23. Философия

  В узкие окна библиотеки Александра вовсю светило весеннее послеполуденное солнце. Авиталь ползала под столом и разворачивала по ковру новые и новые свитки со стихами — на столе места уже не было. Ей очень хотелось найти то таинственное стихотворение, строчку которого она подглядела осенью.

  Безысходность и тоска грызли душу. «Вот теперь уже точно всё», — в сотый раз уговаривала она себя, прогоняя из сознания воспоминание об уходящей вдаль фигуре Корэ, но сердце ныло и мучилось пуще прежнего. Ну если в самом деле конец, то отчего ж тогда сердце саднит так, будто побывало у мясника на бойне?!

  Авиталь пробовала связать мысли о Корэ с чем-нибудь нехорошим, очернить о нём память, разочароваться, но от попыток таких сама себе становилась противна.

  Слишком долго жили в ней восхищение силой этого человека и уважение к его духовности и уму. Да и за что ей ненавидеть его? За то только, что он не выбрал её, не ответил на её любовь? Как ни больно было признать себя отвергнутой, Авиталь не смела назвать Корэ ни бесчестным, ни глупым, ни подлецом.

  Бессознательно всем существом искала она везде и во всём средство от боли. И круглые свитки виделись ею теперь тонкими амфорами, в одном из которых было спасительное снадобье. Найти загадочное стихотворение, напиться его слов, забыться и успокоиться...

  Много стихов плакали о неразделённой любви. Авиталь невольно вспоминала страдающее лицо Элама. «Это только у поэтов: красивые строки, надломы и тоска, и все девчонки мечтают, чтобы по ним так сходили с ума. На деле же всё мельче, несуразнее и... гажe».

  Она развернула новый свиток. Глаза привычно скоро побежали по строчкам, но в середине она остановилась и начала читать заново, медленнее.

...Долгую трудно любовь покончить внезапным разрывом,
Трудно, поистине, — все ж превозмоги и решись.
В этом спасенье твоё, лишь в этом добейся победы,
Всё соверши до конца, станет, не станет ли сил.
Боги! О, если в вас есть состраданье и вы подавали
Помощь последнюю нам даже и в смерти самой, —
Киньте взор на меня, несчастливца! и ежели чисто
Прожил я жизнь, из меня вырвите злую чуму!
Оцепененьем она проникает мне в жилы глубоко,
Лучшие радости прочь гонит из груди моей, —
Я уж о том не молю, чтоб меня она вновь полюбила
Иль чтоб скромной была, что уж немыслимо ей,
Лишь исцелиться бы мне, лишь бы черную хворь мою сбросить,
Боги, о том лишь молю — за благочестье мое. *


  «Где-то это я читала или слышала, что мужская любовь сильнее, чем  женская? Неправда... Я ведь, если начистоту, люблю ничуть не слабее, чем этот поэт. И как ни отрекайся, как ни заглушай в себе эту мятущуюся любовь к Корэ, не вырвать мне её из сердца, как сердца из груди не вырвать. Я просто ею когда-нибудь задохнусь...»

  ***

— Стихи любишь? Сама пишешь? — спросил Александр над её плечом. 
— С чего Вы взяли? — Авиталь пришмыгнула носом и резко вытерла глаза.
— Кто в пятнадцать лет не сочинительствовал!
— Мне семнадцать.
— Ну, это пусть. Вот папирус, покажи-ка себя.

  Авиталь встала к столу, взяла перо, нервно покрутила его в пальцах: «Не про Корэ же ему стихи показывать». Она вспомнила своё старое:

Вечер сумрачен и тих —
Невесёлым выйдет стих...

  Александр прочитал до конца, поморщился:

— Это не плохо. Это очень плохо.
— Почему? — лицо Авиталь обиженно вытянулось.
— Потому что ни о чём; горелая лепёшка.
— Как это ни о чём? Это обо мне... О том, что я люблю, что чувствую...
— Лапуля моя, то, что ты умеешь чувствовать, — прекрасно. Но здесь чувств никаких нет, и изложено корявенько. Что ещё?

