Пуля

Второй месяц пошел с тех пор, как Данила Кочмаров вернулся в родное село Новокурье. Немногочисленный отряд белых покинул поморское селение перед самым приходом  новой власти, так что смена режима обошлась без стрельбы и напрасных жертв. Данила был рад этому: не пришлось проливать кровь односельчан, многие из которых – он знал это – сочувствовали белым и вполне могли выступить в поддержку врагов Советской власти. Пришлось бы Даниле поливать из пулемета своих соседей и родичей. А уж косить неприятеля из «максима» он умел как никто! «Кошмаром» прозвали его однополчане. Как ни объяснял он красноармейцам, что фамилия его происходит от поморского парусника – кочмары,  соратники упорно ассоциировали ее с кошмаром. Он и вправду был кошмаром для белых! На Пинежском фронте Данилин пулемет трещал без умолку, навеки уложив в белый мох немало солдат-миллеровцев. За дела ратные наградили его именными часами: на хронометре, снятом с расстрелянного офицера, выцарапали благодарственную надпись.

И вот он в родном Новокурье. Будто не было пяти с лишком лет кровавой мясорубки, будто приснились в том самом кошмаре сырые и мерзлые окопы Первой Мировой, яростные атаки Гражданской. Полсотни крепких изб, рассыпанных на высоком берегу моря, деревянная шатровая церковка на пригорке, сушащиеся сети, перевернутые кверху днищем карбасы. Родная земля, политая потом многих поколений предков. Грозно-величественное море, ставшее братской могилой для  десятков земляков, поглотившее и прадеда, и деда, и дядю Данилы. Здесь родились и умерли накануне большой войны отец и мать, здесь жила его любимая Дарья Шаньгина. Вернувшись в Новокурье, узнал Данила, что зазноба не дождалась его, а бежала в Норвегу с односельчанином Павлом Лукошковым, дослужившимся в Белой армии до подпоручика. Это известие как гром среди ясного неба поразило Данилу. Междоусобная война и без того иссушила его душу, а бегство возлюбленной с бывшим другом окончательно озлобило героя. Взор его серых глаз стал сумрачно-тоскливым как небо и море в ненастный день. Он вспоминал пережитое в последние годы, и душа его наполнялась невыразимой тоской. Вспоминал он брата, чей карбас в бурю прибило однажды к каторжному острову. Белые схватили незадачливого помора, скрутили, привели в домик коменданта, где офицер хлестал рыбака белой перчаткой по скулам и повторял один и тот же вопрос: «Ты хотел устроить побег с острова? Признавайся, кто твои сообщники?! Назови имена». Так ничего и не добившись от бедолаги, на следующий день загнали его в барак. Здесь он вскоре сгорел от чахотки.

Злоба на окружающий несправедливый мир душила Данилу. И когда прибыли в село чекисты и с ними взвод красноармейцев, решил парень дать выход своей обиде. Нужен был чрезвычайщикам толковый писарь. Поморы – народ грамотный, только вот крестьяне отказывались сотрудничать с карающей десницей новой власти. А Данила охотно согласился. К тому же почерк у него был аккуратный, почти что каллиграфический, писал без помарок – недаром еще до большой войны был он помощником волостного писаря.

И стал Данила оформлять приговоры революционной власти. Представляли же эту власть туго затянутый в кожу латыш Ян Карлович Лиепиньш, кавказец Заур Хаджиахмедов да присланный из Москвы большевик с дооктябрьским стажем Степан Звонарев. Местная власть в лице председателя Совета Никиты Комлева прислуживала чекистам скорей за страх, нежели за совесть. Едва прибыв на место, боец партии, а в прошлом трактирный половой Степка, окинул взглядом поморские избы и воскликнул:

- Ба-агато живут па-аморы. Дома что дворцы! Это вам не фабричные казармы в Замоскворечье! Население тут, по всему видать, кулак на кулаке. Ну да ничего, мы этот ва-апрос в скорости решим. Будет вам комбед на обед, ба-агатеи!

Правда, с комбедом ничего не вышло: настоящими бедняками можно было назвать только погорельца Кузьму Антипина да бывшего торговца Игнатия Мехреньгина, разорившегося после того, как накануне войны шторм потопил судно с его товарами, да так и не сумевшего встать на ноги. Но оба наотрез отказались вступать в ряды красной бедноты.

Был еще пьянчужка Кирилл Леонтьев, по прозвищу «Лентяев», над которым потешалось все село, и который явно не годился Советской власти в качестве социальной опоры. Все остальное население Новокурья считалось, если мерить классовым аршином, зажиточным.

