 1830 г., а затем многократно переиздававшейся,  стиль и содержание  которой  продолжали традиции знаменитого памятника древнерусской литературы ХП в.  "Хождения игумена Даниила",  Пушкин  последователен в своем отношении к  святыням христианства. "Наш соотечественник привлечен туда не суетным желанием  обрести краски для поэтического романа, не беспокойным любопытством найти насильственные впечатления для сердца усталого, притупленного. Он посетил Св. места как верующий, как смиренный христианин, как простодушный крестоносец, жаждущий повергнуться во прах перед гробом Христа Спасителя" (370).  Замечательна кратко выраженная мысль, раскрывающая противоречия светской эпохи, потерявшей вкус к религии, ищущая точку опоры в вымысле человеческом: русский путешественник занят "одною великою мыслью, он не старается,  как Шатобриан, воспользоваться противоположной мифологией Библии и Одиссеи" (выделено мною. — С. К..) (370).
В "Набросках статьи о русской литературе"  Пушкин еще раз утверждает мысль о необходимости  "уважения к минувшему — вот черта, отличающая  образованность  от   дикости"  (292).    Он    пишет: "Приступая к изучению нашей словесности, мы хотели бы обратиться назад и взглянуть с любопытством и благоговением на ее старинные памятники" ( выделено мной. — С.К.). Он прибегает к сравнительно-историческому методу исследования памятников Древней Руси и  европейского средневековья. Различая изящную словесность современности, литературу ХУШ в., он отрицал статус "изящной словесности" древнерусской литературы,  следуя традиции книжников, — письменная культура служила не для игры ума и слога (художественности в  современном понимании), а для  адекватной передачи боговдохновенных слов Священного Писания. И в этом  аспекте совершенно справедливо звучит его вывод: "Но, к сожалению, старинной словесности  у нас не существует. За нами темная степь — и на ней возвышается единственный памятник "Песнь о Полку Игореве" (292), тем самым подчеркивается своеобразие этого памятника, в котором не прослеживаются основные тенденции древнерусской книжности.  Это действительно  собственно литературный памятник.
Пушкин  им очень интересовался (впервые "Слово о  полку Игореве",  опубликовано в 1800 г.), он переводил его, написал о нем критическую заметку, высказывался о нем в письмах. Некоторые ученые, особенно М. Т. Каченовский, а также О. И. Сенковский и И. И. Давыдов  отрицали подлинность этого памятника,  считали его позднейшей литературной подделкой. 
Включаясь в полемику, Пушкин в работе о "Слове о Полку Игореве" (впервые опубликованной в 1855 г.) писал: "Некоторые писатели усомнились в подлинности древнего памятника нашей поэзии и возбудили  жаркие возражения.  Счастливая подделка может привести в заблуждение  людей незнающих, но не может укрыться от взоров истинного знатока" (571). Зная лучший на то время перевод "Слова", выполненным В. Жуковским, а также переводы  на современный русский язык историка и археолога А. Ф. Малиновского и археографа Н. Н. Бантыш-Каменского, (позже  "Слово"  переводили: Я. О. Пожарскмй (1819), Н. Ф. Грамматин (1823), Пушкин располагал и  рукописной копией "Слова" и работал по ней, отстаивая взгляд, что это оригинальный памятник древнерусской литературы. Сохранилось  свидетельство современника о публичном споре в стенах московского университета  на эту тему Пушкина и М. Т. Каченовского.
Доказательством подлинности памятника  для поэта были "слова самого песнотворца. Подлинность же самой песни доказывается духом древности, под который невозможно подделаться"(572). Рассматривая возможность  литературной мистификации, Пушкин пишет: " Кто из наших писателей в 18 веке мог иметь на то довольно таланта? Карамзин? Но Карамзин не поэт. Державин? Но Державин не знал и русского языка, не только языка "Песни о полку Игореве". Прочие не имели все вместе столько поэзии, сколько находится оной в плаче Ярославны, в описании битвы и бегства. Кому пришло бы в голову взять в предмет песни темный поход неизвестного князя! Кто с таким искусством мог затмить некоторые места из своей песни  словами, открытыми впоследствии в старых  летописях или отысканными в других славянских наречиях, где еще сохранились они во всей свежести употребления? Это предполагало бы знание всех  наречий славянских. Положим,  он ими бы и обладал, неужто таковая смесь естественна?  Гомер если и существовал, искажен рапсодами. Ломоносов жил не в ХП столетии. Ломоносова оды писаны на русском языке с примесью некоторых выражений, взятых им из Библии, которая лежала перед ним" (572).
Разбор Пушкиным "Слова" имеет непреходящее значение и для современной науки.   Поэт является зачинателем  сравнительно-исторического изучение памятника (на основе нескольких языков, с привлечением, например, сербского, словенского), семантического  анализа  и грамматического.  К присланному ему  А.  Ф. Вельтманом сделанного им переложения  "Слова" Пушкин также делает замечания. 
Темные мест памятника поэт предлагал толковать на основе исторических  фактов. "Прочие толкователи наперерыв затмевали неясные выражения своевольными поправками и догадками, ни на чем не основанными. Объяснениями важнейшими обязаны мы Карамзину, который в своей Истории мимоходом разрешил некоторые загадочные места".
Заинтересованное отношение поэта к древнерусской книжности, ее святыням и святым не было продиктовано лишь эстетическими задачами.  Пушкин искал в прошлом национальные истоки своеобразного отношения к жизни, человеку, религии. В третьей книге "Современника" за 1836 г. была опубликована  без подписи  статья "Словарь о святых, прославленных в российской церкви, и о некоторых сподвижниках благочестия местно-чтимых. 1836 г. СПб". В этой рецензии, атрибутируемой Пушкину, обильно цитируется предисловие к Словарю, объясняющее принципы его составления. Для Пушкина достоинство Словаря заключалось не только в полноте собранного материала,  его добросовестность и полнота: "отчетливость в предварительных изысканиях, полнота в совершении предпринятого труда поставили сию книгу высоко во мнении знающих людей" (520).
Отмечая образцовый для словарей слог этого издания —  "он прост, полон и краток",  Пушкин указывает: "Издатель "Словаря о святых" оказал важную услугу истории. Между тем книга его имеет и общую занимательность: есть люди, не имеющие понятия о житии того Св. Угодника, чье имя носят от купели до могилы и чью память празднуют ежегодно. Не дозволяя себе  никакой укоризны, не можем, по крайней мере, не дивиться их нелюбопытству" (522). Исследование темы  Пушкин и древнерусская книжность приоткрывает  глубину его личности и тайну его гениального творчества и роль в  создании современного русского литературного языка, истоки которого лежат в воцерковленной, освященной Кириллом и Мефодием  славянской грамоте.
Уже на  протяжении тысячелетия можно проследить спады и подъемы духовной традиции, религиозных основ  культуры. Византизм, получивший национально русскую форму   в древнерусских летописях, житиях и других  памятниках Киевской и Московской Руси, придал специфические  черты русской словесности и культуре в целом. Кардинальные изменения, произошедшие в связи с реформами Петра 1, выразившиеся в формировании собственно  светской культуры эпохи Просвещения ХVШ в. и западноевропейской  ее ориентация, Пушкиным фиксируются.  В определенном смысле он влияет на качественное содержание всей культурной парадигмы, включая в нее утрачиваемую и уходящую в предание, народное самосознание и церковное пользование, великую духовную традицию древнерусской книжности. Ближайшими его учителями были великий М. В. Ломоносов, его  духовные стихотворения и поэтические переводы Псалмов, и Г. Р. Державин, создавший оду "Бог".
В дальнейшем движении русской литературы —  от советской литературы  и Русскому  зарубежью.... 
Эта линия, пробиваясь  из глубин народного самосознания, сохраняет свою  духовную значимость  и получает воплощение в лучших произведениях русской литературы ХХ века.



  А. С.  Пушкин. О ничтожестве литературы русской //А. С.  Пушкин —критик. Сост.  Е. Н. Лебедев, В. С. Лысенко.  М., 1978. С. 269. В дальнейшем ссылки на литературно-критические статьи и высказывания Пушкина  даются по этому изданию с указанием стр. в тексте..
ii   Пушкин А. С. Опровержение на критики.
 ii  См. Подробнее: Комментированный список источников и литературы, использованный Н. М. Карамзиным в "Примечаниях"//  Карамзин Н. М. История государства Российского. В 12 т. Т. 1 М., 1989. С.330 --382.
ivА. С.  Пушкин. О предисловии г-на Лемонте к переводу басен И. А. Крылова.
vСм., например: Культура Византии. Вторая половина УП-ХП В., 1989. С. Аверинцев. Поэтика ранневизантийской литературы. М., 1997. Словарь книжников и книжности Древней Руси. Вып. 1. (ХI--первая половина ХIV в). Л.,1987. Вып. 2 (вторая половина ХIV -- ХVI в.). Л., 1988. Вып. 2 (вторая половина ХIV — ХVI в.) Часть 2. Л.,1989.
vi Неотправленное письмо А. С. Пушкина  П. Я. Чаадаеву //  Пушкин А. С. Полн. Собр. Соч. В 10 т. М., 1956-1958. Т. 10. Перевод  с франц. С. 872.
vii  Пушкинские места: путеводитель. В 2 ч. Ч. 2. М., 1988. С. 268.
viii Пушкин А. С. Собр. Соч. В 10 т. Т.: М., 1962. С. 407-408.



Библейская образность  и   духовная проблематика
 поэзии А. С. Пушкина

            Библия как книга для чтения и источник вдохновения и Библия как книга сакральная, священная, употребляемая в литургии, — две разных книги. Один и тот же текст переживается в литургическом служении как несомненная духовная истина и реальность, в светском сознании она понимается  как мифология  или образчик искусства древних поэтов.
В восприятии А. С. Пушкина  Библия предстает на нескольких  уровнях — и светском, и воцерковленном.  Реконструкция  читательского и духовного восприятия была бы невозможна, если бы у нас не имелись пушкинские свидетельства — его высказывания о Библии, вовлечение образов, тем и мотивов Священного Писания в круг творчества, а также духовная проблематика и духовная  высота  пушкинского  творчества.
В ранний период он пародировал  образы и темы Библии, под сомнение ставил    главное   церковное    таинство  — евхаристию (стихотворение "Меж тем как генерал Орлов"),   иронично относился к десятой заповеди (эпиграмма "Певец Давид был ростом мал").   Пушкин  был  под   влиянием "глухого англичанина" В. Гутчинсона,   внимал его  "урокам чистого афеизма", о чем писал в письме весной 1824 г. из Одессы: " ... читаю  Шекспира и Библию, Святой  Дух мне иногда  по сердцу, но предпочитаю Гете и Шекспира". Суть уроков сводилась к доказательству, "что не может быть существа разумного, творца и правителя", т.е. Бога.   Мимоходом уничтожались  "слабые доказательства  бессмертия души", что, надо полагать, более всего ужасало поэта. Пушкинский вывод лаконичен: "Система не столь утешительная, как обыкновенно думают, но, к несчастию, более всего правдоподобная"i.    Его оговорка "к несчастию" не была принята и понята, и поэта, после перлюстрации этого письма, отправили в новую ссылку в Михайловское.
Пушкин  знал мучительное состояние жизни без веры, с раздвоенной душой, что нашло  отражено в стихотворении "Безверие", написанном к выпускному экзамену Лице: "ум ищет божества, а сердце не находит"... Надежда на возможность преодоления смерти, т. е. вера  в бессмертие души, превозмогала глубокий пессимизм:
                Лишь вера в тишине отрадою своей
                Живит унывший дух и сердца ожиданье. ii

Отточенный психологизм юной пушкинской музы не может не удивлять. Передавая чувства неверующего человека, зашедшего в храм, поэт говорит о страждущем Истины, которую тот  не находит:
                Во храм ли вышнего с толпой он молча входит,
                Там умножает  лишь тоску души своей.   
                (1, 252) .
Духовный путь Пушкина начинался с чувства скепсиса и внутреннего трагизма, раздвоения сердца и ума, памяти о "тлении " — общем уделе всех смертных и стремлении его преодолеть. В элегии "Я видел смерть" (1816)   он говорит о неверии в бессмертие души.  В "Памятнике" поэт утверждал свое творческое  и личное бессмертие...
Уже в середине 20-х гг. Пушкин  духовно преображается. В его творчество входит проблема христианской свободы и личной ответственности перед миром и Богом, ставшая затем  сквозной. Возможно, что стихотворение "Возрождение" как раз и раскрывает этот глубинный и тайный процесс в душе поэта: от безверия к сердечной вере, которая нашла свое высшее поэтическое воплощение в стихотворениях 1836 г.: "Мирская власть", "Из Пиндемонти", "Напрасно я бегу к сионским высотам", "Отцы пустынники и жены непорочны".
Образы Христа как Спасителя мира, Богоматери как страждущей и отдающей Сына для спасения всего человечества, Иуды — предателя сына человеческого, которого вечно мучит Сатана,  и человека,  ищущего  Истины, жаждущей её как своего личного спасения и находящего утешение и сердечное умиление в соборной великопостной   молитве   появляются  в гениальной поэзии Пушкина в 1836 г.
От мифологического прочтения Библии, который предполагает свободный ассоциативный поиск аналогий и соответствий  вечных образов и каждодневной жизни, что неминуемо рождает профанирование библейских образов (их сакрального смысла), но  генерирует мнимую "свободу" творческого воображения, свободу интерпретации и высоту иронии,  Пушкин  приходит к духовному (не самовольному, а благодатному), истинно воцерковленному и традиционно русскому п е р е ж и в а н и ю Священнного Писания. Эта духовная эволюция, или стяжание Духа Святого (слово "духовный" имеет своим прямым, а не аллегорическим или метафорическим генезисом — Святой Дух) Пушкина через двести лет со дня его рождения, видится как  необычный и уникальный Д А Р. Поэт воплощает тоску падшей души, но страждущей Истины, томимой  "духовной жаждой",  ищущей Её на путях и земных, и небесных. 
Переломный момент в религиозной судьбе поэта запечатлен в бессмертном  стихотворении "Пророк".
Только Пушкину дано было в п е р в ы е   так точно сказать об этой русской жажде, только ему удалось выразить все сомнения и  соблазны мира,  и победить их не силой своего могущества (такого жалкого, в силу человеческой природы, и переменчивого), но силой Духа. Так видится общая канва  духовной и художественной эволюции Пушкина, его роль в запечатлении  и творческом выражении  русского славянского  самосознания, не  имеющего аналогов  среди прочих духовных типов мира.
Размышления о роли веры в жизни человека и человечества включали и круг тем, связанный с духом отрицающим, противоречащим, отпавшим Люцифером, демонизмом и бесами. Пушкин понимает демонизм и искушение злым духом как проблему онтологическую.  Демон-бес становится стражем грешника "И к вечной гибели ведет" (из стихотворения "Вечерня отошла давно", 1823).  Демон  отрицает все то, чем жив человек: творчество, свободу, любовь и Святое Провидение.
                ...  какой-то злобный гений
                Стал тайно навещать меня.
                Печальны были наши встречи:
                Его улыбка, чудный взгляд,
                Его язвительные речи
                Вливали в душу хладный яд.
                Неистощимой клеветою
                Он провиденье искушал;
                Он звал прекрасное мечтою,
                Он вдохновенье презирал;
                Не верил он любви, свободе;
                На жизнь  насмешливо глядел -
                И ничего во всей природе
                Благословить он не хотел.
                (2, 159)
Заметка Пушкина об этом стихотворении 1824 г.  отрицала распространенную в то время точку зрения, что в "Демоне" он воссоздал психологический  портрет А. Н. Раевского.  Здесь "цель иная, более нравственная. В лучшее время жизни сердце, еще не охлажденное опытом, доступно для прекрасного. Оно легковерно и нежно. Мало-помалу вечные противоречия существенности рождают в нем сомнения, чувство мучительное, но непродолжительное. Оно исчезает, уничтожив навсегда  лучшие надежды и поэтические предрассудки души.  Недаром великий  Гёте  называет вечного врага человечества духом отрицающим.iii Он объяснял современникам  стремление "начертать" в "Демоне" "отличительные признаки и печальное влияние оного на нравственность нашего века"iv.
С точки зрения  онтологии, уже прочувствованной в стихотворении "Демон", по-иному прочитывается стихотворение "Свободы сеятель пустынный", вторая часть которого может рассматриваться не как манифестация неверия Пушкина в  революционные изменения общества (он не принимал ни  русского бунта, ни дворянского мятежа, о чем скажет прямо в "Капитанской дочке"), а как картина всечеловеческой  мировой  истории с точки зрения "духа отрицающего":
                Свободы сеятель пустынный,
                Я вышел рано, до звезды;
                Рукою чистой и безвинной
                В порабощенные бразды
                Бросал  живительное семя -
                Но потерял я только время,
                Благие мысли и труды...


                Паситесь, мирные народы!
                Вас не разбудит чести клич.
                К чему стадам дары свободы?
                Их должно резать или стричь.

                Наследство их из рода в роды
                Ярмо с гремушками да бич.   
                (2, 160) .
Эпиграф к стихотворению: "Изыде сеятель  сеяти  семена своя",   взятый  из Евангелия от Матфея,  указывают на мысль о живительных семенах Христа, которые  заглушаются  плевелами  Сатаны  на пажитях мира. Всечеловеческая история  как  движение "из рода в роды" под обманные "гремушки" и со следами бича на спине -- лжеистория, в ней человек - раб, отвернувшийся от "опыта векового", от божественного образа в себе. Эта дьявольская картина не может не ужасать.
"Среди неведомых равнин" в стихотворение "Бесы"  возникает чувство ужаса перед темной силой — "Страшно, страшно поневоле",  путник осознает, что он  потерял путь и "кружится", реальные образы мира перевоплощаются в пугающие призраки:
                Мчатся тучи, вьются тучи;
                Неведимкою луна
                Освещает снег летучий;
                Мутно небо, ночь мутна.
                Сил нам нет кружиться доле;
                Колокольчик вдруг умолк;
                Кони стали... "Что там в поле?" —
                "Кто их знает? пень иль волк?" 
                (3, 177).
Народные представления о нечистой силе сливаются в поэзии Пушкина с их библейским пониманием: "Вижу: духи собралися Средь белеющих равнин". Символическое прочтение "Бесов" А. Пушкина вполне  возможно. Ф. Достоевский, автор романа "Бесы", взял эпиграф к этому  роману о темных силах в образе человеческом (Ставрогин, Верховенский, Шигалев)  из этого стихотворения.   
В Михайловском осенью 1826 г. пишется незавершенный отрывок "В еврейской хижине лампада", в котором, по замыслу, странник,  появляющийся в семье, где скорбят  о смерти ребенка, и есть тот самый "вечный жид",   Агасфер, осужденный на земное бессмертие до второго пришествия Христа. Он произносит (по незавершенному замыслу)  слова: "Не плачь, не смерть, а жизнь ужасна".  Земное бессмертие непереносимо,  человеку дано забвение —  смерть  как дар.
В июне 1827 г. перед отъездом из Москвы   в Петербург Пушкин пишет стихотворение "Три ключа", в котором  гениально выражена тайна человеческой жизни, ее восхождения от юности к зрелости и смерти, обозначены те тайные ключи хрупкой и краткой земной жизни человека, которые дают ему сладость и счастье, энергию и восторг бытия:
           В степи мирской, печальной и безбрежной,
           Таинственно пробились три ключа:
           Ключ юности,  ключ быстрый и мятежный,
           Кипит,  бежит, сверкая и журча.
           Кастальский ключ волною вдохновенья
           В степи мирской изгнанников поит.
           Последний ключ - холодный ключ забвенья,
            Он слаще всех жар сердца утолит.  (3, 14)
Но это стихотворение  включает и проходящий через все творчество Пушкина   образ  "мирской степи" — жизни бессмысленной и тягостной, более похожей на смерть,  жизни, не одухотворенной высшим смыслом.  Сделаем предположение, что генезисом образа трех "ключей" является евангельская  притча о "воде живой", никогда не иссякающей, живительным "ключом" является тот, кто есть "Путь, Истина и Жизнь".
           Проницательный и  талантливый современник Пушкина —  Адам Мицкевич, часто видевший поэта в 1828 г., свидетельствовал: "Пушкин, очевидно, поддавался внутреннему преобразованию. Те, которые знали его в это время, замечали в нем значительную перемену. Все, что было в нем хорошо, вытекало из его сердца. Погрешности его, казалось, были плодами  обстоятельств, среди которых он жил.  Он любил обращать рассуждения на высокие  вопросы религиозные и общественные, о существовании которых его соотечественники, казалось, и понятия не имели" vi (выделено мною. — С.К.)
Благословенная и дивная осень 1830 года в мировой культуре известна как Болдинская. Пушкину 31 год, он в расцвете творческих сил, испытывает духовный подъем, исполнен замыслов и идей. Осень  — любимое время года, Болдино своей скромной северорусской красотой  вдохновляет поэта. В письме к  П. А. Плетневу Пушкин признается: "Скажу тебе (за тайну), что я в Болдине писал, как давно уже не писал».
В стихах Болдинской осени  — прощание с прошлым и пророческое предвидение будущего. В "Элегии", написанной  8 сентября, в тот же день, что и "Пророк" то есть в   праздник Рождества Богородицы, звучат исповедальные  ноты: 

                Безумных лет угасшее веселье
                Мне тяжело, как смутное похмелье.
                Но, как вино - печаль минувших дней
                В моей душе чем старе, тем сильней. 
                Мой путь уныл. Сулит мне труд и горе
                Грядущего волнуемое море.

                Но не хочу, о други, умирать;
                Я жить хочу, чтоб мыслить и страдать...
                (3, 178) .
Духовный путь Пушкина шел от соблазнов гедонизма и романтического эгоизма к трезвенности духа и  реализму. Новая философия жизни и творчества: "Я жить хочу, что мыслить и страдать" концентрирует  высшую жизненную правду.   Эта мысль стала центральной для творчества Ф. М. Достоевского. Для воцерковленного сознания она несомненна и реальна как каждодневная жизнь, ее духовное правило.
Но  дальше — и в этом сказалась гениальность  человеческой натуры поэта —  он признается в тайных, сокровенных мечтаниях и надеждах человека, уже вступившего в "полдень" своего существования:
                И ведаю, мне будут наслажденья
                Меж горестей, забот и треволненья:
                Порой опять гармонией упьюсь,
                Над вымыслом слезами обольюсь,
                И может быть —  на мой закат печальный
                Блеснет любовь улыбкою прощальной.         
                (3, 178) .
Общепринятое мнение, что  Пушкин — гармоничен, является глубоко ошибочным, гармоничен не сам поэт, а его поэзия, которая безошибочно являет чувство меры, соразмерности  земного и небесного, высшего и материального, реалий мира и духовных устремлений, что и является  гармонией. Думается, что ее источником является не разум ( racio), а сердце, которое в религии является центром, источником, жизнеподателем,  и д е е й    личности.
"Я на днях прочел очень глубокую  мысль по-французски: вера есть награда борьбы, и это столько же борьба с нашими страстями, как и с нашими сомнениями", -- сказал Пушкин в разговоре с А. Смирновой. -- Слишком часто думают, что  сомнения всегда дело разума; сердце сомневается  столько же, так как на нем отражаются  наши печальнейшие страсти, наши недостойнейшие слабости"vi (выделено мною. — С. К.).
Сердце как таинственный источник  и центр личности, по Пушкину, способно сокрушаться и раскаиваться, оно чисто в своих устремлениях и беззащитно перед клеветой и обидами  "хладного света".  Укоры сердца в ночной тишине побуждают переосмыслить всю жизнь.
"Элегии" предшествовало стихотворение "Воспоминание", написанное в 1828 г., в котором  звучали неведомые дотоле в русской поэзии  исповедальные и покаянные ноты:
                В бездействии ночном живей горят во мне
                Змеи сердечной угрызенья;
                Мечты кипят; в уме, подавленном тоской,
                Теснится тяжких дум избыток;
                Воспоминание безмолвно предо мной
                Свой длинный развивает свиток:
                И с отвращением читая  жизнь мою,
                Я трепещу и проклинаю,
                И горько жалуюсь, и горько слезы лью,
                Но строк печальных не смываю.   
                (3, 60) .
В  рукописи есть продолжение:
                Я вижу в праздности, в неистовых пирах,
                В безумстве гибельной свободы,
                В неволе, бедности, изгнании, в степях
                Мои утраченные годы.
                Я слышу вновь друзей предательский
                привет
                На играх Вакха и Киприды,
                Вновь сердцу моему наносит хладный
                свет
                Неотразимые обиды.
                Я слышу вкруг меня жужжанье клеветы,
                Решенья глупости лукавой,
                И шепот зависти, и легкой суеты
                Укор веселый и кровавый.   
                (3, 459) .
Тени прошлого, образы двух возлюбленных сливаются с видением двух ангелов:

                Но оба  с крыльями и с пламенным мечом
                И стерегут... и мстят мне оба,
                И оба говорят мне мертвым языком
                О тайнах счастия и гроба.
Митрополит Антоний считал  это стихотворение  произведением, по своей покаянной     и    исповедальной    силе   превышающим    "Исповедь"   Блаженного Августина vii.  Исповедь и покаяние связаны у Пушкина с поиском ответа на вопрос: "Жизнь, зачем ты мне дана?"
Беспощадная правда о падениях невозможна  без убеждения в помощь свыше, без надежды  на  духовное возрождение. Лицезрение грехов — одно из сильнейших испытаний человека. В "степи мирской" человек, как правило, "спит", он  не видит  себя,  и  рукописание своей жизни — у Пушкина этот мотив передан ёмким образом развертываемого "свитка".   Тот, кто может видеть свое сердце, свою жизнь в целом как цепь заблуждений, пороков, грехов и падений, может воскреснуть к жизни новой, он получает силы к возрождению и перерождению. Сердечное сокрушение, раскаяние, исповедание дает неведомые силы: " не смывать" обычным и ежедневным   беспамятством  "строк" жизни, видеть свой грех во всей наготе. Раскаявшись, человек приобретает   мудрость и всепрощающую  любовь к человеку и миру, но не злу в человеке и мире. 
Во всей  поэзии нет более искренних исповедальных строк, в которых бы не содержалось ни йоты "позы" цивилизованного, безоговорочно принявшего "сей мир" и его законы  личности, заранее прощающей себя (но не других). Русский поэт прощает других, зная    тяжесть греха, и в своем поэтическом  (духовном) исповедании  ищет прощения, "горько жалуется" и льет слезы в молитвенном прошении —   просьбе.
    Одна из сквозных тем библейских книг — пророк  и его  жертвенное  служение. В стихотворении  Пушкина “Пророк” есть прямое указание:
            И Бога глас ко мне воззвал...
  Существует  свидетельство, что дата написания - 8 сентября 1826 г. Этот  день   для  русских  совершенно  особенный,   именно  8 сентября празднуется Рождество Богородицы (21 сентября по новому стилю. Дата никогда не меняется, в отличие от Пасхи и Вознесения).  Этот день был выбран  русскими воинами и для начала Куликовской битвы. В "Пророке"  образ " мирской степи" предстает  как "пустыня мрачная". Поэт пишет о "духовной жажде", которой страждет человек без Бога (сцена Христа и самарянки у колодца, повторяющая тему "ключей"):

                Духовной жаждою томим,
                В пустыне мрачной я влачился,
                И шестикрылый серафим
                На перепутье мне явился.
                (2, 338) .
Слово “серафим”  в Библии употребляется только два раза и оба раза  в Книге пророка  Исаии: “Вокруг Него стояли серафимы; у каждого из них по шести крыл: двумя закрывал каждый  лицо свое, и двумя  закрывал ноги свои, и двумя летал” (Ис.6.2). По толкованию, “серафимы  — носители очищающего божественного огня любви, опаляющего всякую нечистоту и очищающего людей"viii. Древний пророк свидетельствует: “Тогда прилетел ко мне один из серафимов, и в руке у него горящий  уголь, который он взял клещами с жертвенника, и коснулся уст моих и сказал: вот, это коснулось уст твоих, и беззаконие твое удалено от тебя, и грех твой очищен" (Ис. 6, 6-7). Слова “перепутье” нет во всей Библии. Это черта современности, качество жизни человечества, потерявшего  пути свои. Пророк  как раз и  дается в ответственный, переломный момент исторической жизни нации, когда всё и все —  на перепутье, ибо он —  водитель, так как  связан с Богом, который дарует ему Истину. Истину и должен говорить своим соотечественникам пророк —  в этом его служение, прямое и безоговорочное.
  Исаия, который вдруг увидел Бога,  был испуган тем, что не может,  как  грешный человек ни видеть Его, ни молиться Ему, и тогда  на помощь пришел серафим и углем попалил его грехи, после чего  Бог вызвал его на пророческое служение. Так и в “Пророке” Пушкина происходит  очищение и полное перерождение человека.
Серафим  вырывает лукавый язык  и влагает новый, мудрый и чистый;  вместо грешного сердца кровавой рукой вкладывает пылающий огнем уголь, после чего звучит приказ: “Восстань, пророк, и виждь и внемли”.
Это  новое существо, ему дана  сверхчеловеческая способность видеть и слышать не отягощенным зрением и слухом.
  Призвание поэта-пророка — служение высшим идеалам, напоминание своим современникам о них,  обращение интересов жизни обыденной к жизни высшей —  божественной,  через умирание в жизни грешной к воскрешению к жизни вечной.
                Как труп в пустыне я лежал,
                И бога глас ко мне воззвал.
                (3, 339).
Пророк наделяется властью серафима, он может и должен очищать людей  силою пламенеющей любви, нести им благую весть. Стихотворение заканчивается прямой речью Бога, призывающего    пророка  к служению. Это и есть религиозная жизнь, жизнь в Боге, как ее понимали святые Древней Руси. Поэтическая форма   —  а это уникальный случай в мировой литературе  — стала адекватна для религиозного содержания.
Кроме пророков истинных, которые даются народу Богом, есть и лжепророки. Какое счастье, что Пушкин — и это через двести лет стало очевидным  — пророк истинный.
О. Сергий Булгаков, эмигрант, изгнанник Родины, на торжественном заседании Богословского института  в Париже   по случаю пушкинских празднеств в 1937 г. утверждал:  "В зависимости от того, как мы  уразумеваем "Пророка", мы понимаем и всего Пушкина. Если это есть только эстетическая выдумка,  одна из тех, которых ищут литераторы, тогда нет Великого Пушкина, и нам нечего праздновать. Или же Пушкин описывает здесь то, что с ним самим было, то есть данное ему видение Божественного  мира   под   покровом   вещества?"    В статье  " Жребий   Пушкина" о.  С. Булгаков  подчеркивает, что "если бы мы не имели всех других сочинений Пушкина, но перед нами сверкала бы вечными снегами лишь эта одна вершина, мы совершенно ясно могли бы увидеть не только величие его поэтического дара, но и всю высоту его призвания. Таких строк нельзя сочинить..." ix
По прошествии двух сотен лет стало очевидным, что Пушкин — пророк не в метафорическом, аллегорическом  или символическом  смысле, а пророк в смысле самом строгом и ответственном  — религиозном.   У Даля пророк это тот, “кому  дан свыше дар провиденья, или прямой дар бессознательного, но верного прорицания; озаренный Богом провозвестник, кому дано откровение будущего" x.
Загадочный образ из "Пророка" — "И дольней лозы прозябанье" может быть прочитан  в сакральном ключе. В Евангелии Бог называется Виноградарем. Пророк Исаия задолго до пришествия Христа предсказывал  появление "лозы" —  Богочеловека.
     Память о Боге сопровождает Пушкина во всех жизненных обстоятельствах. Мысль  о "родимой обители" звучит в "Воспоминаниях в Царском селе" (1829), где поэт сравнивает себя с возвращающимся Блудным сыном:
               Так отрок  библии, безумный расточитель,   
               До капли истощив раскаянья фиал,
               Увидев наконец  родимую обитель,
               Главой поник и зарыдал.      
                (3, 155) .
Использованная  поэтом библейская образность неизмеримо углубляет смысл произведения. В евангельской притче  о Блудном сыне говорится о состоянии человека, удалившегося от Бога. Будучи подавленным своими грехами, он впадает в безнадежность и отчаяние, но Отец приемлет с радостью и всепрощением вернувшегося  и кающегося сына.  Эта притча  говорит  о пробуждении от духовного сна, и о искреннем раскаянии, и  о милосердии Бога. Пушкин соединяет в целое воспоминание о Царскосельском лицее и "обитель"—   дом Отца, куда он с сыновьей признательностью и любовью устремлен душой.  Увидев  на обратной дороге из Арзрума в сентябре 1829 г. монастырь на Казбеке, он говорит о своем  желании скрыться в "заоблачную келью":
Далекий, вожделенный брег!
                Туда б, сказав прости ущелью,
                Подняться к вольной вышине!
                Туда б, в заоблачную келью,
                В соседство бога скрыться мне!..
                (3, 141)
Стихотворение "Монастырь на Казбеке" связано с "Путешествием в Арзрум во время похода 1829 года". Вопреки отказу высшей власти на  просьбу Пушкина о разрешении быть при действующей армии во время войны России и Турции  он самовольно уехал на театр военных действий. Тогда и  было создано  это  произведение.  Форма путевых заметок позволяла Пушкину свободно  рассказывать  о своих впечатлениях: "Я вышел из палатки на свежий утренний воздух. Солнце всходило.  На ясном небе  белела снеговая,  двуглавая гора. "Что за гора?" - спросил я, потягиваясь, и услышал в ответ: "Это Арарат". Как сильно  действие звуков!  Жадно глядел я на библейскую гору, видел ковчег, причаливший к  ее вершине с надеждой обновления и жизни, - и врана и голубицу  излетающих, символы казни и  примирения..." (выделено мной.- С. К.).
Там же есть запись, характеризующая   реакцию Пушкина на  факт поклонения   местных  жителей - язидов сатане.  "Я старался узнать от язида правду о их вероисповедании. На мои вопросы отвечал он, что молва, будто бы язиды поклоняются сатане, есть пустая баснь; что они веруют в единого бога; что по их закону проклинать дьявола, правда, почитается неприличным и неблагородным, ибо он теперь несчастлив, но со временем может быть прощен, ибо нельзя положить пределов милосердию Аллаха. Это объяснение меня успокоило. Я очень рад был за язидов, что они сатане не поклоняются;  и заблуждения их показались мне уже гораздо простительнее" (выделено мной. —  С. К.).
Поразительно, что в "Путешествии в Арзрум..."   есть размышления Пушкина о христианском миссионерстве, необходимом, по его убеждению, со стороны истинных христиан на  восточном побережье Черного моря, на Кавказе  среди местного населения — дикого и непросвещенного.
"Влияние роскоши может благоприятствовать их укрощению: самовар был бы важным нововведением. Есть средство более сильное, более нравственное, более сообразное с просвещением нашего века: проповедование Евангелия. ... Кавказ ожидает христианских миссионеров".
  В  черновых записях эта мысль выражена более настойчиво. "Терпимость сама по себе  вещь очень хорошая, но разве апостольство с нею несовместно?  Разве истина  дана для того, чтобы скрывать ее под спудом? Мы окружены народами, пресмыкающимися во мраке детских заблуждений, и никто из нас не подумал препоясаться и идти с миром и крестом к бедным братиям, доныне лишенным света истинного. Легче для нашей холодной лености в замену слова живого выливать мертвые буквы и посылать немые книги людям, не знающим грамоты. Нам тяжело странствовать между ними, подвергаясь трудам, опасностям по примеру древних апостолов и новейших римско-католических миссионеров.
Лицемеры! Так ли вы исполняете долг христианства? Христиане ли вы? С сокрушением раскаяния должны вы потупить голову и безмолвствовать... Кто из вас, муж веры и смирения, уподобился  святым старцам, скитающимся по пустыням Африки, Азии и Америки, без обуви, в рубищах, часто без крова, без пищи, но оживленным теплым усердием и смиренномудрием? Какая награда их ожидает? Обращение престарелого рыбака или странствующего семейства диких, нужда, голод, иногда мученическая смерть. Мы умеем спокойно блистать велеречием, упиваться похвалами слушателей. Мы читаем книги и важно находим в суетных произведениях выражения предосудительные.
Предвижу улыбку на многих устах. Многие, сближая мои калмыцкие нежности с черкесским негодованием, подумают, что не всякий и не везде имеет право говорить языком  высшей истины. Я не такого мнения. Истина, как добро Мольера, там и берется, где попадается"  (6, 744--745).
Столь пространная цитата необходима для  понимания сути христианства Пушкина, деятельного его характера и  апостольской высоты.  Он предвидит, что будь все это опубликовано, среди современников возникли бы недоумение и недовольство, что именно он высказывает такие мысли.  "Право говорить языком высшей истины"  Пушкин  получает и как божественный дар и внутренне   вырабатывает   духовно-творческим напряжением своих сил. Однако это было так и не понято его современниками.
В отзыве на сочинение Сильвио Пеллико, напечатанном в Ш книге "Современника" за 1836 г., Пушкин писал о вечной книге — Евангелии: "и такова ее вечно новая прелесть, что если  мы, пресыщенные миром или удрученные унынием, случайно откроем ее, то уже не в силах противиться ее сладостному увлечению и погружаемся духом в ее божественное красноречие"xi ( выделено мною.-- С. К.).
С. Пеллико — итальянский писатель, автор знаменитой трагедии "Франческо да Римини", в 1820 г. был приговорен к смертной казни за участие в заговоре карбонариев, которая была заменена 15-летним заключением,  где он написал " Мои темницы" (1832) и "Об обязанностях человека" (1834).   Пушкин поражен смирением и творческой силе этого человека: "И не всуе, собираясь сказать несколько слов о книге кроткого страдальца, дерзнули мы упомянуть о божественном Евангелии: мало было избранных (даже между первоначальными пастырями церкви), которые бы в своих творениях приблизились кротостию духа, сладостию красноречия и младенческою простотою сердца к проповеди небесного учителя". От относил этого автора к тем избранным, которых ангел господний приветствовал именем  человеков благоволения"xii.
Пушкин демонстрирует не только верующее сознание высокообразованного, культурного человека, но и убеждение в том, что Святой Дух — действующая  во времени сила, она не иссякает и не уходит в "предание".

                Не для житейского волненья,
                Не для корысти, не для битв,
                Мы рождены для вдохновенья,
                Для звуков сладких и молитв.   
                (3, 89)
В стихотворении "Мадонна"личностное, интимное и сокровенное в тайне его  гениальной  души соприкасалось с божественным провидением:
                ... В простом углу  моем, средь  медленных трудов,
                Одной картины я  желал быть вечно зритель,
                Одной: чтоб на меня с холста, как с  облаков,
                Пречистая и наш божественный  спаситель -

                Она с величием,  он с разумом в очах -
                Взирали, кроткие, во славе  и в лучах,
                Одни, без ангелов, под пальмами
                Сиона.
 
                Исполнились мои желания. Творец
                Тебя мне ниспослал, тебя, Мадонна,
                Чистейшей прелести чистейших образец.
                (3, 175)
В стихотворении, обращенном к Н. Н. Пушкиной "Пора мой друг, пора! Покоя сердце просит", он говорит о самом заповедном и выстраданном: "На свете счастья нет, но есть покой и воля" и делает приписку: "О скоро ли перенесу я мои пенаты в деревню -- поля, сады, крестьяне,  книги,  труды поэтические, семья, любовь etc. -- религия, смерть".
  В мировой поэзии Пушкин занимает исключительное место, создав лирические произведения,  в которых с такой всепобеждающей силой раскрываются глубинные озарения совести, стыда и раскаяния, осмысливаются в единстве с высшим смыслом бытия все частные события бурной и страстной жизни, где проснувшийся и трезвый дух с просветляющей силой раздвигает границы темного человеческого существования и возводит человека на горние вершины света и самопознания. Сердце поэта видит, чувствует, прорицает и остается свободным в самой любви к жизни. Сила пушкинского творчества состоит в пронзительно ярком освещении противоречий души и сердца, жизни и истории человечества при устремленности поэта и его боговдохновенного дара к высшему, духовно очищенному  и просветленному идеалу.
      Использование  библейских образов  в поэзии Пушкина носит двоякий характер:  от художественного  "приема" в ранней лирике, профанирующего высокий смысл, до вовлеченности в творчество духовного содержания Евангелия  и  гениальной воплощенности сокровенных переживаний верующего сердца.




i  Подлинник письма не сохранился.  Пушкин А. С. Полн. Собр. Соч. В 17 т. М., 1937-- 1949. Т. 13. № 82.
ii   Пушкин А. С. Полн. Собр. Соч. В 10 т. М., 1956--1958. Т.1.  С. 251. В дальнейшем сноски даются по этому изданию, с указанием тома и стр. в  тексте.
iii  Пушкин А. С. — критик. М., 1978. с.74.
iv Там же, с.74. 
vМицкевич А. Биографические и литературные известия о Пушкине. 25 мая 1837 г. Перевод кн. Вяземского // Вяземский П. А. Полн. Собр. Соч. Т. 7. С. 315.
vi  Цит. По:   Пушкин и его время. М., 1997. С. 127.
vii  Митрополит Антоний. О Пушкине. М., 1991. С. 19.
viiiТолковая библия, или комментарий на все книги Св. Писания Ветхаго и Новаго Завета в 3 т. СПб., 1908--1910, 1913. Репринт, 1988. К тысячелетию крещения Руси. С. 274--275.
ix  Булгаков С. Н. Тихие думы. М., 1996. С. 263.
x  Даль В. И. Толковый словарь живого великорусского языка. В 4 т. СПб.-- М., 1996. С. 505. 
xi Там же, с. 518.
xii    А. С. Пушкин — литературный критик. М., 1978. С. 518.