  Авиталь вспыхнула от досады и обиды. Бросить эти его дурацкие свитки, сбежать отсюда, да дверью погромче хлопнуть — но она скрепилась. В конце концов, сбежать она всегда успеет, а старик по крайней мере не льстит. Может, чему-нибудь она у него и научится. Она написала ниже:

Тень в овраге спит колечком,
Зябко кутаясь в туман.
Туч лохматые овечки
Сонно бродят по холмам...

— Это лучше. В тебе есть искра, — похвалил Александр, тщательно прочитав второе.
Авиталь просияла. Неодобрение старика звучало горько, но тем слаще была похвала.
— Но это и не совсем хорошо. Образ нескладный — неправдивый образ: тень колечком. Что, если:

Тени спят, бормочет речка,
Зябко кутаясь в туман.

А?

— Мне по-моему больше нравится.
— А ты ещё и упрямица. Ну, колечком так колечком. А первое — в мусорку. Лучший слуга поэта — мусорная корзина.

— Просто у Вас вдохновения не было на первое.

  Александр поднял брови и уставился на Авиталь.

— Ну... мне так кажется. Вдохновение не только тому, кто пишет, нужно, но и тому, кто читает. Тогда и среди изъянов можно прекрасное найти.

— А-ай! — досадливо отмахнулся старик. — Обычные отговорки бездарей и лентяев. Если тебе всё в своей работе нравится, ты — посредственность, ремесленник, бесталанность. Мастер же, сознавая своё несовершенство, вечно собой недоволен. Это и есть признак истинного таланта. Мне всякий раз трудно встречаться со своей работой. Боюсь её упрёков. Мастер знает и видит, что его работа должна и может быть лучше. Для бездарности же идеал — он сам. Учить такого бесполезно, ибо учиться ему нечему.

  Александр так воодушевился, что Авиталь показалось: от громовых раскатов его голоса звенят в окнах стёкла. Она вжала голову в плечи. Старик перестал махать руками и замолчал.

— Соседи подумают, что началось землетрясение, — засмеялась Авиталь. — И ещё... Вы меня переспорите не потому, что Вы правы, а потому что у Вас голос громче и... и слов Вы знаете больше моего. И вообще, мне кажется, мы говорим о разных вещах.

— Мне неинтересно с тобой спорить, — сварливо заметил Александр, но, заметив в лице собеседницы обескураженность, ласково улыбнулся и добавил мягче: — А ты учись, учись, девочка. Если Господь вложил в тебя зерно таланта, нужно его растить.

— А знаете... — осмелела Авиталь от его тёплых слов. — Мне кажется, настоящее искусство — это не выдумывать там какие-нибудь небывалые сюжеты... формы... вообще что угодно, а разглядеть жизнь — самую её суть разглядеть, и передать без прикрас и без ухищрений... Самый сок, самую сердцевину — прочувствовать и выразить. Хоть словами, хоть красками, хоть музыкой... Вот где красота, правда?

— Ты вычитала это где-то?
— Нет, я так думаю. Вернее, чувствую. Я думать почти не умею, я всё чувствую.

— Это хорошо, дочка, очень хорошо. Чувствовать гармонию Мироздания, «самый сок», как ты говоришь, умеет далеко не всякое человеческое существо. Искусство же рождается тогда, когда душа, постигнув гармонию Вселенной, стремится передать прочувствованное другим. Это есть вклад Человека в Познание: видимое каждому, но увиденное им.

  Приметив, как по внимательному лицу Авиталь пробежала озадаченность, Александр стал объяснять:

— Ты была в Храме, верно? Действительно — красота! Так вот, представь около Храма группу паломников. Они разглядывают величественное строение, восхищаются размерами, архитектурой. А невдалеке устроился художник; ты подходишь, заглядываешь в его набросок и с удивлением обнаруживаешь, что там и здания-то нет! Он занят фигурой резчика, вытёсывающего узор на выступе стены Храма. Лицо рабочего напряжённое, сосредоточенное, усталое...