Вообще новая власть с трудом находила общий язык с поморами. Не любили они «борцов за народное счастье». Рассказывали, что в соседнем селе еще при Миллере поймали мужики большевистского диверсанта, пытавшегося поджечь дом, где стояли на постое белые. Хозяин с сыновьями схватили его, крепко отдубасили, а потом, привязав веревку, окунали в прорубь, пока тот не околел. «На комиссара рыбку удим, - смеялись мужики, - хорошая наживка для наважки!» Мертвого спустили под лед: «Пусть рыбы похоронят».

- Ишь, как твои-то раскомандовались, - укоряли поморы Степана Звонарева. – Ты скажи им, чтоб больше народ не стращали, перед носом наганом не трясли. Мы и белым-то заноситься не давали. Приедут, бывало, казаки, нагайками машут, грозятся всех посечь. А
мы им: «Ты, есаул, не у себя на Дону, нечего вольными поморами помыкать. Здесь ты приезжий, а мы хозяева! А «казаком» в Поморье последнего батрака зовут». И вам такая же наука. Коли вы к нам с добром и уважением, так и мы к вам. А не то…

- Значится у вас анархия, самостийная республика? Ну-ну…- зловеще молвил большевик.

Расположилась новая власть в бывшем молельном доме староверов-поморцев. Старосту общины, Елисея Палтусова, взяли первым. Донес кто-то: под видом проповедей ведет старообрядец контрреволюционные речи. Вломились в избу без стука, шапок не снимая.

- Вхо’дите будто басурмане какие, - ругался Елисей, щуря подслеповатые глаза на ордер. – Ну ладно магометанин этот, ему вера не велит шапку ломать. А тебе-то, русскому, стыдно перед иконами в картузе, - ткнул он пальцем в Звонарева. – Помнится, вот так же пристав ко мне захаживал. Я его попрекнул было, а он только гогочет в ответ: «Иконы у вас-де неправильные, не по церковному канону писаные. Грех им кланяться!»

- Вся вообще религия неправильная, - отвечал старообрядцу Степан. – Объяснил бы, да у нас времени нету диспуты о вере с тобою разводить. Одевайся, старик, и следуй за нами!

Вторым взяли учителя из бывших ссыльных, Петра Семеновича. Нашли у него листовки партии народных социалистов. И хоть листовки эти печатаны были полтора года назад, и давно употреблялись в качестве самокруток и оберточной бумаги, все равно порешили: «контрреволюционная агитация». Потом привезли из лесу скрывавшегося в охотничьей избушке штабс-капитана Чирцова. Под конец арестовали судовладельца Арсения Белькова. Был он для Данилы не чужой человек. Некогда, нанявшись в его артель, ходил молодой помор к далеким северным островам – бить морского зверя, добывать треску.

Увидев бывшего хозяина, понуро бредущего в сопровождении двух красных бойцов, Данила злорадно ухмыльнулся: «Поделом тебе, мироед! Пока поморы-то на промыслах надрывались, в студеных волнах гибли, калечились, ты барыши подсчитывал. Вон какой домище воздвигнул – трехэтажный да с мансардой, ни у кого такого нет!» Брали Белькова посреди бела дня. Звонарев засмеялся: «У тебя и фамилия в самый раз – пособник белых».

- Белек – это детеныш тюленя, - презрительно процедил арестованный. – Каюсь, столовались у меня господа офицеры. Верно и то, что англичан хлебом-солью встречал. И это-то, по-вашему, есть состав преступления? Я хоть одного большевика пальцем тронул?

- Возможности не представилось, оттого и не тронул, – невозмутимо отвечал чекист.

Так из четырех совершенно разных людей быстро составили «контрреволюционный заговор». Постановлено было – участников антисоветской организации расстрелять!

Казнь назначили на утро. Полночи приговоренные, содержавшиеся под неусыпным надзором в старом амбаре, приспособленном под тюрьму, переговаривались меж собой:

- Если бы демократические реформы были начаты вовремя, то, поверьте мне, Россия избежала бы всех этих ужасов. Вспомните римскую историю: бесчинства демагогов Мария, захвативших власть, убийства богатых, грабеж имущества… - доказывал учитель.

- Не нашлось того Суллы, который свернул бы шею революции, - внушительно изрекал офицер. – А что касательно вашей возлюбленной демократии, то в Европе, извольте знать, демократия немыслима без законного порядка. Поглядите на англичанина: свобода, парламент, Великая хартия вольностей. А меж тем перед офицером своим солдат стоит навытяжку: «Слушаюсь, сэр!» А наш вольный стрелок норовит офицера на штыки вздеть!