Диалог А. С. Пушкина и Московского митрополита Филарета

          В   свой   день   рождения    26 мая   1828 г.   Пушкин    пишет стихотворение "Дар напрасный, дар случайный", в котором упрекает Бога за его  произвольную  и насильственную "власть"  создавать -- вызывать  из "ничтожества" человека,  наделять  его  "случайным" даром жизни,  даром  глубокого ума и страстного  сердца и отбирать этот  "случайный дар"   неотвратимой  "казнью" —  смертью. Поэт с неизмеримой художественной силой передает  духовное томление и  душевную  тоску,  усталость от "шума" мира, когда утрачен смысл существования:
                Дар напрасный, дар случайный, 
                Жизнь, зачем ты мне дана?
                Иль зачем судьбою тайной
                Ты на казнь осуждена?
 
                Кто меня враждебной властью
                Из ничтожества воззвал,
                Душу мне наполнил страстью,
                Ум сомненьем взволновал?

                Цели нет передо мною:
                Сердце пусто, празден ум,
                И томит меня тоскою
                Однозвучный жизни шум.i
Состояние "без божества, без вдохновенья" и духовной жажды", по Пушкину,  — "хладный сон", "тоска", "уныние", бессмысленное и жалкое прозябание.  Оно возрастает при мысли о неотвратимости смерти, обессмысливающей  все человеческие  деяния. Этот мотив является одним из сквозных, начиная с ранней лирики поэта ("Безверие", "Я видел смерть у моего порога").   
Эти строки, написанные 29- летним поэтом,  передают неизбывный  трагизм    человеческой   жизни,  прямой диалог с Богом натуры несмиренной, бунтующей против вечных  законов жизни и смерти. "Скептические" стихи Пушкина появились через полгода их написания в "Северных Цветах".
На это стихотворение отозвался в стихотворной форме Митрополит  Московский Филарет. Это яркий факт  и его жизни, и русской жизни той эпохи,  единственный случай  поэтического диалога между светским поэтом, имевшим славу вольнолюбивого стихотворца, сосланного в ссылку, атеиста ( его письмо из Одессы  о  безверии было перлюстрировано и стало причиной новой — "северной ссылки в Михайловское), автора кощунственных строк "Гаврилиады" и многих приписываемых ему эпиграмм на высокопоставленные лица.
  Филарет  интересовался развитием Пушкинского дарования, знал его с лицейских лет: он  видел Пушкина вначале на переводных, а затем и выпускных экзаменах по Закону Божьему в Царскосельском лицее. Был свидетелем его первого поэтического триумфа — присутствовал, будучи тогда в должности архимандрита,   во время чтения Пушкиным-лицеистом "Воспоминаний в Царском Селе", вызвавшем восторженный отзыв Г. Р. Державина.
Митрополит  Филарет был знаменитым русским иерархом (в миру  Василий Васильевич Дроздов, родился в Коломне в 1783 г.,   умер  в  1867г., в Москве)ii, оказывающим реальное воздействие на религиозную и государственную жизнь России Х1Х в. Приняв  монашество   в  1808 г.,  он свыше 50 лет  служил Церкви в епископском звании.  10 лет с 1808 по 1819 г. был инспектором, а затем и ректором Петербургской духовной академии, имел ученое звание профессора  философии, как  член  Библейского общества занимался проблемами перевода  Библии на современный русский язык.
По воспоминаниям современников, его влияние в обществе было огромным.iii  Будучи с  1819  по 1849 год членом Синода и имея большой духовный авторитет, он  влиял  на государственные дела: им был составлен акт о передаче престола Николаю 1,  именно он окончательно отредактировал Манифест 19 февраля 1861 г. об освобождении крестьян (это событие произошло уже после смерти Пушкина).
    За дар слова Митрополит Московский   считался  одним из лучших проповедников.  Написанный им  краткий катехизис, опубликованный в 1823 г., (с ним мог быть знаком и А. С. Пушкин)  стал  настольной книгой православных, так как   сочетал ясность слога и краткость положений, основанных на многовековом опыте творений святых отцов и учении Церкви.   
    Филарет был духовником  хорошо знакомой Пушкина Е. М. Хитрово. По указанию  П. И. Бартенева и со слов самого Митрополита  Московского,  стихи Пушкина "Дар напрасный, дар случайный"  к нему были привезены ею. Написанный  им ответ на них также был  передан через нее.
Поэтический диалог светского поэта и церковного деятеля  был и нравственно-философским диспутом, в котором поэтом были поставлены "проклятые" вопросы бытия: о смысле и назначении жизни, неотвратимости смерти.
    Филарет писал, обращаясь к первому поэту России как к христианину, как к православному, испытывающему,  в силу своего своенравия и внутреннего сомнения, чувство богооставленности:
                Не напрасно, не случайно
                Жизнь от Бога мне дана,
                Не без воли Бога тайной
                И на казнь осуждена.

                Сам я своенравной властью
                Зло из темных бездн воззвал,
                Сам наполнил душу страстью,
                Ум сомненьем взволновал.

                Вспомнись мне, забвенный мною!
                Просияй сквозь сумрак дум,
                И созиждется Тобою
                Сердце чисто, светел ум.
Смысл этого  стихотворного  послания  заключался в полемике с Пушкиным и духовном наставлении. Первое четверостишие Филарета  категорически отрицают мысль поэта  о жизни как "даре напрасном и случайном". Жизнь, данная от Бога, —  "не напрасна, не случайна". Он настаивает на мысли о Божьей воле, предвечном смысле и самой жизни, и ее земном конце. "Тайная воля" Творца  не несет в себе "зло из темных бездн", его вызывает сам человек, и его власть, в отличие от божественной воли  — "своенравна", своевольна,  отсюда и гордыня, и отчаяние, волнения   "ума",  души,  переполняющейся   "страстями". В конце своего стихотворного  послании Филарет  прибегает к форме внутреннего  молитвенного обращения к Богу: "Вспомнись мне, забвенный мною".  В образе  "сумрак дум" запечатлено отношение Филарета к духовным заблуждениям Пушкина,  причиной которых является человеческое рациональное  сознание, не могущее своим умом постигнуть тайны жизни и ее божественные дары.   В конце, как истинный духовный отец, Филарет раскрывает результат и благо духовных плодов:  чистое сердце и светлый ум, которые "созиждутся" не самим человеком, греховным, терзающимся и  двойственным существом, а Богом. В   свернутой форме рисуется момент отпадения от Бога и возвращения к нему (здесь  скрытые отсылки к двум известным местам Священного Писания: изгнание из рая и возвращение Блудного сына).
Внимание Филарета к творчеству Пушкина, к его духовным сомнениям и мукам, к поискам утраченного восторга перед священным даром жизни  откликнулся в сердце поэта благодарностью и подъемом душевных сил. Он радостно делится с Е. М. Хитрово в письме: “Стихи христианина, русского епископа, в ответ на скептические куплеты! — это,  право, большая удача"iv,  и  пишет ответные стихи, которые были вскоре  опубликованы  (25 февраля 1830 г.) в "Литературной газете":
                В часы  забав иль праздной скуки,
                Бывало, лире я своей
                Вверял изнеженные звуки
                Безумства, лени и страстей.

                Но и тогда струны лукавой
                Невольно звон я прерывал,
                Когда твой голос величавый
                Меня внезапно поражал.

                Я лил  потоки слез нежданных
                И ранам совести моей
                Твоих речей благоуханных
                Отраден чистый был елей.
 
                И ныне с высоты духовной
                Мне руку простираешь ты,
                И силой кроткой и любовной
                Смиряешь буйные мечты.    (3, 165)

                Твоим огнем душа палима,
                Отвергла мрак земных сует
                И внемлет арфе серафима
            В священном ужасе поэт.
          В ответном послании поэт с пиететом говорит о величавом голосе и  благоуханных речах, духовной высоте   митрополита, следующего путем любви к страждущему истины, его  "силе кроткой и любовной", о своих слезах умиления,   исцелении  измученной души,  благотворной   помощи и   своем смирении. 
Последнее четверостишие относится к  Творцу,  Богу, обращение к которому приводит к отвержению "мрака земных сует". Последние строки: "И внемлет арфе серафима В священном ужасе поэт" — формула поэтического творчества,  которая, на первый взгляд,  расходится с молитвой. Молитва рождает чувство покоя и света, здесь же — "священный ужас". Но именно это чувство испытывали все, кому был дан опыт непосредственного  богообщения (пророк Исаия, Иеезекииль, Моисей). Поэт знает  о “священном ужасе", который возникает у смертного при встрече с божественным,  с серафимом.  Этот "ужас"  был уже  воссоздан им в  "Пророке".
          Композиция пушкинского  поэтического ответа скрывает два отношения к творчеству (а значит для него — и жизни): в начале говорится о состоянии "праздной скуки", "лени", душевной расслабленности, "безумства", которые "вверяются лире". В конце стихотворения речь идет о совершенно другом состоянии: об опаленности души  небесным светом  (этот образ отсылает к образу из  "Пророка" — "угля, пылающего огнем", заменившем земное сердце), и отвержении "мрака земных сует".
Поэт искренен, проводя грань между "елеем" священнослужителя, исцеляющего раны измученной души, и божественным вдохновением —  послушанием. Творчество—   не "придумывание"; поэт "внемлет арфе серафима". По  Далю, "внемлю", "внимать" означает  "жадное поглощение слухом, усваивание себе слышанное или читанное, устремлять на это мысли  и волю свою" v. Вдохновение понимается Пушкиным как божественный дар, который действует исключительно в согласии с добром и  красотой духовной. Везде, где он  говорит о музе, поэзии он прибегает к религиозным терминам (себя он назвал "Небом избранный певец",  позже в стихотворении "Я памятник себе воздвиг нерукотворный" он скажет: "Веленью божию, о муза,  будь послушна"). Ответные пушкинские строки были написаны в 1830 г.,  в этом же году Филарет  встречал императора в холерной  Москве, "опустошенную заразой, пораженную скорбью и ужасом".
Об этом факте Пушкин говорит в статье "Собрание сочинений Георгия Кониского архиепископа Белорусского", напечатанной в библиографическом отделе  первой книги "Современника" за 1836г., в которой сравнивает риторически украшенную речь архиепископа Белорусского перед Екатериной П и скромную речь Филарета перед Николаем 1. "...Приветствие, коим  высокопреосвященный Филарет встретил государя императора, приехавшего в Москву в конце 1830 г., в  своей умилительной простоте заключает гораздо более истинного красноречия" (выделено мной. — С. К.). А. Я. Булгаков описывает приезд Императора Николая 1 в Москву в сентябре 1830 г. и передает слова, обращенные митрополитом к нему: "Благословен грядый на спасение града сего..."vi
          К событию приезда императора Николая в Москву, где властвовала холера, приурочено стихотворение Пушкина "Герой"  (1830г.), в котором  осмысливаются понятия  "слава", "героизм", "истина", "царь" и "диктатор" Поэтом синтезируются в одну смысловую канву приезд русского императора в Москву, пораженную болезнью,  и поступок  Наполеона, ставший известным из мемуарной литературы. Пушкину были известны   "Мемуары" Бурьенаvii. Наполеон посетил чумной госпиталь в Яффе в 1799 г., и  чтобы  ободрить больных, пожал руку чумному.  В "Герое" используется сократическая форма поиска истины: стихотворение построено в форме диалога между другом и поэтом. В противоположность античной — платоновской  традиции истина оказывается неоднозначной.  Земные  представления о ней  усложнены эпиграфом, предпосланным к стихотворению: "Что есть истина". Этот вопрос задает Христу Пилат (Иоан. 18. 38), в нем заключены  и поиск божественной правды, превышающий несовершенство человеческого пути познания, и скепсис в самой возможности ее обретения. После этого вопроса Пилат хочет спасти Христа от позорной смерти через распятие  и не может этого сделать  не только потому что вокруг были ожесточенные против истины Христа иудеи, но и в силу Божественного провидения. Эпиграф вовлекает земные деяния в систему христианских ценностей. Мерой оценки исторического деятеля, земного царя становится не воинская доблесть, политическая мудрость, успех и слава, как для героев  Плутарха, а подвиг человеколюбия и самопожертвования во имя других, любовь к людям. viii
     Между образом  опаленной души ("В часы забав иль праздной скуки")  и "огненными языками" ", которые обозначают в "Герое и славу, и знак Провидения, Святого Духа (огненные языки нисходят с неба на апостолов в день пятидесятницы)  устанавливается смысловая связь, что и позволяет расширить диалогический контекст Пушкина-- Филарета, затрагивающий  темы творчества и  смысла жизни, славы, успеха и  христианского подвига, ума и сердца:
                Оставь герою сердце; что же
                Он будет без него? Тиран!      (3, 200)
     Выскажем предположение, что  в "Ответе анониму", написанном 26 сентября 1830 г. (опубликовано в 1831 г.)ix,  в котором поэт откликнулся на анонимное  стихотворное послание, касающееся его предстоящей женитьбы, и в котором были строки:
                Уймите дух ваш сокрушенный,
                О музы! Друг ваш вожделенный
                Небесным пламенем горит ....x
могли  быть восприняты им как послание Филарета,  или как воспоминание о его "доброжелательстве", что объясняет высокий поэтический строй ответного пушкинского стихотворения с включением таких образов, как "блаженство возрожденья",  "посох", "указание пути":
                О, кто бы ни был ты, чье ласковое пенье
                Приветствует мое к блаженству возрожденье,
                Чья скрытая рука мне крепко руку жмет,
                Указывает путь и посох подает...xi
  Возможно, митрополит Филарет встречал поэта и на заседаниях Российской Академии.  Избрание Пушкина в члены Российской академии (7 января 1833 г.) состоялось по предложению А. С. Шишкова, бывшего в то время ее президентом. Ранний  Пушкин иронизировал над "пуризмом" Шишкова. Филарет был сторонником  перевода Священного Писания на современный русский язык, что не совпадало с взглядами Шишкова — "архаиста". Конкретная историко-культурная канва, связанная с диалогом Пушкина и Филарета, дает возможность более детально и фактически точно воссоздать  смысл пушкинских строк и его духовную позицию, а также  его роль в культурной и религиозной жизни России. В музее  вновь выстроенного, после варварской эпохи разрушения и попрания святынь, храма Христа Спасителя в Москве, есть портрет Митрополита Московского Филарета, современника  Пушкина, Достоевского, Толстого.  Его наставления Пушкину и ответные  гениальные строки поэта, исполненные той духовной высоты, к которой необходимо стремиться, в контексте  истории ХХ века получают новый смысл.

i  Пушкин А.С. Собр. соч. в 10 т. – М.,1956 – 1958.  –С. 62. Далее в тексте указывается том и стр.
ii  Сушкова Н.В. Записки о жизни и времени святителя Филарета, митрополита Московского. – М, 1968.
iii   См., например: Леонтьев К.Н. Записки отшельника. –М., 1922. – С.425.
iv    Пушкин А.С. Указ. собр. соч. Т.10. – С. 267. Перевод с фр. –С.803.
v    Даль В.И. Толковый словарь Великорусского живого языка. В 4 ч. –СПб. – М., 1996. Т.1. – С.216.
vi    А.С.Пушкин — литературный критик. – М., 1978. – С.451.
vii  Цит. по: Пушкин и его время. –М., 1997. – С.209.
viii  В действительности эти мемуары были составлены Вильмаре.
ix Эту парадигму стихотворения «Герой» впервые отметила Т.Г.Мальчукова  в статье «О сочетании античной и христианской традиций в лирике А.С.Пушкина» / Евангельский текст в руссокй литературе XVIII – XX  веков. – Петрозаводск. 1994. – С. 124.
ч  Даты а автор анонимного послания указаны в примечании /Пушкин А.С. Указ.Собр. соч. Т.3. – С 509.
xi   Там же. – С.179.


"Маленькие трагедии"  А. С. Пушкина:
 текст и интертекстуальность

    В Болдинскую осень Пушкин создает свои "маленькие трагедии" - непревзойденные образцы художественного гения. В "опытах драматических изучений" разыгрываются сцены разных стран и исторических эпох (Англия, Германия, Испания), которые приоткрывают вненациональные и вневременные  источники земных трагедий. Они не только вовне, в виде стечений обстоятельств или событий,  но и внутри личности,  природе ее душевных и духовных качеств, в идее самоутверждения,  своевольной дерзости и произволе. Сильный человек, покушающихся  на абсолютные законы бытия, остановлен невидимым пределом, ему не вполне ясным и совершенно не подвластным его воле.
Б. Томашевский указывает, что  Пушкин разрабатывая задуманные им характеры, объединяет их одной  идеей:  "наслаждение жизнью" — вдохновение, любовь, богатство.i  В своих философско--психологических драмах на шекспировской высоте Пушкин приоткрывает как неизбежность неразрешимых конфликтов, страдания и гибели, так  и духовного просветления, открытия запредельных для обыденности истин.ii
В "Маленьких трагедиях" —  шедеврах мировой культуры, оригинальных произведениях, в которых предстают "вечные образы", проявлены  энергия мысли и слога,  авторское духовное здоровье, философская глубина, гениальная простота и всеохватность художественного мышления Пушкина.
 Тайная, вожделенная страсть к богатству  как ключу к власти над миром, власти несокрушимой и  неподсудной, разоблачена Пушкиным в  "Скупом рыцаре".
                Что не подвластно мне? Как некий демон
                Отселе править миром я могу:
                Лишь захочу - воздвигнуться чертоги;
                В великолепные мои сады
                Сбегутся нимфы резвою толпою;
                И музы дань свою мне принесут.
                И вольный гений мне поработится,
                И добродетель и бессонный труд
                Смиренно будут ждать моей награды.
                Я свистну,  и ко мне послушно, робко
                Вползет окровавленное злодейство...iii
То, что демоническая власть  получена за счет страданий и слез других, рождает дополнительное наслаждение. Но Скупой рыцарь страшится возмездия за слезы сирот и вдов, и оно неотвратимо:
                Да! Если бы все слезы, кровь и пот,
                Пролитые за всё, что здесь хранится
                Из недр земных все выступили вдруг,
                То был бы вновь потоп - я захлебнулся б
                В моих подвалах верных... (5, 344)
Перед временем и смертью золотой телец не властен, есть предел и его могущества. Отрекаясь от земных законов отцовства, радостей  жизни и милосердия, Скупой рыцарь отрекается и от  вечной жизни, и от себя самого здесь, на земле. "Скупой рыцарь" отличен от аллегории и карикатуры "Скупого" Мольера. Пушкинский герой соединяет рыцарскую гордость и поэтическую страсть к золоту, жестокость и власть с лжефилософией идолопоклонства и самообожествления, он лицо и трагическое и символическое.
    В "ужасный век", рождающий "ужасные сердца",  истина начертана на сердце: рабство неправедного богатства лишь внешне похоже на могущество над миром, в действительности же оно оборачивается лицом Смерти. Она настигает рыцаря в тот миг, когда его сын вызывает его на дуэль.   
    Пушкин обращается к самой сердцевине трагедии двух поколений — отношениям отца и сына. Не случайно он выдает свое  оригинальное произведение, во избежание  возможных биографических сближений (всем известна была скупость отца поэта и его сложные отношения с сыном), за перевод  с несуществующего английского подлинника. Название  имеет подзаголовок - "Сцены из Ченстоновой  трагикомедии: The covetous  Knight".
    В "Моцарте и Сальери" приоткрываются  темные тайны человеческого сердца, уязвленного завистью гению, завистью к  недоступной — даже величайшими усилиями  труда и смирения —  высоте божественного таланта. Сальери решается  убить нарушающего общепринятый порядок жизни, творчества и славы Моцарта, обосновывая убийство высокими целями и своим избранничеством:
                Нет! Не могу противиться я доле
                Судьбе моей: я избран, чтоб его
                Остановить - не то мы все погибли,
                Мы все, жрецы, служители музыки,
                Не я один с моей глухою славой...
                Что пользы, если Моцарт будет жив
                И новой высоты еще достигнет?  Нет;
                Оно падет опять, как он исчезнет:
                Наследника нам не оставит он.
                Что пользы в нем ? Как некий херувим,
                Он несколько занес нам песен  райских,
                Чтоб возмутив бескрылое желанье
                В нас, чадах праха, после улететь!
                Так улетай же! Чем скорей, тем лучше.  (5, 362)
  Пушкин сталкивает два типа художника, чтобы раскрыть личную ответственность каждого человека, потому что и частная жизнь есть  творчество, а оно несовместимо со "злодейством", убийством, ядом зависти.
    Проблема творчества, как она поставлена Пушкиным в "Моцарте и Сальери", носит всеобщий характер и непосредственно касается судьбы человека в мире. Способность творить является фундаментальным свойством личности,  сближающим человека и Бога - Творца,  Создателя мира. "Истинное творчество есть созидание нового качества, не существовавшего до того в природе. Оно не сводимо  к другим качествам  и не может возникнуть из количественных манипуляций, которые сами по себе бесплодны. Это - абсолютное прибавление к тому, что существует в мироздании. Это — космический акт, продолжение Божественного творения мира". iv
    По сути, Пушкин в своих "маленьких трагедиях" воплощает идею неотменяемости и безусловной истинности Божественных Заповедей, что приводит к эффекту единства текста всех "маленьких трагедий" при всем многообразии межтекстовых связей и перекличек.  Читатель,  погружаясь в пушкинский мир,  духовно просветляется, становится очищенным от душевной коросты, он сталкивается с неизведанной и не поддающейся однозначному словесному выражению тайной жизни, ее невидимому, но действующему плану  возмездия за грех при  страдании и гибели самых совершенных героев.
Пушкин прикоснулся к тайне мира, ему дано было ее увидеть. Эта тайна бескорыстна и прекрасна, как душа и музыка Моцарта.  Но сам мир, не являясь злом, лежит во зле, и непросветленный, жестокий не может принять гармонию и сына гармонии.  Моцарт говорит о себе и мире:
                Когда бы все так чувствовали силу
                Гармонии! Но нет: тогда б не мог
                И мир существовать... (5, 367)
Сальери  хочет быть таким как Моцарт и не может. Убивая его, он бунтует против не ясного для него и не принятого им божественного закона природного неравенства в талантах.v Поэтому и дар любви -- дар Изоры становится в руках Сальери даром смерти. Его поступок внушен "шепотом искушенья", дьявольским смехом над гениальностью Моцарта.
Красота открывается посредством гения, гений же есть дар Божественной благодати. Это понимает и Сальери, говоря о музыке Моцарта: "Как некий херувим, он несколько занес нам райских песен". Моцарт же убежден, что этот чудный дар всегда находится в единстве с нравственными законами и человечностью: "гений и злодейство — две вещи несовместные". Пушкин не судит, он служит своим творчеством людям. Сальери остается один  в глубоком раздумье.
 В "Каменном госте", как и  в поздней поэзии, Пушкин  раскрывает неизбывные,  трагические глубины страсти и скорби.  Вечного  любовника Дон Гуана, покорителя женских сердец, Пушкин заставляет полюбить донну Анну, мужа которой он убил, а убитого - Каменного гостя - в порыве вызова судьбе пригласить на свое свидание с донной Анной.
Как только множественное число заменяется единственной избранницей, наслаждение, легкое и безответственное, переходит в счастье, граничащее со страданием и расплатой за прошлые грехи. Дон Гуан признается:
                На совести усталой много зла,
                Быть может, тяготеет. Так, разврата
                Я долго был покорный ученик,
                Но с той поры, как вас увидел я,
                Вас полюбя, люблю я добродетель
                И в первый раз смиренно перед ней
                Дрожащие колена преклоняю.  (5, 407)
Пушкин раскрывает трагическое противоречие земной любви.  Чувство переполняющей радости  ("Я счастлив, как ребенок", "Я петь готов, я рад весь мир обнять"), духовное преображение, связанное с истинной любовью, не может не разрешиться гибелью прежнего Дон Гуана — обольстителя. Возмездие настигает его в момент возможного нравственного перерождения. Недостижимый идеал найден,  всё совершено, любовь явлена. Но и поиск окончен, и потому является Каменный гость. Не предвидел ли  поэт в этой "маленькой трагедии", написанной накануне женитьбы, трагедию собственной личной судьбы? Знать об  этом никому не дано.
В "Пире во время чумы" Пушкиным воплощена присущая  человеку  дерзновенность испытать соблазн последней грани,  бездны, бросить вызов судьбе. В глубине души есть тайна невольного тяготения к опасности, риску и в конечном итоге  —   смерти как главному врагу человека:
                Все, все, что гибелью грозит,
                Для сердца смертного таит
                Неизъяснимы наслажденья -
                Бессмертья, может быть, залог,
                И счастлив тот, кто средь волненья
                Их обретать и ведать мог . (5, 419)
          Пир в чумном городе, где  царит смерть, -  попытка уйти от жуткой реальности. Необходимо что-либо из ряда вон выходящее, чтобы сознание пришло в состояние искомой вакхического восторга и безумия или беспамятства о гнетущем страхе смерти, — вот о чем мечтают пирующие. Вальсингам, председатель пира,  поет "вакхическую песнь",  в ней  проскальзывают нотки ужаса: "Что делать нам?  И чем помочь?", и в то же время это гимн чуме.

                Есть упоение в бою,
                И бездны мрачной на краю,
                И в разъяренном океане,
                Средь грозных волн и бурной тьмы,
                И в аравийском урагане,
                И в дуновении Чумы. (5, 419)   
Что это, как не демоническое влечение к гибели?  И в то же время это вызов слабого человека стихийным силам, среди которых человек всего лишь песчинка, но не хочет с этим смириться!  Вальсингам бесстрашно обращается к Чуме, несущей смерть, и восславляет ее  наравне с жизнью:
                Итак, - хвала тебе, Чума,
                Нам не страшна могилы тьма,
                Нас не смутит твое призванье.
                Бокалы пеним дружно мы,
                И девы-розы пьем дыханье, -
                Быть может... полное Чумы! (5, 419)
Художественная мысль Пушкина глубоко и всесторонне охватывает жизнь человека во всех ее ипостасях и возможностях. Появление старого священника по-новому освещают  смысл этого пира. Он называет собравшихся "безбожными безумцами", напоминает, что
                ... ненавистные восторги
                Смущают тишину гробов - и землю
                Над  мертвыми телами потрясают...
  Для него это застолье подобно аду, где бесы терзают грешников. Священник заклинает "Святою кровью Спасителя, распятого за нас" прервать пир.  Он напоминает Вальсингаму, что несколько дней назад он похоронил мать, которая теперь,  наверное, с ужасом смотрит на сына "в пиру разврата". Певец гимна чуме, Вальсингам  вспоминает и о своей умершей жене, которая  видит его среди этого пира, с бокалом в честь смерти, рядом  с "погибшим,  но милым созданьем" и ужасается:  она видит оттуда, куда его "падший дух Не досягнет уже". Душевное смятение и прозрение,   тревога и отчаянье, "сознанье беззаконья", понимание того, что он обречен остаться на этом пиру, тогда как хотел  бы быть уже не здесь. "Где я?" - этот вопрос повисает в воздухе. Он видит свою жену — "Святое чадо света!" - в вечности, она недоступна, но они разлучены не чумою, а пиром во время чумы, председателем которого был он. Гости считают его безумцем, священник просит у Вальсингама прощения и говорит: "Спаси тебя господь". Пир продолжается, а его председатель "погружается в глубокую задумчивость".
В "Пире во время чумы" говорится и о творчестве. Простая  песнь Мери о верности и свидании с любимым на небесах,  гимн в честь  чумы  Вальсингама воссоздают два противоположных пути искусства и ставят проблему его назначения. В 1831 г. Пушкин напишет, что "поэзия, которая по своему высшему, свободному свойству, не должна иметь никакой цели, кроме самой себя ... не должна унижаться до того, чтобы силою слова потрясать вечные истины, на которых основано счастие и величие человеческое, или превращать свой божественный нектар в любострастный, воспалительный состав. Но описывать слабости, заблуждения и страсти человеческие не есть безнравственность, так как анатомия не есть убийство".vi
Пушкин хочет понять, почему зло  притягательно? Поэт-мыслитель художественно  исследовал все глубины человеческого духа, он знал искушения духа тьмы и преодолел его. "Суть в нашей душе, в нашей совести и в обаянии зла. Это обаяние было бы необъяснимо, если бы зло не было одарено прекрасной и приятной внешностью. Я верю Библии во всем, что касается Сатаны; в стихах о падшем Духе, прекрасном и коварном, заключается великая философская истина".
  Он  знал и преображающее действие духа, и пагубное влияние зла на душу отдельного человека, на жизнь общества, государства.  Источник  "Пира во время чумы" — поэма Дж. Вильсона "Город чумы" (The citi of the plague"), но  Пушкин  раздвигает рамки трагедии, чума — не болезнь, а состояние мира и "пирующей"  личности, всеотрицающей страдание и смерть как реальность. На этот момент обратил внимание В. Г. Белинский, указав, что "основная мысль — оргия во время чумы, оргия отчаяния, тем более ужасная, чем более веселая".vii  Современный мир и есть такая оргия, род помешательства при "здравом" рассудке.
"Драматические опыты"  до сих пор  исследовались как отдельные произведения, но они представляют и единое   целое,  не только в силу  синтезирующей пушкинской мысли и органичности его художественного мышления. Между трагедиями, прозой и поэзией  возникает множество интертекстуальных связей, межтекстовых перекличек, что привносит дополнительные ассоциации и расширяет их смысловой объем.
 Скупой Рыцарь, ведущий счет своему неправедному богатству коррелятирует Сальери, подчиняющий божественную гармонию счету алгебры. Мертвый и неспособный к любви Командор мстит за свою жену,  как бесталанный Сальери мстит в глухой зависти Моцарту. Дон Гуан, исполненный безотчетной страсти  и погибающий, когда находит свою единственную любовь,  вызывая Командора быть свидетелем его счастья,  взаимосогласуется  с Вальсингамом, потерявшим родных и близких и вызывающим Чуму как соперницу на пир, поющий ей свой гимн.  Лишь Моцарт ни с каким другим образом из "маленьких трагедий" не ассоциируется. Он несоизмерим даже с певцом Вальсингамом, создателем неведомого ранее гимна чуме.  Все — "дети праха", лишь он — дитя гармонии, ему ведомы песни  рая. Точки  соприкосновения Моцарта можно обнаружить лишь с Дон Гуаном, когда тот счастлив как ребенок и готов обнять весь мир. И Моцарт точно так же беспечен и весел, прост детской простотой гения. И Дон Гуан и Моцарт обречены на смерть не только в силу их личной судьбы, зависти, ревности, мести загробного мира миру живущих, но и потому, что они выражают два единственно истинных идеала: Музыку и Любовь, творчество как  закон Жизни. Ни открывшееся сверхзнание Вальсингама (он остается жив,  уже не принадлежа этому миру), ни жалкая смерть Скупого рыцаря не привносят в мир ничего нового. Лишь гибель Моцарта открывает Истину живущим, приоткрывают им сокровенные законы Творчества и Любви. Может быть поэтому нас так мучает тайна гибели Пушкина, который имел возможность при состоявшейся личной аудиенции с императором прервать интриги барона Геккерна, но предпочел взять письмо,  разоблачающее его низкие интриги с собой на дуэль.
Второстепенные герои "маленьких трагедий" также обнаруживают свойство корреспондировать  и быть "эхом" друг друга. Вечный жид в "Скупом Рыцаре", предлагающий убить отца Альбера, схож в своей "непосредственности" Изоре, возлюбленной Сальери, оставившей ему свой "дар любви" — убивающий яд. Играющий слепой музыкант так же талантлив в своем исполнении как и прежняя любовница Дон Гуана — Лаура, которая, в свою очередь, жизненной наполненностью и обаянием близка к Мэри, обе они -- исполнительницы "родимых песен" (Англии и Испании), с "диким совершенством" Выявляя вечное в сиюминутном, скорбь в радости, глупость в житейски оправданной "мудрости" (сцены Альбера-сына и его отца Скупого рыцаря), страдание в счастье обретения истинной любви (Дон Гуан и Анна), близость смерти в момент наивысшего  взлета таланта (смерть Моцарта),   Пушкин  не забывает о самоценности сиюминутного, и даже подчеркивает красоту  живого движения жизни. Поэтому так прекрасна испанская ночь,  которая "лавром и лимоном пахнет", так незабываемо притягателен даже чумной город и пирующие за столом, поставленным прямо на улице. Так мил в своем лукавстве мудрец  Лепорелло, слуга Дон Гуана. Это качество также определяет  цельность смыслового поля "маленьких трагедий" как  единого текста — "поэзии действительности", мудрости и красоты самой жизни.


i Томашевский Б. Примечания к :  Пушкин А. С. Полн. Собр. Соч. М.,
1956 --1958. В 10 т. Т. 5. С. 616.
ii    См. Подробнее: Кузьмина С. Ф. "Маленькие трагедии" А. С. Пушкина // Народная асвета. 1994. № 6. С. 50 — 56.
iii  Пушкин А. С. Полн. Собр. Соч. В 10 т. М., 1956 — 1958. Т.5, с. 343. В дальнейшем указываются том и стр. В тексте.
vi  Богословские труды. М., 1989. Т. 29. С. 65.
vНа религиозную основу "Моцарта и Сальери" впервые обратил внимание И. Ильин в статье "Моцарт и Сальери" Пушкина (Гений и злодейство)  //  Ильин И. А. Одинокий художник. М.,1993. С. 70--84.
vi  Пушкин А. С. — литературный критик. М.,1978. С. 337. 
vii  Белинский В. Г. Полн. Собр. Соч. М., 1955. Т. 7. С.556.




Каменноостровский цикл

Пушкинская эволюция художественная и эволюция духовная в своих высших проявлениях были слиты, ценности, утверждаемые поэтом-мыслителем, были ценностями православными и русскими. Его "всемирная отзывчивость" (формула Ф. М. Достоевского) соприродна его вселенской — христианской мысли. "Поэтический дух Пушкина, — подчеркивал С. Франк,-- всецело стоит под знаком религиозного начала преображения и притом в типично русской его форме, сочетающей религиозное просвещение с простотой, трезвостью, смирением и любовным благоговением  ко всему живому, как творению и образу Божию".1 До последнего полного календарного года своей земной жизни   Пушкин  проходил ряд земных испытаний и духовных соблазнов. В 1836 году  душа Пушкина полностью очищается  от искушений, о чем свидетельствуют его стихотворения, наполненные высоким духовным смыслом. Поэт  набрал ту высоту духа, с  которой   земная   жизнь    видится   в    новом освещении.  Духовный облик Пушкина и его поэтический гений включает православие как реальную основу  личного и  русского национального самосознания. В 1836 г. Пушкин создает цикл стихотворений, получивший название "Каменноостровского" по месту тогдашнего жительства поэта на Каменном острове Санкт-Петербурга.  Муза   Пушкина   перестала   быть  "семиствольной
_____________________________________________________
1.  Франк С. Религиозность Пушкина.// Пушкин в русской философской критике. М., 1990,  с. 381
цевницей", она стала говорящей  душой, откровением сердца, голосом нации, ее духовным самовыражением.
"Каменноостровский цикл" имеет внутреннее единство, создающееся за счет всевозрастающей степени развития основной темы — современный мир и Христос, преданный Иудой, человек и заданная Христом  духовная  высота свободы, возможность ее достижения, земная слава и  тленность, смерть и преодоление смерти, или жизнь вечная.
Начинает этот цикл "Мирская власть", в автографе помеченное цифрой "IV ", которая говорит о том, что стихотворение входит в цикл, состав которого  явствует из подобных обозначений  на других автографах этого же времени: П. Отцы пустынники и жены непорочны. Ш. Подражание итальянскому. VI. Из Пиндемонти.  Стихотворения I и V не дошлиi. В этот же смысловой круг входят незаконченный отрывок "Напрасно я бегу к сионским высотам";  Когда за городом задумчив я брожу"; "Я памятник себе воздвиг нерукотворный".
 В стихотворении “Мирская власть ”Пушкин выражает ортодоксальные чувства православного, оскорбленные тем, что в Казанском соборе Санкт-Петербурга у плащаницы в страстную пятницу поставили часовых.  Поэт видит в этом факте кощунственное отношение к Владыке, Царю Царей, Искупителю, Христу и   ко всем православным, приходящим в храм, простому русскому народу. Оно начинается с описания страстей Господних, его последних минут земной жизни:
                Когда великое свершалось торжество
                И в муках на кресте кончалось божество,
                Тогда по сторонам животворяща древа
                Мария-грешница и пресвятая дева
                Стояли, бледные, две слабые жены,
                В неизмеримую печаль погружены.
В первом стихе поэт цитирует слова Искупителя: "Совершилось!" Как и сказано в Евангелии от Иоанна, при кресте Иисуса находится Матерь Его и Мария Магдалина, безмолвные, они "в неизмеримую печаль погружены". Их печаль сосредоточила в себе всю безмерную скорбь уверовавших в Христа. Часовые, присутствие которых неуместно  в церкви, особенно в Великую пятницу, посвященную благоговейному воспоминанию спасительных страстей и крестной смерти Богочеловека, стоят на месте Богородицы и Марии Магдалины по воле "мирской власти".  Верующие сострадают Христу, преданному на распятие на Голгофе, собираясь по православной  традиции в храме у  плащаницы, чтобы благоговейно припасть к ней и поклониться страданиям Богочеловека, которым были искуплены все человеческие грехи.
                Но у подножия теперь креста честного,
                Как будто у крыльца правителя градского,
                Мы зрим поставленных на место жен святых
                В ружье и кивере двух грозных часовых.
Поэт указывает  на постоянную вражду сильных мира сего к Христу и верующим в него, принципиальную разницу "власти мирской" и власти духовной, основанной на вере и любви. Могучему покровительству противопоставляется покорность Христа, его искупительное смирение и страдания:
                К чему, скажите мне, хранительная стража?
                Или распятие казенная поклажа,
                И вы боитеся воров или мышей?
                Иль мните важности придать царю царей?
                Иль покровительством спасаете могучим
                Владыку, тернием венчанного колючим,
                Христа, предавшего послушно плоть свою
                Бичам мучителей, гвоздям и копию?
Земная власть лишена чувства соразмерности и понимания  своей преходящей силы, в то время как  Христос  имеет власть вечную и непреходящую. К Христу притекают все народы, вне  имущественных и социальных различий,  мирская же власть своим вмешательством в литургию и  церковный порядок  демонстрирует свое покровительство сильным мира сего, узакониванию внехристианского отношения к человеку:

                Иль опасаетесь, чтоб чернь не оскорбила
                Того, чья казнь  весь род Адамов искупила,
                И, чтоб не потеснить гуляющих господ,
                Пускать не велено сюда простой народ?
"Простой народ", в отличие от "мирской власти",  несет в своем сердце образ Христа и никогда о нем не забывает. Пушкин как гений нации верно,  пророчески угадал и художественно воплотил это  призвание русского народа — хранить любовь к Христу, неказенную и нелицемерную.  После Пушкина  эту мысль страстно отстаивал Ф. М. Достоевский, сделав ее центральной в своем творчестве.
22 июня Пушкин создает “Подражание итальянскому”, где рисует посмертную судьбу Иуды, ученика-предателя. Вослед Данте, он показывает ад как замкнутое кольцо непрекращающихся страданий. Иуда  срывается с дерева, на котором хотел повеситься, дьявол вдыхает в него жизнь и   бросает “труп живой в гортань геенны”, где его как “всемирного врага” принимают бесы, которые относят его вновь к “проклятому владыке”:
                И сатана, привстав, с веселием на лике
                Лобзанием своим насквозь прожег уста,
                В предательскую ночь лобзавшие Христа.
Духовная жажда, о которой пот  написал в "Пророке", не может быть утолена без Христа. Библейско-христианская  традиция присутствует и  в следующих  четырех строках Пушкина:
                Напрасно я бегу к сионским высотам,
                Грех алчный гонится за мною по пятам...
                Так, ноздри пыльные уткнув в песок сыпучий,
                Голодный лев следит оленя бег пахучий.
Гора Сион и "сыпучий песок"  пустыни отсылают к огромному контексту Библии, к новозаветной традиции,  христианским  образам человеческой души, жаждущей спасения, ищущей Бога, убегающей от духовной гибели и преследуемой алчностью, злобой, грехом.
Сердечное сокрушение о "напрасном" беге от греха, диссонанс  веры и противоречащего ей разума — в  традиции раннехристианской аскетики являются толчком к духовному спасению, его первоначальным условием: не надежда на собственные силы, но желание спастись, и молитва: "подаждь нам благодать Твою, исхити нас из руки враг видимых и невидимых, и спаси нас" (из акафиста Пресвятой и Живоначальной Троице).
Возможно, образ оленя навеян Пушкину житием Евстафии Плакиды (память 20 сентября  в Четьях Минеях Св. Дмитрия Ростовского ii), где говорится о язычнике, не знающим истинной веры. На охоте ему явился олень с распятием между рогов, что послужило толчком к принятию христианства. "Грех алчный" в образе льва - устойчивый библейский образ: "...диавол ходит, как рыкающий лев, ища кого поглотить " (1 Пет. 5: 8),  он " подстерегает ... как лев ", " как лев алчущий добычи и рыкающий " (Пс. 9:30;  21:14). В символике мирового искусства  олень является атрибутом слуха и благоразумия, а лев — гордыни, гнева, холерического темпераментаiii, каким и обладал Пушкин.
Кроме того,  здесь различим тонкий синтез и христианской культуры, и древневосточной словесности, и греко-римской  литературы. Библейско-христианская и антично-западноевропейские традиции  скрыто присутствуют в этих четырех строках Пушкина.
Ощутим явный контекст  дантовской "Божественной комедии":  чудесное видение  о спасении души, преследуемой грехами: сладострастием в образе пантеры, гордостью и насилием в образе льва, алчностью в образе волчицы. Аллегорический  образ льва у Данте у стихотворном отрывке Пушкина  обретает символическое, библейское звучание, осложненное биографическим подтекстом:  подстерегающая  опасность  совершить грех гордости и насилия.
Гора Сион и "сыпучий песок"  пустыни отсылают к огромному контексту Библии, в ветхозаветной и новозаветной традиции, к христианским  образам человеческой души, жаждущей спасения, ищущей Бога, убегающей от духовной гибели и преследуемой алчностью, злобой, грехом.
"Звериные" образы  и охотничий сюжет, пластичность деталей (картина оживает в  читательском представлении как развернутая панорама) связаны с европейской и русской  традицией  живописи "охотничьих сцен"  ХVШ —ХIХ вв.
Но богатство контекстного культурного пласта этого произведения не размывает и глубоко личной, духовно-аскетической мотивации его создания, которая  обусловливает смысловое напряжение текста, его глубину.  Сердечное сокрушение о "напрасном" беге от греха, диссонанс  веры и противоречащего ей разума — в  традиции раннехристианской аскетики —  приводили как раз к обратному результату — духовному спасению. Эта внутрення посылка   как раз и была  его первоначальным условием.
5 июля 1836 г.  Пушкин создает  оригинальное стихотворение "Из Пиндемонти", в котором утверждается идея личной —  религиозно   освященной   свободы в  противовес свободе "громких прав", а именно,  "оспаривать налоги", радеть о "свободе" печати,  "зависеть от царя, зависеть от народа":
                Иная, лучшая потребна мне свобода...
 Свобода,  прежде всего христианское чувство,  это дар "дивиться" миру - созданию Творца, “божественным природы красотам”, ее  неизъяснимому смыслу  и гармонии. Идеал духовной свободы несоизмерим с зависимостью от земной власти и мнений толпы.
 22 июля 1836 г. Пушкин создает стихотворение “Отцы пустынники и жены непорочны”, где звучит великопостная молитва, читаемая во всех православных храмах в дни Великого поста,  ее сложение восходит  к Ефрему Сирину. Для сравнения приведем текст  молитвы Ефрема Сирина: " Господи и Владыко  живота моего,  дух праздности, уныния, любоначалия и празднословия не даждь ми. Дух же целомудрия,  смиренномудрия, терпения и любве даруй ми, рабу Твоему. Ей, Господи, Царю, даруй ми зрети моя прегрешения и не осуждать
и  брата моего, яко благостен еси во веки веков. Аминь"2.   
У Пушкина:
                Отцы пустынники и жены непорочны,
                Чтоб сердцем возлетать во области заочны,
                Чтоб укреплять его средь дольних бурь и битв,
                Сложили множество божественных молитв;
                Но ни одна из них меня не умиляет,
                Как та, которую священник повторяет
                Во дни печальные Великого поста;

  Всех чаще мне она приходит на уста
                И падшего крепит неведомою силой:
                Владыко дней моих! Дух праздности унылой,
                Любоначалия, змеи сокрытой сей,
                И празднословия не дай душе моей.
                Но дай мне зреть мои, о боже, прегрешенья,
                Да брат мой от меня не примет осужденья.
                И дух  смирения, терпения, любви
                И целомудрия мне в сердце оживи.   
Падшего человека, но  помнящего  о своем  грехе и искренне раскаивающегося в нем,  прощает Божье милосердие. Молитва “крепит неведомою силой”, она умиляет поэта.  Сокрушение о грехах и умиление — дар Божий сердцу человека. Эта  молитва “приходит на уста”, в ней - моление об очищении от уныния, любви к власти,  празднословия, прошение о возможности познать себя, прозреть себя в сердечной и духовной глубине, после чего невозможно будет осудить другого — брата во Христе. Это  моление о смирении, терпении, любви как высшем даре Бога, о  целомудрии, т. е.  нерасколотом - целостном состоянии личности.
При  сравнении этого стихотворения с “Пророком”, то увидим две степени веры. В “Пророке” — прямое и непосредственное    воздействие   Бога :  “И   Бога   глас  ко  мне
___________________________________________________
2.   Молитвослов. СПб: Русская графика, 1997, с. 321

воззвал",  перерождение личности в новое — высшее качество, превышающее человеческие силы, с тем, чтобы проповедовать о Боге и его законах. В стихотворении "Отцы пустынники и жены непорочны"  личность приобщена к церкви, молитвы, которые читаются священником, умиляют и трогают сердце;  душа стремится приблизиться к Богу и  молит об этом вместе со всеми верующими — православными, соборно, а не индивидуально.  Характерно, что в "Пророке" поэт переосмысливает Книгу пророка Исаии и берет лишь образы серафима и угля. Молитву Ефрема Сирина Пушкин, по сути, повторяет, ничего в ней не меняя, но все стихотворение производит впечатление глубоко личного и исповедального.
На следующий день, после написания "Отцы  пустынники и жены непорочны" 23 июля Пушкин поставил дату на последней странице черновой рукописи "Капитанская дочка" - исторического романа, который стал его прозаическим завещанием.
  Осень поэт рвался в Михайловское, но уехать ему не удалось. Надежды на журнал "Современник" не оправдались. Почти весь тираж оказался нераскупленным. Ему пришлось обратиться даже к услугам ростовщика, чтобы хоть как-нибудь поправить денежные дела семьи. В июльском  письме  Н. Н. Пушкиной к брату есть потрясающие строки: "Мы в таком бедственном положении, что бывают дни, когда я не знаю, как вести дом. Мне очень не хочется беспокоить мужа всеми своими  мелкими хозяйственными хлопотами, и без того я вижу, как он печален, подавлен,  не может спать по ночам, и, следственно, в таком настроении не в состоянии работать, чтобы обеспечить нам  средства к существованию: для того чтобы он мог сочинять, голова его должна быть свободна"3.
  14 августа 1836 г. Пушкин создает стихотворение “Когда за городом задумчив я брожу”. Есть несколько  версий об  иносказательном смысле этого произведения. Но и непосредственный   смысл   стихотворения    передает  сердечно
_________________________________________________
3.  Ободовская И., Дементьев М. Вокруг Пушкина. М., 1975, с. 173-176.
принимаемое Пушкиным  народное отношение к смерти и кладбищу как месту последнего земного успокоения до Страшного Суда. Нелепости вычурных  украшений  и суете  городских кладбищ, наводящих “злое уныние”, противопоставляется сельское кладбище, где шумит  долголетний дуб и слышна простая молитва селянина, более соответствующие  величию смерти:
                Но как же любо мне
                Осеннею порой, в вечерней тишине,
                В деревне посещать кладбище родовое,
                Где дремлют мертвые в торжественном  покое.

          Там неукрашенным могилам есть простор;
                К ним ночью темною не лезет бледный вор;
                Близ камней вековых, покрытых желтым мохом,
                Проходит  селянин  с молитвою и вздохом;
                На место праздных урн и мелких пирамид,
                Безносых гениев, растрепанных харит
                Стоит широко дуб над важными гробами,
                Колеблясь и шумя..
Мир не суживается до узкого круга личных переживаний, напротив, торжествует мир с его объективными законами, жизнь, которая вечна, она рано или поздно отметает ложные, неестественные, придуманные человеком правила.
21 августа 1836 г. Пушкин создает свое поэтическое завещание.  После Ломоносова и Державина, которые, в свою очередь, наследовали   оде   Горация   "К  Мельпомене",    он   пишет   свой "Памятник".iv Образец антологической автоэпитафии, который задавал  мотивы славы, самооценки творчества,  уподобления певца жрецу Муз и Аполлона,  приобретает  в творчестве Пушкина иное звучание.
Александрийский столп, выше которого воздвигнется, по пророчеству поэта, его нерукотворный памятник (нерукотворный — значит созданный не руками человека, а Богом),  это столп на Дворцовой площади,  на  вершине  которого стоит ангел, осеняющий  крестом  Санкт-Петербург.  Голова у ангела слегка опущена — он или в раздумье, или грустит. Пушкинский нерукотворный памятник не только выше, но и “главою непокорной” уходит  ввысь,   в недосягаемую для   человеческих   усилий высоту.
Утверждение личного бессмертия - “нет, весь я не умру”, согласное с христианской верой в бессмертие души,  подкреплено (как доказательством,  о чем говорит  в тексте и  знак тире)  заветом, “заветной лирой”. Этот прямой  и ортодоксальный смысл Пушкин сохраняет, но добавляет к нему и дело всей своей жизни — творчество. Поэт с полнотой пророчества утверждает победу над прахом и тлением,  небытием.
Личное  бессмертие понимается и  как бессмертие,  и как память потомков. Пророк обходит "моря и земли"; посмертное же служение поэта будет происходить во всем "подлунном мире". Оно будет осуществляться,  пока будет жить тот, кому самим Создателем будет дана сила и вдохновение поэзии. Поэт - пророк, обращаясь в будущее,  предвидит, что его далекие потомки будут его помнить и любить за   милость к падшим (не только декабристам, как это пишется во всех учебниках по русской литературе), а к каждому божьему творению, за взывание  к добрым чувствам    (не демоническим)   и утверждение личной, внутренней, христиански ответственной свободы.  Внимание и любовь, участие и сострадание к судьбе "маленького", обыкновенного человека мы находим во многих его произведениях ("Повести Белкина", "Медный всадник", "Капитанская дочка")
Пушкин  утверждает  соборное начало русской истории и культуры, носителем и воплощением которого является народ:
                И долго буду тем любезен я народу,
                Что чувства добрые я лирой пробуждал,
                Что в мой жестокий век восславил я свободу
                И милость к падшим призывал.
Поэт просит об одном благе: "Веленью божию, о муза, будь послушна...". Христианские образы "Памятника" — душа, завет, Бог дают возможность упомянуть и идею человека--христианина как нерукотворного  храма, что подтверждается текстуальными параллелями и уподоблениями  поэтического памятника собственному телесному и духовному облику ("Главою непокорной"), а также христианскому храму ("К нему не зарастет народная тропа").
Начиная с идеи личной славы, скульптурного надгробного памятника (в горацианском духе),  поэт развоплощает материальность античной традиции ("нерукотворный"), переходит  к духовной сущности памяти, причастности смертного — бессмертию, тленного —  вечному, земного — небесному, благодарности будущих поколений за "чувства добрые", "свободу", "милость".
В пятой строфе  утверждается творческая программа в соответствии  с духовно-аскетической традицией православия: "Обиды не страшась, Не требуя венца, Хвалу и клевету приемли равнодушно и не оспоривай глупца", которая уже была  заявлена отчасти в "Евгении Онегине: "Чти бога и не спорь с глупцом" (У, 454); в стихотворениях "Поэт и толпа", "Поэту".
Духовная свобода, стоическое спокойствие перед опасностью и даже смертью, независимость от мнений черни-- толпы, презрение к голосу зависти, жажде богатства,  почестям, с одной стороны,  близка к античным мотивам, но, продолжая горацианскую традицию, Пушкин прерывала ее в точке самовосхваления и стремления к земной славе. У Горация  звучит прямое требование к Мельпомене —" увенчай"! Уже Г. Р. Державин чувствовал неуместность такого тона: "Непростительно было бы так самохвальствовать; но как Гораций и прочие древние поэты присвоили себе сие преимущество, то и автор тем пользуется, не думая быть осужденным за это своими соотечественниками".v  За Пушкиным следовал Н. Гоголь, который  в "Завещании" просил: " Завещаю не ставить  надо мною никакого памятника и не помышлять о таком пустяке, христианина недостойном".vi
У Пушкина это христианское отношение к памятникам и памяти  воплощено в стихотворении "Когда за городом задумчив я брожу".
С волнением вчитываешься в прощальные строки Пушкина. Прощальные, потому что он успел попрощаться  с друзьями по Лицею и  историей своего  века, предсказав, что “над землей сошлися новы тучи”.
В незавершенном стихотворении “Была пора: наш праздник молодой...”, написанном 19 октября 1836 г. к 25  лицейской годовщине, он вопрошал:
                Вращается  весь мир вкруг человека,-
                Ужель один  недвижим будет он?
  Да, Пушкин усматривал историю как “игралище таинственной игры”,   как арену человеческой натуры, ее  способностей  и возможностей, и пришел к выводу о необходимости, чтобы не Зло безраздельно участвовало в этом “игралище”, а Добро. В этом и состоит его духовное завещание потомкам. Традиционная встреча лицеистов первого выпуска  в 1836 г.  была омрачена тем, что Пушкин не смог читать написанные строки — слезы душили его.
Пушкин стремился к высоте духа, указывая  и современникам и потомкам необходимость ценить дар жизни и  благоговейно относиться к нему.


i Томашевский Б. В.  Примечание к стихотворению "Мирская власть" //  Пушкин А. С. Полн. Собр. Соч. В 10 т. М., 1956--1958.т. 3, с. 527. В тексте указывается том и стр.
ii  См.:  Жития  святых Святителя Дмитрия Ростовского. Сентябрь. М., 1903. Репринт. 1991. С. 362--383.
iii  См.:  Холл Джеймс. Словарь сюжетов и символов в искусстве. М., 1997.
iv  Среди многочисленных работ, выделяющих или античную, или христианскую  основу "Памятника" значима статья Р. Лахман, немецкой славистки, анализирующей его  в  комплексе  поэтических представлений и традиций // Lachman R. Imitatio und Intertextual. Drei russische Versionen von Horaz "Exegi monumentum"// Poetica. 1987.Bd. 19. S. 197-222.
v  Державин Г. Р. Стихотворения. Л., 1957. С. 444.
vi  Гоголь Н. В. Собр. Соч. В 7 т. М.,1986. Т. 6. С. 176.

"Капитанская дочка", или история в лицах

Проза "требует мыслей", — утверждал Пушкин, являясь родоначальником русской художественной реалистической и исторической прозы: "Точность и краткость — вот первые достоинства прозы. Она требует мыслей и мыслей —  без них блестящие выражения ни к чему не служат" ("О русской прозе").
          "Капитанская дочка" (появилась в "Современнике" № 4
за 1836 г.) по жанру синтезирует и   семейную хронику, и  исторический роман,  и стилизацию под  хронику ХУШ века, и историко-социальный роман.  В конце романа читатель узнает, что это, "семейственные  записки" Гринева.i Пушкин  отказывается  от "напыщенности" французской трагедии и "чопорности" чувствительных романов. Подпись после первой публикации романа "Издатель" можно воспринимать и как подпись издателя записок, и как издателя журнала. Собственно авторское понимание исторической и социальной темы как бы  остается открытым, так как автор, по художественному замыслу,     это     Петр  Андреевич   Гринев.  Роман  обрамляют
 эпиграфы,  в них дан ключ к главам, живая "жизнь", описанная в  записках Гринева, и "литература" через эпиграфы вступает в сложное взаимодействие. Так же, как название романа одновременно  указывает и на главную героиню - дочь капитана Миронова, начальника Белогорской крепости, и отсылает к народной песне "Капитанская дочь" (из "Собрания народных песен" И. Прача 1790 г.).
          Пушкин совмещает романическое начало (острый сюжет, любовную интригу, дуэльную историю) с подлинными историческими данными о Пугачевском восстании, что  дало и необходимую художественную свободу и историческую перспективу.  Острый динамичный     сюжет  по   правилам "старинных романистов" (6, 494),  не заслонил эпическую глубину картин русской жизни  ХУШ  века. Частная жизнь героев, не являющихся историческими лицами, сталкивается с вершителями судеб мира:  предводителем восстания, грозным ниспровергателем устоев, и венценосной  императрицей, замыкающей верхнее звено социальной лестницы России.
          В. Ключевский сказал о творчестве поэта в целом, что это
"связная летопись нашего общества в лицах за сто лет  с лишком". В "Капитанской дочке" воссоздается  русская история в лицах  не только в момент  Пугачевского бунта. Здесь в сконцентрированном виде предстает  вся русская  история: в ее прошлом, настоящем и будущем.  Как пророк, он предсказал о "бессмысленности и беспощадности" русского бунта и высказал мысль о прочности только тех изменений, которые происходят не от насилия, а от просвещения и улучшения нравов. Как историк, он раскрыл движущие силы и противоречия бунта, его  национальные истоки и характерные черты. И как художник, он воплотил искомый и потому типичный русский духовный ландшафт истории, где соединяются противоречия, где возможен мир,  гармония, взаимопонимание и процветание нации.
          Отношение     к     истории    было   у   Пушкина      всегда
заинтересованное, ему в высшей степени присуще духовно-историческое мышление, чувство личной причастности к русской истории. Он осознавал себя представителем                Отношение к истории было у Пушкина всегда заинтересованное, ему в высшей степени присуще духовно-историческое мышление, чувство личной причастности к русской истории. Он осознавал себя представителем древнейшего дворянского рода Пушкиных, послужившего славе Отечества на протяжении многих столетий ("имя предков моих встречается поминутно в нашей истории"ii),  и художником слова,  первым профессиональным русским писателем, и историографом. "Борис Годунов", "Медный всадник", "Капитанская дочка" —  вершины и художественного, и национального, и  исторического мышления  Пушкина и во всех этих произведениях есть личное, родовое  чувство истории. Пушкину   свойственна историческая совесть, взыскующая истины, точности, объективности. В 1831 г. по его ходатайству  он получает разрешение работать в архивах и зачисляется на службу "историографа" для написания "Истории Петра".  Для "Истории Пугачева" он работал в архивах и ездил в 1833 г. в места, связанные с Пугачевым:  Оренбург, Казань, Уральск (Яицкий городок). Параллельно возникает замысел создать не только строго документальную  "Историю Пугачева", которую завершает осенью 1830 г. в Болдино и издает в 1834 г., но и роман об этих событиях. "Капитанская дочка" была подготовлена всем сложившимся историческим мышлением Пушкина, его взглядами на русскую историю и русский народ.  Контекстом может служить не только "История  Пугачева", но и весь комплекс  его исторической и автобиографической прозы, в частности "Исторические записи", "Разговоры  Н. К. Закряжской", "Исторические заметки",  особенно "Заметки по русской истории ХУШ в." и " О дворянстве", а также "Начало автобиографии", которую вынужден был сжечь в 1825 г., а затем частично восстановил.
          Пушкинское чувство истории шло вразрез со сложившемся в высшем свете отношением к ней. В своей "Автобиографической прозе" за 1834 г. под 17 января Пушкин не без иронии записал: "Бал у гр. Бобринского, один из самых блистательных. Государь мне о моем камер-юнкерстве не говорил, а я не благодарил его. Говоря о моем "Пугачеве", он сказал мне: "Жаль, что я не знал, что ты о нем пишешь; я бы тебя познакомил с его сестрицей, которая тому три недели умерла в крепости Эрлингфоской" (с 1774-го году!). Правда, она жила на свободе в предместии, но далеко  от своей донской станицы, на чужой, холодной стороне"(8,35). Его педантичность и "духовная жажда" истины требовала ответного отношения. В записи от 28 февраля говорится: "Государь позволил мне печатать  "Пугачева"; мне возвращена моя рукопись с его замечаниями (очень дельными)"(8, 36).
          "Капитанская дочка" представляет вдумчивому читателю русскую историю в лицах - от эпохи Петра 1, Анны Иоанновны, Петра Ш до Екатерины П и Александра 1. Монархическая тема —  одна из важнейших в романе. На формирование исторических взглядов Пушкина, на русскую  монархию в целом и царствующих особ в частности не мог не оказать влияния и тот факт, что "четверо Пушкиных подписались под грамотою об избрании на царство Романовых" (8, 77). 
          Петр 1 присутствует в романе в скрытых отсылках, но  вполне прозрачных  при  сравнительном анализе "Истории Пугачева" с "Капитанской дочкой". Яицкие казаки, принявшие участие в Пугачевском восстании, впервые были введены в общую систему государственного управления Петром 1 (8, 156). "В царствование Анны Иоанновны и Елисаветы Петровны правительство хотело  исполнить предположения Петра. /.../ но большая часть предположений и предписаний  осталась без исполнения до восшествия на престол Екатерины П" (8, 157). Реформы Петра закончились  с его смертью, что в романе представлено аллегорически, в виде  одной из лубочных картинок, которыми был украшен  дом коменданта Белогорской крепости, и изображающей погребение кота. (6, 417). Именно эту картинку и видит  П. Гринев сразу по приезде в крепость.
          От имени Петра Ш выступает Емельян Пугачев. Он самозванец и вор, прежде всего вор  чужого имени, имени русского царя-самодержца, который умер не своей смертью, и потому в народе сохранилась легенда о его чудесном спасении и якобы изданных им  законах в народных интересах. Пугачев выдает себя за царя Петра Ш (1728-1762), вступившего  на престол в 1761 г. Петр Ш издал "Манифест  о вольности дворянства", который освобождал дворян от обязательной  службы,   вызвавший  сильнейшее возбуждение у крестьян,  ожидавших, что, освободив от "крепости" помещиков, высшая власть дарует  также вольность и крепостным крестьянам. Зерна пугачевщины были посеяны еще при Петре Ш. Имя загадочно погибшего императора вошло в народное предание. Окруженное ореолом "народного заступника", оно присваивалось рядом вождей народных восстаний, в том числе и Пугачевым. Этот факт указан в "Истории  пугачевского бунта" и  в "Капитанской дочке". В  "Заметках по русской истории ХУШ века" Пушкин о законотворчестве Петра Ш говорит так: "Указы, коими предки наши столько гордились и коих справедливее должны были бы стыдиться"  (8, 127). Дворцовый переворот возвел на престол его жену Екатерину П.  Ее муж, Петр Ш был  заключен и вскоре тайно убит. Усмиряя пугачевский бунт, Екатерина П подавляла в стране и саму память о Петре Ш,  и возможность знания о причинах его смерти. Это бунт угрожал ей как законной императрице и как личности с добрым именем.
          В "Начале биографии" Пушкин пишет, что  сын его прадеда по отцу  Лев Александрович в 1762 году "во время возмущения остался верен Петру Ш" (8, 77). Этот факт отражен и       в   стихотворении      "Моя родословная".     Екатерина     П
 действующее     лицо     романа.    К  императрице     приезжает
 Марья   Ивановна   Миронова,   чтобы  испросить  милость к ее
 будущему    мужу,   ложно  осужденному  за  взаимодействие  с
Пугачевым. Императрица изображена в романе в самых безоблачных красках, ее образ напоминает известный портрет Боровиковского.   Как совместить этот стилизованный образ с резко отрицательным  мнением Пушкина о Екатерине П ? Он писал о ней: "История ... откроет жестокую деятельность ее деспотизма под личиной кротости и терпимости, народ, угнетенный наместниками, казну, расхищенную любовниками... Голос обольщенного Вольтера не избавит ее славной памяти от проклятия России"(8,128). В "Записках..." он пишет: "развратная государыня развратила свое государство" (8,129) . В романном  образе императрицы есть особый концептуальный смысл, который становится ясным, если  исходить из всей совокупности  мотивов романа.  Один из них заключается в том, что сама верховная власть готовит взрыв народного негодования.  Одна ошибка влечет еще большую. И только общее согласие всех слоев нации приведет Россию к истинной исторической судьбе.  Но это согласие возможно на нравственных и религиозных основах.
          Первая глава романа начинается с описания рода главного героя Гринева. Его отец  "служил при графе Минихе и вышел в отставку премьер-майором в 17... году" (6, 393). В рукописи год указан точно: в 1762 году, т. е. после восшествия на престол Екатерины П. Гринев, служивший при графе Минихе, по-видимому, как и Миних, в дни переворота был на стороне Петра Ш, почему и не мог оставаться на службе при Екатерине. Так как дата 1762 противоречит дальнейшему  (младшему Гриневу, родившемуся после отставки отца, не могло исполниться 16 лет в 1772 г.), то Пушкин  убрал ее не только по цензурным причинам.
          В "Начале автобиографии"  Пушкин упоминает  Миниха в связи со своим предком по материнской линии Ганибалом. "Миних спас Ганибала", за его  самовольную отлучку  из Сибири, куда тот был послан после смерти Петра 1, отправив его "тайно в ревельскую деревню". По восшествии на престол Елизаветы Петровны участь Ганибала переменилась к лучшему (8, 79).
         Гринев, попадая в Оренбург, является к генералу, судьба которого связана   с графом Минихом. Генерал вспоминает об участии в прусском походе Миниха (в 1733 г.).  Его "старый полинялый мундир напоминал воина времен Анны Иоанновны, а в его речи сильно отзывался немецкий выговор" (6, 413). Здесь в одной фразе  романа дана  вся эпоха Анны Иоанновны.
          В главе "Пугачевщина" появляется и Александр 1. После описания допроса в крепости инвалида - башкирца, который не мог ничего сказать, так как  вместо языка имел "короткий обрубок", от имени Гринева сказано: "Когда вспомню, что случилось на моем веку и что ныне дожил я  до кроткого царствования Александра, не могу не дивиться быстрым успехам просвещения и распространения правил человеколюбия. Молодой человек! Если записки мои попадутся в твои руки, вспомни, что лучшие и прочнейшие изменения суть те, которые происходят от улучшения нравов, без всяких насильственных потрясений" (6, 455 —  456).
         Александр 1, чье правление в романе обозначено как "кроткое" был виновен в смерти своего отца Павла 1. В "Автобиографической прозе" Пушкин говорит о  цареубийце Скарятине, участвовавшем в убийстве Павла 1.  В. Жуковский попросил  его рассказать об этом событии подробнее. "Они сели. В эту минуту входит государь /.../ и застает наставника своего сына, дружелюбно беседующего с убийцею его отца!" (8, 38).   Пушкин подчеркивает: " ... покойный государь был окружен убийцами его отца. Вот причина, почему при жизни его никогда не было  бы суда над молодыми заговорщиками, погибшими 14-го декабря. Он услышал бы слишком жестокие истины. NB. Государь, ныне царствующий, первый у нас имел право и возможность казнить цареубийц или  помышления о цареубийстве; его предшественники принуждены были терпеть и прощать". Живая нить истории протягивается от Петра 1 к современности, от Пугачева к восстанию декабристов, от ХУП и ХУШ веков к 1825 году.
          Справедливый суд зависит от нравственных качеств судьи, главным судьей в монархическом государстве был царь. Он был ответствен за законопорядок в стране.  Идиллия  справедливого суда Екатерины П  в случае с Гриневым рисует не верно- подданнические интересы Пушкина и не цензурные уступки, а понимание Пушкиным исторической перспективы —  так должно быть в русском государстве, царь (царица) должны восстанавливать справедливость и быть его гарантией. В этом роль монарха и власти, данной ему, по народным представлениям, свыше —  от Бога.
          Мысль о монархии и народе воплощены Пушкиным с объективной, исторически конкретной  точки зрения. Не менее объективен и его художественный портрет русского дворянства. В записи "О дворянстве" он спрашивал: "Что такое дворянство? Потомственное сословие народа высшее, т. е. награжденное большими преимуществами касательно собственности и частной свободы.  /.../  Падение постепенное дворянства; что из того следует? восшествие  Екатерины П, 14 декабря и т. д. " (8, 148). В романе он показывает дворянство в русском и лжерусском духовном оформлении.
          За кратчайшее время Гринев из недоросля превращается в отвечающего за свои поступки человека, совершающего выбор между честью и бесчестием. Начиная службу с  проигрыша в биллиард,   пьянства,   дуэли со Швабриным, Гринев получает опыт обмана,  подлога и клеветы со стороны Швабрина. Пушкин наделяет его еще и опытом пророческого сновидения. Буквально, до деталей сбывается сон Гринева  о самозванце —  мужике с топором, который выдает себя за отца, руку которого он отказывается поцеловать и в сновидении, и в реальности.
       Мистическая  загадка своеволия  и духовного бунта  упорно
привлекало  творческое внимание Пушкина. Борис Годунов, Лжедимитрий, Марина Мнишек, Василий Шуйский, Мазепа и даже Швабрин и Пугачев —ряд своевольно утверждающихся  исторических  персонажей поэта. Бунтом одержимый человек не только подменяет, по Пушкину, истинную свободу своеволием, не только  разрушает, восставая на Бога, вековые дела своих отцов, он самозванно  присваивает себе все  прерогативы власти. Духовный бунт, по Пушкину, ведет человека к самообожествлению,  распаляет в нем жажду власти и желание насильственно принудить других признать его за божество, за единственного и незаменимого Отца.
          Пушкин раскрывает во всем объеме самозванство, которое стало в ХХ веке ведущей силой организации общественной жизни в мировом масштабе! Прежде чем стать самозваным отцом, надо покончить с Богом и Отечеством, надо сделаться отцеубийцей в глубочайшем и многообразном значении этого слова, утвердить — как это и было в истории ХХ века — атеизм, уничтожить саму память от Отце небесном. Ф. М. Достоевский после Пушкина до конца развивает мысль о революции, о человеке, поправшем  подлинную свободу, предавшем свое  Отечество и надругавшемся над собственной Родиной во имя чистейшего произвола и "окалечивающей идеи".
          Роман может прочитываться и как жизненная иллюстрация скрытого смысла сна о самозванстве, ложном благословении,   то есть посягательстве  на присвоение  божьей благодати, что неминуемо  приводит к пролитию крови. Некоторые критики видели в  гриневском сне и расправах Пугачева  символ русской истории ХХ века, выбравшей правду Пугачева-самозванца, бунт, и как следствие — насилие и кровь, надолго залившая  лицо России.
         Пушкин  пристально всматривается во внутренние источники исторических потрясений и пророчески указывает на некий национальный изъян или нарыв, который нуждается в лечении.
         Гринев отказывается поцеловать руку самозванцу, для него мужество, благородство, честь, любовь, милосердие —  не слова, а "задание" его личной жизни. Он русский человек в его развитии, путь которого шел от типичного домашнего образования французского  мсье и влияния западной пошлости, выдаваемой за необходимое для подрастающего поколения (чудные сцены с воздушным змием из карты и мертвецки спящим пьяным сном мсье, не очень воздержанного и в отношении слабого пола) до гражданской зрелости, выражавшейся в  верности присяге Отечеству,  христианской совести, готовности  на мученичество ради любви и "други своя".
          Гринев — сочинитель, поэт, человек чувствительного и благородного сердца. Пугачев также не лишен поэзии воли, свободы, игры с опасностью. Пугачев "сочиняет" себе знаки царского достоинства, ищет  в русской истории образец для подражания и находит его в Гришке Отрепьеве (что текстуально связано с  трагедией Пушкина "Борис Годунов"). Две русские правды столкнулись в лице Пугачева и Гринева, две перспективы развития России.
          Глубина пушкинской мысли сказалась в том, как он рисует   "странную дружбу"  Пугачева и Гринева. Оба героя —  творческие и самобытные натуры:  один  стремится   изменить  историю, ее устои, восстановить русскую вольность,   другой не изменяет  завету отца и присяге на верность, и  они понимают друг друга. Гринев советует Пугачеву сдаться властям,  ни в чем  и ни при каких обстоятельствах  он не потакает ему.   Из разных социальных слоев, противоположных мировоззрений —  они не казнят друг друга. Им пришлось свидеться  при страшных обстоятельствах. В начале Пугачев набрасывает петлю на шею Гринева и спасает его, в конце Гринев видит казнь  Пугачева. Он узнал, кивнул, и эта же голова была показана отрубленной. В этой сцене чувствуется и влияние Шекспира, Вальтер Скотта и самой русской истории.   
           В конечном итоге, русский бунт —  это бунт против Бога, и Пушкин это показывает. Только на путях религиозно освященных, путях чести возможно сближения монархии —  власти и народа, интересов духовной аристократии и других сословий, в частности крестьян. Ни Декабристское восстание, ни  позднее народничество не дали искомых результатов. Вначале Пушкин, а затем и Достоевский указали, что не надо видеть в народе  кумира, а необходимо видеть ту святыню, которую народ ценит превыше всего - веру в Бога.
           Швабрин —  дворянин, презирающий свое Отечество и его законы,  он не ценит  вообще все русское и "простое" —  от стишков Гринева, до чувств  Маши.  Он воплощает иной путь русского национального развития и духовного оформления одной и той же социальной среды —  дворянства. Это дворянин без чести. Поэтому этот роман может прочитываться как роман о русской чести и русском  бесчестии. И в центр внимания со временем может быть поставлен не бунт, а нравственная проблематика романа, особенно в эпоху всеобщего падения и  нравов, и самих жизненных  ориентиров. Кажется, это время уже пришло.
          Холодный ум Швабрина, его умение предугадать и "вычислить" ситуацию, его рационализм и бессовестность приближают его как художественный тип к героям нашего времени. Он ищет выгоды, как Германн из "Пиковой дамы" ищет денег. Он - сверхличность, потому что способен на все, вплоть до перехода в стан самозванца. И здесь проблема не в измене классу-сословию, а отечеству и присяге. И поэтому "Капитанская дочка" может быть прочитана как роман о человеке новейшего  времени, его способностях и талантах мимикрии, приспособляемости, границах вседозволенности —  до подлога, обмана, предательства. Гринев ни разу не торжествует над своим врагом, Швабрина не покидает чувство превосходства.
          Но история все  ставит на места. Гринев на свободе, Швабрин осужден. Может быть, это роман о неизбежном суде истории, справедливости и торжестве правды? Актуальность очевидна - миллионы  русских разных сословий - от интеллигенции до крестьянства были  несправедливо осуждены, убиты, замучены. Но все равно русская  правда о ее трагической истории была узнана. (Слова "Нет правды на земле / Но правды нет и выше"—  принадлежат Сальери, который тоже любит алгебру и заранее продуманный сценарий будущего.) Страницы пушкинского романа о  суде, заключении Гринева в тюрьму после А. И. Солженицына читаются в ином ключе.
         Пушкин раскрывает самосознание эпохи - ее главные тенденции: монархическую  и народную, которая выступает под  монархическим видом, то есть  самозванством.
         С какой любовью нарисован Савельич! Как проницателен автор при воссоздании колоритной шайки Пугачева - все умны, все прозорливы, а какой у них  свежий и сочный язык,  с иносказаниями, поговорками, многозначностью притчи. Богатство языка — свидетельство и богатства народного самосознания, вглубь которого заглядывает Пушкин. Сам Пугачев нарисован не без симпатии. "Злодей" и "бунтовщик" вполне человечен и умен, он умеет быть благодарным (за "заячий тулупчик",  жалеет беззащитную девушку - капитанскую дочку). Пушкин показывает сохранение в глубине народного сознания  христианского  правила не  обижать сирот, и наделяет Пугачева этим качеством вопреки официальной версии о его  совершенно "зверском" характере.
         Для Пушкина Пугачев —  не классовый враг, а талантливый и отчаянный человек, воспользовавшийся объективными обстоятельствами, угадавший желание народа видеть на престоле царя-батюшку, радеющего о крестьянских интересах. Неудивительно, что Пугачев и Гринев оказываются ближе по духовной организации, в ее почвеннической - корневой системе, чем Гринев и Швабрин, или Пугачев и Швабрин. Здесь невозможен диалог и симпатии. Швабрина, валяющегося в ногах Пугачева,  презирают мужики - каторжники,  считают его ниже себя.
          Архимандрит  Платон   Любарский  высказывал мнение,
 что даже самому превосходному историку не удастся  описать Пугачева и его деяния, которые "не от разума и воинского распорядка, но от дерзости, случая и Архимандрит Платон Любарский высказал мнение, что даже самому превосходному историку не удается описать Пугачева и его деяния, которые «не от разума и воинского распорядка, но от дерзости, случая и удачи зависели». Эти слова Пушкин берет в качестве эпиграфа к "Истории Пугачева", следуя логике исторической закономерности появления в России и на ее необозримых пространствах такой фигуры, как Пугачев.
          В первой главе "Истории Пугачева" Он  "выводит" его   историю от истории яицких казаков, Стеньки Разина, политики Петра 1, Анны Иоанновны и Елизаветы Петровны, истории кочующих народов, и русской политики    к  инородцам. "Все предвещало  новый мятеж. Недоставало предводителя. Предводитель сыскался" (8, 160). То есть Пугачев был объективным историческим явлением, его появление  было подготовлен самой ситуацией.
          Есть странная, казалось бы, фраза, а она так характерна для Пушкина-историка (документалиста, историографа), о том, как народ встречал с войско Пугачева: "..приняли Пугачева с колокольным звоном и с хлебом-солью" (8,168), но там же он пишет и  об  осквернении пугачевцами  церквей. В "Истории " нет симпатии к Пугачеву —  это объективное историческое повествование о событиях со ссылками на документы и источники.
          Пушкин дает дворянство  в нескольких поколениях.   Миронова старшая остается с мужем и умирает страшной смертью, исполняя обет быть вместе с мужем до самой смерти. Ее рассекают пополам саблей, над ней надругались (ее вывели неодетую на улицу и на крыльце убили, и труп ее лежал долго). Военные крепости, старики,  бросились в рукопашную под предводительством капитана Миронова. Их присяга царю, Отечеству исполняется до полного самозабвения. Эпиграф к этой главе: "старинные люди". Не утратить бы  этой "старинности"", не сделать  бы  ее "странностью".
          В автобиографической прозе Пушкин размышляет о дворянстве: "...что же значит наше старинное  дворянство с имениями, уничтоженными бесконечными раздроблениями, с просвещением, с ненавистью против аристократии и со всеми притязаниями на власть и богатство? Эдакой  страшной стихии мятежей  нет и в Европе. Кто были на площади 14 декабря?  Одни дворяне.  Сколько ж их будет  при  первом новом  возмущении? "iii. Великому князю он сказал о том, что "все Романовы революционеры и уравнители"iv.
          Автор не опровергает главный закон романного жанра: в основе его лежит биография. "Капитанская дочка"  является и любовным романом, где в захватывающе острых сюжетных переплетениях рассказывается о любви, претерпевающей всяческие препятствия —  навет, дуэль, вынужденною разлуку, опасность смерти. Отец жениха не благословляет брак с Машей, Гринев осужден и на этом имени лежит позор бесчестия. Но любовь побеждает. Названием "Капитанская дочка"  Пушкин указывает и на главную героиню —  Машу Миронову, дочь военного, капитана крепости.
         Автор дает прямо противоположные ситуативные  решения. В "Евгении Онегине" Татьяна Ларина  "другому отдана" (без любви), Маша может быть  только и исключительно с Гриневым, по любви. Никакое внешнее принуждение не может принудить ее выйти замуж за Швабрина. В романе ее характер  испытывается  судьбой: смертью родителей, одна, без поддержки, она оказывается  в руках нелюбимого —  хозяина крепости, перешедшего на сторону убийц ее родителей. Миронов как капитан крепости для Пугачева - враг, и капитанская дочь —  тоже. Поэтому так и страшится  Гринев  за ее судьбу.
          Маша в простом платье, с водой и куском хлеба на полу,  в горячке, она лишена свободы,  но не даст своего согласия,  не будет отдана другому. И Маша, и Татьяна —  идеальные героини Пушкина, по-разному отвечающие на испытания судьбы. Имя капитанской дочки как  символ России и  первой любви, выдержавшей испытания,   войдет во многие произведения русской литературы — "Заблудившийся трамвай" Н. Гумилева, "Машенька" Вл. Набокова. Ни Швабрин, ни Гринев не называют имени Маши под следствием. Оно свято и не должно быть поругано судом.
         Через симметрию композиции  раскрываются прихотливые узоры судьбы. Идеальный герой из слуг Савельич  сопровождал  Гринева в крепость, из крепости он  сопровождает Машу в тот дом, откуда выехал навстречу жизни недоросль Гринев. Маша едет к императрице, судьба которой - исторически - зависела от исхода бунта Пугачева, который выдавал себя за ее мужа - убиенного ею Петра Ш. Именно Маша  добивается справедливости. Уравновешивает любовью   и бунт Пугачева, и предательство Швабрина, и ложный донос на Гринева, и несчастье его родителей. Она связывает судьбы и разрешает их в гармонии и целесообразности.
         Пушкин видел историю России во всей ее сложности и противоречиях и искал реальные пути преодоления социального и духовного раскола нации. Петр Гринев и Емельян Пугачев  нашли общий язык, почувствовали коренное  духовное родство при всей противоположности классовых интересов. Обстоятельства, определившие эту  "странную дружбу, были, конечно, исключительными, но в них обнаружились центростремительные силы нации. Ее единство определяется духовными ценностями, и только общее согласие, подобно согласию в семье, дает возможность истинно исторической судьбы. Пушкинским ответом на сложнейшие проблемы русской истории Х1Х века было утверждение чести, религиозно освященных традиционных ценностей, достоинства и свободы личности. Нет личности без свободы, есть раб, чернь, независимо от социальной принадлежности. Он и сам не хотел
                Зависеть от царя, зависеть от народа
                ....
                для власти, для ливреи
                Не гнуть ни совести, ни помыслов,
                ни шеи...