— Но удовлетворённое: он работает для Господа, и выходит хорошо, а художник всё подметил, — подхватила Авиталь. — Только этот художник — не еврей, нам ведь нельзя лица рисовать. О, я понимаю! Паломники видят Храм, видят уже созданную человеком красоту. Но они видят одно и то же, и даже видят по-одинаковому, а настоящий художник умеет заметить и передать то, что тоже видно другим, но... он один нашёл и передал красоту как бы с другого угла... Резчика, который над этой Храмовой красотой корпит. Все видели, но не разглядели, а он и разглядел, и передал, как увидел. Вот такие художники, и поэты, и скульпторы, и музыканты — настоящие, правда?

— Умение точно передавать увиденное и прочувствованное есть мастерство. Ему необходимо учиться. А на твой вопрос лучше всего ответит Время. Оно и бесстрастный судия, оно и сокровищница, в которой хранятся работы Мастеров. Талант без одобрения временем — сомнителен. А бессмертие — это покупка Времени ценой таланта.

— Как хорошо Вы говорите! — воскликнула Авиталь и, глядя куда-то сквозь учителя, закусила губу, задумалась. — Выходит, таланту, чтобы остаться в памяти людей, нужно уметь видеть красоту... как бы это повернее сказать... в самом сгустке жизни, не на окраинах и не в мелочах. Не в том, что мимолётное, а в том, что всегда, что вечное...

— Познание этого есть философия. Искусство, моя девочка, это дитя философии. А та есть попытка ответить на вопрос: что я есть и зачем? И к вопросу этому, то есть к философии, и возвращается искусство. Философия — зеркало, в котором отражается всё! Она ищет смысл каждой вещи и в каждой вещи...

  Авиталь смотрела на вдохновлённое лицо Александра, но слушала его уже невнимательно. Пример разволновал её; ей виделся и узор на выступе стены, и напряжённое лицо резчика, и художник, тщательно выводящий линии... Увидеть то, мимо чего все проходят мимо, и передать это с точностью и с вдохновением. О, если бы она владела словом так, как этот художник владеет кистью! Она бы написала образ Корэ совсем не так, каким он представляется Иоаву, старейшинам их синагоги, вообще всем людям. Она бы...

  ***

  Стук в дверь прервал речь Александра и мысли Авиталь. Хозяин пошёл отворять. Через мгновение послышался чей-то неприятный сиплый мужской голос:

— Здорово, старина! Я мог бы соврать, что проходил мимо, но не буду: шёл прямо к тебе.

  По недолгому молчанию после этих слов и тону Александра Авиталь поняла, что хозяин гостю не обрадовался.

— Заходи, — резко сказал старик.
 
  Голос тут же подхватил:

— Всё воюешь с рифмачами, хе-хе? Или зарылся в умные книжки, точишь зубы и набираешься яду? — кто-то старался держаться небрежно, но из-за показной развязности сквозила неуверенность.

  Александр ничего не ответил. Голос продолжил деловитее:

— Говорят, скоро у Эль-Аррува начнут копать водопровод.

  Гость выждал время, но и на сей раз не получив ответа, закончил приглушённо:

— Говорят, Пилат решил покрыть расходы деньгами Храма.

— Что ж, он нарвётся на ещё один бунт! — отозвался Александр и глухо со вздохом добавил: — Дуболом. Бедная Иудея, какое ничтожество тебя топчет...

— Ну, не язви, дружище. Пилат не виноват, что его молодцам надоело таскаться за водой за тридевять земель. А средства... В конце концов водопровод останется нам и нашим детям.

— Дуррак! — взорвался хозяин. — Ты слышишь себя? Неужто не стыдно за эту ахинею? И прокуратор не умнее. Ему бы обмозговать да обделать это с людьми умными и знающими. И состоятельными. Прёт напролом, не зная ни основ правления, ни обычаев страны, в которую направлен.