- Говорите, англичане? Ну, призвали вы ваших англосаксов наше Отечество спасать. И что? – горячился Петр Семенович. – Слыхал я их разговоры, когда они тут у нас расквартировались, я по-английски хорошо понимаю. Своими ушами слышал, как их полковник разъяснял капитану: «И что с того, что русские принадлежат к числу белых народов? Сей факт есть досадное историческое недоразумение. Они такие ж варвары, как буры и ирландцы. И обращаться с ними нужно соответственно». А вы им хлеб да соль!

Судовладелец, к которому, видимо, была обращена последняя фраза, смолчал. Староста Елисей пытался доказывать, что беды России начались не в семнадцатом году, а в семнадцатом веке, с Никоновых безобразий. Под утро голоса затихли. Проспали арестанты несколько часов – сонных, их подняли и погнали на расстрел в Гнилой Полой.

Красноармейцы прикладами раздвигали заросли ивы, топтали малинник, месили подошвами весеннюю грязь, оттаявшую после отзимка. Вот и поляна, место расстрела.

Расстрельная команда выстроилась в ряд. К ней присоединился новокурский паренек Гоша Мезенин. Видимо, он хотел доказать самому себе, что не боится крови и готов послужить новой власти, даже если для этого пришлось бы казнить не один десяток земляков. Мечтал юноша стать вожаком молодежной ячейки. Он был наслышан о комсомоле, и обратился к новой власти с предложением учредить в волости «Помсомол» - Поморский союз молодежи. Правда, старшие товарищи название не одобрили. «Твоя инициатива заслуживает похвалы. Только вот наименование организации по всей России должно быть единообразным, - втолковывал парню Степан. – К тому же слово «коммунистический» у тебя куда-то выпало. Неправильно это, не по-большевистски!»

Латыш лично вручил молодому активисту пистолет. Данила стоял поодаль от места казни, рядом с кавказцем. Глядя на него, помор думал: «Вот так же, наверное, в ихнем ауле какой-нибудь уроженец Поморья вроде Гоши выгоняет из саклей несчастных  горцев. Господи, как перемешали война и революция людей и народы!»

Мимо него провели приговоренных «заговорщиков». Бельков оглянулся и увидел Данилу:

- И ты среди них? Что я сделал тебе дурного? Не заплатил когда по уговору или…?

- И он, Брут! – произнес учитель, продолжая, как видно, и перед смертью вспоминать поучительные эпизоды из римской истории.

- Платил ты, может, по уговору, да не по справедливости, - за Данилу ответил большевик-москвич. – Прибавочную стоимость зажиливал. Вот тебе и расплата будет за недоплату!

Данила молчал. «Врагов революции» построили в ряд, зачитали приговор. Пока Звонарев декламировал текст приговора, старовер усердно молился, осеняя себя двуперстием. Офицер, высоко подняв голову, произнес: «Прощай, мать-Россия!» и перекрестился «по-никониански». Бормотал вполголоса молитву Арсений Бельков. Учитель воскликнул:

- Что ж вы творите! Вспомните еще нашу смерть, когда самих вот так поставят…

Он не договорил. Грянул залп! Взлетели в тусклое небо вспугнутые чайки, а казалось, что это души расстрелянных оставили тела. В душе Данилы будто оборвалась струна. Он стянул с головы полинялую буденовку. Не было уже злорадной ненависти, обуревавшей душу помора – только ледяная пустота зияла на том месте, где у всякого человека бьется сердце. Свершилось – и ничего более не воротишь. Были односельчане – и нет их, сгинули навек. И когда придет черед Даниле отправиться в неведомое царство за гробом, как-то встретят его убитые земляки? Скажут: «На тебе кровь наша, хоть и не стрелял ты, а только наблюдал, как соратники твои творили расправу. И на детях твоих наша кровь пребудет».

Быстро рассеялся дым выстрелов, смешанный с остатками тумана. Все увидели, что трое из четверых приговоренных к смерти лежат недвижно. Только купец еще дергался в конвульсиях. Один из стрелков примкнул штык и нанес удар в самое сердце Белькова. Ян Карлович подошел к Гоше и голосом с металлическим балтийским акцентом произнес:

- Вот и твое боевое крещение, юноша! – он протянул руку, чтоб забрать пистолет. – А рука-то у тебя дрожит, как у бывалого пьяницы! Отдай оружие! Вцепился, пальцев не разжать! Вот так-то хорошо. Нервы шалят? Что ж, бывает. У меня тоже поначалу…Ты в кого целил? – Гоша дрожащим пальцем указал на старовера и пролепетал: «В-в гр-рудь!».

- Прямо в сердце! Молодец! – Приложив к глазу линзу от очков, он разглядывал отверстие в груди бородатого мужика. - Первый выстрел – и врага наповал! Первый расстрелянный – это как первая любовь, никогда не забудется. У тебя любимая есть?