     "Нет убедительности в поношениях, и нет истины, где нет любви", — писал  Пушкин по поводу резких высказываний  А.  Радищева о России.  В выпущенной главе  "Капитанской дочки" со всей определенностью сказано: " Не приведи Бог видеть русский бунт — бессмысленный и беспощадный. Те, которые замышляют  у нас невозможные перевороты, или молоды и не знают нашего народа, или уж люди жестокосердные, коим чужая головушка полушка, да и своя шейка копейка". Будучи противником насильственных потрясений,   Пушкин  верил в конечные "успехи просвещения и распространения правил человеколюбия". Он убежден, что  нация способна  быть единым организмом, жизнь которого основана на  нравственно-религиозной основе.   


iПушкин А.С. Собр. Соч. Т. 6. С.  490. В дальнейшем  в тексте указывается том и страница.
ii Начало автобиографии. Т. 8, с. 76.
iii Там же, с. 60.
iv Там же, с. 83.


Духовный облик Пушкина и аксиология его творчества

В основе разгоревшегося спора о том, был ли  Пушкин язычник и атеист или христианин i лежит две крайности — или суд над личностью поэта,ii или чуть ли не  причисление  поэта к лику русских святых, с оговоркой, что это "мирская святость",iii чему противоречат многие реальные факты его судьбы.
Проблема  духовного облика Пушкина, аксиологии его творчества в целом, впервые поставленная В. Соловьевым и Ф. Достоевским и актуализированная в философской мысли Русского зарубежья,   неразрешима без исследования его духовного пути и  творческой эволюции.
          Несомненно, что  Пушкин принадлежит к христианскому миру, именно ему удалось художественно воплотить  национальные основы русской жизни, невозможные вне православия, его поэзия дает удивительные образцы духовного творчества и духовного, святоотеческого отношения к человеку и  миру. "Гений — парадоксов друг", — считал поэт.   Пушкин гармоничен и одновременно противоречив. Множественность идей  его творчества приводит к неверному выводу об отсутствии центральной идеи, "выстраивающей" личность, о протеизме  поэтического  мышления.
    Земной путь Пушкина, как и всякого человека, путь трагической борьбы с соблазнами мира и греховностью натуры,  сочетался с путем творческим и духовным, устремленным к идеальному, вечности.  На первом пути Пушкин часто терпел поражения ("И средь детей ничтожных мира, быть может, всех ничтожней он"), на другом одерживал победы.
  Его духовный путь начинался с чувства скепсиса и внутреннего трагизма, раздвоения сердца и ума, памяти о "тлении" — общем уделе всех смертных и стремлении его преодолеть. В элегии "Я видел смерть" (1816) говорится о неверии в бессмертие души, в поэме "Монах" (1813--1814 гг.) обыгрывается в антиклерикальном ключе житие новгородского  отца Иоанна. Пятнадцатилетний  Пушкин в стихотворении "Блаженство" (1814) воспевает  гедонизм, наслаждение жизнью. Но возвышенный ум не довольствовался быстротекущими и бесследно исчезающими радостями жизни. К   выпускному экзамену Лицея   17 мая 1817 г. по русской словесности Пушкиным написано  стихотворение "Безверие", в котором раскрываются противоречия натуры с ищущим, пытливым умом,  но сердцем  не находящей Бога: "ум ищет божества, а сердце не находит". В петербургский период жизни — сразу после Лицея  его душа проходит над "бездной потаенной". "Святой библией харит" названа поэма Вольтера "Девственница" ("Когда сожмешь ты снова руку"),   с легкостью соединяется Христос  и Купидон, пародируются   образы и темы Библии. Под сомнение ставились и     главное   церковное    таинство — евхаристия (стихотворение "Меж тем как генерал Орлов"), и десятая заповедь (эпиграмма "Певец Давид был ростом мал"). Понадобился огромный духовный труд, чтобы  от "проклятого своего воспитания", французского языка и западничества, свойственного эпохе, придти к утверждению  корневых национальных ценностей, традиционных для русской культуры.
  Философско-эстетические взгляды Пушкина шире  и глубже   ренессансно-гуманистических идей, человекобожия, или антропоцентризма, что подтверждается  анализом соотношения античных  и христианских традиций в его лирике 1820-1830-х гг.iv  В стихотворении "В начале жизни школу помню я" мраморным кумирам парка, античным идолам, обольщающим гордостью, сладострастием, гневом и живо воздействующим на воображение, противопоставлен образ "смиренной, одетой убого, Но видом величавой жены", воплощающей строгий идеал духовной Красоты. Художественная эволюция Пушкина  и эволюция духовная образуют единство.  От идей отрицания  и уроков "чистого афеизма" поэт приходит к идеям  провиденциализма ("Святое провиденье" — частый образ в его поэзии), к принятию и поэтическому воплощению  ценностей  православных (очевидные примеры — "Борис Годунов", стихотворение "Странник", "Каменноостровский цикл").
Огромную роль в духовном становлении поэта сыграла древнерусская литература,  вошедшая  в  его жизнь во всей своей глубине и богатстве в  20-е годы. Он заинтересовался русскими летописями  и хорошо их узнал, по достоинству оценив труд монахов-летописцев, сохранивших "византийскую образованность" даже в мрачные столетия монголо-татарского ига. В критических статьях поэта и творчестве в целом прослеживается  знание Пушкиным всего круга основных памятников древнерусской литературы, а также охват всех ее  жанров — житий (агиографии), патериков, летописных сводов, проповедей, хождений,  гимнографии (молитв).   Пушкин ценил Библию -- основную священную книгу Древней Руси, читал весь годичный круг Четий Миней,  хотел использовать в своей работе  житие об Алексее, человеке божьем.  С "умилением и невольной завистью" прочел книгу А. Н. Муравьева "Путешествие к святым местам". Был знаком с "Русским летописцем", откуда черпал сведения о роде Пушкиныхv. Восхищался и хорошо знал "Историю государства Российского" Н. М. Карамзина, источниками  которой были все известные к тому времени памятники древнерусской литературы.vi
Пушкин стал последовательным учеником древних  русских книжников, которые наследовали язык первых  славянских учителей — Равноапостольных Святых Кирилла и Мефодия, создателей  славянской письменности, фундамента новой славянской книжной культуры. Можно утверждать, что  Пушкин  воспринял не только   "букву", но и дух Святой Руси, что стимулировало развитие его оригинальной исторической мысли, определило отношение как к русской истории и ее целям, так и религиозно—историческим основам русской государственности, повлияло на  содержание его нравственных и духовных понятий. Обращение Пушкина к традициям древнерусской книжности позволило именно ему восстановить преемственность, прерванную   новой светской русской литературой ХУШ в., которая в основном ориентировалась на западноевропейские образцы. Живое  наследование  А. С. Пушкиным традиций древнерусской книжности до настоящего времени определяет стабильность всего культурного космоса национальной русской культуры  в целом.
В письме к Чаадаеву 1836 г. он  клялся своей честью, за которую вскоре заплатил и собственной жизнью, "что ни за что на свете я  не хотел бы переменить отечество, или иметь другую историю, кроме истории наших предков, такой, какой нам бог ее дал". Наследуя  как  Нестору-летописцу, так  и анонимному  автору "Слова о полку Игореве",  Пушкин был убежден, что "лучшие и прочнейшие изменения суть те, которые происходят от одного улучшения нравов, без насильственных потрясений политических,  страшных для человечества"vii, эта же мысль лежит в основе его романа "Капитанская дочка".
    К глубинному и религиозному пониманию наследия Святой Руси  Пушкин пришел не сразу. Но уже  в южной ссылке,  романтический период  творчества, отмеченный культом Байрона, темами изгнания и бегства от мира, Пушкин создает "Песнь о вещем Олеге",  основой  которой стал рассказ из "Повести временных лет". Поэт  сохраняет не только сюжет, но и отношение летописца к божественному провидению. В 1822 г.  после написания романтической поэмы  "Кавказский  пленник", Пушкин затевал большую поэму о Мстиславе, сыне Владимира Святого,  осуществляет работу над  трагедией "Вадим", взяв за основу летописный рассказ  о защите древних прав свободного Новгорода. И хотя эти замыслы остались несвершенными, необходимо помнить, что в разгар масонских настроений (в Кишиневе  он был принят в ложу "Овидий", о чем сообщал в письме к Жуковскому),  бурных разговоров в Каменке  с членами "Союза благоденствия" пушкинская мысль  направлена в глубь  русской  истории.
    "Образ мыслей и язык", почерпнутый из памятников древнерусской литературы, не внешний антураж и местный  колорит, а духовное и национальное своеобразие русского характера, как он традиционно сложился в его духовной и оригинальной типичности и  славянском своеобразии. Пушкинские общественные и государственные идеалы были связаны с  убеждением в абсолютность религиозно- нравственных начал жизни, а это основная идея "Повести временных лет", всего корпуса переводной литературы, пришедшей  с  принятием христианства. В трагедии "Борис Годунов" в образах Пимена и юродивого Пушкин вплотную приблизился к традициям древнерусской письменной литературы, к исконным представлениям о Божественной Истине, данной   русскому  народу. Образ русского монаха-летописца, независимого в своем мнении от политической сиюминутной конъюнктуры, являлся для поэта   и символом русского писателя.  В письме к Бестужеву (1825 г.)  Пушкин замечает: "Мы можем праведно гордиться: наша словесность, уступая  другим в роскоши талантов, тем пред ними отличается, что не носит на себе печати рабского унижения"viii. Пушкинская тема чести и достоинства, духовной свободы неожиданно освещается пламенем свечи в келье,  божественной истиной, усвоенной и запечатленной святыми старцами и  иноками, многовековыми правилами православной жизни.
    В критике раздались отрицательные голоса о правдивости образов "Бориса Годунова". Слепота современников  поразила поэта.  Эти поверхностные  суждения были— и здесь опять же нельзя не согласиться с мнением Пушкина, —  следствием  длительных процессов в русской культуре и истории: "Воспитанные под влиянием французской литературы, русские привыкли  к правилам, утвержденным ее критикою, и неохотно смотрят на всё, что не подходит под сии законы"ix. В общей эволюции русской культуры — от Пушкина, Гоголя, Достоевского до современности — трудно представить, что произошло бы, если бы точка зрения Пушкина не возобладала, и русская классическая литература осталась бы литературой  полуфранцузской, полуевропейской, то есть вненациональной и вненародной.
    В отзыве на "Путешествие к Св. Местам А. Н. Муравьева", продолжавшем традиции знаменитого памятника древнерусской литературы ХП в.  "Хождения игумена Даниила",  Пушкин  последователен в своем отношении к  святыням христианства. "Наш соотечественник привлечен туда не суетным желанием  обрести краски для поэтического романа, не беспокойным любопытством найти насильственные впечатления для сердца усталого, притупленного. Он посетил Св. места как верующий, как смиренный христианин, как простодушный крестоносец, жаждущий повергнуться во прах перед гробом Христа Спасителя" (370).  Замечательна кратко выраженная мысль, раскрывающая противоречия светской эпохи, потерявшей вкус к религии, ищущая точку опоры в вымысле человеческом: русский путешественник занят "одною великою мыслью, он не старается,  как Шатобриан, воспользоваться противуположной мифологией Библии и Одиссеи" (выделено мною. — С. К..) (370).
В восприятии А. С. Пушкина  Библия предстает на нескольких  уровнях — и светском и воцерковленном.  Реконструкция  читательского и духовного восприятия была бы невозможна, если бы у нас не имелись пушкинские свидетельства — его высказывания о Библии, вовлечение образов, тем и мотивов Священного Писания в круг творчества, а также духовная проблематика и духовная  высота  пушкинского  творчества.
Не следует "выпрямлять" путь Пушкина, он близок каждому именно тем, что воплотил все противоречия человеческой натуры, но кроме них дал еще и образцы идеального, христиански свободного  и ответственного отношения к жизни. Тема свободы, непрерывно развиваясь в его творчестве, захватывает все более сложные сферы жизни. В ранней лирике свобода видится поэту как своеволие, мятежность, разгул страстей, в петербургский период она понимается  сквозь призму освободительных радикальных идей,   в поздний период он назовет такую свободу "гибельной". Основная тема творчества Пушкина, начиная с 1820-х гг. — христианская свобода и личная ответственность перед миром и Богом.  "Простое" стихотворение "Птичка" (1823) связано с лейтмотивом  "воскресения душой", строками "Возрождения"(1828) и  "Из Пиндемонти" (1836).
От мифологического прочтения Библии, Пушкин  приходит к духовному (не самовольному, а благодатному), истинно воцерковленному и традиционно русскому п е р е ж и в а н и ю Священного Писания. Эта духовная эволюция, или стяжение Духа Святого (слово "духовный" имеет своим прямым, а не аллегорическим или метафорическим генезисом — Святой Дух) Пушкиным через двести лет со дня его рождения, видится как  необычный и уникальный дар русской культуре. Во многих стихотворениях поэт воплощает тоску падшей, но страждущей Истины души, томимой  "духовной жаждой",  ищущей ее на путях и земных, и небесных. Диалог, начавшийся с поэтического отклика митрополита Филарета на стихотворение Пушкина "Дар напрасный, дар случайный", где переданы духовные сомнения и  муки поэта  в момент утраты восторга перед священным даром жизни,  превратился в нравственно-философский диспут. В заключительном пушкинском ответе "В часы забав иль праздной скуки" проводится грань между исцеляющим "елеем" священнослужителя и  поэтическим вдохновением — божественным даром, который действует всегда в согласии с добром, красотой и духовной чистотой. Вдохновение дается свыше, поэт "внемлет арфе серафима", в "священном ужасе", описанном в Книгах ветхозаветных пророков.x  Этот же "ужас" передан и в "Пророке",   обозначившем  переломный момент в религиозной судьбе поэта.  Только Пушкину дано было в п е р в ы е   так точно сказать об этой русской духовной  жажде, выразить все сомнения и  соблазны мира,  и победить их не силой человеческого могущества (такого жалкого, в силу человеческой природы, и переменчивого), но силой Духа.
         Сила его дара состоит не в выпрямлении  противоречий души, а как раз в их пронзительно ярком освещении.  Состояние " без божества, без вдохновенья", "духовной жажды", забвения Красоты, по Пушкину "хладный сон", "тоска",  "уныние", тогда не ясен смысл жизни, ее назначение. Пушкин  шаг за шагом развенчивает все основные грехи человека и человечества с позиций верующего. Восставшая на бога зависть в лице Сальери, чувственность в "Каменном госте", скупость в "Скупом рыцаре". "В глубине каждого греха поэт, вместе с древними книжниками Руси, видит надмившую гордость и бунт против Бога.
     Сочувственное переживание религиозных тем  отражены в "Песне Песней", отрывке  "Юдифь", "Подражаниях Корану". Пушкину свойственны религиозное восприятие красоты и художественного творчества, стремление к тайной, скрытой от людей, и прорывающейся лишь в творчестве, духовной умудренности.
  Так видится общая канва  духовной и художественной эволюции Пушкина, его роль в запечатлении   и творческом оформлении  русского славянского  самосознания, не  имеющего аналогов  среди прочих духовных типов мира. Призвание поэта-пророка — служение высшим идеалам, напоминание своим современникам о них,  обращение интересов жизни обыденной к жизни высшей —  божественной,  через умирание в жизни грешной к воскрешению к жизни вечной:
                Как труп в пустыне я лежал,
                И бога глас ко мне воззвал.
    Пророк наделяется властью серафима, он может и должен очищать людей  силою пламенеющей любви, нести им благую весть. Стихотворение заканчивается прямой речью Бога, призывающего    пророка  к служению. Это и есть религиозная жизнь, как ее понимали святые Древней Руси. Загадочный образ из "Пророка" — "И дольней лозы прозябанье" может быть прочитан  в сакральном ключе. В Евангелии Бог называется Виноградарем. Пророк Исаия, с Книгой которого соотносится написание "Пророка", задолго до пришествия Христа предсказывал  появление "лозы" —  Богочеловека. Поэтическая форма  — а это уникальный случай в мировой литературе  —   стала адекватна для религиозного содержания.
     Размышления о роли веры в жизни человека и человечества включали и круг тем, связанный с духом отрицающим, противоречащим, отпавшим Люцифером, демонизмом и бесами. Пушкин понимает демонизм и искушение злым духом как проблему онтологическую.  Демон-бес становится стражем грешника "И к вечной гибели ведет" (из стихотворения "Вечерня отошла давно", 1823).  Демон  отрицает все то, чем жив человек: творчество, свободу, любовь и Святое Провидение. Объясняя "Демона",    Пушкин трактовал его в смысле "печального влияния" духа отрицающего   "на нравственность нашего века"ix. Эпиграф к стихотворению "Свободы сеятель пустынный": "Изыде сеятель  сеяти  семена своя",   взятый  из Евангелия от Матфея,  указывают на мысль о живительных семенах Христа, которые  заглушаются  плевелами  Сатаны  на пажитях мира. Всечеловеческая история  как  движение "из рода в роды" под обманные "гремушки" и со следами бича на спине — лжеистория, в ней человек - раб, отвернувшийся от "опыта векового", от божественного образа в себе. "Среди неведомых равнин" в стихотворение "Бесы"  возникает чувство ужаса перед темной силой — "Страшно, страшно поневоле",  путник осознает, что он  потерял путь и "кружится", реальные образы мира перевоплощаются в пугающие призраки.
    Духовный путь Пушкина шел от соблазнов гедонизма и романтического эгоизма к трезвенности духа и  реализму. Новая философия жизни и творчества: "Я жить хочу, что мыслить и страдать" концентрирует  высшую жизненную правду. Пушкинское внимание к глубинной жизни сердца как идее     личности не отголосок сентиментализма, а отражение опыта духовной жизни. Сердце — таинственный источник  и центр личности: "Оставь герою сердце; что же/ Он будет без него? Тиран!" (из стихотворения "Герой"). Укоры сердца в ночной тишине побуждают переосмыслить всю жизнь. В "Элегии" и "Воспоминании" звучат неведомые дотоле в русской поэзии покаянные и исповедальные ноты, связанные у Пушкина с поиском ответа на вопрос: "Жизнь, зачем ты мне дана?"
Лицезрение грехов — одно из сильнейших испытаний человека. В "степи мирской" человек, как правило, "спит", он  не видит  себя и  рукописание своей жизни — у Пушкина этот мотив передан ёмким образом развертываемого "свитка".   Тот, кто может видеть свое сердце, свою жизнь как цепь заблуждений, пороков, грехов и падений, может воскреснуть к жизни новой. Раскаявшись, человек приобретает   мудрость и всепрощающую  любовь к человеку и миру, но не злу в человеке и мире.  В лирике Пушкина нет   ничего от "позы" цивилизованного, безоговорочно принявшего "сей мир" и его законы  личности, заранее прощающей себя,  но не других.
     Память о Боге сопровождает Пушкина во всех жизненных обстоятельствах. Мысль  о "родимой обители" звучит в "Воспоминаниях в Царском селе" (1829), где поэт сравнивает себя с возвращающимся Блудным сыном. Увидев  на обратной дороге из Арзрума в сентябре 1829 г. монастырь на Казбеке, он говорит о своем  желании скрыться в "заоблачную келью",  " в соседство бога". Стихотворение "Монастырь на Казбеке" связано с "Путешествием в Арзрум во время похода 1829 года", где есть  размышления Пушкина о необходимости христианского миссионерства на  восточном побережье Черного моря. В  черновых записях эта мысль выражена более настойчиво. "Право говорить языком высшей истины"  Пушкин  получает и как божественный дар и внутренне   вырабатывает   духовно-творческим напряжением своих сил.
    В отзыве на сочинение Сильвио Пеллико, напечатанном в Ш книге "Современника" за 1836 г., с известным высказываением Пушкина о Евангелии, выражено  убеждение в том, что Святой Дух — действующая  во времени сила, она не иссякает и не уходит в "предание". "Великий духовный и политический переворот нашей планеты есть христианство. В этой священной стихии исчез и обновился мир", — писал поэт в отзыве на  "Историю русского народа, сочинения Николая Полевого" в  1830 г. Важен его вывод о том, что "греческое вероисповедание, отдельное от всех прочих, дает нам особенный национальный характер" ("Исторические замечания", 1822).
          В духовной жизни Пушкина были преодолены основные тенденции эпохи: эпикуреизм, романтический эгоизм, вольтерьянство (в стихотворении "К вельможе" (1829) он дает характеристику Вольтеру "циник поседелый, Умов и моды вождь пронырливый и смелый..." и  приговаривает атеизм  как путь нетворческий и исторически отрицательный), религиозное неверие,  утопичность революционных проектов, нигилизм западников, приводящий к разрыву с родной историей. Он остался чужд цинизму и убийственной иронии, несмотря на ряд написанных им эпиграмм. Не был подвержен зависти, принимая природное, данное от Бога неравенство между людьми ("Моцарт и Сальери"), категорически не принимал  богатство в качестве единственного мерила ценности жизни ("Скупой Рыцарь"), а также низведение искусства, красоты, поэзии, любви до голой и прямой выгоды ("Пиковая дама", стихотворение "Поэт и толпа"). Признавал полную ответственность народа за исторические судьбы Отечества, влияние  личности монарха на историю  ("Борис Годунов", "Капитанская дочка"). Утверждал абсолютную, никем не отменяемую и ничем не заменяемую ценность христианства, с истинной верой и горячим чувством  относился к Христу и Божьей матери, любил  Евангелие ("Мирская власть", "Отцы пустынники и жены непорочны"),  знал чувство раскаяния и исповедание грехов ("Элегия", "Воспоминание").  Его вера не была показной и  лицемерной, сквозь оболочку светского искусства она произрастала живительным духом, через совершенство поэтического слога  обращалась к современникам и потомкам, пробуждая добрые чувства.
Не будучи моралистом, он мог улыбаться, глядя на заблуждения и безумства юности: "Покамест упивайтесь ею, сей легкой жизнию, друзья; ее ничтожность разумею и мало к ней привязан я". Он отзывчив, его гений принимает всю жизнь в многочисленных проявлениях: "Таков прямой поэт. Он сетует душой На пышных играх  Мельпомены, И улыбается  забаве площадной  И вольности лубочной сцены" ("Гнедичу").
     От "ничтожной" жизни  Пушкин хотел и смог взойти к "иной, спасенной жизни", от "чистого афеизма", то есть отрицания Бога, он приходит к чистоте веры. Сам характер его поэзии — исповедальный и искренний — исполнен христианского начала, сердечного чувства любви к человеку и каждому божьему творению. Это запечатлено и в его  прочувствованных и выстраданных строках: "И милость к падшим призывал".
          Все эпитеты к музе, поэзии у Пушкина связаны с Божественным Провидением, высшей истиной. И в "Памятнике", своем поэтическом завещании, он говорит о творчестве как божественном призвании: "Веленью божию, о муза, будь послушна". Каждый  пушкинский образ есть не только художественное явление в своей чистоте, но и наполнен реальным смыслом, совмещающим мгновенное и вечное, абсолютное. Квинтэссенция смысла жизни, по Пушкину, выше суеты, вражды, корыстной заботы:  "Не для житейского волненья, Не для корысти, не для битв, Мы рождены для, Для звуков сладких и молитв".   
          В пушкинских рукописях за 1827 — 1828 гг. есть запись: "Не допускать существование Бога - значит, быть еще более глупым, чем те народы, которые думают, что мир покоится на носороге".xii  Сама мысль о небытии после смерти для поэта непереносима. Полная смерть, смерть без обетования, "ничтожество",  которого "страшится гордый ум".
          Чувства  религиозной веры переданы поэтом в таких стихотворениях первой половины 20-х гг. как  "Вечерня отошла давно", "Люблю ваш сумрак неизвестный", в котором  говорится о неземном мире, "где чистый пламень пожирает несовершенство бытия" (1822), отрывке "На тихих берегах Москвы", "Кн. М. А. Голицыной", "Подражание Корану" и, конечно, "Пророк", которое, по свидетельству Мицкевича, выросло из основного жизнепонимания Пушкина, из веры в свое религиозное призвание. К этой же теме можно отнести "Еще одной великой важной песни ", (1829), "Напрасно я бегу к сионским высотам", "Когда великое свершилось торжество" (1836).
          Библейские образы и мотивы,  размышления Пушкина о смерти и душе, судьбе, смысле жизни и творчества  —   если увидеть  их воедино, создают целую философско-поэтическую систему,  проникнутую  религиозной верой.
          На листе со стихотворением " Пора, мой друг, пора..."  Пушкиным записано: "Скоро ли перенесу я мои пенаты в деревню - поля, сад, крестьяне, книги; труды поэтич., - семья,  любовь,  etc. - религия и смерть". Чувство родины, "родной обитель", отечества  пронизывает все творчество Пушкина, и  оно связано с христианской верой. Эта внутренняя связь человека и родины, чувство укорененности личной духовной жизни в почве, из которой произросла, сродни соборности,  уникальному чувству русского человека, которого другие народы не ведают.
          Связь личного и творческого сознания,  нравственного чувства и религиозного позволяют Пушкину-поэту  раскрыть мотив духовного преображения, он хочет жить "чтоб мыслить и страдать", он стремится к тому, чтобы его душа  была "чиста, печальна и покойна", он знает просветление души, победу над мятежными страстями, ему ведомо покаяние, смирение и любовь.
  Русское национальное строение души, по Пушкину, —  это милосердие и незлопамятность, сострадание и любовь, стойкость и терпение в исторических испытаниях без утраты чести и достоинства (образы Пимена в "Борисе Годунове", Гринева в "Капитанской дочке"),  совестливость и вера в бессмертие души. Личностное, интимное и сокровенное в тайне его  гениальной  души соприкасалось с божественным провидением ("Мадонна").
Аксиология  пушкинского творчества, непосредственно связанная с духовным обликом художника-творца,  очевидна и на макро- и микроуровне. Так, "Маленькие трагедии", объединенные одной  идеей:  "наслаждение жизнью" — вдохновение, любовь, богатство xiii, воплощает основную пушкинскую идею неотменяемости и безусловной истинности Божественных Заповедей.  Эффект текстового единства не только "маленьких трагедий", но и всего творческого пушкинского наследия в целом, включая  статьи и заметки, письма, прозу, многообразные межтекстовые связи и переклички, неизученные в полном объеме, доказывают цельность пушкинского мышления. 
    Стихотворения 1836 года "Мирская власть", "Подражание итальянскому", "Напрасно я бегу к сионским высотам", "Из Пиндемонти" наполнены высоким духовным смыслом, включают  образы Христа, Спасителя мира, Богоматери, ученика-предателя Иуды,  раскрывают "внутреннего человека", жаждущего Истины, находящего утешение и сердечное умиление в соборной великопостной   молитве: "Но дай мне зреть мои, о боже, прегрешенья, Да брат мой от меня не примет осужденья. И дух смирения, терпения, любви И целомудрия мне в сердце оживи". Духовный облик Пушкина и его поэтический гений включает православие как реальную основу  личного и  русского национального самосознания. Из стихотворения “Мирская власть” очевидно, что именно  "простой народ", в отличие от "мирской власти",  несет в своем сердце образ Христа и никогда о нем не забывает. Пушкин как гений нации верно,  пророчески угадал и художественно воплотил это  призвание русского народа -- хранить любовь к Христу, неказенную и нелицемерную.  После Пушкина  эту мысль страстно отстаивал Ф. М. Достоевский, сделав ее центральной в своем творчестве.
Пушкинская "всемирная отзывчивость" (известная формула Ф. Достоевского) включала и народно-православные традиции, зафиксированные прежде всего в письменных памятниках русской книжной культуры Х1--ХУП вв., и была соприродна его вселенской — христианской — мысли о человеке и его предназначении. Время подтверждает  вывод С. Л. Франка: "Языческий,  мятежный и героический Пушкин (как  определял его К. Н. Леонтьев) обнаруживается нам как один из глубочайших гениев русского христианского духа"xiv.


i См.: Сб.: Пушкинская эпоха и христианская культура. Вып. 1. СПб., 1993; Вып. 2. Спб., 1994; Вып. 3. СПб., 1994. Васильев Б. А. Духовный путь Пушкина. М., 1994; А. С.  Пушкин: Путь к православию. М., 1996. Противоположная точка зрения выражена в кн. : Мадорский А. Сатанинские зигзаги Пушкина. М., 1998.
ii  См.: Тростников В. Н. Прообраз биографии нашей России // Пушкинская эпоха и христианская культура. Вып. 2. СПб., 1993.С.31 - 35
iii  См.: Сорокин В., протоиерей. Талант Александра Сергеевича Пушкина в свете Православия // Пушкинская эпоха и христианская культура. Вып. 3. С. 37 -52.
iv См.: Мальчукова Т. Г. О сочетании античной и христианской традиций в лирике А. С. Пушкина 1820-1830 -х гг. // Евангельский текст в русской литературе ХУШ — ХХ веков. Петрозаводск, 1994.  С. 84-130.
v   Пушкин А. С. Опровержение на критики.
vi  См. Подробнее: Комментированный список источников и литературы, использованный Н. М. Карамзиным в "Примечаниях"//  Карамзин Н. М. История государства Российского. В 12 т. Т. 1 М., 1989. С.330 --382.
vii  Пушкин А. С. Путешествие из Москвы в Петербург // А. С.  Пушкин — критик. М., 1978. С. 397.
viiiТам же. С. 94.
ix Там же. С. 179.
x См. Подробнее: Кузьмина С. Ф. Духовный облик А. С. Пушкина. Минск, 1999. С.23 -26.
xi А. С.   Пушкин — критик. С. 74. 
xii Цит. По: Модзалевский Б. Письма Пушкина. Т. 1. М., 1926. С. 314.
xiii Томашевский Б. Примечания к :  Пушкин А. С. Полн. Собр. Соч. М., 1956 --1958. В 10 т. Т. 5. С. 616.
xiv Франк С. Л. Религиозность Пушкина //  Пушкин в русской философской критике. М., 1990. С. 395.


Два полюса русской поэзии: Пушкин — Мандельштам

Пушкин и Мандельштам кажутся  диаметральными полюсами русской поэзии. У Пушкина — ясность выражения, стройная логика и мотивированность каждого образа, непосредственность живого чувства и подлинность моцартовской музыки искрящегося стиха. У Мандельштама — "темные" места, нарушение логических связей, боязнь льющейся музыки и прямого указующего слова:
                Я так боюсь рыданья аонид,
                Тумана, звона и зиянья.. (1. 81)i
Художественные миры строятся на различных основаниях: у Пушкина — живая жизнь и ее конкретно-чувственное постижение в слове, он начинает с человека и его внутреннего мира, и приходит к широчайшим историческим, культурным и духовным горизонтам. У Мандельштама — жизнь в ее интеллектуальном и предметно—культурном освоении. Мандельштам начинает с культурных ассоциаций,  опосредованно связанных с движением жизни, и приходит к человеку в истории. Его поздняя поэзия выразила суть трагической эпохи геноцида,  унижения личности, попрания основ жизни.
Пушкинское "Я жить хочу, Чтоб мыслить и страдать",  отраженным светом и вполне осознанно претворено в трагических словах Мандельштама: "Я к смерти готов".
Мандельштам--акмеист, автор  манифеста "Утро акмеизма" провокационно подчеркивает полярность новейшей поэзии и ценностей, завещанных  Пушкиным.   Поэт начала ХХ века, по Мандельштаму, — "не идеалист Моцарт, а суровый и строгий ремесленник мастер Сальери".ii
В этом, особом для русской литературы  отношении к Пушкину,  нет ни соперничества, ни безоглядного подражания (что невозможно в принципе), ни прямого ученического отношения. Мандельштам знает, что  Пушкин действительно "наше все". И поэтическая прапамять, благодаря которой он написал:
                Чужая речь мне будет оболочкой,
                И много прежде, чем я смел родиться,
                Я буквой был, был виноградной строчкой,
                Я книгой был, которая вам снится          (1, 191),
подсказывает ему, что каждое слово в русской поэзии, и даже мировой, так или иначе есть отклик на Пушкина, нескончаемый диалог с ним. Именно это знание Мандельштам и выразил  в стихотворении "Батюшков" (к Пушкину, по условиям художественного мира Мандельштамам, прямое обращение невозможно):
                Наше мученье и наше богатство
                Косноязычный, с собой он принес
                Шум стихотворства и колокол братства
                И гармонический проливень слез.        (1, 185)
Для диалога важна не схожесть, а разница, которая является результатом и жизненного опыта, и таланта, и несводимость к одному знаменателю истории, свидетелями и участниками которой были действующие лица этого бесконечного диалога  через время и пространство. Через Пушкина по-иному прочитывается Мандельштам, но и через поэзию Мандельштама в новом ракурсе видится роль Пушкина для русской поэзии в целом.
     Поздний Мандельштам в "Стихах о неизвестном солдате" — эпосе миллионов "убитых задешево" — говорит о поэте и его слове, от которого "миру будет светло", указывая на "солнце нашей поэзии" — Пушкина, помня его мысль о возрастающей роли поэта в судьбе нации во время падения нравов. "Солнце" — образ, проходящий через всю поэзию Мандельштама, особенно это заметно в сборнике "Tristia" (1920). "О том, что "Вчерашнее солнце на черных носилках несут" —  Пушкин, ни я, ни даже Надя (жена О. Мандельштама — С. К.) не знали, и это выяснилось только теперь из черновиков", — писала Анна Ахматова. iii
Парадоксально, но с течением времени творчество Пушкина, такое, на первый взгляд, прозрачное, открывает глубины тайных, непредсказуемых и трагических смыслов, а Мандельштам все более начинает "проясняться", все очевиднее становятся связи его "темной" поэзии и с классическими традициями русской культуры, и с трагической эпохой ХХ века. При всем бесконечном различии двух голосов — пушкинского и мандельштамовского — их поэзия дарит нам чудесное знание о свободе духа, абсолютной радости жить, о тщетности слепой судьбы, послушной пошлым Геккернам -- Дантесам и Джугашвили — Сталиным, самозванцам, посягающим на  жизнь поэта, оказывающейся, даже в деталях, бессмертной!..  Для возможности диалога (а вся культура для Мандельштама существует в "исполнении", иначе она  превращается в набор мертвых знаков, как партитура) необходимо "стихотворное братство" — в границах всечеловеческой истории--культуры. И поэтому он сближает Пушкина и Ариосто:
                На языке цикад пленительная смесь
                Из грусти пушкинской и средиземной спеси.
                Он завирается, с Орландом куролеся,
                И содрогается, преображаясь весь.

                И морю говорит: — Шуми без всяких дум.
                И деве на скале: — Лежи без покрывала...
                Рассказывай еще — тебя нам слишком мало,
                Покуда в жилах кровь, в ушах покуда шум.
               
                /.../
                Любезный Ариост, быть может, век пройдет —
                В одно широкое и братское лазорье
                Сольем твою лазурь и наше черноморье.
                И мы бывали там. И мы там пили мед .  (1, 192-193)


Ариосто, автора "Неистового Роландо", сравнивали с Гомером и Вергилием.  Пушкин перевел некоторые места из его "Orlando Furioso". Мандельштам в "Разговоре о Данте" (в черновом варианте) заметил: "Незнакомство русских читателей с итальянскими поэтами (я разумею Данте, Ариосто и Тассо) тем более поразительно, что никто иной как  Пушкин воспринял от итальянцев взрывчатость и неожиданность гармонии.
В понимании Пушкина, которое он свободно унаследовал от  великих итальянцев, поэзия есть роскошь, но роскошь необходимая и подчас горькая,  как хлеб".iv  Знаменательно, что в стихотворении "Ариост" Мандельштам не Пушкина делает сонаследником великих итальянцев, а их видит как наследовавших пушкинскую взрывчатую гармонию. Вся культура  образует некий метауровень (скажем, в форме огромной сферы, излучающей целительный и искупительный свет и облагораживающую энергию). Для воссоздания своей идеи Мандельштам использует не только всем известное "черноморье - лукоморье" лукоморье — образ, известный как из "Руслана и Людмилы" Пушкина, так и из "Слово о полку Игореве"), но и чудесное пушкинское стихотворение "Буря"?
                Ты видел деву на скале
                В одежде белой над волнами,
                Когда, бушуя в бурной мгле,
                Играло море с бурунами,
                Когда луч молний озарял
                Ее всечастно блеском алым
                И ветер бился и летал
                С ее летучим покрывалом?
                Прекрасно море в бурной мгле
                И небо с блеском  без лазури;
                Но верь мне: дева на скале
                Прекрасней волн, небес и бури. (2, 292)v
Быть ли на этом волшебном пире — "братском лазорье", видеть ли игру молний и волшебного покрывала вечно  юной девы, испытывать ли восторг и упоение, так что в конце концов невольно признаешься в пушкинской правоте: " И я там был, мед-пиво пил, по усам текло, в рот не попало", не зависит от  внешних условий — царя, государства, "системы".  Это дар внутренней свободы, связанный с даром творчества и вдохновения.
Пушкин, случайно услышав  в 1828 г. Грузинскую мелодию, просит:
                Не пой,  красавица,  при мне
                Ты песен Грузии печальной:
                Напоминают мне оне
                Иную жизнь и берег дальний.  (3, 67)
Через сто лет, в 1937 г., Мандельштам в Воронеже, месте своей ссылки, слыша женское пение, восклицает:
                Неограничена еще моя пора,
                И я сопровождал восторг вселенский,
                Как вполголосная органная игра
                Сопровождает голос женский.  (1, 252)
Пушкинский образ "иной жизни"  услышан как "восторг вселенский", который не знает ограничения временем--смертью. Вовлекая  темы и образы  русской классики в круг собственного творчества, сохраняя их непреходящую ценностную значимость, Мандельштам изнутри раскрывает трагическое бытие этих тем и образов  в личностном сознании человека новой постклассической эпохи, стоящего перед выбором: или бросить ценой жизни вызов хищному оскалу "века--волкодава", или принять условия "игры полулюдей". Образ века--волкодава возникает у Мандельштама в 1931 г., когда приходит ясная мысль об обреченности красоты и чести в этом мире и необходимости жертвенного пути поэта для их спасения и утверждения:
                За гремучую доблесть грядущих веков,
                За высокое племя людей
                Я лишился и чаши на пире отцов,
                И веселья, и чести своей.