  Авиталь от непонятного разговора сделалось неловко: не надо бы ей слушать о чужих делах, пора домой. Она спешно стала сворачивать свитки и поднимать их с ковра.

— Ты чего хотел? — грубовато спросил старик, немного осадив своё раздражение.
Собеседник ответил не сразу: вероятно, колебался между желанием уйти и открыть дело, ради которого пришёл.

— Да я... Новенькое своё принёс. На проверку, хе-хе. Ты у нас личность беспристрастная. На, порви на части, посмеши меня... — храбрился он. — Ого! Это что за чудо?

  Авиталь обернулась: из дверного проёма на неё глазел полный лысеватый господин лет сорока; в руке он держал тонкий папирусный рулончик. Хозяин молча протиснулся в комнату мимо гостя, вынул из его руки рукопись, развернул её на столе и, сгорбившись, погрузился в чтение. Авиталь разложила оставшиеся свитки по полкам и смущённо опустила руки; уйти бы, но толстяк загораживал собой выход.

— Нда, старина, молодцом, — слащаво причмокнул тот, зачем-то подмигнул глядевшей на него исподлобья Авиталь и шагнул к столу.

  Девушка выскользнула из комнаты. У двери, завязывая сандалии, она услышала усталый голос Александра:

— Это не стоит разбора.
— Да ты и половины не прочёл!
— То, что прочёл — дешёвое, назидательно-серое поучение, мещанская философия. Плохо, Йаков, очень плохо.
 
— Я от тебя ничего другого и не ждал. Ты заелся моралью древних и не хочешь признать, что на дворе давно новое время. Другие проблемы обсуждаются! Другие вопросы занимают мыслящих людей! — защищался толстяк.

  Авиталь улыбнулась: видно было, что толстому Йакову не впервой было получать от сурового критика зуботычины, но он почему-то всё равно возвращался и заискивал перед стариком.

  Она отворила дверь, та скрипнула.

— С миром, дочка! — крикнул из библиотеки старик. — Будь здорова.
— До свидания! — откликнулась она и побежала домой.
Во дворе из окон библиотеки всё слышались обиженные выкрики толстяка:
— Я ученик самого Акивы! Коли тебе и он — не поэт, я сомневаюсь, в своём ли ты вообще уме!

  ***

  Заканчивалась жатва ячменя. Золотые острова зрелых колосьев почти растаяли, превратились в бурые. Золото, завязанное в снопы, увозили на телегах в город.
 
  Авиталь, уставшая до изнеможения, возилась с последним клочком ячменного поля, который они с родителями не успели скосить вчера до темноты. Она уже несколько раз садилась на землю передохнуть, и каждый раз, когда вставала, в глазах её кружились тёмные мутные пятна. Девушка почти не спала третьи сутки.

  Виноваты были стихи. После уроков Александра на неё нахлынул поток вдохновения. Ночью, оттискивая поползновения сна, её захватывал цветной вихрь случайных образов, сравнений, обрывков строк, чужих и своих; всё это перемешивалось с любовью и ненавистью к Корэ, со словами Александра, с молитвами...

Ко мне слова как мотыльки
Летят на свечку.
Слова, слова... И в них судьба
Моя трепещет.
И им дано мои мечты —
С огнём и болью —
Нести на крыльях чистоты
Немногословья.

  До утра она то вскакивала с постели, обрадованная новой рифме, то ворочалась с боку на бок, подыскивая продолжение начатой строке. Сон брал своё под утро, но тогда приходил черёд работе.

  ***

  Девушка обняла колени и уткнулась в них головой. Солнце пекло нещадно. Всё-таки нужно собраться и закончить работу, осталось всего ничего.

  Она рывком встала, но небо вдруг закрутилось вокруг невидимой оси, и её потащил в себя тёмный пустой колодец. Что-то колючее ударило в плечо и бедро, навалилось на неё, потом отпустило; повисли безжизненно ноги и руки на странных подпорках.