- Д-да, - почти пробормотал Гоша. Латыш снова нагнулся к мертвому: – Эй, позовите кто-нибудь фельдшера! Пусть извлечет пулю!– распорядился он. Скоро прибежал вечно похмельный фельдшер Скребницын, с помощью ланцета и щипцов для колки сахара выковырял кусочек свинца, передал чекисту. Тот подошел к парню: – Возьми! Сувенир на память. Первая пуля. Поздравляю! Их много еще будет в твоей жизни, уж поверь мне!   

- Ты ее, эту пулю, просверли да на грудь повесь взамен креста, - ехидно хихикая, предложил фельдшер. - Да еще позолоти или посеребри ради  красоты. А потом, глядишь, у тебя целое ожерелье из таких вот пулек образуется. Знай, носи и гордись, хе-хе!

Красноармейцы переговаривались, полупрезрительно глядя на бледного, как луна, Гошу:

- Храбрился по первости, а как до дела дошло, струхнул. Ишь, как трясется, «герой»! Это тебе не курей резать, дурачок! Нам-то что, мы привычные, навоевались, тебе не чета…

- Он-н к-крестил меня, - заплетающимся голосом произнес парень, принимая пулю и косясь на убитого им старообрядца.

- Теперь ты перекрещен в новую революционную веру! – торжественно возгласил чекист.

Окровавленная пуля заплясала в ладошке юноши. Заур, грубо оттолкнув Данилу, подошел к расстрелянным, пнул мертвое тело Арсения Белькова: 

- Шайтаново отребье! Контра! Весь бы род в расход пустил, а? С детями и внуками! Чтоб весь их корень вывесть! – Он выругался на незнакомом поморам языке и зашагал прочь.

- Ты это, Заур Султаныч, свои средневековые штучки брось! «Весь род…до десятого калэна…с детямы и внукамы!» - передразнил Звонарев. – Думаешь, и при социализме кровная месть будет? Нет, брат, ты свои пережитки оставь! Их дети нашими станут. Гоша их живо перевоспитает на советский лад. Так ведь, товарищ Мезенин? – Он выразительно поглядел на парня, оттиравшего носовым платком липкие от крови пальцы, и усмехнулся:

- Да ты, я вижу, пальчики чистишь, прямо как благородная барышня. – Он подошел и похлопал дрожащего Гошу по плечу. – Не боись крови, не стыдись крови. Вот фельдшер к ней привык, - москвич указал пальцем на Скребницына. – Мы тоже вроде как фельдшера’. Свинцом врачуем общество от всякой заразы. А ты и сдрейфил, малый. Ничего, крепись! 

Данила отвернулся и закрыл глаза, чтоб не видеть этой сцены. Перед глазами всплывали как наяву эпизоды из прожитой жизни. Он вспоминал, как однажды Бельков ссудил ему приличную сумму денег на лечение тяжело больной матушки: «Возьми, Даня. Возвращать не надо, даром даю – дело-то святое!» Вспоминал он строгие наставления и страстные проповеди Елисея. Вспоминал уроки Петра Семеныча Савельева. Вспоминал и того офицера, который бросился ему на выручку там, на германском фронте, и принял в сердце вражеский штык. Конечно, это был не тот, лежащий на кровавой траве, среди пропахшего болотной тиной полоя штабс-капитан, но это был настоящий русский офицер. Полдня бродил Данила как чумной. Зашел к фельдшеру, попросил спирту. Пил, не разбавляя, изредка закусывая сушеной рыбой. Сквозь хмельной туман чудились ему Даша и Паша, плывущие на шхуне в суровую северную страну; офицер, бросающийся на подмогу солдату; судовладелец и рыбопромышленник Бельков, вручающий ему стопку ассигнаций; голос учителя, гулко отдающийся в бревенчатых стенах сельской школы; купель в старообрядческой молельне, куда окунают его бережные руки старовера-уставщика. Вода сомкнулась над ним – и через мгновение детская головка вынырнула на свет Божий и лучи солнца брызнули сквозь сощуренные ресницы младенца Данилы.   

Поздно вечером, когда слегка стемнело (наступала уже пора белых ночей) он покинул избу и отправился к своему карбасу, одиноко вырисовывавшемуся в наступающих сумерках. Хмель почти рассеялся, и все, что делал Данила, он сознавал ясно и отчетливо.

Он долго греб, пока судно не достигло глубокого места посреди залива, по берегам которого раскинулось село. Достав из сумки топор, принялся с холодным остервенением прорубать днище карбаса…Холодное весеннее море с одинокими, еще не успевшими растаять льдинами, сомкнулось над головой помора, приняв его в свое лоно как сотни его предтеч. Но не встанет на берегу в память о Даниле Кочмарове резной деревянный крест.


Рецензии