                Мне на плечи кидается век-волкодав,
                Но не волк я по крови своей,
                Запихай меня лучше,  как шапку, в рукав
                Жаркой шубы сибирских степей.    (1, 162)
При аресте  Мандельштама (мая 1934) нашли это стихотворение. Он не отрицал своего авторства. Опять, как во времена Пушкина, за стихи судили и ссылали. Мандельштамом это было воспринято как своего рода закономерность. "Полулюди" (как не вспомнить из эпиграммы  Пушкина:  "...Полумилорд, полукупец..." против всесильного гр. Воронцова) возникают в стихотворении, которое было первым и едва ли не единственным против "кремлевского горца" еще при  его абсолютной власти над умами. Оно казалось — согласно воспоминаниям современников Мандельштама — явным при знаком его безумия и дерзким поиском смерти:
                Мы живем, под собою не чуя страны,
                Наши речи за десять шагов не слышны.
                А где хватит на полразговорца —
                Там припомнят кремлевского горца.

                А вокруг его сброд тонкошеих вождей,
                Он играет услугами полулюдей... (1, 202)
Конфликт поэта и черни, человека и полулюдей, резко означенный в судьбе и творчестве Пушкина, и в судьбе Мандельштама был повторен с тою же закономерностью. Еще в ранней статье "О собеседнике" (1913) Мандельштам говорит об истинном моменте  общения в  искусстве, исключающем настороженного  или напряженно прислушивающегося уха". Антагонизм поэта и черни раскрыт, как на это указывает Мандельштам, Пушкиным в стихотворении "Поэт и толпа". "С удивительным  беспристрастием  Пушкин предоставляет черни оправдываться /.../ С языка ее слетает одно неосторожное выражение: оно-то переполняет чашу терпения поэта и распаляет его ненависть:
А мы послушает тебя —
вот это бестактное выражение".vi  Поэзия не может быть утилизирована. Мандельштам присоединяется к начатой Пушкиным борьбе за творческую свободу, подчиненную внутренней правоте и законам искусства.  Пушкин со всей резкостью выразил этот конфликт словами самой черни:
  Нет, если ты небес избранник,
Свой дар, божественный посланник,
  Во благо нам употребляй:
Сердца собратьев исправляй.
Мы малодушны, мы коварны,
Бесстыдны, злы, неблагодарны;
Мы сердцем хладные скопцы,
Клеветники, рабы, глупцы;
Гнездятся клубом в нас пороки:
Ты можешь, ближнего любя,
Давать нам смелые уроки,
А мы послушаем тебя.          (3,88)
Нельзя жертвовать в угоду низменному, приобщаться губительному духу черни. О. Мандельштам в определении черни был еще жестче:
А вам в безвременьи летающим
Под хлыст войны за власть немногих —
Хотя бы честь млекопитающих,
Хотя бы совесть ластоногих.
И тем печальнее, тем горше им,
Что люди-птицы хуже зверя,
И что стервятникам и коршунам
Мы поневоле больше верим.           (1923; 1,147)
Образ "хладных скопцов", обобщающий образ советско-кремлевской черни, появится в стихотворении 1935 г. "Бежит волна — волной волне хребет ломая...":
А через воздух сумрачно - хлопчатый
Неначатой стены мерещатся зубцы,
И с пенных лестниц падают солдаты
Султанов мнительных — разбрызганы, разъяты,
И яд разносят хладные скопцы.   (1, 222)
Но при этом Мандельштам всегда помнил о пушкинском неисчерпаемом жизнечувствии, которое "залог бессмертия" бытия маленького человека на перекрестках большой истории:
Тяжка обуза северного сноба —
Онегина старинная тоска;
На площади Сената — вал сугроба,
Дымок костра и холодок штыка...

Лети в туман моторов вереница;
Самолюбивый, скромный пешеход —
Чудак Евгений — бедности стыдится,
Бензин вдыхает и судьбу клянет!  (1, 26)   
Это стихотворение 1913 г. — о "чудовищной" России и ее "жесткой порфире" государственности, посвященное Н. Гумилеву, не может не включать Пушкина и "сплин" Евгения Онегина, как и ужас  перед другого Евгения из "Медного всадника". Петербург, Нева, Дворцовая площадь, адмиралтейство ценны постольку, поскольку они еще   хранят знак и живого пушкинского присутствия, и воспеты им в бессмертных строках.  И Мандельштам, И Гумилев, таким образом,  втянуты — через поэтические ассоциации и  городскую среду — вторую культуру в непрерываемый диалог с Пушкиным и его пушкинским Петербургом — фантастическом городе - мечте Петра Великого. Условие, которое  Пушкин оговорил в своем "Памятнике":
Нет, весь я не умру — душа в заветной лире
Мой прах переживет и тленья убежит —
И славен буду я, — доколь в подлунном мире
Жив будет хоть один пиит    (3, 373),
Мандельштамом выполняется как тайный, но существующий договор с первым поэтом, "солнцем русской поэзии":
В Петербурге мы сойдемся снова,
Словно солнце мы похоронили в нем,
И блаженное, бессмысленное слово
В первый раз произнесем.
В черном бархате советской ночи,
В бархате всемирной пустоты,
Все поют блаженных жен родные очи,
Все цветут бессмертные цветы.
/.../

У костра мы греемся от скуки,
Может быть, века пройдут,
И блаженных жен родные руки
Легкий пепел соберут.       (1920; 1, 86)
Пушкинское "блаженное" (от  слова "благодать") слово утрачено, его поиск грозит гибелью, остается надежда — на любовь ("Блаженных жен", т.е. данных той же благодатью) и поэзию. Это те "блаженство" и "родство", которые могут даровать лишь муза среди бессмертных цветов. У Пушкина в стихотворении "Кривцову" читаем:
Не пугай нас, милый друг,
Гроба близким новосельем:
Право, нам таким бездельем
Заниматься недосуг.
/.../
Каждый у своей гробницы
Мы присядем на порог;
У пафосския царицы
свежий выпросим венок.
/.../
Смертный миг наш будет светел;
И подруги шалунов
Соберут их легкий пепел
В урны праздные пиров. (1, 326)
Читатель Мандельштама не может не заметить горько-веселой иронии строки "У костра мы греемся от скуки". Это-то в Петрограде 1920 года! А. Ахматова вспоминала: " Все старые петербургские вывески были еще на своих местах, но за ними, кроме пыли, мрака и зияющей пустоты, ничего не было. Сыпняк, голод, расстрелы, опухшие до неузнаваемости люди. /.../ Все кладбища были разгромлены. Город не просто изменился, а решительно превратился в свою противоположность"vii.  Пушкинское восклицание — повторим его еще раз: "Не пугай нас, милый друг, Гробы близким новосельем" "снимает" лжеисторические метаморфозы "советской ночи" и приближает возможность "первого" произнесения искомого "блаженного слова". Слово — воплощенный ЛОГОС — блаженство, оно же — Страшный Суд, требующее всего человека, его полноты и самооткровения.
Пушкинский свет в амальгаме мандельштамовских стихов отражается или по законам зеркальной симметрии — и тогда знаки "плюс" и "минус" меняются местами, или воспринимается непосредственно как припоминание, узнавание истины (эффект прямой цитаты или перифразы). Каждое изменение знаков в схожих по сюжетному рисунку стихотворениях имеет свою семантику. Как правило, там, где у Пушкина "плюс" (позитивное событие -- восприятие), у Мандельштама будет "минус" (негатив, отсутствие или недостаточность чего-либо).
  В стихотворении "Вновь я посетил..."  Пушкин знает, что его потомок  услышит приветный шум рощи и вспомнит о нем: "Здравствуй, племя, / Младое, незнакомое...",_- говорит он о и молодой поросли деревьев, и будущему поколению. Мандельштам в стихотворении "1 января 1924" эту универсальную ситуацию мысленной встречи  с будущим раскрывает с обратным знаком:
  Какая боль — искать потерянное слово,
Больные веки поднимать
И с известью в крови, для племени чужого
Ночные травы собирать. (1, 111)
"Незнакомое" племя  ощущается "чужим",  ему поэт ХХ века не может с тем же, что и  Пушкин, чувством сказать: "Здравствуй!"  Позвоночник Х1Х века разбит, а новый век "начинается под знаком величественной нетерпимости, исключительности и сознательного непонимания других миров".viii Слово утеряно, его смысл забыт. "Роща молодая", которая выбилась  наверх возле "корней устарелых", — так  Пушкин рисует образ смены поколений, — у Мандельштама претерпевает метаморфозу в "ночные травы", нечто недолговечное и ранимое, едва различимое во тьме ночи.
Муза, которая являлась Пушкину "при кликах лебединых /Близ вод, сиявших в тишине", у Мандельштама в стихотворении "Слышу, слышу ранний лед..." (1937) становится "неотвязными лебедями". Множественное число снижает, тиражируя,  высокий образ. Уже и не сам поэт, а лишь его тень "несладким кормит хлебом" лебедя — музу.
Достаточно расхожие схемы "поэт — птица", "свобода — неволя" проигрываются у Пушкина  и Мандельштама совершенно по-разному. В 1836 г.  Пушкин записывает одно из последних стихотворений — неоконченный отрывок, своей лаконичной гениальностью не имеющей аналогов в мировой поэзии:
Забыв и рощу и свободу,
Невольный чижик надо мной
Зерно клюет и брызжет воду,
И песнью тешится живой.    (3, 383)
Здесь радостной неволе птицы, не осознающей свою несвободу, так как есть и пища, и питье, и она поет ("песнью тешится живой"), противостоит  трагически высокая свобода поэта. Биографическая канва Пушкинской гибели, до сих приводящая в скорбный трепет сердце всякого русского человека, продолжает этот незаконченный набросок... Ровно через  сто лет, в 1936 г., Мандельштама, возможно и независимо от Пушкина, воссоздает ситуацию: теперь уже не птица, а сам поэт находится в неволе — сталинской ссылке, в Воронеже, за которой последует неизбежность насильственной смерти. У Пушкина — свободный  в своем творчестве и жизненном выборе поэт и невольница-птица. У Мандельштама в стихотворении "Мой щегол, я голову закину..." — свободная птица и невольник--поэт. Щегол, обладающий даром смотреть в "обе сторону", улетает, так и не взглянув "на мир вдвоем":

Мой щегол, я голову закину —
Поглядим на мир вдвоем:
Зимний день, колючий, как  мякина,
Так же жестк в зрачке твоем?

/.../

Что за воздух у него в надлобье:
Черн и красен, желт и бел? —
В обе стороны он смотрит — в обе?
Не посмотрит, улетел.  (1, 252)
Для Мандельштама переосмысление и трансформация пушкинских образов и возможны только потому, что они — всегдашняя для русской культуры духовная опора, существеннейшая черта исторической, национальной и родовой культурной памяти,  присущей полной и нерепрессированной жизни.  Пушкин — это воздух свободного человека и потому человека счастливого. Для поэта ХХ века, закончившего жизнь в лагере, в общей яме — "гурьбой и гуртом", как написал Мандельштам в "Стихах о неизвестном солдате",  Пушкин — почва, возможность укоренения в жизни, тот дом и семья, куда тянется сердце.  Свобода и неволя, как у Пушкина, так и Мандельштама, осознаются в одном смысловом ключе. "Поразительно, — вспоминала А. Ахматова, — что простор, широта, глубокое дыхание появились в стихах Мандельштама именно в Воронеже, когда он был совсем не свободен".ix Вопрос о бытии классической поэзии, внутренне -- личностной памяти о Пушкине становится для Мандельштама вопросом о культурной  и исторической преемственности, отсутствие которой равносильно остановке истории и  движения культуры, одичанию и смерти.
Диалог с традицией, в частности с Пушкиным, — момент "приращения духа", состояние подлинного бытия. Не потому ли с такой тщательностью  описывает Мандельштама "наследование"  пушкинского тома? Полученный из материнских рук, том Пушкина в издании Исакова связан  для поэта и с личной биографией, и с семейной историей — "духовным напряжением целого рода". Вот как Осип Эмильевич писал об этом в "Шуме времени": "С Исаковским  Пушкиным вяжется рассказ об идеальных, с чахоточным румянцем  и дырявыми башмаками, учителях и учительницах: восьмидесятые годы  в Вильне. Слово "интеллигент" мать и особенно бабушка выговаривали с гордостью" (2, 59). 
     Пушкин в сознании Мандельштама проводит грань между русской литературой и "хаосом иудейства". В главе "Шума времени" (1928), названной "Книжный шкап" он пишет о "странной маленькой библиотеке", которая как " геологическое напластование" отлагалось десятки лет. "Отцовское и материнское не смешивалось, а существовало розно, и, в разрезе своем, этот шкапчик был  историей духовного напряжения целого рода и прививки к нему чужой крови" (2,57).
С каким трепетом поэт описывает  том Пушкина, старую книгу, память о которой была пронесена через всю жизнь и во многом определила и его творчество и строй самой жизни. "Еще выше стояли материнские русские книги —  Пушкин в издании Исакова — семьдесят шестого года. Я до сих пор думаю, что это прекрасное издание, оно мне нравится больше академического. В нем нет ничего лишнего, шрифты располагаются стройно, колонки стихов текут свободно, как солдаты летучими батальонами, и ведут их,  как полководцы, разумные, четкие годы включительно по тридцать седьмой. Цвет Пушкина?  Всякий цвет случаен — какой цвет подобрать к журчанию речей? /.../  Мой Исаковский  Пушкин  был в ряске никакого цвета, в гимназическом коленкоровом переплете, в черно-бурой вылинявшей ряске, с землистым песочным оттенком; не боялся он ни пятен, ни чернил, ни огня, ни керосина. Черная  песочная ряска за четверть века все любовно впитывала в себя, — духовная затрапезная красота, почти физическая прелесть моего материнского Пушкина так явственно мной ощущается..." (2, 58).  Именно "материнский  Пушкин" мог питать поэта своей духовной мощью  художественного гения русской поэзии.
Мандельштам — единственный поэт ХХ века, который и хотел, и мог прочувствовать  слово "как плоть", плоть живую и страдающую, смертную и воскресающую. Поэтому даже обложка любимой книги ощущается им как "физическая прелесть". Это уникальное видение  культуры в ее вещественности определило и особенности поэтического письма Мандельштама, и его отношение к литературе, и преемственности ее основных художественно--религиозных ценностей, сакрального неумирающего ядра. Он хотел, и ему это удавалось, "прикоснуться к литературе, как к живому телу, осязать  ее вложить в нее персты" (из статьи "Художественный театр и слово"; 2, 223).
  Важен даже не тот факт, что речь Мандельштама привычно и осознанно напитана пушкинскими образами. В самом описании семейного книгохранилища присутствуют реминисценции из "Евгения Онегина": "стеклянный книжный шкапчик, задернутый зеленой тафтой", напоминают строки:
Как женщин, он оставил книги,
И полку, с пыльной их семьей,
Задернул траурной тафтой.
Знаменателен факт повторения в самой текущей жизни уже написанного Пушкиным. Он входит в жизнь другого поэта фактом личной биографии. И это не только акмеистическая устремленность — "тоска по мировой культуре", как Мандельштам  скажет уже в конце жизни о сущности акмеизма, и даже не тот  "знаменитый  список книг", который достаточно узнать — и вот "биография разночинца" прочитана. Пушкиным определяется прочность оснований и ценностной шкалы собственной души, ее возможности  и право на творчество, на Слово. "Семейная связь" с Пушкиным "замыкается" С. А. Венгеровым, профессионально занимающимся изучением творчества Пушкина, родственника Мандельштама по матери, организатора знаменитого пушкинского семинария при Петербургском университете. Все это исключало заносчивость полузнания и вульгарно--социологическое бескультурье, характерное для времени сбрасывание с "корабля современности" русских классиков.
Абсолютное доверие к пушкинскому слову, которое воспринимается как факт неизбывной духовной свободы пушкинского  художественного (и человеческого) мира, во многом объясняет "механизм" аккумуляции предшествующего культурного опыта в авторском слове О. Мандельштама. Так или иначе, для читателей и исследователей его творчества встает вопрос: почему включение широкого культурного контекста в собственное художественное пространство не размывает его границ и как, тем не менее, узнается чужое слово, образующее целостное смысловое и идейно-философское единство с авторскими образами? 
Биографическое отношение  к культуре, не просто блестяще усвоенное, а глубинно пережитое знание позволяют поэту воплотить в поэзии  своеобразную философию "слова и культуры",  которая включает экзистенциальное переживание различных временных и пространственных  уровней и "этажей" культуры. Мандельштаму свойственно воплощать лично пережитый эвристический опыт таинственных  переплетений и "брачных созвучий" уже существующих в художественной литературе образов, устойчивых метафор и символов, фиксировать  их жизнь и развитие в  эпоху кардинальной смены  всей культурной парадигмы.  Тем самым он обеспечивает стабильность и устойчивость культурного космоса, нарушенного внехудожественными и внетворческими обстоятельствами.
Художественно--религиозная аксиология  русской литературы, утвержденная Пушкиным, находит свою преемственность в творческой практике поэта ХХ века.
Мандельштам учится у Пушкина, который был свободен в творческом освоении культурного материала любой эпохи и страны. Поэтический принцип поэта-акмеиста состоял в том, чтобы  узнаваемое читателем  слово-цитата  указывало на весь источник в целом, подобно тому, как образ ночи, пахнущей " лимоном и  лавром" (в "Каменном госте" в сцене свидания Лауры и Дон Гуана)  в своей  сеггустивности содержит весь неповторимый колорит Испании.
Точность и виртуозность пушкинской цитаты у Мандельштама просто поражает своей конкретностью и содержательностью. Например,  стихотворение "Царское Село" (1912) не только географически  связано с Царским Лицеем, но и включает точную цитату из "Пиковой дамы". Задорный тон первых строк: "Поедем в Царское Село!" в последней строфе сменяется смущенно-недоумевающим повтором ее первой строки о возвращающейся карете:
И возвращается домой —
Конечно, в царство этикета,
Внушая тайный страх, карета
С мощами фрейлины седой,
Что возвращается домой...    (1, 20)
В "Пиковой даме" графиня, превратившаяся после смерти в старуху-привидение, мстящую Германну,  говорит Томскому после того, как он случайно обмолвился о скрываемой от нее смерти Дарьи Петровны: "Умерла! — сказала графиня, — а я и не знала! Мы вместе были пожалованы во фрейлины..." x (в стихотворении — " с мощами фрейлины седой"). Возвращение " в царство этикета" — еще один сигнал, указывающий на "Пиковую даму", в которой  в описании  жизни графини указывается:  "У себя принимала она весь город, соблюдая строгий этикет и не узнавая никого в лицо".  Это явное присутствие в "Царском Селе"  пушкинской героини объясняет и "тайный страх", который внушает проезжающая мимо карета с "мощами" (нетленными?): ведь Германном при посещении его мертвой  графиней владеет именно это чувство —  "он долго не мог опомниться..."
Для Мандельштама историческая перспектива и перспектива пушкинского мира совпадают. Так, в "Петербургских строфах" (1913) мир реальности и литературный мир "Медного всадника" и "Евгения Онегина" входят  в образную ткань стихотворения на равных правах. Искривление одной из этих перспектив влечет, по мысли Мандельштама, к неизбежной деформации другую. В стихотворении "Декабрист" (1917) знаменательны слова: "... и некому сказать", что "сладко повторять: Россия, Лета, Лорелея..." Разрыв связи времен, одиночество и непонятость там — " в глухом урочище Сибири" — восполняются памятью, сохраняющей и в ХХ веке реалии быта ссылки декабристов, живописно запечатленные Мандельштамом, и главное — голоса Пушкина и Батюшкова, и тем самым — целостность исторического и культурного опыта. За реминисцирующим словом стоит мировоззренчески выверенная идея. Чтобы это наблюдение было очевидней, отметим  примечательные совпадения. Строки Мандельштама:
Бывало, голубой в стакане пунш горит
С широким шумом самовара...
сравним с хрестоматийными строками "Евгения Онегина": "И пунша пламень голубой..." и "Смеркалось, на столе блистая / Шипел вечерний самовар..." У Мандельштама:
Еще волнуются живые голоса
О сладкой вольности гражданства...
У Пушкина: "Где каждый вольностью дыша...". "Рейнская гитара" в "Декабристе" Мандельштама — спутница дружеских пиров и споров во времена, когда рождался "века первый хмель" (точное, в духе Пушкина определение бунта), когда шло осознание идей вольности, гражданства и свободы, — вызывает по ассоциации образ Лорелеи из Гейне, песни которой  и прекрасны и гибельны. Своей обманчивой и гибельной двойственностью оборачиваются в истории и "хмельные" идеи дворянского восстания. Перечисление "Россия, Лета, Лорелея...",   не имеющее, казалось бы, точного смысла, связано, тем не менее, с образностью многих пушкинских современников, в том числе Батюшкова, а также и со строками Пушкина из  второй главы "Евгения Онегина" (один из эпиграфов к которой "О Русь!":
И сохраненная судьбой,
Быть может, в Лете не потонет
Строфа, слагаемая мной...
как и со знаменитым обращением из стихотворения "Во глубине сибирских руд"
                Не  пропадет ваш скорбный труд
И дум высокое стремленье.          (3, 7)
Лета — летейская стужа — забвение — смерть — этот ряд смысловых отсылок не является    свободными  ассоциациями, за ним стоит мысль о жизнетворчестве,  он обращен к  русской истории и в ее прошлом,  и ее будущем.
  Пушкин для Мандельштама — точка отсчета, основа собственного художественного мира, начало любого культурного явления. Он не в поэзии Пушкина, как это принято, находит черты, восходящие к стихам Андре Шенье, а в самой поэзии Шенье   обнаруживает нечто, уже как бы изначально соприродное Пушкину. Так, в элегии "A Camille", написанной Шенье в эпистолярной форме, он с радостным изумлением готов предугадать письмо Татьяны  Лариной: "Для нас сквозь кристалл пушкинских стихов эти стихи звучат почти русскими".xi Ему ясно, что  Пушкин открывает русскому читателю возможность свободного вхождения в мировую культуру. Пушкинскую всеохватывающую самобытную мысль Мандельштам воспринимает как "мысль вселенскую", которую необходимо сохранить не только как стимул к творчеству, но прежде всего как главное направление дальнейшего развития русской культуры. Поэтому в А. Блоке он ценит "почти пушкинскую жажду прикоснуться горячими устами" к различным источникам европейской культуры, усматривая в этом "каноническое влияние Пушкина на Блока". xii Прямое влияние, однако, "весьма редкий  случай в русской поэзии". Но даже у В. Хлебникова находятся точки соприкосновения с великим предшественником. "Огромная доля написанного Хлебниковым, — отмечает Мандельштам, — не  что иное, как легкая болтовня поэтическая, как он ее понимал, соответствующая  отступлениям из "Евгения Онегина" или пушкинскому: "Закажи себе в Твери с пармезаном макарони и яичницу свари".xiii Определение Ф. М. Достоевского: "всечеловеческая отзывчивость" Пушкина соприкасается с формулой Мандельштама о его  "вселенской  мысли". Он отстаивает и в статьях, и в поэзии мысль о том, что именно эти координаты и должны остаться приоритетными для русской культуры в целом.
"Среди созданий блока, — пишет Мандельштам, — есть внушенные  непосредственно англосаксонским, романским, германским гениями, и эта непосредственность внушения заставляет еще раз вспомнить "Пир во время чумы" и то место, где "ночь лимоном и лавром пахнет", и песенку "Пью за здравие Мери". xiv  Оставаясь непревзойденным,  Пушкин каждому "пииту", как это и  было им предсказано, дает импульс творческой энергии, оставаясь, таким образом, вечно существующим и соприсутствующим явлением русской поэзии. А. Блок, по наблюдению Мандельштама, "осуществил заветную мечту Пушкина — в просвещении стать с веком наравне". xv  Эти слова — "И в просвещении стать с веком наравне", обращенные Пушкиным к П. Я. Чаадаеву, приобрели в 30-е годы нашего столетия неожиданный смысл. Чаадаев с грустью писал о том, что Россия как бы и не была затронута "всемирным воспитанием человеческого рода".xvi  Пушкин в своей записке "О народном образовании" (не принятой властями к исполнению) утверждал: "Одно просвещение в состоянии удержать новые безумия, новые общественные бедствия".xvii
    Мандельштам, наследуя Пушкину, был убежден, что  просвещение и культура — это собирание, претворение в художественном слове и движении жизни всего предшествующего, претворение и осмысление в русле, уже заданном культурой, а не путь отрицания и, тем более, разрушения. В этом — весь путь русской культуры, воспринявшей христианство от Византии и создавшей за Х —  ХУП века могучую литературу, а за тридцать лет ХУШ века проделавшей путь в освоении западноевропейской культуры и ее жанровой системы классицизма, равный трем столетиям. "Новая культура", которая хотела вырастить и "нового человека" отрицала преемственность, жаждала голого и пустого, обездуховленного — экспериментального пространства, в котором свобода художника должна была служить воле партии,  а его божественный  дар творчества  должен быть направлен на искусное  управление сознание многомиллионных масс. В "Шуме времени"  есть драматичное, по сути, признание о "конченности" классического периода развития русской литературы, о невозможности его повторения: "Оглядываясь на весь девятнадцатый век русской культуры, — разбившийся, конченный, неповторимый, которого никто не смеет и не должен  повторять, я хочу окликнуть столетие, как устойчивую погоду, и вижу в нем  единство непомерной стужи..." (2, 108).
Холод  лжеистории передан в стихотворении 1922 г.:
Кому зима — арак и пунш голубоглазый,
Кому душистое с корицею вино,
Кому жестоких звезд соленые приказы
В избушку дымную перенести дано.

Взгляни: в моей руке лишь глиняная крынка,
И верещанье звезд щекочет слабый слух,
Но желтизну травы и теплоту суглинка
Нельзя не полюбить сквозь этот жалкий пух.
/.../
Пусть заговорщики торопятся по снегу
Отарою овец, и хрупкий наст скрипит,
Кому зима — полынь и горький дым — к ночлегу,
Крутая соль торжественных обид...
Не так ли и поэт - предшественник в свою "дымную избушку" в Михайловском "переносил" свои звездные стихи? Не воссоздана ли картина зимнего смертельного поединка 1837 года в нескольких скупых строках:
Пусть заговорщики торопятся по снегу
Отарою овец, и хрупкий наст скрипит?
Об этом можно только догадываться, но то, что  Пушкин присутствовал в творческом сознании Мандельштама подтверждается образным рядом, перекликающимся с Пушкиным.  "Пунш голубоглазый" — явная цитата из Пушкина — "пунша пламень голубой"; "крутая соль торжественных обид" — перифраза из "Евгения Онегина": " крупной солью светской злости". В стихотворении " 1 января 1924" этот образ будет повторен:
И, словно сыплют соль мощеною дорогой,
Белеет совесть предо мной.
Классическая цитата преображена до неузнаваемости: "соль светской злости", злословия, клеветы и душевной низости претерпевает метаморфозу. Теперь "соль"  становится обычным для городского быта средством для дорог, и в то же время — правилом всеобщего  искаженного бытия, с которым не может смириться совесть. Образ самого Пушкина и его судьбы, его слово  поддерживают Мандельштама, он обращается к ним, чтобы найти в себе силы остаться человеком и поэтом. "Светская злость", приведшая Пушкина к роковой дуэльной черте, становится злостью нестерпимо холодного мира, злостью "века-властелина".
Но характерная черта: при всей своей "жизнебоязни", о чем есть признание в цитировавшемся выше стихотворении: "Мне так нужна забота  /И спичка серная меня б согреть смогла", Мандельштам  вырвал из рук Я. Блюмкина список людей, подлежащих расстрелу без суда и следствия. Смертная казнь пяти служащих была бы неминуема, если бы он этого не сделал.xviii Идея пушкинской меры и гармонии могла сохраняться при большом напряжении сил, которые черпались в сознательном и завещанном Пушкиным праве на "человеческую биографию", или — словами Мандельштама — на "чувство собственной правоты. Это право ведет к смерти поэта,  к "... убийству на том же корню". В стихотворении 1937 г., из которого приведена эта строка, говорится о неиссякаемой силе творчества, восходящей к греческой поэзии - флейте (как здесь не вспомнить мысль Пушкина о влиянии греческого языка на русский!), ее орфическому началу, музыке морской стихии, волнуемой вселенскими ритмами, божественному акту создания человека из глины. Эта флейта и "семиствольная цевница" Пушкина перекликаются трагическим звукорядом "меры" — "моря" и "мора":
Флейты греческой тэта и йота —
Словно ей не хватало молвы —
Неизваяннная, без отчета,
Зрела, маялась, шла через рвы.
И ее невозможно покинуть,
Стиснув зубы ее не унять,
И в слова языком не продвинуть,
И губами ее не размыть.
А флейтист не узнает покоя —
Ему кажется, что он один,
Что когда-то он море родное
Из сиреневых вылепил глин.
/... /
Вслед за ним мы его не повторим,
Комья глины в ладонях моря,
И когда я наполнился морем,
Мором стала мне мера моя.

И свои-то мне губы не любы,
И убийство на том же корню.
И невольно на убыль, на убыль
Равноденствие флейты клоню.   (1, 265-266)
"Магический кристалл" пушкинского творчества как  символ Поэзии вселенской даже в момент всеобщего мора и хаоса, когда ощутим паралич времени и "разбит позвоночник" века, не перестает укрупнять историческую и культурную перспективы, упорядочивать хаос современности, организовывать  в определенном смысле нравственные и жизненные ценности.
Но широта и мощь пушкинского голоса: "Прощай, свободная стихия!" ("К морю") не может не смениться несбыточностью  мечты конвоируемого по этапу: "На вершок бы мне синего моря, на игольное только ушко..." ("День стоял о пяти головах..." (1935). Однако и в этом голосе нет удушья, есть трагическое  осознание исчезновения Пушкина из жизни и культуры, как и исчезновение реального права на собственное "я" и слово.
Трагическое ощущение утраты непосредственной связи жизни с тем пластом духовности, которая стоит за одним только именем  Пушкина, осознание безусловной грани, разделяющей "потерпевших крушение  выходцев девятнадцатого века" и представителей новой исторической генерации людей, целенаправленно и планомерно уничтожающих прежние заветы, "охраняющих"  народ от Пушкина или Пушкина — от народа, рождают строки:
            Чтобы Пушкина чудный товар не пошел по рукам
                дармоедов,
           Грамотеет в шинелях с наганами племя пушкиноведов —
           Молодые любители белозубых стишков,
           На вершок бы мне синего моря, на игольное только ушко!
                (1,219).
Какой странный виток судьбы: уже не "материнский   Пушкин", а другой томик его стихов захватила в долгую дорогу Надежда Мандельштам, зная, что ее муж без этих стихов жить не сможет. Думая о судьбе вечно гонимых поэтов — от Овидия, Пушкина до наших дней, Осип Эмильевич читает поэму "Цыганы" собратьям по несчастью и заодно — конвойнымxix Он  уверен, что поэзия не может не объединять людей, несмотря на языковые, социальные или национальные барьеры, тем более установленные  государством. Чтобы понять внутренний драматизм пушкинской темы в творчестве и жизни Мандельштама, необходимо остановиться на его сохранившейся во фрагментах работе " Пушкин и Скрябин".xx Она многими нитями связана со всей системой  мышления поэта, затрагивает проблемы гуманизма и современности,  христианства и искусства, в ней воплощено зрелое отношение Мандельштама к Пушкину.
Двумя величинами, наиболее полно выразившими абсолютный дух Поэзии и Музыки, для него являются  Пушкин и Скрябин. Имя композитора в этом ряду объясняется тем, что музыка Скрябина имела огромное воздействие на современников, а его внезапная смерть  в расцвете творческих  сил (14 апреля 1915 г.)  поразила Мандельштам и дала основание для сравнения с судьбой Пушкина. Христианская концепция искусства, которая лежит в основе работы " Пушкин и Скрябин",  дает Мандельштаму возможность выявить онтологические основы творчества, соединить все историческое поле напряжения  человеческого гения — от античности  и зарождения христианства — до нашего времени.  Онтологическим основанием творческой воли  Мандельштам вслед за Аристотелем, Кантом и Шлегелем считает игру — "радостное богообщение", свободное подражание непрекращающейся игре постоянно творящего из  самого себя мира. Считая Пушкина христианским художником, Мандельштам пишет о принципиальнейшей черте христианского искусства — его свободе, "радостном богообщении", неиссякаемости и благодати. "Христианское искусство всегда действие, основанное на великой идее искупления. Это — бесконечно разнообразное в своих проявлениях "подражание Христу", вечное возвращение к единственно творческому акту,  положившему начало нашей исторической эре. Христианское искусство свободно. Это в полном смысле "искусство ради искусства". Никакая необходимость, даже самая высокая, не омрачает  его светлой внутренней свободы, ибо прообраз его, то, чему оно подражает, есть  само искупление мира Христом /.../ Христианские художники как бы вольноотпущенники идеи искупления, а не рабы и не проповедники. Вся наша двухтысячелетняя культура, благодаря чудесной милости христианства, есть  отпущение мира на свободу для игры, для духовного веселья, для "свободного подражания" (2, 315), —таковы умозаключения Мандельштама. Глубина и проникновенность этих слов для нас сегодняшних не вполне доступна. Комментировать их невозможно. Но  Пушкин полностью разделял такой взгляд на искусство в связи с христианством. Христианская "система измерения" творчества предполагает полноту и жизни, и смерти.  Смерть  художника "есть высший акт его творчества, — считает Мандельштам. — Она проливает на него ослепительный и неожиданный свет".
" Пушкин и Скрябин — два превращения одного солнца, два превращения одного сердца. Дважды смерть художника  собирала русский народ и зажигала над ним свое солнце. Они явили  пример соборной, русской кончины, умерли полной смертью, как живут полной жизнью, их личность, умирая, расширилась до символа целого народа, и солнце - сердце умирающего остановилось навеки  в зените страдания и славы" (2, 313).  Пушкин для Мандельштама — художник, сыгравший первостепенную роль в "соборности" — собирании русского народа в особом духовном единении и самоопределении в этом единстве — единстве русской национальной духовности.   "Душа в заветной лире / Мой прах переживет и тленья убежит", — писал  Пушкин в своем итоговом стихотворении "Я памятник себе воздвиг нерукотворный", опираясь, в частности, и на христианскую традицию. Мандельштам  самый прах поэта наделяет тем же, что и душу и его дух, — статусом бессмертия, говоря о "солнечном теле поэта". Он видит  символический смысл в том, что  Пушкина хоронят тайно и ночью, и Россию называет несчастной Федрой, губящей своего возлюбленного сына-пасынка.  "Пушкина хоронили ночью. Хоронили тайно. Мраморный Исаакий — великолепный саркофаг — так и не дождался солнечного тела поэта. Ночью положили солнце в гроб, и в январскую. Стужу проскрипели полозья саней, увозивших для отпевания прах поэта. Я вспомнил, — пишет Мандельштам, — картину пушкинских похорон, чтобы вызвать  в вашей памяти образ ночного солнца, образ последней греческой  трагедии, созданной Еврипидом, — видение несчастной Федры" (2, 313-314).  Эта образная символика "солнце — ночное солнце — Федра — пасынок" станет глубинным контекстом многих стихотворений Мандельштама 1920--1930-хх годов, связанных общей мыслью о квазипрогрессе, о девальвации изначальных представлений о добре и зле, истине и красоте, замененных удобопревратными понятиями. Основная мысль поэта: " ... свободное и радостное подражание Христу — вот краеугольный камень  христианской эстетики. Искусство не может быть жертвой, ибо она  уже совершилась, не может быть искуплением, ибо мир вместе с художником уже искуплен".
В стихотворении "Когда в теплой ночи замирает..." (1918) священная игра свободной творческой воли низводится до "низкой игры черни". Погребенный под пеплом Геркуланум  становится метафорой  спящей русской столицы, только что выплеснувшей на площадь толпу, одурманенную массовыми зрелищами. Строки "... оживленье ночных похорон /.../ Это солнце ночное хоронит / Возбужденная играми чернь" рисует жизнь, которая течет так, как будто Пушкина никогда не было. Чернь победила, но и ее низвели на более низкий, чем в пушкинскую эпоху,  уровень. Крушение личной значимости, затмение солнца ведут к абсурду, распаду, дьявольщине. Современник проходит мимо солнца, не видя и не догадываясь о его существовании: "А ночного солнца не заметишь ты".
Слова Мандельштама:
В Петербурге мы сойдемся снова,
Словно солнце мы похоронили  в нем, — 
стали эпиграфом к стихотворению Г. Иванова — поэта русского зарубежья первой волны эмиграции:
Четверть века прошло за границей,
И надеяться стало смешным.
Лучезарное небо над Ниццей
Навсегда стало небом родным.

Тишина благодатного юга,
Шорох волн, золотое вино...