  Авиталь очнулась от сознания, что ноги и левая рука её в самом деле болтаются в воздухе. Чьи-то сильные руки держали её над землёй как тогда, в страшном сне про воронку, но теперь руки были настоящие, большие и тёплые. Как хорошо!

— Ангел мой... — прошептала Авиталь и медленно открыла глаза.

  Над её лицом, над большим горбатым носом хмурились густые брови; глаза... — но не те, не синие! — смотрели озабоченно и тревожно.

  Она снова прикрыла веки, чтобы поймать ускользающее блаженство, разлившееся было по телу, но оно исчезло, развеялось. Остались только тепло и странная лёгкость.

— Ну и брови у тебя, Харим. В них птицам небесным можно вить гнёзда, — слабо улыбнулась Авиталь, приходя в себя, и вдруг спохватилась: она на руках у чужого жениха. — Поставь меня на землю!

— «Поставь»! Ты ж не ваза.

  Харим бережно опустил её на землю, подобрал пук соломы и подложил под голову.
 
— Сейчас воды принесу, она в мехе у брата.
— Нет, не надо, мне уже лучше. — она привстала на руках, но парень остановил.
— Э нет, полежи пока. Отчего в обмороки падаешь? Мало ешь и плохо спишь?
— Угу.

  Харим подобрал серп и принялся срезать её ячмень.

— Откуда ты здесь, и так вовремя? Вы же убрали своё ещё вчера.
— Мы старому Леви помогали, я мимо шёл.

  Авиталь откинулась назад и стала смотреть в небо. Какое оно! — весеннее, свежее, молодое; и ветерок — юный; и птицы теперь всё время парами: весна! И как всё-таки прекрасен мир, если на мгновение забыться!

  Было что-то в этом мгновении такое счастливое, такое неимоверно блаженное... Руки. Тёплые, сильные, любящие руки. Только не те, не те! А если бы... А если бы взаправду это были   е г о   руки?

  Авиталь прикрыла глаза, но тут окончательно развеялись и тепло, и лёгкость, наполнившие ненадолго её душу и тело. Не могло этого быть и не будет! И сразу же впился острым зубом ей в грудь давнишний вопрос: почему? Чем же, чем не подошла она ему?

  Авиталь села, и закрыв лицо руками, сдавленно прокричала:

— Я его недостойна!..

  ***

— Может это он тебя недостоин.

  Авиталь отняла руки от лица: Харим, разогнув спину, стоял к ней в полоборота и отирал лезвие пучком соломы.

  Как на страшное кощунство, не думая, об одном ли человеке они говорят, и даже не удивившись неожиданному замечанию, Авиталь вскричала:

— Как ты можешь такое говорить? Да он... Он чище, чем ангел и святее, чем пророк!

  Харим невозмутимо пожал плечами:

— Пусть. Каждому своё. Только зря ты себя унижаешь и так убиваешься, — и снова нагнулся к колосьям.

  Авиталь ошарашенно смотрела в спину Хариму. Выходит, он знает о ней и Корэ; знает, видимо, давно, раз говорит об этом так спокойно. В этом неуклюжем толстокожем человеке, оказывается,  внимательность и участие простирались далеко за грань помощи физической. Он и на людей смотрит как-то иначе, чем все. Для него люди — словно дети, на которых невозможно всерьёз сердиться, а нужно щадить и помогать.

  А что если рассказать ему обо всём? Излить душу, спросить совета... Это не будет предосудительно; к тому же, у него есть невеста.

  Авиталь выдохнула, набираясь храбрости, но, взглянув на Харима, не решилась начать.

  «Я мужчина, — словно бы ответило ей его повёрнутое профилем лицо, — я хозяин своего мира, и в нём нет места другим мужчинам и любви к ним». Но в то же время, как ни противоречиво, в этом загорелом лице были и сочувствие, и понимание к её страданию.