Но поет петербургская вьюга
В занесенное снегом окно,
Что пророчество мертвого друга
Обязательно сбыться должно. xxi
Пройдя пушкинскую школу, Мандельштам никогда прямо не говорит о неполадках быта или о близости собственной смерти. Даже в 1935 --1936 годах он не отказался от христианской идеи  (в равной мере и пушкинской) радостного приятия бытия, помня, что искусство искупает безумие жизни.  В этом — одна из главных примет его внутренней близости к пушкинской традиции. "Когда писатель вменяет себе в долг во что бы то ни с тало "трагически вещать о жизни", но не имеет на своей палитре глубоких контрастирующих красок, а главное — лишен чутья к закону, по которому трагическое, на каком бы маленьком участке оно не возникало, неизбежно складывается в общую картину мира — он дает "полуфабрикат" ужаса или косности..."-- читаем в записях поэта 1935 г. Имена Скрябина и Пушкина сопрягаются и в художественной прозе "Египетская марка" — исповеди о гибели государства, закате петербургского периода русской истории, агонии революции и ее перерождении в вандализм.
Главный герой — петербуржец Парнок вобрал в себя черты  и гоголевского Акакия Акакиевича, и господина Голядкина из "Двойника" Достоевского, и пушкинского Евгения из "Медного всадника".xxii Парнок беззащитен и бездеятелен, в частности, потому, что "культурен", но не имеет своей внутренней идеи. Его голова, "облысевшая в концертах Скрябина", вжимается в плечи каждый раз при встрече с реальным Петербургом двадцатых годов, превратившийся в неясный мираж, где, тем не менее, может в любой момент произойти самосуд толпы над беззащитным и невиновным. Парнок не знает, что надо делать,  "каким серафимом вручить робкую концертную душонку". Его взгляд случайно задерживается на лубочной картинке, где изображено, как раненого  Пушкина вносят в дом. Характерная символика: то, как Парнок  видит Пушкина, выдает его внутреннюю готовность мыслить и чувствовать витающими в воздухе, но вместе с тем уже вполне реальными и навязываемыми представлениями. Пиетет перед Пушкиным исчезает, он не сохраняется в личном сознании Парнока, так же как и в общественном. Лицо Пушкина "кривое" не столько по вине картинки, сколько из-за восприятия Парнока. Поэта не вносят, бережно поддерживая, в дом, но "швыряют в подъезд". Вся сцена в глазах Парнока лишается внутреннего смысла и хоть какого-нибудь  намека на сопереживание. Все предметы и люди, включая и самого Пушкина, обездуховлены и эстетически снижены до уровня фарса. "Тут был  Пушкин с кривым лицом в меховой шубе, которого какие-то господа, похожие на факельщиков, выносили из узкой, как караульная будка, кареты и, не обращая внимание  на удивленного кучера в митрополичьей шапке, собирались швырнуть в подъезд" (2, 9).
Здесь зафиксирован сдвиг сознания, заданный состоянием общества, разорвавшего традицию, культурную преемственность.  Соборность, смысловым центром которой были православие и  Пушкин как национальный гений, воплотивший  религиозно - жизненную  идею русского народа, оборачивается  противоположным явлением - коллективностью.
Пушкина коллективно убивают еще и еще раз. Взглядом, жестом, словом — каждым жизнепроявлением парноков и кржижановских. Кржижановский — второй герой "Египетской марки", удачливый двойник Парнока, поселившийся в гостинице "Селект" на Малой лубянке в Москве. Он не имеет даже представления о том, что   Пушкин вообще был. Если у него и есть какие-нибудь сведения из этой области, то разве что на уровне управдома, героя знаменитого романа М. А. Булгакова "Мастер и Маргарита".  Управдом, отмечает Булгаков, "совершенно не знал произведений Пушкина, но самого его знал прекрасно и ежедневно по несколько раз произносил фразы вроде: "А за квартиру  Пушкин платить будет?" или "лампочку на лестнице, стало быть,  Пушкин вывентил?", "Нефть, стало быть,  Пушкин покупать будет?"xxiii Поэт не просто умаляется в гротескном сознании ущербного и задавленного человека, он перестает существовать как данность. Пушкин - анекдот — итог насилия над народом, итог фальсификации русской культуры, выгодной для тех, кто предпочитает видеть его в рабском, непросвещенном и униженном состоянии. "Пушкиноведы с наганами", о которых писал Мандельштам ("День стоял о пяти головах") делают свое дело, а несчастная Родина — Федра его довершает. "Профессорское" же пушкиноведение узаконивает этот акт. "Если бы, — горько иронизирует Мандельштам в статье 1924 г. "Выпад", — удалось сфотографировать поэтический глаз профессора N или одного из ценителей поэта NN, как они видят, например, "своего" Пушкина, получилась бы картина не менее неожиданная, нежели зрительный мир рыбы".xxiv
Пушкинская тема у Мандельштама — тема убывания пушкинской традиции в современной культуре и сознании аморфного человека с затемненным рассудком и спящей совестью, и тема личного противостояния этой тенденции, как в жизни, так и в творчестве. Вопрос о бытии классической поэзии, о бытии Пушкина в культуре — это вопрос и о преемственности, неразрывности истории, самосознании и самоопределении личности, это вопрос о наследовании даров, том богатстве, которым только  и можно жить и дышать. Эти дары — наши, они нам принадлежат по праву родства и наследования, но они узурпированы, а потому — искажены, в силу чего искажена и обезображена душа. Вопрос о пушкинской линии в отечественной истории и культуре — и это было очевидно для Мандельштама — напрямую связан с вопросом о бытии человека, социальных и духовных измерениях этого бытия: быть ему прекрасным в свободном богообщении, искусстве и радостной игре в духовном веселии и свободе, или — лишь "придатком" к мертвому механизму небытия.
Знаменательно, что в статье "Выпад" он пророчески предвидит нравственное возрождение, освобождение  от навязанных стереотипов  и сопутствующих им "анекдотов". "Быть может, самое утешительное во всем положении русской поэзии — это глубокое и чистое неведение, незнание народа о своей поэзии. Массы, сохранившие здоровое языковое чутье, — те слои, где произрастает, крепнет и развивается морфология языка, еще не вошла в соприкосновение с русской лирикой. Она еще не дошла до своих читателей и, может быть, дойдет до них только тогда, когда погаснут поэтические светила, пославшие  свои лучи к этой отдаленной и пока недостижимой цели!"xxv
"Славные белые зубы Пушкина — мужской жемчуг поэзии русской", — писал он в  "Разговоре о Данте". Так запоминаем был голос пушкинской Мери из "Пира во время чумы", что он слышен и в легкой записи:

Я скажу тебе с последней
Прямотой:
Все лишь бредни, шерри-бренди,
Ангел мой!
        /.../
Ой ли, так ли, дуй ли, вей ли, —
Все равно —
Ангел Мэри, пей коктейли,
Дуй вино!                (1, 161)
и прочитывается в другом самопризнании поэта о литературе конца Х1Х — начала ХХ века: "Литература века была родовита. Дом был полная чаша. За широким раздвинутым столом сидели гости с Вальсингамом. Скинув шубу, с мороза входили новые, Голубые пуншевые огоньки напоминали о самолюбии, дружбе и смерти. Стол облетала произносимая всегда, казалось, в последний раз просьба: Спой, Мэри", мучительная просьба последнего пира" (2, 107-108). Мандельштам  предвидит, что новая культура будет песнью не Мери, а Вальсингама, прославившего Чуму.  Сам он участвовать в этом прославлении не хотел.
Поэт ХХ века оставляет тайный шифр - запись о быстролетящем почерке Пушкина:
Плющ назойливый, цепляющийся весь ("Ариост")
и  память о черновиках гения:
И букв кудрявых женственная цепь
Хмельна для глаза в оболочке света.
Стихотворение "Еще он помнит башмаков износ..." (1937), откуда приведена цитата, — воспоминание не только о собственном пребывании в Тифлисе, но и пушкинском. В Тифлисе в "одном из прекрасных загородных садов" был устроен праздник в "восточно-европейском вкусе", и на Пушкина надели венок из лавра и именовали его "русским Торкватто".xxvi Мандельштам знал, что классический век кончился, начался час великих испытаний чести и достоинства не только поэзии, но и сердца. В годы испытаний  точками опоры  становились "Слово о полку Игореве",  Пушкин и русская земля — основа мандельштамовской аксиологии. В 1935 г. он писал
И не ограблен я, и не надломлен,
Но только что всего переогромлен...
Как Слово о Полку, струна моя туга,
И в голосе моем после удушья
Звучит земля — последнее оружье —
Сухая влажность черноземных га!  (1, 218)
Классическую тему "Памятника" Мандельштам, как это и должно было быть для поэта ХХ века, раскрывает с обратным, нежели у Пушкина, знаком:
Не разнять меня с жизнью: ей снится
Убивать и сейчас же ласкать,
Чтобы в уши, в глаза и глазницы
Флорентийская била тоска.

Не кладите же мне, не кладите
Остроласковый лавр на виски,
Лучше сердце мое разорвите
Вы на синего звона куски...    (1, 257)
Жизненный путь подошел к концу. Дуэль Пушкина состоялась 27 декабря 1938 года на Черной речке. 27 января 1837 года в пересыльном лагере "Вторая речка" умер Мандельштам. Он был похоронен в общей яме, с биркой на ноге. Лагерный сумасшедший, (вспомним ужас Пушкина: "Не дай мне бог сойти с ума,/ Уж лучше посох и тюрьма") по легенде читавший стихи Петрарки, Данте и Пушкина у костра, был тем самым единственным поэтом,  который посмел написать антисталинские стихи, сохранить честь и неподкупность русской поэзии, вызвав "век - волкодав", на дуэль, зная, что век броситься ему на плечи:
Мне на плечи кидается век - волкодав,
Но не волк я по крови своей.
Пушкин перед смертью всем простил. "Когда его товарищ и секундант Данзас, — подтверждал кн. П. Вяземский, — желая выведать, в каких чувствах он умирает к Геккерну, спросил его: — не поручит  ли он ему чего-нибудь в случае смерти касательно Геккерна. — Требую, — отвечал он, — чтобы ты не мстил за мою смерть: прощаю ему  и хочу умереть христианином".xxvii
Мандельштам о себе написал: "Всех живущих прижизненный друг". Полярные величины русской поэзии соединились в одном великом чувстве признательности жизни и благодарении за нее Господу Богу. Их молитвы к нему начинались с одного слова:
Но дай мне зреть мои, о Боже, прегрешенья,
Да брат мой от меня не примет осужденья , —  (3,371)
просил   Пушкин, повторяя великопостную молитву Ефрема Сирина. Продолжая, О. Мандельштам умолял Всевышнего:
Дай мне силу без пены пустой
Выпить здравье кружащейся башни —
рукопашной лазури шальной. (1937; 1, 258).
В "Стихах о неизвестном солдате" — эпосе миллионов "убитых задешево", солдатом он называет каждого человека, а от  поэта, воплотившего Логос, будет, убежден он, "миру светло".
     Пушкин  в творческом сознании поэта ХХ века предстает  как живой феномен культуры, та глубина смысла, которую являет пушкинское наследие,  та высочайшая честь, которую  Пушкин отстоял своим  творчеством и жизнью, не  вмещается лишь в хронологические  рамки Х1Х века,  являясь неоспоримой реальностью, задает основные ориентиры  будущих художественных миров русской культуры, с их различными, самостоятельными, но в равной мере высокими орбитами и духовными смыслами.
    Уникальность и своеобразие пушкинской темы у Мандельштамам заключается в интенсивности и глубине переживания им жизни и творчества Пушкина, который определяет основные черты  русской художественной традиции — ее смысловой, художественный и человеческий центр.  Пушкин — не только традиция, данная извне сознанию, а такой феномен культуры, который определяет его изнутри. Диалогические связи творчества Мандельштама с пушкинским наследием, его абсолютное доверие к пушкинскому слову стало уникальным событием жизни пушкинской традиции в поэзии ХХ века.   


i Мандельштам О. Э. Полн. Собр. Соч. В 14 т. М., 1991. В тексте указывается том и стр.
ii Мандельштам О. Слово и культура. М., 1987. С. 263.
iii Ахматова А. Соч. В 2 т. М., 1986. Т. 2. С. 206.
iv Мандельштам О. Разговор о Данте. М., 1967. С. 74.
v  Пушкин А. С, Полн. Собр. Соч. В 10 т. М., 1956 — 1958. В тексте указывается том и стр.
vi Мандельштам О. Слово и культура. С. 52 — 53.
vii Ахматова А. Листки и дневника // Вопросы литературы. 1989.
— № 2. — С. 192
viii  Мандельштам О. Слово и культура. С. 85.
ix Ахматова А. Листки из дневника. С. 210.
x  Пушкин А. С. Собр. Соч. В 10 т. Т. 5. М., 1981. С. 212.
xi Мандельштам О. Слово и культура. С. 98.
xii Там же. С. 265.
xiii Там  же. С. 212.
xiv  Там же. С. 78.
xv    Там же. С. 174.
xvi  Чаадаев П. Статьи и письма. М., 1987. С. 36.
xvii Пушкин А. С. Собр. Соч. в 10 т.М., 1981. Т. 6. С. 29.
 xviii Дзержинский Ф. Показания // Из истории Всероссийской Чрезвычайной Комиссии. 1917--1921. Сб. документов. М.,1958. С. 154.
xix Мандельштам Н. Я. Воспоминания // Юность. 1988. № 8. С. 48.
xx При жизни Мандельштама эта статья не была опубликована, хотя он считал ее одной из важнейших. В 1964 г. фрагменты  были опубликованы в "Вестнике Русского Христианского Движения"  (№72/73).
xxi  Иванов Г. В. Стихотворения. Третий Рим. Петербургские зимы. Китайские тени. М., 1989. С. 124.
xxii О  "Голядкинском аспекте" "Египетской марки" см.: Кузьмина С. Ф. Достоевский в восприятии О. Э. Мандельштама // Жизнь и творчество О. Э. Мандельштама: Воспоминания. Материалы к биографии. "Новые стихи". Комментарии. Исследования. Воронеж. 1990.
xxiii  Булгаков М. Избранное. М., 1980. С. 136-137.
xxvi  Мандельштам О. Слово и культура. С. 23.
xxv Там же. С. 24.
xxiv  Пушкин и его современники. Л., 1928. Вып. ХХХVII. С. 148.
xxvii  Пушкин в русской философской критике. М., 1990. С. 36.



Пушкин  в  Русском  зарубежье (первой волны)


Россия,  разделенная  гражданской войной после 1917 г. на две России -  СССР и Русское Зарубежье,  не переставала любить  и чествовать поэта, читать и заучивать его стихи наизусть, издавать и комментировать.
Там, в рассеянии и изгнании, русские беженцы заново открыли для себя своего Пушкина, ибо если есть он, то  есть и Россия. Они всматривались в духовный облик поэта, ища в нем обетование будущего Воскресения Родины.  В атеистической стране  Советов, при революционном нигилизме, невольно разделялся критицизм Д. Писарева и Н.  Добролюбова,  которые еще в 1860-е годы утверждали, что творчество Пушкина принесло мало "общественной пользы".
В России за рубежом  искали в Пушкине  исторического оправдания. В статье "Сынам России" Иван Шмелев, обращаясь к  участникам Добровольческой армии, прошедшей Юг,  Север, Ледяной поход, Сибирь, Урал, Кубань и Крым в поисках своей России,  цитирует строки Пушкина, которые, по его мысли, он предпослал именно им:
               Бог помочь вам, друзья мои!
               И в бурях, и в житейском горе,
               В краю чужом, в пустынном море,
               И в мрачных пропастях земли!
Георгий Федотов в статье "Пушкин и освобождение России" писал: "Среди тьмы русской жизни, среди казней, предательств, лжи, окутывающей все густой, непроницаемой пеленой, одна мысль сейчас утешает, дает надежду: в России читают Пушкина. /.../  читают, как никогда раньше не читали.  /.../ вчерашние крепостные читают "Евгения Онегина"- без зависти и злобы. Современные барышни-крестьянки вздыхают над судьбой Татьяны, а не ее сенных девушек. Совершается преодоление классового сознания; в рабочем, в крестьянине родился человек, и Пушкин стоит у купели крестным отцом".i  А ведь это совершенно неожиданное наблюдение! Пушкин и в ХХ веке  послужил делу свободы и  рождению духовно свободного человека в несвободной России, легким пером разрушив тяжеловесную постройку  под именем "классовое сознание". По-новому в контексте советской эпохи  прочитывалось стихотворение   "Кинжал", которое в сталинской России свободно  декламировалось, а качестве примера революционных настроений поэта. "Пушкинский кинжал, — указывал Федотов,  —  обоюдоострый,  грозит на обе стороны: царям и Маратам. Как могли это проглядеть в Кремле?  Кто это "исчадье мятежей"?  О ком это:
                Презренный, мрачный и кровавый,
                Над трупом вольности безглавой
                Палач уродливый возник.
Пусть уже никто в России не помнит имени Марата (а кажется, ему было посвящено в России немало улиц и площадей), но разве уж так трудно подставить под это имя его русский эквивалент? Пушкин как "сеятель свободы",  как всенародный певец высшего достоинства человека, в родной стране и надписью на памятнике взывает к свободе:
         Что в мой жестокий век восславил я свободу...
В стране Сталина эти слова будут гореть, как клеймо на лбу каторжанина".ii Г. П. Федотов видел в Пушкине певца России в ее имперском величии и силе, певца свободыiii, который предупреждал в своих произведениях о грехах самоволия, отпадения от Бога, кровавого бунта.
В Советской России зачитывались популярной  книгой В. Вересаева "Пушкин в жизни". А в России за рубежом Вл. Ходасевич откликается на нее гневной статьей, которую мы  смогли прочесть лишь в 1996 г.  Вересаев, считает Ходасевич, показывая Пушкина в жизни, но вне творчества совершает ошибку. "Оторванный от своего творчества, — утверждает  Ходасевич, — состоящий только из "характера, настроений, наружности, одежды", воспроизведенных по противоречивым, часто лживым, а еще чаще —  близоруким записям  современников, —   Пушкин встает в этой книге вовсе не "совершенно как живой", а, напротив, —  совершенно как мертвый. Пушкин без творчества - живой труп. Никакие "настроения" и "привычки" так же как "одежда", не возместят отсутствие того, что было в нем главное и чем только он, в сущности, любопытен: его творческой  личности".iv
При  переиздании  пушкинских   русских зарубежных альбомов, с богатейшим иллюстративным  материалом  его эпохи, наши критики литературы признаются, что  "монтаж" Вересаева и связанные с ним теоретические построения ведут к  полному искажению облика Пушкина.  "Пушкин в жизни" решительно противопоставлялся поэту. Был повеса, циник, картежник, ловелас и прочее —  и был жрец искусства, недоступный олимпиец. М. Филин  подчеркивает, что   книгой В. Вересаева однозначно отрицалось, что "жизнь и поэзия —  одно ", как считал В. А.  Жуковский, и  что, по мысли Пушкина,  "слова поэта суть его дела". Теория  В. В. Вересаева нашла немало поклонников и продолжателей. "Едва ли можно сыскать в науке о Пушкине какое-нибудь направление, способное конкурировать с этим, безусловно, талантливым, извращением судьбы поэта по степени разрушительного влияния на умы публики". Ведь публика  получала и занимательное чтение, и умело подобранные "подлинные свидетельства" о том, что "символ нации был оборотнем. Нерасторжимые мистические связи между словом и поступком, самопонимание жизни как всеобъемлющего таинства творчества —  уничтожались".v
Кардинально важный для судеб русской культуры в целом и Русского зарубежья момент встречи с Пушкиным состоялся  в  столетнюю годовщину смерти поэта  в 1937 году. Для русских  изгнанников, переживших  революцию, гражданскую войну, террор, голод, и все то, что им  великодушно ниспослала судьба, светлый и солнечный Пушкин высотой своего гения открылся совершенно по-новому, его творчество и жизнь предстали как символ свободной  и талантливой России, как обетование на ее возрождение, как надежда на возвращение на Родину.
Культурная жизнь Русского Зарубежья с первых же шагов строилась с ориентацией на Пушкина. Так, литературно-философский салон Д. С. Мережковского и З. Н. Гиппиус, открытый в Париже, носил название "Зеленая лампа".  День рождения Пушкина  стал отмечаться как День русской культуры. В марте 1925 г. В Праге было подписано воззвание "К русским людям за рубежом", в котором объяснялось, почему пушкинский день рождения  может стать днем объединенных усилий по сохранению национальной и языковой стабильности всех русских в рассеянии: "Несколько миллионов русских людей вынуждено жить за пределами нынешней России. Они распылены почти по всем государствам земного шара. И даже там, где они находятся в большом числе, они большею частью не имеют между собой живой связи и объединяющих культурных задач. Значительная часть их поглощена целиком заботами о хлебе насущном и не уделяет достаточного внимания потребностям  духа. Если подобное положение вещей затянется, то немалому числу этих русских грозит утрата живого чувства родины. Особенно наглядно это успело уже сказаться на той значительной части нашего подрастающего поколения, которая находится вне русской школы и младшие возрасты которой покинули Россию в раннем детстве. Непосредственные воспоминания о родине у этих детей тускнеет,  а у иных даже совсем исчезли. Многие уже коверкают родную речь, а есть и такие, которые ее совершенно забыли. В дальнейшем эти явления грозят принять массовый характер и не только у одних детей. А тогда каким образом этим людям удастся выполнить мечту огромного большинства русских за рубежом: вернуться в Россию и работать над ее воссозданием?
Вот почему отсутствие национальной устойчивости в русской зарубежной среде прямо преступно. Чтобы бороться с этим национальным бедствием, необходимо, прежде всего, ясное понимание всей его  остроты и все остальное приложится. Необходимо также объединение всех усилий в этом направлении, ибо разрозненные попытки часто обречены на бессилие".vi Пушкин непосредственным образом содействовал подъему духа русских в тяжелой обстановке изгнания.
Реальная угроза денационализации  выявила качественное свойство поэзии Пушкина, она возвращала в лоно родной русской языковой стихии и национально русского мировосприятия.   Это было единственное объединяющее начало в пестрой картине противоречивых политических, философских и религиозных мнений Зарубежья.  Пушкин способствовал не только возвращению к истокам, но и помогал изгнанникам осваивать новое чужеродное окружение. Описанные им  Англия ("Пир во время чумы"), Испания ("Каменный гость"), Рим ("Повесть из римской жизни", —  как пронзительно для беженцев звучал стих из оды Горация, приведенный Пушкиным в этой  неоконченной повести: " Красно и сладостно паденье за отчизну"!vii), Франция —  после Пушкина становились ближе и понятнее. Пушкин, как известно, непереводим на другие  языки. И эту особенность в Русском Зарубежье очень ценили. Пушкин был только их, это было то сокровище, которое нельзя было забрать у русских ни при каких условиях! Русская эмиграция опиралась на   великую русскую литературу, которую знал весь мир,  на пушкинскую традицию, сыгравшую положительную  роль в создании культурных ценностей и формировании национального сознания. Успехи эмиграции зависели от полноты усвоения и претворения этой традиции, которая консолидировала русских.
Историки, литературоведы, критики, культурологи, богословы, философы  —  Кизеветтер, Милюков, Бицилли, Флоровский, Федотов, Мочульский, Карташев, Бердяев, Шестов, Франк, Зеньковский  обращались к Пушкину, чтобы выделить "русскость", осознать причины  краха "петербургского периода" русской истории, выявить особенности славянского самосознания, национальные истоки русской трагедии. Пушкинское творчество было объединяющим  и просветляющим началом, воплощением христианской свободы и высшей  божественной мудрости и гармонии. В русском зарубежье ценилось пророческое призвание и служение поэта. Строки из стихотворения "Пророк":
И обходя моря и земли,
                Глаголом жги сердца людей.
прочитывались как указание на духовную  миссию русской эмиграции - поведать миру правду о России,  сохранить и приумножить ее национальные и культурные ценности.
Русское зарубежье гордилось неутомимым собирателем пушкинианы, активным устроителем и меценатом пушкинских торжеств Сергеем Лифарем, пушкинистом Модестом Гофманом, поэтами Вл. Ходасевичем и М. Цветаевой, для которых пушкинский язык был идеалом безупречной поэтической речи,  певицею Марией Куренко, которую окрестили "русским соловьем", исполнявшую в лучших  концертных залах США  произведения на стихи Пушкина, написанные композиторами М. Глинкой, А. Даргомыжским, А.  Бородиным, М. Мусоргским,  Н. Римским-Корсаковым, П. Чайковским, А. Глазуновым, Рахманиновым, Стравинским, Н.Метнером. Ходасевич  написал более 20 статей,  посвященных  Пушкину. М. Цветаева создала  книгу под характерным  названием "Мой Пушкин" (на родине была опубликована лишь в 1967 г.).
Парадоксально, но благодаря революции  и великому исходу русских из России Пушкин стал действительно фактом мировой культуры.  Его день рождения, ставший Днем русской культуры, праздновался всюду, где были русские: в Германии, Франции, Китае, Балканских странах, Италии, Прибалтике, Англии. Центрами пушкинских торжеств  были "гнезда рассеяния" русских — Берлин, Париж, Прага, Харбин, Рига. Пушкинские произведения звучали  в Риме, Лондоне,  Нью-Йорке,  Харбине.
В старой Европе, по переводам почитавшей Пушкина ниже  поэтов второго ряда,  происходила переоценка   пушкинского наследия. Французское радио организовало цикл лекций по русской литературе, начиная от Пушкина и до современных авторов.
         Весть о Пушкине  прошла по всей России, которая не имела территориальных границ, она была там, где помнили и любили Пушкина! В  этот день проводились публичные лекции, театральные и музыкальные постановки по мотивам пушкинских произведений, в школах проходили  пушкинские уроки, русских домах искусств — специальные выставки, в русских православных храмах  читались особые проповеди. В Москве, в 1991 г. была издана книга Митрополита Антония " О Пушкине", включившей  несколько слов — проповедей о поэте, которые  представляют  как бы несколько эпох русской истории. "Слово перед панихидой о Пушкине", сказанное в Казанском университете 26 мая 1899 г., которое  заканчивается так: "Горячая любовь нашего общества к русской поэзии, проповедующей ему христианское возрождение, ручается, думаем, за то, что оно не даст отлететь от нас христианскому духу", ибо тогда  для общества "приидет нощь, егда никтоже может делати". Это было в день столетия со дня рождения Пушкина. Предчувствовал ли митрополит Антоний (Храповицкий),  служа литургию и, читая проповедь о Пушкине, что из этого самого  университета выйдет студент В. И. Ленин?  Что ему придется эмигрировать с остатками белой армии в 1920 г. в Константинополь, что с благословения патриарха  Тихона (Белавина) он будет возглавлять Русскую православную церковь заграницей вплоть до окончания своего земного пути в 1936 г., и его имя  будет возноситься за богослужениями во всех русских церквах после имени патриарха Тихона?
          Бывший Киевский митрополит Антоний - выдающийся по своему образованию и влиянию  на прихожан  богослов и церковный деятель, обладал  большой культурой и проникновенной интуицией.  Пушкин как объединяющее начало и церковь  как начало религиозное  в деле национального и культурного единства,  в его проповеди "Пушкин как нравственная личность и православный христианин" (1929 г.)  впервые понимаются как единая ткань всего русского духовного организма. В отличие от распространенной  точки зрения на нравственную сторону пушкинской поэзии,  которая своей совершенной формой как бы прикрывает некоторые ее моральные  изъяны, митрополит Антоний показывает, что Пушкин был более строгим моралистом, чем известный всему миру блаженный Августин.  Покаяние Пушкина в стихотворении "Воспоминание", а также отрывок  из "Воспоминания в Царском Селе", где поэт сравнивает себя с Блудным сыном, "отроком Библии, безумным расточителем" отцовского богатства, предсмертные слова Бориса Годунова, обращенные к сыну Федору,  свидетельствуют  об искреннем и глубоко религиозном чувстве поэта. Митрополит Антоний указывает на связь  покаянных строк Пушкина с его общественными и даже государственными убеждениями. Он был далек  "от общепринятого теперь парадокса о том, что нравственная жизнь каждого есть исключительно его частное дело, а общественная деятельность его совершенно не связана с первою" (с. 19-20). В своих религиозных переживаниях  "Пушкин  сказался не только как православный христианин, но и как русский человек", наиболее любимая молитва которого, повторяемая в Церкви с многочисленными земными поклонами, была любимой и легла в основу стихотворения "Отцы пустынники и жены непорочны". С любовью воспроизводя мотивы русского христианского благочестия в типах Бориса Годунова, старца Пимена и  Патриарха Иова (современника Годунову), поэт не повторяет, конечно, насмешливой оговорки других писателей, когда они касаются древнерусской истории. Из его поэм и драм видно, что он считает религиозное настроение древности более духовным, более Евангельским, чем настроения современного ему общества, и последнему предпочитает благочестие простого народа русского".viii
          Линия, намеченная митрополитом Антонием  в подходе к Пушкину как личности и как поэту  в нераздельном их единстве,  была характерна для всего Русского зарубежья. В этом же ключе о Пушкине писали проф. И. М. Андреев ix, митрополит Анастасий ( Грибановский). x
          Пушкин не был нейтральной фигурой России, в  обширной литературе о нем,  можно различить полярные полюса. Некоторые лидеры партий ставили Пушкина как пример примирения с царским режимом из-за страха перед народным бунтом, другие поднимали на щит его хвалебные отзывы о русском национализме, третьи акцентировали внимание на пушкинском вольнолюбии, четвертые, следуя какой - то слишком извертливой логике, пытались доказать, что его "всечеловеческая отзывчивость" есть прообраз интернационализма.  Казалось, пушкинская универсальность дает к этому разноречию повод. Вовсе нет. Из пушкинского источника можно брать - и обычно так и происходит- то, что ближе всего берущему.
          В Риме  в 1936 г. Вячеслав Иванов,  один из ярких представителей русского символизма (современники его называли Вячеслав Великолепный)  уехавший из России в 1924 г. и основавшийся в Вечном городе, произнес речь о Пушкине, опубликованную под названием "Два маяка".ix Статьи, переводы. Пушкин понимается Ивановым с эстетических позиций. Красота - как и конкретное, так и  идеальное начала поэзии, по сути,  определяют художественные,  и даже религиозные поиски  Пушкина. Один маяк —  это красота, разлитая в мире,  другой маяк —  красота трансцендентная, божественная,  понимаемая как святость. "Один - близкий, светящийся ровным, постоянным светом,  другой - далекий, как будто и нездешний, то робко теплящийся и надолго вовсе исчезающий, то вдруг вспыхивающий, как меч херувимский  у дверей запретного рая".  В поэзии Пушкина  есть примеры соединения этих начал: " Бедный рыцарь", "Мадонна", Ангел". "Я помню чудное мгновенье", "Предчувствие".  "Непостижимое виденье" соединено с женской красотой,  сквозь которую просвечивает "благостыня", чудо совершенства, гармония: - " В ней все гармония, все диво". Красота —  ценность,  она указывает на высшее начало мира и полностью не заключена в свою вещественную оболочку, что явствует из строки: "Она покоится стыдливо в красе торжественной  своей".
          В "Моцарте и Сальери" Пушкин дает свое понимание творчества.  "По Пушкину, - указывает Вяч. Иванов,- Красота открывается через посредство гения, гений же есть дар Божественной благодати".
          Вяч. Иванов подчеркивает: сам дар Пушкина - божествен, в нем проявлены Красота, Гармония, Чудо, Благодать и Добро.  Но поэт проходит и отражает этот путь в творчестве  и через соблазны красоты  как прелести, иногда демонической.  В стихотворении "В начале жизни школу помню я" поэт воссоздает духовную борьбу выбора между строгой и целокупной Красотой и обаянием  греховных падений,  гордости, гнева, сладострастия.  "Как решится спор между "Святыней" и "бесами" под знаком единой Красоты, Пушкиным не раскрыто, но проблема эта им поставлена. Позже Ф. М. Достоевский  ее заострит как проблему Красоты Мадонны, спасающей мир, и красоты Содома, мир губящий. Сам поэт осознавал себя Божьим посланником, что явствует из стихотворения "Пророк".
          Поиск Красоты жизни приводит Пушкина к идеалу святости. Его он находит в древнерусском летописце Пимене ("Борис Годунов"). Иванов приводит заметку на полях черновой рукописи сцены между летописцем и Григорием: "Приближаюсь к тому времени, когда перестало земное быть для меня занимательным".xii Духовное трезвение и смиренномудрая отрешенность Пимена, считает Вяч. Иванов,   близка умонастроению и самому автору этого образа. Анализируя стихотворение "Монастырь на Казбеке", поэт ХХ века делает вывод о том, что существенная, а не мечтательная вера в святость, в действительность святой жизни избранных людей, скрывшихся от мира "в соседство Бога", не мнимая правда такой жизни утверждалась Пушкиным как идеал.
          Рим не был культурным центром  довоенной русской эмиграции, и радостно, что имя Пушкина звучало и там, притом в такой глубокой и своеобразной, эстетической интерпретации.
          Центром изучения Пушкина стал Париж. В стенах Религиозно-философской Академии, возглавляемой Н. Бердяевым,  проходили семинары, лекции, публичные чтения и собрания, посвященные  русской истории и культуре,  в 1937 году  они были связаны исключительно с Пушкиным. Собрав цвет русской философско-нравственной и религиозной мысли, Академия  внесла значительный вклад в русскую и мировую культуру. Одно из ее достижений является и осмысление духовного облика  Пушкина. Впервые были поставлены такие проблемы, как Пушкин - историк, Пушкин- политический мыслитель, духовное содержание поэзии Пушкина, религиозные корни его творчества.
         28 февраля 1937 г. состоялось торжественное заседание Богословского института, выступавшими были о.  С. Булгаков, А. В. Карташев, В. Н. Ильин xiii. Для сборника этих докладов "Лик Пушкина" характерно  философско-религиозное  осмысление наследия поэта. Слово "лик" не случайно, так как Пушкин действительно приобретает черты, приближенные к святости.
          С. Л. Франк в своей статье "Религиозность Пушкина"  говорит о важности именно такого подхода, так как через Пушкина  проясняются основы русского национального сознания.  Впервые выявлялось ведущее начало в безмерно богатом и глубоком содержании духовного мира поэта: "поэтический дух Пушкина всецело стоит под знаком религиозного начала преображения      и притом в типично русской его форме, сочетающей религиозное просвещение с простотой, трезвостью, смиренным и любовным благоволением ко всему живому, как творению и образу Божию".xiv
         Сам поэт считал, что "религия вечный источник поэзии всех народов" (высказывания о просветительстве и эпохе Просвещения).
          С. Франк, исследуя стихотворения лицейского  периода, в том числе "Безверие", делает поразительное наблюдение: поэт преодолевает безверие на чисто интеллектуальном пути. Пушкин усматривал глупость, умственную поверхностность  обычного, "просветительного" отрицания.
          Письмо Пушкина из Одессы в 1824 г., сыгравшее роковую роль в его судьбе, он был за него исключен со службы и сослан из Одессы в Михайловское под надзор полиции, исследованное многократно, открывает благодаря наблюдениям С. Франка  над стилистикой Пушкина  новые грани. Как известно,  Пушкин писал: " Читаю Библию, святой Дух иногда мне по сердцу, но предпочитаю Гете и Шекспира. Ты хочешь знать, что я делаю - пишу пестрые строфы романтической поэмы - и беру уроки чистого атеизма. Здесь англичанин, глухой философ, единственный умный афей, которого я еще встретил. Он исписал листов 1000  /.../ мимоходом уничтожая слабые доказательства бессмертия души. Система не столь  утешительная, как обыкновенно думают, к несчастью, более всего правдоподобна". Франк отмечает: "Теперь его ум готов признать правильным аргумент "афея " но сердце ощущает весь трагизм безверия - вопреки обычному для его поколения жизнепониманию, которое способно находить атеизм "утешительным". xv  Франк, цитируя Пушкина в  следующей редакции:
                Два чувства дивно близки нам
                В них обретает сердце пищу:
                Любовь к родному пепелищу,
                Любовь к отеческим гробам.
                На них основано от века
                По воле Бога самого
                Самостоянье человека
                Залог величия его...
                Животворящая святыня!
                Земля была без них мертва,
                Без них наш тесный мир - пустыня,
                Душа - алтарь без божества, —
делает вывод об особом пушкинском чувстве, характерном для русского мироощущения — соборностиxvi.
         Главная мысль С. Л. Франка: "Языческий, мятежный, чувственный и героический Пушкин ( как его определяет К. Н. Леонтьев)  вместе с тем обнаруживается нам как один из глубочайших гениев русского христианского духа"xvii,  подтверждается  рядом современных исследователей-пушкинистов.
         Религиозное прочтение Пушкина все же  подвергалось сомнению фактом  дуэли, на которой поэт хотел убить своего противника. Об этом в свое время писал и Вл. Соловьев.  О. Сергий Булгаков, в докладе торжественного заседания  28 февраля, носившим название "Жребий Пушкина", впервые указывает, что Пушкин имеет свою религиозную судьбу, так же как Гоголь и Достоевский. Он отвергает  распространенную точку зрения на смерть поэта как или случайную, но роковую ошибку,  или как стечение многих обстоятельств,  в которых были затянуты крепко в узел нити великосветского двора, нескольких интриг,  общества в целом, жены поэта  и т.д.   Такая логика, считает Булгаков,  делает поэта "безответной жертвой", и тем самым упраздняет его личность, умаляет  его огромную духовную силу... Он достоин того, чтобы самому ответствовать перед Богом и людьми за свои дела" Нельзя  "устранять самую личность Пушкина в неповторимой тайне ее самотворчества".xviii В отличие от всех других исследователей Булгаков утверждал, что Пушкин сознательно искал смерти, зная, что только она может искупить двойственность его поэтического гения: христианская смерть была необходимой  составляющей той художественной задачи, которую он столь блестяще выполнил. Смерть Пушкина —  важнейшее событие и его самооткровение, она раскрывает многие  тайны творческой жизни и его облика.
          Философ-богослов, вглядываясь в  основные черты характера Пушкина, выделяет исключительную одаренность, личное благородство, духовный аристократизм, дар долгой и бескорыстной дружбы, отсутствие  мертвящей зависти, темную и иррациональную сторону которой он раскрыл в Сальери. "Он был поистине  братом для сверстников и признательным сыном для старших  /.../  Пушкин не знал страха.   ... "Есть наслаждение в бою,  и бездны мрачной на краю", "Перед собой кто смерти не видал, тот полного веселья не вкушал", "ты жажда гибели, свободный дар героя". Эта черта зримо и незримо пронизывает всю его жизнь, придает ей особую тональность свободы и благородства. "Нельзя, однако, не видеть, сколь часто эта его безумная отвага овладевала им, а не он владел ею: отсюда не только бесстрашие, но и легкомысленное, безответственное отношение к жизни /.../  Когда Пушкин становился игралищем страстей, он делался страшен (рассказ  Жуковского в разговоре с Соллогубом о Геккерне: "Губы его дрожали, глаза налились кровью. Он был до того страшен, что только тогда я понял, что он человек действительно африканского происхождения") Пушкин был стихийный человек, в котором сила жизни была неразрывно связана с буйством страстей... " Эта стихийность соединялась с непосредственностью и детскостью натуры. "Он может с одинаковым самозабвением петь на базаре со слепцами, путешествовать с цыганами, по-детски хлопать самому себе в ладоши за своего "Бориса", скакать под пулями впереди войск на Кавказе, как и - увы,  - отдаваться буйству Вакха и Киприды.   /.../ В жизни Пушкина мы наблюдаем непрерывно двоящийся характер". xix
         Поэту дано было знать два состояния - блаженство вдохновения, и сознание собственного ничтожества. В "Пророке" поэт призван к служению, это зрелость духовного возраста. В 30-х гг., по мысли Булгакова, начинается спад, изнеможение, его душа просит "покоя и воли".  Сам поэт предвидел свою смерть и муки ревности, ей предшествующие ("Евгений Онегин"). Ошибку Пушкина о. Булгаков видит в том, что он "смешал" благоговейное  созерцание "святыни красоты" и  реальность, узником которой он  стал. Философ считает, что к этому времени иссяк духовный источник творчества и поэт стал перед жребием: убить или быть убитым. "Является превышающим человеческое ведение судить, доступно ли было для души Пушкина новое рождение на путях жизни. Но промысел Божий судил иначе: этим новым рождением для него явилась смерть, и путь к нему шел через врата смерти". Булгаков пишет о христианском величии, проявленном поэтом в предсмертных муках и страданиях. Его образ сохранен для нас В. Жуковским. В нем ясно видно и то духовное просветление, и преображение, которых он искал на земных путях. "Заповедь: любите враги ваши - стала для него доступна. Он примирился, простил врагов, крови которых он только что жаждал. Простая детская вера в Бога и Его милосердие/.../ озаряет его своим миром. Приняв напутствие церковное, он благословляет семью и безропотно и бесстрашно отстрадывает  последние часы /.../  На смертном одре поэт-христианин в молчании своем поднимается до просветления пророка, через смерть  восходя к  духовному воскрешению". xx
         В Советской России к 150-летию со дня   гибели Пушкина  была переиздана ценная богатым фактическим и документальным материалом  книга П. Е. Щеголев "Дуэль и смерть Пушкина" xxi,  первое издание которой вышло  мизерным тиражом в 1916 г, второе  —  в 1928 г. Нельзя не сказать и о замечательной книге С. Абрамович "Пушкин в 1836 году (Предыстория последней дуэли)"xxii. Эти книги подтверждают основные  выводы о.С.Булгакова, который писал: " Пушкин как историк, как поэт и писатель, и, наконец, - что есть, может быть, самое важное и интимное, - в своей семье, конечно, являет образ верующего христианина". xxiii Необъяснимо трогательным является то, что Пушкин старался не кричать, чтобы не испугать  жену,  его чувства любви и доверия к ней не были поколеблены, он был уверен в ее невиновности, что он всех простил, попрощался со своими любимыми книгами, получил  церковные таинства. Приведем запись В. Жуковского, бывшего при нем в эти страшные, трагичные и высокие минуты. "Когда все ушли, я сел перед ним и долго один смотрел ему в лицо. Никогда на этом лице я не видал  ничего подобного тому, что было на нем в эту первую минуту смерти.  Голова его несколько наклонилась; руки,  в которых было за несколько минут какое-то судорожное движение, были спокойно протянуты, как будто упавшие для отдыха, после тяжелого труда. Но что выражалось на его лице, я сказать словами не умею. Оно было для меня так  ново и в то же время так знакомо! Это был не сон и не покой! Это не было выражением ума, столь прежде свойственное этому лицу; это не было также и выражение поэтическое! Нет! Какая-то глубокая, удивительная мысль на нем развивалась, что-то похожее на видение, на какое-то полное, глубокое, удовольствованное знание. /.../  никогда на лице его не видал я выражения такой глубокой, величественной, торжественной мысли. Она, конечно, проскакивала в нем и прежде. Но в этой чистоте  обнаружилась только тогда, когда все земное отделилось от него с прикосновением смерти. Таков был конец нашего Пушкина". xxiv
          На идеи, высказанные о. С. Булгаков откликнулся полемичной статьей Вл. Ходасевич, который обвинил мыслителя в слишком вольной интерпретации смерти поэта". Поставив знаки равенства между  пророком и  Пушкиным, он предъявил к  Пушкину такие  духовные требования, которые  самого Пушкина ужаснули бы". Беря на себя смелость говорить о Пушкине как "о падшем пророке" (у о. Булгакова, на наш взгляд,  эта мысль не предусматривалась, она является выводом Вл. Ходасевича),  автор статьи "Жребий Пушкина", как считает Ходасевич, не хочет видеть и знать реального Пушкина. Полемика затрагивала не только не решенную до сих пор проблему духовного облика Пушкина, но и вопрос о назначении поэзии, литературы в ситуации Русского зарубежья. "Не пророком, падшим и вновь просветлевшим, а всего лишь поэтом жил, хотел жить и умер   Пушкин. Довольно и с нас, если мы будем его любить не за проблематическое духовное преображение, а за реально данную нам его поэзию — страстную, слабую, греховную, человеческую. Велик и прекрасен  свет, сияющий нам сквозь эту греховную оболочку. Велик и прекрасен  Пушкин  такой, каким был. И если кто  из нас, — писал Вл. Ходасевич, — хоть в малейшей доле приблизится к его смиренной, не пророческой, а всего лишь  поэтической высоте, — как уже много это!"xxv
        Пушкин входил в жизнь русских художников слова на правах собеседника, чьи доказательства были весомы и значимы для всех. Интересно, что М. И. Цветаева, попав в сложную ситуацию  выбора между Зарубежьем, не принимающим "правды" органов   ГПУ, и С. Эфроном, сотрудничавшим с ними, через Пушкина стремится доказать правоту мужа. В 1937 г. появилась ее статья "Пушкин и Пугачев", в которой противопоставляет исторический вариант образа Пугачева  в "Истории Пугачевского бунта",  и  романную версию "Капитанской дочки". Ей необходимо доказать, прежде всего, самой себе, возможность сосуществования двух истин — жизни и творчества. М. И. Цветаева доказывает противоположность  исторической основы образа Пугачева и  основы художественной, оправдывающей его злодеяния. Она подводит к мысли о допустимости перехода зла в добро, о двойственности  нравственной позиции Пушкина. Цветаева утверждала, что "в Пугачеве  Пушкин дал самое страшное очарование зла, зла, на минуту ставшее добром".xxvi  О сложном переплетении автобиографических деталей и ходом мыслей М. Цветаевой в интерпретации "Капитанской дочки"  уже в 1989 г. пишет   некто А. А. из Ленинграда в зарубежном журнале "Вестник русского христианского движения" (№ 155), что еще раз показывает актуальность пушкинской темы в современной культуре двух Россий.   
        Текущая печать Русского зарубежья  первой волны отмечена повышенным интересом к   пушкинскому имени. Самые солидные журналы "Современные записки" и "Путь" отводили целые разделы литературно-философской критике, посвященной Пушкину.  В поиске путей возрождения России, приумножения ее культурного богатства в условиях диаспоры, продолжении интеллектуальной и религиозной жизни  эмиграции  Пушкин играл исключительно важную роль. 
         В 1937 г., когда так широко и повсеместно отмечали пушкинские дни, уже было ясно, что в мире произошли изменения: в Германии пришел к власти Гитлер, многим из русских эмигрантов была запрещена их деятельность. В частности, И. Ильину было запрещено преподавать, но он много ездит по странам Восточной Европы  с лекциями.  9 февраля 1937 г. Он выступил с лекцией "Пророческое призвание Пушкина" в Риге, в которой раскрывает свою главную мысль о поэте: Пушкин - русский национальный символ веры, у него "пророческая сила и божественная окрыленность творчества", он "был живым средоточием русского духа, его истории, его путей, его проблем, его здоровых сил и больных узлов".xxviiПризвание Пушкина, по Ильину,  заключалось в том, чтобы "принять душу русского  человека во всей ее глубине, во всем ее объеме и оформить, прекрасно оформить ее, а вместе с ней - Россию". xxviii Прослеживая основные этапы развития Пушкина,  он усматривает в них отражение и преодоления всех основных веяний эпохи: религиозного сомнения и отрицания, богоборчества и кощунственного эротизма, выраженных Вольтером, Байроном, Парни.
          Вслед за эпохой Пушкин был проникнут и великим потрясением Французской революции, но  преодолевает общее поветрие.  Ильин отмечает, что  Пушкин "постиг своим благородным сердцем и выговорил, что цареубийство есть дело "вероломное", "преступное" и "бесславное". Что рабство должно пасть "по манию царя" ("Деревня", 1819); что верный исход не в беззаконии, а в том, чтобы "свободною душой закон боготворить".xxix
         Путь Пушкина  символизирует и будущий путь России: от разочарованного безверия - к вере и молитве, от революционного бунтарства - к свободной лояльности, от юношеского многолюбия - к культу семейного очага.
         Эволюция  развития пушкинской  мысли,  этапы его духовного возрастания раскрываются перед нами как постановка и разрешение основных проблем всероссийского духовного бытия и русской судьбы. Ильин делает акцент на отношении поэта к русскому крестьянину, истории,  взаимоотношениям России и Европы. Он делает некоторые выписки, часть которых необходимо привести, чтобы раскрыть ту переоценку пушкинского наследия, которая произошла в Зарубежье.
         "Взгляните на русского крестьянина: есть ли и тень рабского уничижения в его поступи и речи?  О  его смелости и смышлености  говорит нечего. Переимчивость его известна; проворство и ловкость удивительны... Никогда не заметите в нем ни грубого удивления,  ни невежественного презрения к чужому... Наш крестьянин опрятен по привычке и по правилу" (Мысли на дороге, 1833-1834).
         "Твердое, мирное единодушие может скоро поставить нас наряду с просвещенными народами Европы" ( Исторические замечания, 1822).
         "Гордиться славою своих предков не только можно, но и должно; не уважать оной есть постыдное малодушие" ( Отрывки, 1827).
         "Россия слишком мало известна русским" (О народном воспитании, 1826).
         "Клянусь вам моею честью, что я ни за что на свете не согласился бы - ни переменить родину, ни иметь другую историю, чем история наших предков, какую нам послал Бог" (Письмо к Чаадаеву от 19 октября 1836 г.).
          Эти мысли, проникнутые любовью и верой в Россию, параллельны и стихам:
             Но в искушеньях долгой кары,
             Перетерпев судеб удары,
             Окрепла Русь. Так тяжкий млат,
             Дробя стекло, кует булат.
И еще:
           Сильна ли Русь? Война и мор,
            И бунт, и внешних бурь напор
            Ее, беснуясь, потрясли -
            Смотрите ж: все стоит она!
         Зрение Пушкина,  справедливо указывает Ильин,  проникало до глубин русского характера, так как он видел сердцем. Пушкинская свобода, мудрость, здоровое жизнечувствие - свойства русского народа. Поэт воплотил   душевный простор, созерцательность, творческую легкость, страстную силу, склонность к дерзновению, опьянение мечтою, щедрость,  юмор,  умение побеждать страдания.
         Традиция  Пушкина в культуре и частной жизни - спасительна. Ильин подчеркивает, говоря о пушкинской традиции: "что пребывает в ней, то ко благу России; что не вмещается в нее, то соблазн и опасность. Ибо Пушкин учил Россию видеть Бога и этим видением утверждать и укреплять свои сокровенные, от Господа данные национально-духовные силы".  xxx
         О Пушкине писали видные политические деятели Зарубежья, такие как  П. Б. Струвеxxxi, П. Милюков, замечательная книга которого  "Живой  Пушкин" пользовалась во Франции необыкновенной популярностью. Известные политические взгляды автора не помешали ему  воссоздать историко-биографический очерк о Пушкине, который Автор проявляет известную широту взгляда, когда говорит о Пушкине: "Он прост и ясен в своем величии —  и потому он велик. Он не связал своей посмертной судьбы ни с одной   из тех доктрин, которые возникали и отживали свой век в зависимости от менявшихся условий жизни и состояний  нашего знания. И потому он не смертен. Он описал жизнь, как она есть, и человеческие чувства, как они были, есть и будут. Поэтому он всем понятен и классичен. Он  не мудрил над жизнью /.../ и не укладывал жизни в прокрустово ложе  теорий, не упрощал ее, чтобы найти  намеченное заранее объяснение. Та степень "тайны" народной жизни, народного типа и склада, которая, независимо от художественного воспроизведения, заключается в сложности этих явлений, нигде не скрыта и никуда не спрятана у поэта". xxxii
         Пушкин и Россия ... Тема неисчерпаема, потому что он будет, пока будет русская земля,  самая загадочная для всех тех, кто здесь не родился и не жил.
         "Он так же составляет часть нашей интеллектуальной жизни, как таблица умножения или что-то другое, привычное нашему уму /.../ ни на одно мгновение не поблекла истина Пушкина, нерушимая как сознание.  Наоборот, кажется, дивный дух сейчас воцарился в мире. Когда среди людей есть Человек, его лучезарное влияние стоит лучших умов прошлого",  - так писал о первом поэте России Владимир Набоков.xxxiii  Для Набокова  Пушкин стал темой собственных художественных произведений, в которых содержится особый "пушкинский сюжет" и связанная с ним идея двумирия: истинный мир подлинной, творческой реальности и  Пушкин — едины, мир пошлости  враждебен  человеку, Пушкину, художнику, человечности и  духовной свободе.   
          В культурной жизни Русского зарубежья  Пушкин и его мир, насквозь русский, его гениальный поэтический дар, его жизнь были дороги и создателям, и потребителям культурных ценностей.
          Издатели-эмигранты одной из первоочередных своих задач считали переиздание сочинений Пушкина. Издательства "Петрополис" и "Слово"  печатали произведения Пушкина в соответствии со старой орфографией.  В "Петрополисе" вышло юбилейное издание "Евгения Онегина" с предисловием Вл. Ходасевича и иллюстрациями М. Добужинского.
          В эмиграции  Пушкин был открыт заново. Носители "нового религиозного сознания", представители русского культурного ренессанса от Н. Бердяева, С. Булгакова до Д. Мережковского, С. Франка  проверяли свои взгляды  и идеи его творчеством, итогом стала своеобразная пушкиниана, в которой делался акцент на религиозные взгляды поэта, его духовный облик.  Большинство эмигрантов-читателей ценили поэта не только с точки зрения безупречности языка и художественной формы, но из-за его приверженности творческой свободе, свободе личности, безжалостно растоптанной в Советской России.
         Эмиграция выполнила свою двойную задачу, заставившую ее покинуть оказавшуюся под властью советов Родину и основать Россию за рубежом, — она сохранила  традиции и ценности, которые не были приемлемы для диктаторского режима, и продолжила  свою творческую деятельность, начало  которой  было положено в эпоху Серебряного века и  ренессанса рубежа Х1Х — ХХ веков. 



i Федотов Г.  Пушкин и освобождение России // Новая Россия. Париж. - 1937. -№ 21.-  С. 9. 
ii  Там же. С. 10.
iii Федотов Г. Певец империи и свободы // Современные записки. Париж. - 1937.- № 63.- С. 178 — 187.
iv  Ходасевич Вл. Собр. Соч. В 4 т. Т.2. М., 1996. С. 143.
v  Филин М. Предисловие к кн.: 1799 — 1837.  Пушкин и его время. Харбин. 1938. Репринт. М., 1997. С. 9.
vi Цит. По:  Marc Raef. Russia Abroad. A Cultural Histori of the Russian Emigration 1919 — 1930. New - Yorc. Oxford. 1990. P. 270-271.
vii   Пушкин А. С. Полн. Собр. Соч. В 10 т. Т. 6. М., 1957. С. 802. 
viiiМитрополит Антоний. О Пушкине. М., 1991. С. 19-24.
ix Андреев И. М. А. С.  Пушкин (Основные особенности  личности и творчества  гениального поэта" //  Андреев И. М. Очерки по истории русской литературы Х1Х века. Джорданвиль. 1968. С. 1-57.
x Митрополит Анастасий (Грибановский).  Пушкин в его отношении к религии и Православной Церкви // Сб.: А. С.  Пушкин: путь к православию. М., 1996. С. 66-129.
xi Иванов Вяч. Эссе, статьи, переводы. Брюссель. 1985.
xii  Там же. С. 133.
xiii  Материалы были изданы в сб.: Лик Пушкина. Paris: Ymca- Pres, 1938.
xiv  Цит. По:  Пушкин в русской философской критике. М., 1990. С. 381.
xv  Там же. С. 388.
xvi  Статьи С. Л. Франка о религиозных и политических взглядах были собраны в кн.: Этюды о Пушкине. 3 изд. Париж. Ymca-Press. 1987.
xvii  Там же. С. 395.
xviii  Булгаков С. Тихие думы. М., 1966. С. 253.
xix  Там же. С. 254 — 256.
xx  Там же. С. 268 — 269.
xxi  Щеголев П. Е. Дуэль и смерть Пушкина. М., 1987.
xxii  Абрамович С.  Пушкин в  1836 году. Предыстория последней дуэли. Л., 1984.
xxiii  Булгаков С. Жребий Пушкина // Тихие думы. С. 258.
xxiv  Щеголев П. Е. Дуэль и смерть Пушкина. Т. 1. М., 1987. С. 217-218.
xxv    "Жребий Пушкина",  статья  о. С. Н. Булгакова // Ходасевич Вл. Собр. Соч. В 4 т. Т. 2. М., 1996. С. 409.
xxvi Цветаева М. Мой  Пушкин. М., 1967.С. 156.
xxvii  Ильин И. А. Одинокий художник. Статьи, речи, лекции. М., 1993. С. 43, 45.
xxviii  Там же. С. 49.
xxix  Там же. С. 51--52.
xxx Там же. С. 69.
xxxi  См.: Струве П. Б. Дух и слово. Сб. Статей. Париж. Ymca-Press. 1981.
xxxii  Милюков П. Живой  Пушкин (1837 — 1937). Историко-биографический очерк. Париж. 1937. Репринт. М., 1997. С. 279.
xxxiii  Набок В. Лекции по русской литературе. М., 1996. С. 417, 422.



Пушкин   и философия творчества В. Набокова

    Тема "Пушкин и философия творчества В.  Набокова" —  часть более широкой проблемы —  Пушкин и Русское зарубежье. Вл. Набоков  и продлевает общее направление зарубежной пушкинианы, и является зачинателем качественно новых возможностей отношения к пушкинскому наследию. Им открывается творческая возможность "игры с классикой",  модернизации ее сюжетов, мотивов и образов, что связано с набоковской философией  творчества, неотделимой от парадоксов, гротеска и иронии, "духа пародии", или " беспечной, изысканной, шутливой игры, которая позволяет говорить о пушкинском "Памятнике" как о пародии на державинский"i. Тема " Пушкин и русский модернизм" в его творчестве перерастает в тему " Пушкин и русский постмодернизм".
Нет ни одного набоковского романа,  в котором бы Пушкин не присутствовал - это прямые и  структурные цитаты и контаминации,  отсылки к пушкинским текстам, игра с памятью русского читателя,  настроенного на Пушкина,  ирония и гротеск, обманные ходы и подстановки "под Пушкина" автобиографических ситуаций, проигрывание  собственных сюжетов на фоне пушкинских.  Пушкин как  источник творческого материла, прочувствован Набоковым  биографически. Пушкин был для него не столько национальным символом, сколько "воздухом" России; петербургское детство связывалось с Пушкиным и воспетым им городом; Пушкин был жизнью духа, потаенной  и несущей  в себе  черты трагизма.
  Строго говоря, у Набокова были особые права в отношении Пушкина. По отцовской линии он  состоял в родстве  или свойстве с Пущиными и Данзасами.ii Особенно интересно, что  брат прадеда В. Набокова Иван Александрович Набоков (1787-1862) - генерал, участник войны против Наполеона, награжденный  многими орденами, в том числе и за Бородинское сражение, был  женат на Екатерине Ивановне Пущиной (1791-1866) -- родной сестре И. И. Пущина, товарища  А. С. Пушкина по лицею. Это ему Пушкин писал: "Мой первый друг, мой друг бесценный!" Пушкинисты отмечают знакомство поэта с генералом Набоковым и его женой, живших в 20-х гг. в Пскове. Во время Михайловской ссылки  Пушкин несколько раз их посещал.
    К пушкинским дням в 1937 г. в Париже вышла  книга П. Милюкова "Живой Пушкин"iii, получившая широкую популярность.  Эта книга смогла быть написана потому, что отец Вл. Набокова - В.  Д. Набоков 28 марта 1922 года в филармонии в Берлине прикрыл своим телом  автора - П. Н. Милюкова и принял предназначенную ему смерть на себя.
    После трагической смерти отца возникает один лейтмотив, пронизывающий все творчество Набокова —  "ритм пушкинского века  мешался с ритмом жизни отца". "Мой отец  мало интересовался стихами, делая  исключение только для Пушкина: он знал его, как иные знают  церковную службу, и, гуляя, любил декламировать " (3, 133).
     В 1926 г. выходит первый роман  - "Машенька" - название по имени героини (реально так и не появившейся) генетически связано с "Капитанской дочкой". Психологический поединок Гринева и Швабрина —  дворянской чести и бесчестия —  воспроизведен в поединке за Машеньку между Ганиным и Алферовым. Россия, чей образ связан с Машенькой,  вверила свою судьбу самозванцу.
    Концентрация  литературных реминисценций вообще высока у Набокова, но пушкинский сюжет превалирует.  В "Машеньке" сюжетообразующую роль играет воспоминание. Эпиграф "Воспомня прежних лет романы, / Воспомня прежнюю любовь" ("Евгений Онегин", 1, XLVП)  указывает и на образец романа, и пушкинскую  усадебно - садовую  обстановку  развития первой любви,  и ее обреченность. "Машенька" - роман не о берлинском полупансионном житье - бытье русских эмигрантов, а о проблеме выбора, который носит необратимый характер.
    Выбор своего пути и  игры - в центре   следующего романа "Защита Лужина";  семейная пара Алферовых тенью проскользнет в этой завораживающей шахматной композиции,  ключ которой - в новой защите и безумии как расплате за нее.
    Судьба мстит своим героям в художественном пространстве Вл. Набокова за пренебрежение к Пушкину. Лужин — отец проигрывает мальчику Лужину, так как начинает партию в шахматы словами Ленского перед роковой дуэлью.
    В 1928 г. выходит следующий  роман Набокова - "Король, Дама, Валет", отсылающий и самим названием к "Пиковой Даме",  и непостижимым законам игры. Финал проигран по-пушкински, но с обратным знаком.  Герман сходит с ума, но прежде невольно убивает Даму. Дама у Набокова должна стать убийцей, но неожиданно умирает сама. В центре - проблема наживы, обогащения как ложной свободы.
    В "Соглядатае" (1930) можно усмотреть развитие пушкинского размышления  о возможных вариантах жизни убитого Ленского. Смуров - герой Набокова  многократно пересочиняется, отражаясь в сознании других людей.  В романе цитируется:  "перстами легкими, как сон" ("Пророк") (2, 327), "В бою ли, в странствиях,  в волнах..." ("Брожу ли я вдоль улиц темных" (2, 385).
    В "Подвиге" (1931) герой Мартын "вольным странником" тайно  уходит в Россию. Россия - страна, где он помнил о молитве и Боге, превращена в Зоорландию. Текст Набоковы становится инвариантным   пушкинским стихотворениям "Из Пиндемонти", "О нет, мне жизнь не надоела", "Странник". Цитируются "Люблю я пышное природы увяданье", (2, 193), "великолепные ковры..." из "Зимнего утра" (2, 205).
  При неприятии зоологических идей, которыми прельстилась родина, герою неприятна и позиция английского профессора Муна. "В России он прожил  довольно долго, всюду  побывал. Всех знал, все перевидел. /.../ Говорили, единственное, что он в мире любит, это - Россия. Многие не понимали, почему он там не остался. На вопросы такого рода Мун неизменно отвечал: "Справьтесь у Робертсона (это был востоковед), почему он не остался в Вавилоне". Возражали вполне  резонно, что  Вавилона уже нет. Мун кивал, тихо и тонко улыбаясь" (2, 198). Он "украл" Россию, и "запер у себя в кабинете". "Ему нравилась ее завершенность. Она была расцвечена синевою вод и прозрачным пурпуром пушкинских стихов"(2, 198). Россия - есть,  и тому подтверждение - безызвестность ушедшего туда Мартына. Она есть, потому что пурпур пушкинских стихов мерцает каждый раз новым спектром.
"Камера обскура" (1933)  отсылает к принципам пушкинских эпиграмм. Мир торжествующей пошлости "синема", комиксов и стандартов становится  миром  всеразрушающим и убивающим.  Название романа в автопереводе на английский - "Смех во тьме", что может быть   инвариантом  конца пушкинского стихотворения "К Жуковскому":
                Пускай беседуют отверженные Феба:
                Им прозы ни стихов не послан дар от неба.
                Их слава - им же стыд; творенья - смех уму;
                И во тьме возникшие низвергнутся во тьму iv
    В романе "Отчаяние" вера Германа  в свой дар художника, замыслившего убийство по неслыханному ранее сюжету, который совершенен, как и его двадцать пять почерков, оборачиваются крушением. Пародируя Достоевского, роман "Преступление и наказание",  в перифразе обозначенный как "Кровь и слюни", Набоков  отсылает и к "Моцарту и Сальери":  "Гений и злодейство - две вещи несовместные". Набоков исследует грань, которая невидима и которая все определяет. Художнику важно не сходство, а различие - вот позиция Набокова.  Запись Германа: "Предположим, я убил обезьяну. Не трогают. Предположим, что это обезьяна нового вида, говорящая, голая. Не трогают. Осмотрительно поднимаясь по этим тонким ступеням, можно добраться до Лейбница и Шекспира и убить их, и никто тебя не тронет, - так как все делалось постепенно, неизвестно, когда перейдена  грань, после которой софисту приходится туго" (3,  461).
    В предисловии к английскому переводу романа (1965) автор указывает, что "строка и обрывки строк, которые Герман бормочет в главе 1У, взяты из стихотворения Пушкина". Речь идет о стихотворении "Пора мой друг пора". Набоков приводит его  целиком в своем переводе на английский, "с соблюдением метра и рифмы - путь, который редко бывает удачным, - даже позволительным - кроме как при редчайшем  расположении звезд на тверди стихотворения, как это случилось здесь".v
    В "Приглашении на казнь" (1935)  Цинциннат Ц. - узник, писатель, романтик, знаток Х1Х века русской классической литературы, делал кукол, среди них и "волосатый Пушкин ", и испытывает "дикий позыв к свободе". Свобода понимается в нескольких планах - и как освобождение от мира - темницы, в которой все неподлинное, и свобода от своего второго "Я" - неистинного, зеркально отраженного в мсье Пьере. П и Ц - зеркально симметричны, если отсечь как голову - лишнюю черточку. Герой, приглашенный к "смерти на всю смерть", освобождается. Уже на эшафоте он нарушает правила представления - казни и уходит к своим. Здесь пушкинская тема свободы дана через оригинальную трактовку современного мира и   человека в нем. Цинциннат открывает истину и благодаря старинным книгам, среди которых  "Евгений Онегин".
    В "Даре" (1937-38) - само название отсылает к пушкинскому стихотворению "Дар напрасный, дар случайный, // Жизнь, зачем ты мне дана", которое параболически связано и с темой   предыдущего  романа о казни - "Иль зачем  судьбою тайной // Ты на казнь осуждена?"
    Отдельное и полное издание романа с 1У главой о Чернышевском вышло в 1952 г. Частично концепция  "романа в романе" объясняется лекцией "Русские писатели, цензоры и читатели" (1958). В России две силы боролись за свободу  художника: правительство и  критика, одна форма деспотизма увеличивалась за счет другой. Власть имущие считали художника слугой государства; критики, и Чернышевский в частности, в писателе видели слугу народа. И через это  испытание прошли все великие русские   писатели.
    Набоков иронизирует над "гениальностью" Чернышевского, писавшего сразу  начисто: "если Пушкин был гений... то как истолковать  количество помарок в его черновиках?" (3, 229).
    "Дар" - роман о преодолении "тройной формулу человеческого бытия: невозвратимости, несбыточности, неизбежности". "Русская осень" биографически связана с Пушкиным.  "Когда-нибудь, оторвавшись от писания, я посмотрю в окно и увижу русскую осень" (3, 157).  После писания - после смерти, рай - Россия, где есть Пушкин, возвращающий к истинной жизни - творчеству. В "Даре" есть признание: " ... у пушкинского читателя  увеличиваются легкие в объеме" (3, 87).
    В предисловии к "Дару" на англ. языке, написанном в Монтрё, 1962 г., Набоков  утверждал, что героиня романа - русская литература, а вторая  глава - "это рывок к Пушкину в литературном развитии Федора". Пушкин - живое средоточие русского духа; нет изгнания, если жива его поэзия. Эпилог романа имитирует  онегинскую строфу: "Поднимется с колен Евгений, но удаляется поэт...". Набоков знает, что читатель помнит о  "дали свободного романа..." Но перспективы этой "дали"  для Пушкина из "мифического" Х1Х века и Набокова  - дважды изгнанника,  различны.   
       На    этом заканчивается    русский период   творчества Набокова. Англоязычный период,  при создании стихотворений на русском языке и попытках писать что-нибудь на французском, резко поставил проблему трилингвы. И Пушкин стал осознаваться как поэт - билингва, русский поэт, которому французский был как родной.
    В 1951 на англ. языке выходят воспоминания "Убедительное доказательство",  в автопереводе на русский  —  "Другие берега"  (1954).  Говоря о периоде учебы в Англии, автор  признается во влиянии русской классики: " Пушкин и Толстой, Тютчев и Гоголь встали по четырем углам моего мира" (4, 277). Россия,   жизнь  дома описываются в пушкинском контексте. Вспоминая о дуэли отца за честь женщины, Набоков параллельно воспроизводит,  вослед за биографической и  художественной памятью,   дуэль на Черной речке: "Пистолет Пушкина падал дулом  в снег /.../ Я даже воображал, да простит мне Бог, ту бездарнейшую картину  бездарного Репина, на которой сорокалетний Онегин целится в кучерявого Собинова" (4, 245).
    Тема "Других берегов" намечена еще в "Подвиге" в байроновско - пушкинском контексте. У Байрона: "И берег Англии пропал // Среди кипящих вод",  в пушкинской элегии: " Я вижу берег отдаленный..." Набоковские берега - это не только родина и чужбина, но и "две идеально черные вечности", между которыми механически скользит человек в "межбережье", между тьмой перед рождением и тьмой после смерти.
    "... В горах Америки моей вздыхать по северной России" - перифраза пушкинского "Под небом Африки  моей, // Вздыхать о сумрачной России" ("Евгений Онегин", 1, L).
     Даже в "Лолите" (1955) есть пушкинский мотив. Письмо Шарлоты - матери Лолиты  Гумберту Гумберту - пародия на письмо Татьяны к Онегину. Этот прием повторен в романе "Пнин" (1957) - письмо профессора Пнина Лизе: "Увы, боюсь, что только жалость родит мои признания..."   
          В 1964 г. в канун 165 годовщины со дня рождения Пушкина выходят перевод и комментарии к "Евгению Онегину" Пушкина в 4-х томах. Набоков работал над ними 15 лет, и они составляют свыше 1100 страниц. Первый том - предисловие и нерифмованный перевод пушкинского романа в стихах. Второй том - комментарий к главам 1- 5, третий - комментарий к главам 6 - 10, четвертый том - факсимильное  последнее прижизненное издание "Евгения Онегина" в 1837 г. и указатели ко всем томам.
    В споре с В. Белинским Набоков утверждает: "Это не "картина русской жизни", это в лучшем случае картина небольшой группы русских, живших во втором десятилетии прошлого века; картина, густо наполненная персонажами, вполне очевидно заимствованными из европейской  романтической прозы и изображающая стилизованную Россию; картина, которая немедленно разваливается на куски, если вынуть ее из французской рамы и убить французских  актеров, играющих  английские и немецкие роли и суфлирующих по-русски говорящим героям и героиням. Парадокс, с точки зрения переводчика, заключается в том, что единственно важным русским элементом "Онегина" является пушкинский язык, переливающийся и мерцающий в стихотворных ритмах, России дотоле неведомых..." Спор о принципах перевода "Евгения Онегина" на английский язык и  точности комментариев, развернувшийся на страницах англо-американской печати, был выигран. Попытки Эд. Уилсона уличить Набокова в неточностях оказались несостоятельными.
  Видимо, работа над подстрочным переводом и комментариями, скрупулезными и обширными, —  дала толчок к форме нового романа ( на англ. яз.)  "Bend  Sinister" - "Бледный огонь"(1962). Герой произведения (поэмы) Джон Шейд, прототипом которого явился английский поэт и богослов Джон Донн, и автор, и действующее лицо. Воссоздаются образ Земблы, оставленного дома, где люди - роботы, убийцы и агенты Фантомы.  В то же время это роман о поэте и его тени, безумном комментаторе, оплакивающем утраченную далекую страну Зембля, низверженным королем которой он себя считает. Один из композиционных приемов - построение романа как комментария одного персонажа к поэме другого. Творческая и биографическая линия, осложненная профессиональным трудом переводчика—комментатора, сливаются, образуя новый смысловой срез бытия Пушкина в  художественном сознании   изгнанника - пиита.
    В 1969 г. выходит на англ. языке последний роман  "Ада или радость страсти". Пушкинские цитаты представляют здесь Россию, навсегда утраченную. Нельзя даже с уверенностью сказать —  была ли она. Только эти "лучшие слова в лучшем порядке" (так о поэзии Пушкина говорит Набоков в своих лекциях о литературе) изобличают ее  существование.
    Набоков не отражает мир, он "сочиняет" свои миры. Им использованы все известные приемы искусства, чтобы  представить подлинность вымысла. Вспомним у Пушкина: "Над вымыслом слезами обольюсь..." Зыбкость и ненадежность реальности, тупость тиранов, которых нужно убивать смехом, при полной гарантии памяти и уверенности в бессмертии души, воплощены в творчестве Набокова с позиции эстетики языка и игры. Он отрицает взгляд на искусство как "зеркало жизни",  ему важен  образ, а не реальность, в которой все искажено и деформировано. И здесь письмо Набокова  и летящий почерк Пушкина  разнятся принципиально. Пушкин и в реальности прозревает первообраз, так как его муза была послушна воле Божьей, ему было дано великое испытание серафима, к нему Бога Глас воззвал. Он был призван как пророк, как служитель Бога. Набоков же горько сетовал на карикатурность явленного нам мира и всех его деспотий - темниц и предлагал игру, которая одна может  дать возможность узнать и увидеть истину   (рассказ " Ultime Tulle")  или угадать скрытые намеки на тайну жизни -  потусторонность, которая оказывает  свое воздействие на "тутошный мир"vi.
    Христианская свобода  художника сводится Набоковым к свободе ассоциаций, свободе памяти и свободе комментария, в виде которого он и предполагал вернуться на родину. Все  сказанное поэтами сбывается. Пушкин, вовлеченный в круг творчества Набокова,  дарил свободу и  мудрость, был тем скрепляющим началом, которое связывало воедино две русские литературы, две России.


i  Набоков В. Интервью, данное А. Аппелю // Вопросы литературы. 1988, № 10, с. 173.
ii Набоков В.  Другие берега // Собр. Соч. В 4 т. М., 1990, т. 4,  с. 158. Том и страница указываются в тексте.
iii Милюков П. Живой Пушкин (1837-1937). Историко-биографический очерк. Париж, 1937.
iv  Пушкин А. С. Полн. Собр. соч. в 10 т. М., 1958. Т. 2, с. 204.
v  Набоков В.  Pro et contra.  СПб, 1997, с. 61.
vi  См.: Александров В. Е. Набоков и потусторонность: метафизика, этика, эстетика / Перевод с англ. Н. А. Анастасьева. СПб., 1999.   


 Пушкинский сюжет в романе Вл. Набокова "Дар"