  Вдруг парень присел на корточки и вполголоса позвал её к себе. Авиталь поднялась, подошла. На краю поля, затенённое редкими колосками, скрывалось небольшое жаворонье гнездо. Из него на широкую ладонь Харима карабкался маленький пушистый комочек, рядом пищали ещё четыре, а недовольная мать прыгала туда-сюда по краю и рассержено хлопала серо-коричневыми крыльями.

— Ой, она тебя клевать сейчас начнёт, — зашептала Авиталь.
— Ну, ну, не бойся, глупенькая, — ласково уговаривал Харим птицу, поглаживая её по головке указательным пальцем. Детвора тем временем вся перекочевала к нему в руку. Мамаша покрутила головой и неожиданно перескочила к детям, сложила крылья и принялась устраиваться. Через минуту всё семейство блаженно притихло, будто нигде им не было так уютно, как там, куда они попали.

— Ах, Харим! — восторженно воскликнула Авиталь. — К тебе, кажется, и змея охотно приползёт нянчить детёнышей! Весь ты словно один сплошной сгусток доброты!

— Хочешь подержать? — парень осторожно переложил одного птенца ей в раскрытые ладошки, но тот тут же запищал и забеспокоился.

— Ему у меня плохо, — горестно вздохнула Авиталь и вернула комочек обратно. — Нет во мне такого спокойствия, как в тебе.

— Ты сама с собой воюешь, — сказал Харим, возвращая птенцов по одному назад в гнездо, — а мне сражаться с собой неинтересно.
 
— Ты, наверное, ни с кем и ни с чем не воюешь.

— Отчего же. Мне интересно покорить себе природу. Заставить землю приносить самые лучшие плоды; воду — течь там, где я хочу; огонь, воздух, железо и дерево — подчиниться моим рукам и моей воле.

— Ого! А с виду совсем непохоже, что в тебе такой... свой мир. И ты сейчас говоришь не хуже, чем Александр! Ну тот смелый старик, который осенью с римлянами...

— Помню.
— Знаешь, какой он умный! У него книги, и переводы, и стихи... Он философ.
— А, это из тех, кто вечно в поисках смысла жизни? — добродушно-насмешливо отозвался Харим.

— Разве это плохо?
— Кто говорит, что плохо? Это то, что им нравится. У каждого свои игрушки.
— Ты, кажется, никого не судишь.

— А кто я такой, чтобы судить? Мне приятнее есть лепёшку с мёдом, чем о ней думать. Им — наоборот. Но жалко, если в конце концов они так и не умеют разглядеть того, что всё время лежало у них под носом.

— Ой, Харим, а ведь ты тоже сейчас философствуешь!

— Звеню погремушкой, — засмеялся парень и заговорил вдруг серьёзно: — Всё, что нужно знать человеку, Господь оставил в Торе. Там вся философия, от макушки до пяток. А всё остальное — игрушки и забавы. Никакое человеческое не перешибёт и не переплюнет Божье. Вот это надо помнить.

— А теперь ты говоришь почти как... он, как Коль Корэ. — Авиталь дико покраснела, но не потупилась; смотрела с вызовом, лишь чаще задышала. — Где он сейчас, не знаешь?

— Иоханан? Говорят, после Песаха вернулся к Энону, что близ Салима. Крестит там.

  Вот, оказывается, как всё просто было узнать. Но над волнением, охватившем её, снова поднялось то же невольное сознание, что что-то великое и ей неподвластное совершается в судьбе и её, и Иоханана.

  Харим помолчал и вдруг спросил:

— Ты слышала о том, что было в Храме на Песах?
— Это когда какой-то назарянин выгнал оттуда торговцев и менял?
— Его зовут Иешуа, он родственник твоего Коль Корэ. Это о нём Корэ говорил нам тогда у реки.
— Я этого не помню, но папа тоже что-то об этом упоминал.
— Вот его-то я и хотел бы увидеть и послушать. Человек, так открыто заступившийся за Божье, стоит того.

*Гай Валерий Катулл, 76, пер. Перевод С.В. Шервинского

http://www.proza.ru/2018/01/26/385


Рецензии