А. С. Пушкин — "вечный спутник" В. Набокова. Он вовлекается  в ткань повествования в виде тонких отсылок,  смысловой игры, контаминаций и литературных мистификаций, углубленного филологического анализа и особого сюжета, что очевидно в романе "Дар". "Гибельному несовершенству мира"  противостоит "набожный труд" художника. Молодой и духовно изящный герой "Дара" испытывает онтологическую тоску, чаяние неведомой ему цели жизни и полноты  ее смысла. Действительность его берлинской жизни — "мираж, принятый за ландшафт". Пушкин —  точка несомненной истины и творчества, зов грядущего, измерение "высокого класса",   где  все   объемно  и бессмертно.   Его творчество —  живой, а не только литературный  факт биографии героя-эмигранта. Сокровенная связь с утраченным Отечеством дается через обыгрывание образа Американца, знакомого Пушкина, который "приезжал к нам на Мойку" в 1858 г. (хронологическая невозможность этого события очевидна). Няня взята из-под Гатчины, с Суйды, мест Арины Родионовны (реальный биографический факт Набокова). Дается  особое —  энтомологическое  прочтение пушкинской  строки: "Тут Аполлон - идеал, там Ниобея - печаль". "С голосом Пушкина сливался голос отца", который   "питался Пушкиным, вдыхал Пушкина" (3, 87), зная его, как иные знают молитву. В предисловии  к "Дару" на английском языке, написанном в Монтрё  (1962),   писатель утверждал, что героиня романа "Дар" -- русская литература, а вторая глава - "это рывок к Пушкину в литературном развитии" главного героя Федора Годунова – Чердынцева i.
         "Дар" и "Приглашение на казнь" (1937--1938),  писавшиеся  в одно время, отсылает к пушкинским "скептическим" строкам, заключающим смысловой коррелят набоковских романов: "Дар случайный, дар напрасный, / Жизнь, зачем ты мне дана, / Иль зачем судьбою тайной /Ты на казнь осуждена?" Жизнь, в контексте пушкинской традиции,  - божественный "дар", наиболее полно воплощаемый через творчество, смерть как казнь или Воскресение,  раскрываются в единстве традиций Пушкина, основных интеллектуальных и эстетических интуицией начала ХХ века (в "Даре") и метафизических концепций бытия и смерти (в "Приглашении на казнь").
         Поэзия и проза Пушкина  является коррелятом набоковского текста, основной сюжет которого — рефлексия о творчестве в его самодостаточной яви и персональной ответственности. Набоков рассчитывает на читательскую память,  сознательно  соединяя лучи  пушкинского "магического кристалла" из "мифического девятнадцатого века" (признание героя в "Приглашении на казнь")  и века двадцатого, в котором трагически  сбывается пророчество из прозаического завещания Пушкина —   романа "Капитанская дочка":      
                Не приведи Бог видеть русский бунт,
                бессмысленный и беспощадный ii
Набоков дает его в поэтическом варианте, еще раз демонстрируя наличие высокой поэзии в каждом пушкинском образе, и помещает это пророчество в контекст личной и общенациональной русской трагедии и ситуации русского зарубежья. 
         Используя композиционный прием "круговой симметрии", "романа в романе", Набоков проецирует "Дар" на пушкинские идеи и образы из "Повестей Белкина", "Моцарта и Сальери", "Стансов", "Русалки", "Анджело", "Путешествия в Арзрум", "Марьи Шонинг", "Анчара", "Графа Нулина", "Египетских ночей", "Моей родословной", стихотворения "Три ключа". Вовлеченные в ткань повествования, они и влияют на структуру романа,  систему оценок телеологического и творческого смысла человеческого существования, и порождают сугубо романную (мистифицированную) биографическую связь героя "Дара"  с поэтом "из первого ряда" (3, 66), что расширяет тему "гибельной" и "святой" свободы личности в современном мире. Стихотворение Пушкина "Три ключа" - о юности, творчестве и смерти лежит в основе композиционного хода --  потерянные, найденные и вновь потерянные ключи Федора, которые будут найдены и обещают счастье как личное, так и творческое, являясь "кодом" его берлинской жизни, одновременно  и символ "ключей от России", которые он увез с собой, что гарантирует бессмертие и признание родиной. Первый поэт России —  Пушкин в творчестве Набокова в целом и в романе "Дар" биографически приближен к "ключам" от России и тайне русской души,  творчески свободной и благоговейно относящейся к главному "дару" — жизни. "Россия еще долго будут ощущать живое присутствие Пушкина"  (3, 88), его роковую участь, "с роком у него особые счеты" (3, 89). Пушкинской традицией,  живым средоточием  русского духа,  инициирована основная идея Набокова — Искусство  как спасение и преображение.
         У Пушкина  стихотворение "Три ключа", написанное в июне 1827 г. перед  его отъездом из Москвы в Петербург, гениально выражает  тайну человеческой жизни, ее восхождение  по ступеням мудрости - от юности  к зрелости и смерти. Смерть понимается как "последний ключ", утоляющий все стремления и дающий ответ на роковую загадку жизни. Основные сюжетные линии  романа "Дар", проецируясь на стихотворение Пушкина, акцентируют в нем мотив изгнанничества и творчества  ("Кастальский ключ волною вдохновенья  / В степи мирской изгнанников поит") и мотив  жизни в целом, не освященной творчеством,  как "степи мирской, печальной и безбрежной", равнодушной  и холодной  пустыни, чуждой сердцу и вдохновению.
         В первой главе автор "Дара", он же и главный герой, раскрывает отношение к выпавшей на его долю судьбе, которое скорее можно назвать творчеством воображения, нежели строгим реализмом мысли. Улицы имеют свой "ритм", торговые лавки подчинены "композиционному закону",  который  может заявить  о себе, "повинуясь контрапункту", образуя "типическую строку" (3, 7). В самой жизни, по наблюдению автора-героя, есть моменты мимесиса, искусства подражания, спровоцированные лжеподобиями истинного творческого порыва: "...человеколюбие торговой рекламы ...все это скверное подражание добру" (3,7). Художник призван различать творчество жизни, рождающее упоение и восторг души (что сродни натурфилософии — "улыбка, которой мы приветствуем радугу или розу",  сближающейся  с теологией: "ощущение счастья исключительной чистоты"), и протеическую "изнанку", грубую подделку (любые формы социализированного общежития, навязывающие жесткие  законы,  подчиняющие и одурманивающие человека). В этом смысле  Пушкин инициирует подлинность жизни, является гарантией ее первозданной оригинальности и отождествляется с "ключами" вдохновения.
         "Первые"  ключи появляются в контексте "изнанки": "Впустив его, квартирохозяйка сказала, что положила ключи к нему в комнату. У этой крупной, хищной немки было странное имя; мнимое подобие творительного падежа придавало ему звук сентиментального заверения: ее звали  Clara Stoboy" (неявная пародическая отсылка к многочисленным "живым Пушкиным", которые "всегда с тобой"). С ключами от чужой  квартиры связана "пустыня письменного стола", уподобленной пажити, которую "придется возделывать долго, прежде чем взойдут на ней первые строки" (указание на "Свободы сеятель пустынный"). Для героя все имеет ценность в соотношении с его даром стихотворства, который, по пушкинской  традиции, гарантирует "святую вольность", свободу.
         Впервые читатель узнает имя героя — Федор Годунов-Чердынцев  в связи с его первой  поэтической книгой. Он уверен, что "мир в лице  нескольких сот любителей литературы, покинувших Петербург, Москву и Киев, немедленно оценит его дар" (3, 10). Таким образом, ключ от квартиры и "кастальский ключ вдохновения"  в смысловой перспективе сливаются, фоном же является изгнание и "ключ юности". Федор Годунов-Чердынцев (первая часть фамилия героя "Годунов" отсылает к трагедии Пушкина "Борис Годунов", имя Федор — это имя сына Бориса Годунова, которому царь дает наставление хранить "святую чистоту") непоправимо молод и духовно чист,  он ждет не только литературного признания, но и любви, понимающей и чутко внимательной к его "дару", дару восстанавливать в пластичной живописи стихотворения  атмосферу  детства, России. В воображении героя возникает рецензия, аутентичная его желанию  подлинного прочтения — своего рода музыкальное исполнение стихотворной партитуры: "Стратегия вдохновения и тактика ума, плоть поэзии и призрак прозрачной прозы, — вот определения, кажущиеся нам достаточно верными для характеристики творчества молодого поэта" (3,10). Эту характеристику мы найдем и в "Комментарии"  Набокова к стилю  "Евгения Онегина".
         "Последний ключ — холодный ключ забвенья" для Федора является источником подлинных воспоминаний —  "удаление от изначального небытия" и приближение к нему, с тем, чтобы вступить во тьму будущего —  в смерть. В "Даре" дается редкий урок безбоязненного всматривания  за скобки бытия: " ...когда я напрягаю память до последней крайности, чтобы вкусить этой тьмы и воспользоваться ее уроками ко вступлению во тьму будущую; но ставя жизнь свою вверх ногами, так что рождение мое делается смертью, я не вижу на краю этого обратного умирания ничего такого, что соответствовало бы беспредельному ужасу, который, говорят, испытывает даже столетний старик перед положительной кончиной..." (3, 12). В противоположность пушкинскому естественному ходу времени,  приносящему смену ценностных ориентаций и духовную мудрость, Набоков совершает путешествие не к смерти —  концу, а к смерти —  началу, во тьму до-рождения, в  творящий хаос до-бытия, до-творчества, до-жизни в логосе-слове.  Меняя знаки на противоположные, Набоков достигает момента свободы от намечающейся авторитарности пушкинского  текста-образца.
         Федор не забывает об искусе (духе отрицания), "шутовской тени подражания",  о негласном законе: "пародия всегда сопутствует истинной поэзии".  Суть пародии —  в перефункционировании слова, которое  имеет две стороны (зеркальные правила мимесиса); "по сю сторону" сохраняется правдоподобие,  по ту сторону —  искомая тайна и магия "правды". Эти зеркала впитывают два мира: "так развивается бок о бок  с нами, в зловеще-веселом соответствии с нашим бытием, мир прекрасных демонов" (3,14), страдающий изъяном, безобразием.
         Набоков виртуозен в игре со смысловыми обертонами, наслаждаясь силами, вызванными  игрой и памятью, причудливо соединяющей подробности и реалиии русского  семейного быта с  общим  крахом европейского гуманизма,   русской революцией. Каждый  свой образ Набоков наделяет реминисцирующими отсветами пушкинской поэзии.
         "На  ключ" закрыты "три залы", где хранятся сокровища отца, его коллекции дальних экспедиций (неявная отсылка к "Скупому рыцарю"). Возникающий при разборе стихов о детстве Monsier Danzas (фамилия секунданта Пушкина) не является "случайным",  в стихах о  зимней прогулке ощущается и рассказ о последней поездке смертельно раненого поэта:
                Как буду в этой же карете
                чрез полчаса опять сидеть?
                Как буду на снежинки эти
                и ветви черные глядеть?
                ...
                Как буду на пути обратном
                мой путь туда припоминать?
         Этот путь  пролегает   "поблизости  памятника Петра", что географически точно указывает на Мойку, с одной стороны, а с другой, — отсылает к Пушкину как автору "Медного всадника" и "Арапа Петра  Великого."
         Лешино — название места рождения героя вызывает в читательской памяти   хрестоматийные строки Пушкина: "Там чудеса, там  леший бродит". Тот же лексический  принцип использован при создании псевдонима В. Сирин — С. Вырин (пушкинский станционный смотритель). Россия, Лешино,  куда мечтается вернуться автор "на заграничных подошвах и давно сбитых каблуках" (3, 24), одновременно и реальность и вымысел, тайна рождения и тайна творчества. Возвращение видится так: "после всех волнений, я испытаю какую-то удовлетворенность страдания —  на перевале, быть может, к счастью, о котором мне  знать рано (только я знаю, что оно будет с пером в руке)" (3, 24). Набоков использует прием метаметафоры: возвращение не есть реалия жизни, но оно и не призрак  неисполнимой мечты. "Перевал" -- минута смерти,  итог жизни и  творчества, "удовлетворенность страдания" -- отсылка к пушкинскому: "Я жить хочу, чтоб мыслить и страдать".
         Ситуативность контекста употребления  скрытой или явной отсылки к Пушкину носит не идеологический или историко-художественный,  а биографический и творческий характер. Тонкость, гибкость, подвижность мысли,  филигранность словесной формы, диалектичность мысли — не отменяют  художественный эксперимент. Автор прибегает к приему  мистификации. Читатель верит, что отец Федора и отец автора Набокова — одно лицо,  что Зина Мерц —   прототип Веры Слоним. В слиянии голосов автора (Набокова) и героя (Федора) рефреном, не притязающим на полноту истины, а лишь постигающей ее   по мере жизненной  (творческой) полноты, звучит и голос Пушкина, который   четко различим. Как это происходит? Прямыми цитатами, отсылками к фактам пушкинской биографии, слиянием романной канвы и литературоведческой; герои набоковского романа носят фамилии и имена, связанные с Пушкиным: Керн, Щеголев и др. Мы можем говорить о своеобразии набоковского отношения к традиции. Оно скорее культовое (первооснова культуры), сохраняющее многообразие в единстве  явления. Но культовое почитание и любовь (почти священнодействие)  относится  только к Пушкину. Художественная совесть и интеллектуальный вкус  не позволяли относить к поэту обвинения, предъявляемые Набоковым к Достоевскому. Почему "боязнь повторения хода" не коснулась пушкинской традиции? Вне Пушкина, глубоко убежден автор, невозможен путь русского писателя и несостоятельна жизнь  (биографически-личная и историческая). Инкорпорирование Пушкина в собственный романный текст открывало новый путь общения со страницами  русской классики: это был путь как открытого комментирования (признак постмодернисткой культуры), так и скрытого (почти тайного и священнодейственного) переживания  радости чтения, наслаждение строками и мыслями русского гения. Их  фиксация и становится предметом изображения в "Даре". Тем самым снималось противоречие "повторения хода" (компиляции, плагиата, не творчества) в собственных художественных открытиях.
"У читателя Пушкина увеличиваются легкие в объеме", — пишет Набоков. Используется вид художественной  коммуникации, типологически близкий к личному разговору, но пушкинская исповедальность, как недоступный образец,  у Набокова заменяется семантикой многоступенчатой игры. Модус  воплощения традиционности, или     "русской идеи"  у Набокова принципиально иной, чем у писателей зарубежья:  И. Бунина, И. Шмелева, М.  Алданова, М. Осоргина, Г. Газданова. Личностная авторская окрашенность подчеркнуто  персоналистична. Одной из сторон     своеобразного    художественного    эгоцентризма (Набоков не принимает общие образцы, общие верования, даже освященные традицией) является попытка максимальной укорененности в пушкинской традиции, присваивание ее себе, что подчеркивает момент авторского "самостояния" в   ситуации чуждой языковой и культурной среды. Коррелятивность пушкинской традиции,  распространяемая на все уровни повествования: сюжет, образность, топонимику, символы и "ключевые образы", прямое комментирование пушкинских текстов и скрытые отсылки, позволяет в сознании героя (автора)  отождествлять  русское, родное и пушкинское.
         Литературные и внелитературные явления синтезируются для кристаллизации основной идеи -- смысл жизни, его дар -- в сохранении  и приумножении родного наследия, языка, пушкинского языка прежде всего. Жанровые и тематические сдвиги, актуализация роли традиции, выбор в ее парадигме наиболее существенной — пушкинской —  части продиктованы  и ситуацией эмиграции, и ее задачами, и лично-творческими мотивами. Современность входит в творчество как часть неизмеримо большего;  Набоков создает литературу вспоминающую. Ее художественная значимость призвана воплотить минувшее, "вернуть",  сделать его реальностью.
Набоков —  это во многом  литература, вышедшая из литературы же, поэтому так развит весь  арсенал художественных средств, образов и мотивов, приемов, тропов и  фигур, входящих в нее. Он наследует язык, который отдален от движущегося и развивающегося живого  разговорного языка (отлучение от которого компенсируется словарем Даля, Пушкиным, Достоевским, Гоголем). Вынужденный, а после и культивируемый герметизм имеет не только отрицательные, но и положительные стороны. Эволюция Набокова происходит с культурно-исторической точки зрения в замкнутом круге: Я-писателя —  русская художественная  традиция — чуждый мир —  поиск родины и ее обретение в творчестве...
Художественные открытия Набокова по контрасту/созвучию коррелируются традицией в самых различных аспектах: литературно-стилистическом, символическом, культурно-биографическом, лексическом. Универсализм традиции и неповторимость частного жизнетворчества в условиях эмиграции  отражены в стихах Годунова-Чердынцева. "Это, конечно, миниатюры, но сделанные с тем феноменально тонким мастерством, при котором отчетлив каждый волосок, не потому что все выписано чересчур разборчивой кистью, а потому что присутствие  мельчайших черт невольно читателю внушено порядочностью и надежностью таланта, ручающегося за соблюдение автором  всех пунктов художественного договора. Можно спорить о том, стоит ли вообще оживлять альбомные формы, и сеть ли еще кровь в жилах  нашего славного четырехстопника (которому еще Пушкин, сам пустивший его гулять, грозил в окно, крича, что школьникам отдаст его в забаву), но никак нельзя отрицать, что в пределах, себе поставленных, свою стихотворную задачу  Годунов-Чердынцев  правильно разрешил" (3, 25).
Набокову близок  принцип литературных суждений Пушкина, утверждавшего, что художника надо судить по правилам, им самим установленным. Мысль о том, что не "пресловутая живописность", но еще и "особый поэтический смысл ( когда за разум зашедший ум возвращается с музыкой), который один выводит стихи в люди", согласуется с высказываниями   Пушкина:  "цель поэзии — сама поэзия", и "поэзия, прости господи, должна быть глуповата". Любопытно, что "герой" стихотворных миниатюр Федора — мяч утерянный (первое стихотворение) и мяч найденный (последнее),  взят из рук Пушкина. В отвергнутом им  варианте беловой рукописи  первой строфы восьмой главы "Евгения Онегина", в итоге звучавшей:
                В те дни, когда в садах Лицея
                Я безмятежно расцветал,
                Читал охотно Апулея,
                А Цицерона не читал,
                В те дни, в таинственных долинах,
                Весной, при кликах лебединых,
                Близ вод, сиявший в тишине,
                Являться Муза стала мне ...
были  варианты "В те дни как я поэме меткой/ Не предпочел бы мячик меткой" и "В те дни, когда тетрадке черной/ Предпочитал я мяч проворный"iii.  Найденный мяч в стихотворениях Федора замыкает  круг благополучного детства; оно  оборвано, благодаря чему и состоялся дебют Федора (дар и казнь тождественны):            
                Одни картины да киоты
                В тот год остались на местах... (3, 27)
         "Да, захватил  ли я ключи?" — думает герой.  Стрелки часов двигались в обратную сторону ("против времени"), поэзия освобождает от привычного хода вещей, их материальной неотменяемости. Углубление в русскую поэзию рождает почти религиозное чувство трепета, восторга, света. "Киоты" каким-то образом "рифмуются" с внезапно возникающим именем "перевозчичьей фирмы" — Max Lux (с латинского -- "максимальный свет").  Автор сразу же переводит  высокое и принципиально неназываемое в намеренно  профанный уровень: "Что это у тебя, сказочный огородник? Мак-с. А то?  Лук-с" (3. 27). Красочный пример набоковской  "теологии" по сю и ту сторону слова: "огородник" —  сниженный перифраз "Виноградарь", обладатель "Невечернего Света" (использована "глухая" отсылка к Евангелию и  "Каменноостровскому циклу" Пушкина).
         Стихотворение "Благодарю тебя, отчизна, за чистый ... дар", которое как бы пишется у нас на глазах (особый прием техники письма, уловка, когда читатель вовлекается в круг творчества и становится тем, кто сам сочиняет), окольцовывает первую главу романа. Ритм стихотворения пульсирует, его прерывает диссонанс лжецитаты из Пушкина. "Ну, в те годы, когда я видал его, он был в зените славы и добра, - говорил Васильев о советском деятеле, потерявшем после смерти Ленина власть"(3, 33).  Он теряется в атмосфере лжеискусства, модных "темных стихов,  хромой музыке,  кривой живописи". Внутренний "слепок стихотворения"  беззащитен перед лжетрадицией воспевания "горчайшей"  любви к России, штампов есенинской осени и голубизны блоковских болот. При воспоминании "снежка на торцах акмеизма и того невского гранита, на котором едва уже различим  след пушкинского локтя" (3, 36), стихотворение вновь начинает жить своей  внутренней   музыкой.
          Рассказ о  самоубийстве Яши, выполненный в повествовательной манере незатейливого рассказчика, рождает чувство потерянности —  мысль не додумана и утрачена.  Берлинские улицы "наперед купили в его грядущем воспоминании место рядом с Петербургом, смежную могилку"(3, 49). У Пушкина есть близкие строки:
                День каждый, каждую годину
                Привык я думой провожать,
                Грядущей смерти годовщину
                Меж их стараясь угадать...
         В пронзительно горьком набоковском стихотворении 1939 г. "Отвяжись, я тебя умоляю" повторен образ "смежной могилы" из романа "Дар":
                Но зато, о Россия, сквозь слезы,
                сквозь траву двух несмежных могил,
                сквозь дрожащие пятна березы,
                сквозь все то, чем я смолоду жил,
 
                Дорогими слепыми глазами
                не смотри на меня, пожалей,
                не ищи в этой угольной яме,
                не нащупывай жизни моей!   iv
         Рождению строки "Благодарю тебя, отчизна, за злую даль благодарю..." сопутствует потеря ключей. Через пушкинский образ Кончеев (прототип — Вл. Ходасевич, написавший о Пушкине более 20 статей   и испытавший его влияние на собственную поэтику)  сравнивается с Моцартом: "таинственно разраставшийся  талант  которого только дар Изоры  мог бы пресечь" (3, 59). Внутренний диалог с Кончеевым выявляет  шкалу ценностей русской классической литературы. "Не трогайте Пушкина: это золотой фонд нашей литературы". Роман "Дар" это роман о неисчерпаемости и самогенерирующей потенции  традиции, ее сакральности и непосредственном влиянии на художника, чей инструмент —  пушкинский язык. Эпилог "Дара" имитирует онегинскую строфу: "Поднимется с колен Евгений, но удаляется поэт..." "Как умна,   изящна и, в сущности, добра жизнь" (3, 74), этот вывод героя лежит в русле пушкинского приятия жизни во всех ее проявлениях.


i  Набоков В.: Pro et contra: СПб., 1997. С.50.
ii Набоков В. Собр. Соч. В 4 т. М., 1990, т. 3, с. 87. В дальнейшем стр. и том указываются в тексте.
iii  Набоков В. Комментарий к роману А. С. Пушкина "Евгений Онегин". СПб., 1998. С. 522, 524. 
iv Набоков В. Круг. Л., 1990. С. 65.



В. Набоков — переводчик и комментатор
"Евгения Онегина"  А. С. Пушкина

          Первая публикация русского перевода "Комментария" В. В. Набокова к пушкинскому роману в стихах "Евгений Онегин"  состоялась в 1998 г.i Издание на английском языке увидело свет еще в 1964 г., накануне 165-й годовщины со дня рождения Пушкина (в Болигненовской серии) и с тех пор неоднократно переиздавалось. В литературе русской эмиграции Набоков занимает исключительное место. Его творчество, начавшееся  на исходе Серебряного века русской поэзии, охватывает почти все хронологические этапы русского зарубежья, вплоть до 70-х годов.  Именно набоковское творчество обеспечивает преемственность современной русской литературы по отношению к русской литературе начала ХХ века.  Оно причастно истории сразу двух национальных культур — русской и американской ii;  и русскоязычные, и англоязычные произведения писателя —  выдающиеся художественные явления. Набоков более чем кто-либо из его современников сделал для знакомства западной читающей  публики с вершинными явлениями русской литературной классики. Именно он по-настоящему "открыл" для Запада творчество А. С. Пушкина.
    В "Комментариях"  Набоков выступает как филолог и литературовед огромной эрудиции, великолепный знаток быта и культуры пушкинской эпохи,  глубоко чувствующий и тонко понимающий поэзию и одновременно умеющий интерпретировать ее с помощью острейшего  хирургического инструментария. Личное отношение к Пушкину, пристрастная любовь к нему  отразились в многочисленных "авторских отступлениях", которые по форме дублируя  лирические отступления в "Евгении Онегине", позволяют Набокову привносить в научный текст личные воспоминания о России послепушкинской поры, углубляться в свою родословную. Автор — комментатор стал  учителем  американской аудитории, интересующейся Пушкиным, оставаясь благодарным учеником поэта (иногда и подражателем), жадно схватывающим его пометки на полях, угадывающим написанное между строк, пристально следящим за композицией и переходами Пушкина  от одной темы к другой, развитием образа и его метаморфозами, музыкальной инструментовкой и философской оснащенностью. Эта двойная позиция (учитель--ученик)  рождает уникальность жанра: набоковский "Комментарий" в целом можно сравнить с огромным эпическим полотном русской культуры и истории, с множеством героев и их миров, как созданных воображением Пушкина, так и исследовательской тактикой Набокова и его художественным видением. Он исследователь в прямом смысле, его аналитическая мысль безжалостная и точная,  скрупулезная  и педантичная, не оставляет ни единого слова каждой главы романа без комментария, каждому образу, стилистической новации или тривиальности Набоков находит аналоги в русской и мировой поэзии. Его "Комментарий" становится  справочником по русским, античным,  французским и английским литературным источникам,  которые были  или могли быть известны Пушкину   и послужить творческим импульсом. Это вызывало наибольшее раздражение у всех, кто комментировал "Комментарий", особенно  Э. Уилсона, также занимавшегося изучением и переводами Пушкина.    Самобытный гений Пушкина, считал Набоков,  не пострадает, если исследователь покажет уходящий в глубину мировой культуры — от античности до современности —  ряд предшественников в создании  той или иной метафоры, раскроет рождение, становление и переосмысление до кристаллизации  в штамп, умирания и нового рождения   поэтического образа. Включив Пушкина в широкий  литературный контекст, Набоков доказал мировое значение его  поэзии. Это самый верный путь понимания поэта — увидеть  его культурный генезис, что явно противоположно ненавистному для Набокова вульгарно-социологическому подходу. Метод Набокова разделяет М. П. Алексеев, один из лучший исследователей Пушкина в России iii. 
    Автор учится у Пушкина воспетой им свободе, но не "милости к падшим". Все, что связано с Советской Россией вызывает у него чувство горечи, стыда, презрения, сарказма. Он не прощает   не своего изгнания, а изгнание пушкинского духа из России, забвение ею Пушкина, цензуру, идеологические фальсификации, купированные издания, неточности, ошибки и заведомую ложь в отношении к нему.
  "Комментарию" сопутствуют статьи "Абрам Ганнибал"   (разросшиеся примечания к L строфе первой главы романа, стихам  "Под небом Африки моей / Вздыхать о сумрачной России");   "Заметки о просодии"; "Заметки переводчика". По воле Набокова во все издания "Комментария" включено факсимильное воспроизведение прижизненного пушкинского издания "Евгений Онегин" (1837) с примечаниями самого поэта.
          От начала работы   над переводом  и "Комментарием" в 1949 г. до его издания прошло пятнадцать лет "кабинетного подвига" (в интервью он называл  десять лет, вероятно, помня, что и Пушкин писал  свой роман 10 лет). Набоков  в письме к Е. В. Сикорской пророчествовал, без всякой реальной надежды исполнения: "Россия должна  будет поклониться мне  в ножки (когда-нибудь) за все, что я сделал по отношению к ее небольшой по объему, но замечательной по качеству словесности".iv Начиная сбор материала, работая в библиотеках Корнелла, Гарварда, Нью-Йорка, Набоков не предполагал, что "Евгений Онегин" станет "чудовищем", пожирающим время. Комментарии  разрастались, необходимы были указатели, индексы, научный аппарат. Из январского письма 1958 г. узнаем, что  Сын Набокова Дмитрий помогал  "делать индекс к моему огромному "Онегину". "Чудовищный  Пушкин"  поглотил Набокова, что сказалось на поэтике и стилистике  всех романов самого комментатора.
     Набоков, являясь переводчиком  стихотворений Пушкина на английский язык, разрушал общепринятое мнение, что  Пушкин непереводим. Но окончательным результатом переводческой работы над "Евгением Онегиным"  стал прозаический перевод, как наиболее адекватно представляющий англоязычному читателю пушкинский оригинал. "Замученный автор и обманутый читатель — таков неминуемый  результат перевода, претендующего на художественность. Единственная цель и оправдание  перевода — возможно более точная  передача информации, достичь же этого можно только в подстрочнике, снабженном примечаниями"v. В Предисловии Набоков указывает на три категории переводов: парафрастический (вольное переложение), "исследователю не должно поддаваться изяществу слога, а читателю быть им одураченным"; лексический (или структурный), схожий с машинным переводом; буквальный, "передача точного контекстуального значения оригинала, столь близкого, сколь это позволяет сделать ассоциативные и синтаксические возможности другого языка. Только такой перевод можно считать истинным"(27).  Мотивом перевода--подстрочника стала "математическая невозможность  воспроизвести рифмы и одновременно перевести все стихи буквально. Но, теряя рифму, — указывает Набоков, — стихи теряют свой аромат, который не заменят ни пояснительные сноски, ни алхимия комментариев" (28). Он оставил размер — знаменитый пушкинский ямб и стремился  к воспроизведению смысла. Его перевод на английский язык "Евгения Онегина" следует считать не буквалистским, а смысловым. В этом он продолжил линию, указанную Пушкиным в отношении перевода Шатобрианом  "Потерянного рая" Мильтона: "Ныне (пример неслыханный!), —писал   Пушкин, — первый из французских писателей переводит Мильтона слово в слово  и объявляет, что подстрочный перевод   был бы верхом его искусства, если б только оный был возможен".vi Начиная этими словами свой "Комментарий", Набоков не цитирует продолжения мысли: "Таково смирение во французском писателе, первом мастере своего дела, должно было сильно изумить поборников исправительных переводов  и, вероятно, будет иметь большое влияние на словесность".vii Это влияние сказалось в обширном набоковском труде.
     Во "Вступлении переводчика" анализируется онегинская строфа,  им подсчитано, что она содержит 118 слогов и состоит из 14 стихов, написанных  четырехстопным ямбом, отмечены терцеты (указание на анакреонтический сонет)  и заключительные двустишия, способствующие "переходу итальянской формы в английскую", восходящую к "Оде к Ликориде" 1817 г. Вордсворта (38; 40), а также внутристрофические и межстрофические переносы.
    Анализ структуры "Евгения Онегина", "потрясающе гармоничной",  восемь глав которого образуют "стройную колоннаду", не обходится без набоковского приема "зеркал" и перекличек: "Петербург первой главы  дублируется  в этой перекличке Петербургом  главы восьмой (минус балет и хорошая кухня, плюс меланхолическая любовь и разнообразные  воспоминания). Московская  тема, яркими штрихами намеченная во второй главе, раскрывается в главе седьмой)" (42). Важны замечания о наличии "стилизованной автобиографичности" и "профессиональных" тем, или  автопризнаний о тайнах творческого процесса — они в равной мере относятся как к Пушкину, так и творчеству Набокова. Одна из студенток Набокова (колледж в Уэсли) вспоминала: "...он говорил, что из всех русских  писателей  Пушкин  больше всего теряет в переводе.  Он говорил о "звонкой музыке" пушкинских стихов, о чудесном их ритме, о том, что  "самые старые, затертые эпитеты снова обретают свежесть в стихах Пушкина", которые "бьют ключом  и сверкают в темноте". Он говорил о великолепном развитии сюжета в "Евгении Онегине" /.../ о ретроспективной и интроспективной хаотичности этого сюжета. И он читал нам вслух сцену дуэли, на которой  Онегин смертельно ранил Ленского. По словам Набокова, в этой сцене    Пушкин предсказал собственную смерть" viii.
    В "Комментарии" подробно воссоздаются детали всех дуэлей Пушкина: с Рылеевым, Старовым, Зубовым,  Жоржем Шарлем Дантесом, известным также под именем Жоржа де Геккерна; документы, в том числе малодоступные. Пример разрастающихся примечаний, способных охватить всю веерообразно расходящуюся парадигму поэтического (и автобиографического) образа: "Когда у Пушкина в ЕО  гл. 6, ХХХI, 4—6  падение  Ленского  на роковой дуэли сравнивается с тем, как "медленно по скату гор, / На солнце искрами блистая, / Спадает глыба снеговая", мы вместе с русским автором представляем себе день русской зимы, но в то же время не можем не вспомнить, что когда в макферсоновском "Фингале", кн. Ш, Старно убивает Агандеку, она падает "словно снег, что свергается с утесов Ронана". Когда Лермонтов в "Герое нашего времени" (ч. П, "Княжна Мери") сравнивает гору Машук на  Северном Кавказе (высота 3258 футов над уровнем моря) с мохнатой персидской шапкой или называет другие невысокие, поросшие лесом горы "кудрявыми", на память  приходят многочисленные "косматые горы" из "Поэм Оссиана" (например, в начале  поэмы "Дар-тула"). И когда Толстой начинает и заканчивает восхитительную повесть "Хаджи-Мурат" (1896-1898; 1901-1904) изысканным сравнением  истерзанного, но не желающего гибнуть кустика репея со смертью чеченского предводителя, мы отмечаем слабое, но неоспоримое влияние повторяющейся у Оссиана фразы "они падали, словно головки чертополоха" (467), — показывает избыточность набоковской ассоциативно-культурной памяти, но демонстрирует принцип его комментарий. Во-первых, смерть Пушкина, пророчество которой содержится в "Евгении Онегине", становится фактом искусства, а не унылой реальности, во-вторых, "снег"  приобретает метафорически неисчерпаемую глубину — холод России, ее красоту, ее вечную обновляемость, независимую от воли кого бы то ни было, в-третьих, "горы" — одна из них Машук, где убили Лермонтова, еще и вершина (в миниатюре — головка мужественного чертополоха), которую ничто не может затмить (убить). Художественный комментарий Набокова нигде не носит насильственного характера, он предлагает читателю путь постижения Пушкина, вводит его в пространство текста мировой поэзии и мировой драмы человеческой жизни.
    Набоков выступает и в роли ученого-текстолога, дешифруя строфы рукописи "десятой главы" —  пушкинскую криптограмму.  Как виртуозный "исполнитель" пушкинской партитуры — всего его наследия, он делает   фоном "Комментария" практически весь корпус пушкинских произведений, с включением черновых вариантов, строф и строк, отброшенных поэтом, включает их в полифоническую симфонию для раскрытия семантических ходов и вариантов. 
  "Комментарий" содержит ряд сведений энциклопедического, культурологического, историко-культурного характера и  может  быть полезным для филологов любого уровня — учителей-словесников,  студентов, профессуры и интересен в качестве чтения. В него включен максимально точный и обширнейший материал о пушкинской творческой лаборатории, природе его художественного мышления: "есть что-то привлекательно парадоксальное в том, как автор признается в любви к своему герою, когда тот только что лишил жизни бедного Ленского" (474); "Как это часто случается у Пушкина, когда он обязан заботиться о сюжете и разворачивать события, которые не представляют для него особого интереса, торопливая немногословность его оборачивается набором разрозненных банальностей и простодушной нескладностью. Ни он и никто другой из его современных романистов не овладел искусством "перехода", которое тремя десятилетиями позже предстояло отточить Флоберу" (487);  о творчестве и жизни современников поэта: Вяземском, Плетневе, Дельвиге, Карамзине, Жуковском, Веневитинове, Давидове, Кюхельбекере, Языкове; в конкретной исторической перспективе воссоздана историческая эпоха, Россия прошлая -- Александра 1,  Николая 1 и Россия  юности автора Комментария, Россия  предреволюционная.
     Просвещая англоязычную публику, Набоков все-таки верил, что и русский  читатель когда-нибудь вернется к Пушкину, а значит,  и к автору самых полных и талантливо написанных комментариев к  роману "Евгений Онегин", подчеркнуто адресованных "иностранцу".  Этот труд вносит много и детальных, и концептуальных корректив в пушкиноведение. Показательно, что известный у нас  комментарий к "Евгению Онегину" М. Ю. Лотманаix  в некотором отношении полемичен к набоковскому и не включает указанных в нем  многих реалий пушкинской эпохи и  наблюдений над  поэтикой романа. С. А. Фомичев, исследовавший недоступную для Набокова рабочую тетрадь Пушкина 1824 г.,  пришел к таким же, как и Набоков, результатам по поводу датировки написания строфы  "Я помню море пред грозою" x (164-165).
    По-словесные, построчные примечания, расшифровки, уточнения, отсылки, комплексный анализ — от семантики до бытования образа в разных культурах и языках,  к каждой  главе и черновым, отброшенным строфам  пушкинского романа являются отчасти и комментариями к самому Набокову. Так, например, говоря о строке из гл. 6, УП "Под сень черемух и акаций", он указывает: "распространенное название растения по-разному воздействует на воображение людей, говорящий на разных языках, — в одной стране оно рождает ассоциацию с цветом, в другой — с формой, слово может нести красоту классических коннотаций, источать благоухание невероятнейших цветов, накопленный мед романтического смысла, вложенного в него не одним поколением элегических поэтов /.../ " (439), и дает пространное описание черемухи, сетуя, что ботаническое название  "черемуха" в английском словаре не передает "русское название с его пушистыми, мечтательными созвучиями".  Несомненно, здесь выразилась полнота ностальгии писателя, что явно из контекста  его поэтических строк: "Россия, звезды, ночь расстрела,/ И весь в черемухе овраг!" Набоков-писатель, Набоков-поэт благодаря Пушкину открыл совершенство  и бессмертие искусства, его вечность. Одним из воплощенных свидетельств этой вечности является момент повторения: сказки тысяча и одной ночи Шехерезады не могут закончиться, так как "одна", последняя повторяет первую и все начинается сызнова. Набоков признавался: "Я никогда не пустился бы в этот тусклый путь, если бы не был уверен, что внимательному  чужеземцу всю солнечную сторону текста можно подробно объяснить в тысяче и одном примечании".  Одно из них объясняет загадку  знаменитого письма Татьяны, которое она не писала в силу незнания русского языка.  У Пушкина: "Письмо Татьяны  предо мною; / Его я свято берегу". Набоков комментирует: "Нам остается предположить, что, когда Онегин общался  со своим приятелем в Одессе зимой 1823 г., он не только показывал Пушкину  письмо Татьяны, но и позволил его переписать. Именно эта рукописная копия  лежала перед  Пушкиным, когда он переводил письмо с французского на русский в 1824 г." (559).
    Отрицая формулу В. Г. Белинского о романе как энциклопедии русской жизни, Набоков создает  пушкинскую энциклопедию, которая включает в контекст мировой культуры и истории русскую жизнь в движении и русскую культуру в развитии. Но истинное наслаждение, которое заключает в себе поэзия, рождается от "соприкосновенностью с сущностью индивидуальных художественных открытий", а только они, в конечном итоге, значимы и непреходящи — вот эстетическая программа Набокова, которую он реализовал в "Комментарии"   как ученый и как художник.  Пушкин предстал  гениально--фантастическим  поэтом,  все выдумки которого стали  бессмертной реальностью, а для Набокова — самой Россией.
i Набоков В. Комментарий к роману  А. С. Пушкина "Евгений Онегин". —  Перевод с английского. — СПб., "Искусство — СПБ"; Набоковский фонд", 1998. — 928 с.  / Научный редактор В. П. Старк.  В тексте указывается стр. этого издания.
ii На встрече с  американским переводчиком Ф. Ривом, состоявшейся в Белорусском государственном педагогическом университете им. М. Танка по инициативе зав. кафедры  русской и зарубежной литератур проф. Т. Е. Комаровской  19 марта 1999 г., Ф. Рив на вопрос: к какой литературе принадлежит Набоков, ответил, что американцы считают его американским писателем русского происхождения.
iii Алексеев М. П.  Пушкин и мировая литература. Л., 1987.
iv  Набоков В. Переписка с сестрой. Ann Arbor;  Ardis. 1985. С. 98.
v Цит. по:  Носик Б. Мир и дар Набокова. М., 1995. С. 550.
vi  Пушкин А.  С.  "О Мильтоне и шатобриановом переводе "Потерянного рая" // А.С.Пушкин —  критик. М., 1978. С. 561.
vii  Там же.
  Грин Х. Мистер Набоков // В. В. Набоков: Pro et contra. Антология. СПб., 1997. С. 205.
ix  Лотман М. Ю. Роман А. С. Пушкина "Евгений Онегин". Комментарий. Л., 1983.
x Фомичев А. С. Рабочая тетрадь Пушкина ПД № 835 (из текстологических наблюдений) //  Пушкин: исследования и материалы. Л., 1983. Т. 11.

Заключение

Через двести лет  после рождения Пушкина нельзя не задать себе вопроса:  живем ли мы в Пушкинском доме, или этот Дом навсегда опустел, не без нашего недомыслия, бескультурья и ложных устремлений  и нации в целом,  и собственного  сознания?  Благоволила ли русская история к Пушкину, прислушалась ли она к его пророческим словам о русском бунте?  Утвердились ли в душе как национальные черты —  достоинство, честь, совесть, свобода, воспетые им с такой дерзновенной и убедительной силой? Изменилось ли к лучшему строение многострадальной души русского человека, чей национальный и художественный гений —  Пушкин  был так непостижимо прост, весел, искрист и в то же время мудр, проницателен и добр? Сохранен ли потомками, которых он благословил,  созданный им русский  язык, столь благородный и ясный, чистый до прозрачности, без  лукавства, то есть примеси сатанинской лжи?  Тот язык, на котором Татьяна Ларина смогла всего несколькими  предложениями выразить и свою, все еще живую любовь к Онегину, и верность  браку, своей судьбе, и веру в Божий Промысел?
Прошло двести лет со дня рождения Пушкина, и сбылось предсказание Гоголя: он остался "единственным явлением русского духа", и через два столетия и своим творчеством, и личностью он является "русским человеком в его развитии". Постижение Пушкина  —  это и понимание судеб России. Его  посмертное бытие отражает наше развитие духа. 
     В обращении к Пушкину  есть нечто необходимое и освежающее: он дает возможность  подняться от  заблуждений к ясности и мудрости,   от безверия —  к глубокой  православной вере,  к чувству  нерасторжимой слиянности с историей и Родиной; в минуты растерянности и даже отчаяния он помогает вспомнить о гармонии и радости жить, о том, что можно и нужно быть человеком и видеть в очищенной красоте весь "ландшафт" жизни...
Художественные открытия Пушкина связаны и с теми духовными, благодатными для русской традиции ценностями, наследование которых —  на разном уровне и различными художественными средствами  на протяжении веков —  составляет живую единую ткань русской литературы, несмотря на смену школ и течений, манифестируемых  новых эстетических программ модернизма и постмодернизма, разделения литературы после 20-х гг. ХХ века на два потока. В  Русском зарубежье  Пушкин был объединяющим культурным началом, противостоящим угрозе денационализации,  потере родного языка, утраты традиционной культуры. 
Аксиология как система ценностей (и эстетических, и нравственно-философских, и религиозных) в творчестве любого художника не дана в чистом виде, но именно она формирует всю "несущую конструкцию" выстроенного мира. Как ни странно, об аксиологии Пушкина нет специальных работ, как и нет общей картины влияния пушкинской художественно-религиозной системы  на дальнейшее развитие русской культуры в целом. О религиозном  облике Пушкина  писали  иерархи Православной Церкви,  церковные публицисты, отечественные и зарубежные мыслители. С. Л. Франк расширил проблему религиозного сознания Пушкина до  проблемы русского национального самосознания ("Путь", Париж, 1933, № 40). Религиозное сознание поэта как проблема изучения в различных аспектах рассматривалась еще в начале века и особенно в русском зарубежье. Итгом стали два сборника "Пушкин в русской философской критике" (М.Книга, 1990)  и "А. С.   Пушкин: путь к православию" (Изд-во "отчий дом". М., 1996). Поэтический диалог Пушкина и Московского митрополита Филарета (Дроздова), о котором говорится в этой работе, уточняет и конкретизирует реальные факты  пушкинской духовной биографии, зафиксированные в его творчестве.
Говорить о Пушкине — значит говорить о русской литературе в целом, потому что   Пушкин и русская словесность  друг без друга не представимы. В русской классической литературе, генетически связанной с традициями древнерусской книжности, человек понимается  как образ и подобие  Бога, а не продукт Среды. В лоне русской традиции  приоритет отдается поиску Красоты и Добра, а не "злата, злата, злата"; направляющим вектором движения является  стремление к одухотворяющей гармонии Слова, слиянности Человека и природы, Человека и мира, понимание страдания и выпавших испытаний судьбы  как очищающей и возвышающей силы.
Синтез духовной и светской культур начинает русский культурный ренессанс  в форме "нового религиозного сознания", Ренессансу во времени сопутствует Серебряный век русской поэзии. Символизм —  как основное его течение берет религиозную способность символа указывать и отсылать к высшему миру идей, быть иконографическим знаком, или, по П.Флоренскому,  "окном в другой мир", однако   символ утрачивает свою сакральность и  становится  лишь техническим  приемом в поэзии;   творческая свобода в лоне декаданса преображается в  имморализм, границы между собственно жизнью и искусством размываются. Пушкинская традиция переосмысливается, модернизируется.  Одной из ключевых  фигур Серебряного века является О. Э. Мандельштам, который воспринимался  как противоположный пушкинскому полюс русской поэзии. Характерно, что акмеист Мандельштам умер в пересыльном лагере, тогда как представители левого авангарда в советском искусстве сближаются с советской властью. Изучение поэзии и судьбы О. Э. Мандельштама  в аспекте русской художественной традиции привело к неожиданным  результатам: Пушкин оказал непосредственное влияние и на его поэзию, и на судьбу.
На рубеже ХIХ — ХХ веков Пушкин по-новому прочитывается Д. С. Мережковским, В. В. Розановым, М. О. Гершензоном, Вяч. Ивановым. Многие из них оказались за пределами СССР, но и, будучи оторванными от родной почвы,  во многом благодаря А. С. Пушкину  русским беженцам-эмигрантам удалось сохранить  русский язык в его чистоте и  создать  новые художественные ценности, сохранившими принципиально традиционную основу славянского  мышления (И. А. Бунин, М. Алданов, И.Шмелев, Б. Зайцев). Ф. М. Достоевский, отстаивавший православную  линию русской культуры как основную и для литературы, и для русской истории, — один полюс русского самосознания; линия левой   радикальной революционно-демократического мысли — В. Г. Белинский, Н. Г. Чернышевский,  Н.А.Добролюбов, Д.Писарев — его диаметрально противопложный полюс. Их противостояние отражает национальные особенности русского менталитета. Неожиданно в ХХ веке в лоне Русского зарубежья отклик на эти две формы мышления — позитивную, корневую,  почвенническую и нигилистическую, разрушительные, несмотря на декларируемые человеколюбивые  лозунги, — звучит в романе В. Набокова "Дар", в котором пушкинская традиция становится не творческой программой, а предметом художественного изображения. Набоков стоит совершенно особняком, его не интересует Святая Русь —  он ее не знал, он чужд  политике,  глух к  большим идеям, метафизика его раздражает и кажется дурновкусием, история как таковая ему кажется неуловимой. Традиция у Набокова становится не проблемой наследования тем, приемов, мотивов, настроений, вечных образов и т.д., а приобретает статус предмета творчества.
    В движении от русского модернизма к постмодернизму Вл. Набоков — фигура знаковая. Тем более показателен факт обращения  этого художника к пушкинскому наследию.
    Питирим Сорокин —   социальный философ Русского зарубежья   показал, что с течением времени —  от античности до современности полностью изменились представления о герое —  побеждающий герой (античность), страдающий и воскресающий Бог (средневековье), современное действующее лицо маскультуры — антигерой. Главной темой литературы ХХ века стало Зло —  во всех его проявлениях. В конце ХХ века  мы имеем плоды собственно не культуры, а контркультуры, деконструирующей традицию. Трагическое сменяется  комическим, высокое предстает как  низкое, метафизика истории, борьба между Добром и Злом, экзистенциальная  проблематика богооставленности и одиночества "маленького человека" обыгрывается в иронично-циничном ключе. Русская художественная традиция в контексте этих процессов является противовесом к разрушительным для человека явлениям масс - и контркультуры. "Механизм" наследования, сохранения  и возобновления духовных ценностей  в новых художественных формах при сменах научной, социально-экономической и политической картин мира  в течение столетий и даже тысячелетий   загадочен и не изучен. Его подспудная работа связана с тайнами творческой лаборатории духа, с извечным стремлением человека быть человеком.
























Содержание

В.И. Самусенко     «И не прервется связь времен…»
(О творчестве А.С. Пушкина на рубеже столетий)  ………   стр.3

Предисловие.    В поисках традиции:  Пушкин — Мандельштам — Набоков  …………………………………………………...  стр.4

 1. Пушкин как знаток  древнерусской книжности   ………  стр.6

 2. Библейская образность и духовная проблематика поэзии       А. С. Пушкина   …………………………………………….  стр. 24

 3. Диалог Пушкина и  Московского митрополита Филарета   ……………………………………………………………….   стр.43

 4."Маленькие трагедии": текст и интертекстуальность   …………………………………………………………..…     стр. 51

 5."Каменноостровский цикл"   ..…………………………..  стр. 61

 6."Капитанская дочка", или история в лицах   .…..………  стр.73

 7. Духовный  облик Пушкина и аксиология его творчества   ………………………………………………………….……   стр.88

 8. Два полюса русской поэзии:  Пушкин и Мандельштам   ………………………………………………………..….…   стр.103

 9. Пушкин в Русском зарубежье   .………………………  стр. 136

10. Пушкин и философия творчества В. Набокова   ...….  стр.158

11. Пушкинский сюжет в романе В. Набокова "Дар"   …. стр.167

 12. В. Набоков — переводчик и комментатор "Евгения Онегина"   …………………………………………………  стр. 179

Заключение     ……………………………………………..  стр. 189

































Серия научных и учебно – методических изданий кафедры филологии Института современных знаний.    Выпуск № 3.



НАУЧНОЕ ИЗДАНИЕ.

КУЗЬМИНА СВЕТЛАНА ФЕДОРОВНА


В  ПОИСКАХ  ТРАДИЦИИ:
ПУШКИН – МАНДЕЛЬШТАМ – НАБОКОВ





Бумага офсетная. Офсетная печать. Гарнитура Таймс.
Формат 84х108/16.  Усл. печ. л. 12,25.
Заказ № ___ . Тираж  300.






Отпечатано с диапозитивов заказчика
в ПП «Деполис»
220035, г. Минск, ул. Грибоедова, 28а.

 


Рецензии